***
Графиня де Варандейль любила роскошь и развлечения, первое доставлял ей супруг, второе — любовники, а те, в свою очередь, делились на постоянных и преходящих. Лефевр относился к числу постоянных, или прискучивших, преходящими же он не интересовался, никем, кроме одного — капитана Рейнманда: последнего он подозревал в посягательстве на постоянство. Реши капитан сойти с корабля — заступит его, Лефевра, место. Однако сама графиня со всеми искателями состояла в нежной дружбе и никому не выказывала предпочтения. Пленительная кокетка, она из прихоти держала своих поклонников в неведении и не желала отличать их даже привилегией отцовства. Граф же признавал всех ее отпрысков, а в старшей дочери даже с гордостью замечал черты сходства. Несколькими месяцами ранее графиня де Варандейль произвела на свет младенца, а граф, поддавшись порыву чувствительности, не только засвидетельствовал это маленькое событие лично, но и отметил его следующей патетической речью: — Вы дали здоровое продолжение моему роду, и мой долг сделать почву достаточно плодородной и пригодной для того, чтобы молодые побеги принялись. Мое стремление свято, мадам, и потому сам Господь покровительствует мне на море теперь, когда мы не можем рассчитывать на честность Британской короны. Графиня олицетворяла для него семейный идеал в том смысле, что многие из домогавшихся ее расположения в действительности домогались расположения самого графа, просто не знали о том, что существует путь короче и прямее, а потому походили на детей, хватающихся за юбки ее платья и взбирающихся по ним, чтобы только из рук матери перейти в руки отца. Графиня обращала внимание на красоту лица, изящество манер и галантность в обхождении, а престарелый граф — на политические предпочтения, отношение к просвещению и личностные достоинства. Негласное соглашение, заключенное между супругами, стало причиной того, что де Варандейли процветали. Граф Эдмонд по праву считался меценатом, а графиня не уступала ему в деле женской благотворительности — так они удерживали у себя лучшие человеческие ресурсы Франции, время от времени делая друг другу любезности. Любезностью со стороны графа было уведомить графиню о том, когда капитан Рейнманд прибудет в Париж. Любезностью со стороны графини было не явиться на его встречу с поверенным по делам супруга. — Месье, — подавая руку господину Лефевру, приветственно и тихо проговорила графиня, после чего с достоинством проследовала дальше, к столу, около которого стоял граф. Она обратилась к нему в иной манере и весело произнесла: — Я так ценю все то, что вы для меня делаете, Эдмонд. Как жаль, что я опоздала! — Я знаю, Кларис, знаю, — не прерывая и не одергивая ее, произнес граф с отеческой, снисходительной теплотой во взгляде, из которого, казалось, в одночасье исчезла вся проницательность. Если Кларис де Варандейль не хватало ума притворяться изящнее, значит, делать вид и не замечать притворства надлежало ему. Лефевр усмехнулся: Кларис де Варандейль жила и чувствовала так, точно не знала о расставленных всюду силках. Графиня, не притронувшись к образцам товаров, подняла взгляд на графа: — Бланш сказала, вы не присутствовали. Это так? Оставили их одних. Немыслимо, — прихотливо возмутилась Кларис де Варандейль, точно речь шла о детях, а не о ее любовниках, не трепевших друг друга. — Наша встреча прошла в исключительно деловом тоне, мадам: присутствовало третье лицо, — вмешался месье Лефевр, немедленно завладевший взглядом графини де Варандейль. — Я не имел намерения лишить вас удовольствия лично сообщить ему вашу маленькую новость. — Какое лицо? — коротко осведомилась мадам де Варандейль, не сумевшая скрыть, что вся оказалась пронзена какой-то ревнивой настороженностью. — Юноша. Сын, полагаю, — хладнокровно, но остро заметил месье Лефевр, хорошо знающий, как Кларис примет это известие, щедро приправленное ироническим замечанием: — Отеческие чувства капитана Рейнманда рано или поздно должны были на кого-то излиться. Кларис молчала, задето и страшно. Страшно оттого, что вместо нее молчала преданная, жестоко обманутая женщина, которая в прошлый визит капитана из суеверия скрыла, что понесла от него. Для того Кларис потребовалась вся изобретательность ее служанки — хваленой швеи из салона мадам Лассаль, измучившейся с драпировками своей госпожи и измучившей госпожу. Втайне Кларис чувствовала незримое соприсутствие смерти — смешной страх для молодой и здоровой женщины, о котором она вспоминала каждый раз, когда по вине мужчины оказывалась в ожидании. Кларис страшилась, что не выживет, что младенец отнимет у нее жизнь и присвоит себе, переберется через ее истерзанное тело и станет жить вместо нее. Жить и не знать, что ее нежное лицо точат могильные черви. Кларис слишком страшилась смерти, слишком хотела знать, что Родольф Рейманд любил ее, а не того, кто мог через каких-то несколько месяцев отнять все, и что жертва ее, если ей суждено случиться, ляжет на алтарь их любви. Однако капитан нашел, что вправе терзать ее своими вопросами и вообще держаться так, точно она должна быть счастлива тем, что вынуждена ревновать его к нерожденному младенцу. В тот вечер она поняла одно: ему не было дела ни до ее страхов, ни до нее самой. Он не хотел ее защитить — предал и думал, что ей лестно его внимание к ее положению. От обиды Кларис не написала Родольфу о том, что родившийся младенец здоров. Ни тогда, когда только оправилась, ни после, а с тех пор, как пришло письмо о том, что через несколько дней Родольф снова будет принят в доме, только и думала, как сообщить ему об Эмиле так, чтобы не пришлось уступать, чтобы… этот младенец ничего не значил. Месье Лефевр же оказался так любезен, что разрешил ее сомнения. — Вы устроите торжественный ужин, Эдмонд? — с видимым равнодушием осведомилась Кларис, для чего-то взглянув на месье Лефевра, чтобы получить последнее подтверждение тому, что ошибки быть не могло. — Не вижу повода для торжеств, Кларис. Станем устраивать приемы в честь каждого исполненного должным образом поручения — детям нечего будет проматывать, — граф примирительно улыбнулся, однако Кларис, приравненная этим мальчишкой к портовой девке, от которой тот отродился, не желала мира. — Я хочу спуститься к этому ужину в трауре, — настаивая, продолжала она, — и никто не потревожит меня в моей скорби по мертворожденному младенцу, — подчеркнуто выговорила Кларис, не знавшая, как еще отомстить за все свои тревоги и страхи, как сделать так, чтобы Родольф тоже мучился и до последней минуты не знал, что все разрешилось счастливо. Она ведь тоже не знала. Оставленная им, не могла знать. Теперь открылось, что и этих ее терзаний он не стоил, если посмел ввести в ее дом прижитого в колониях мальчишку и тем одним поставить его вровень с Эмилем. — Кларис, ваш каприз возмутителен, — предостерег граф, однако Кларис вознамерилась оставаться непреклонной и в своей легкомысленной жестокости отмахивалась от любых вразумлений: — И что же?.. Потом мы станем играть в фанты. Он все поймет, пусть и не сразу. — Кларис, ваша шутка жестока. — Пусть. — Кларис… — Он питал надежды. Он мне досадит. — В таком случае я хочу поощрить его. В этом вы мне не откажете? — граф смотрел на мадам де Варандейль серьезным и долгим взглядом, давая понять, что это не вопрос — ответное настояние. — Мне нет дела, — ответила мадам де Варандейль и тем оборвала тяготивший ее взгляд. — Капитан или не осмелится подступиться ко мне с вопросом и поразит нас своей офицерской выдержкой, или догадается и впадет в ярость. Тогда вы, Эдмонд, сможете отправить его в земли, где драгоценности не имеют никакой цены, где ими играют дети. Говорят, такие есть, — с деланой непосредственностью заметила Кларис, чтобы отвлечь и графа, и месье Лефевра от своих против воли увлажнившихся глаз. — Он пространствует долго и, когда вернется, оставит свои посягательства.I. Глава 1. Естественный человек
25 января 2026 г., 22:34
Жуль подумал, что оконфузился, — и вылил на голову кувшин воды, низко склонившись над чашей для умывания. Резко отставил кувшин в сторону и вскинув голову, Жуль глубоко вдохнул, как человек, только что вынырнувший на поверхность. Приблизив лицо, с которого еще срывались капли воды, к зеркалу, Жуль решил, что не до конца развившиеся букли придают ему какой-то несчастный вид, а потому поспешил разобрать их на отдельные пряди. Он пристальнее вгляделся в кожу на висках, на которой все еще оставались розоватые покраснения, тронул их пальцем и зажмурился, заново — в воспоминании — пережив это в высшей степени неприятное ощущение. До сегодняшнего утра Жуль завивал только парики капитана Рейнманда. Расчесывал он тоже преимущественно только парики, за что капитан называл его естественным дикарем. Жуль не замечал иронии и толковал эти слова отнюдь не в руссоистском духе, а по-своему, следовательно, нисколько не сомневался, что они связаны с его провинциальным происхождением, то есть с тем, что он — деревенщина.
Они возвратились в гостиницу меньше часа назад, когда их вещи уже перенесли в комнаты, а до ужина оставалось еще некоторое время, потому что капитан Рейнманд не ходил, не прогуливался, а преодолевал расстояния. Так, в парижских галереях они задержались не долее, чем на полчаса, потому что капитан посетил их с одной четко определенной целью — навестить своего знакомого книгопродавца и справиться у него о последних литературных новинках. Жуль следовал за капитаном по сложному переплетению крытых галерей, в которых стояла зловонная духота, однако они не останавливались у открытых прилавков, направляясь прямиком к закрытым лавкам, респектабельные владельцы которых выставляли свой товар за стеклом.
В этих рядах к Жулю пристала женщина, которая сначала шла поодаль, но после того, как он оглянулся, приблизилась, попросила разрешения немного проводить его, прижалась к руке и почти повисла на ней, вынуждая идти медленнее. Жуль не понимал этой женщины и из опасения отстать от капитана или потерять его из виду принялся волочить ее на себе, продираясь сквозь людскую массу, отчего женщина возмутилась, назвала дурнем и, толкнув в спину, бросила его. В это же мгновение на них оглянулся капитан, и женщина только рассмеялась тому, как капитан, схватив за локоть, с силой рванул Жуля к себе и повелел идти впереди, под присмотром. Однако из этого ничего не вышло — толпа перед ним не расступалась: не будь капитана рядом, его пожрал бы этот водоворот Парижа, крепко вцепившись в горло грязной женской рукой и утянув на дно.
Отерев лицо, шею и руки полотенцем, Жуль вышел из-за ширмы, решив твердо стоять на том, что он, по крайней мере, передал те документы, в противном случае — молчать, поскольку никаких собственных сбережений он не имел, а все его содержание взял на себя капитан Рейнманд. Однако, заметив, что капитан в кюлотах и отделанной кружевом сорочке сидит в кресле с новой книгой в руке, Жуль смог только удивиться тому, как мог он сидеть и дремать в кресле, после того как они несколько дней провели в экипаже, добираясь из Марселя до Парижа. Самого Жуля, стоило ему ненадолго прикрыть глаза, начинало трясти, и эта тряска сказалась на его теле ощутительнее, чем предшествовавшая ей качка. Даже просторная и хорошо обставленная комната гостиницы казалась ему тесной. Ему нестерпимо хотелось на воздух.
Не зная, чем заняться до того момента, когда им принесут ужин, Жуль прошелся по комнате, затем взглянул на отдыхающего капитана и прошелся снова, столкнувшись с водруженной на широкий стол стопкой давно знакомых и потому ненавистных ему книг, зачем-то перевезенных капитаном в Париж.
Система воспитания капитана Рейнманда, которую он испытывал на своем подопечном, заключалась в том, что Жуль учился чтению, штудируя навигацкие книги и пособия по математике и геометрии, частью написанные по-немецки, частью переведенные на французский. Жуль сначала возненавидел эти книги, а после привык к ним, как привыкают ко всему, что представляется неизбежным, и в некотором смысле даже сроднился с ними, однако же теперь предпочел пересечь комнату в противоположном направлении и остановиться у окна.
О существовании прочих книг Жуль имел весьма ограниченное представление, потому как в каюте капитана имелась маленькая библиотека, к которой его, впрочем, не допускали. Что же касается обучения письму, то за полгода плаванья он выучился подписываться собственным именем и под руководством своего наставника вносить в судовой журнал цифры и даты.
Жуль смотрел на оживленную улицу и чувствовал смутное неудовольствие оттого, что не имел никакого подходящего занятия, кроме тех книг, на которые он оглянулся с таким раздосадованным нетерпением, что они присмирели и остались на своем прежнем месте: про них теперь можно было не думать. Он сам не знал, чего хотел. Наверное, драить палубу, до изнеможения, — пришло ему в голову, и Жуль, сложив руки на груди, принялся сердиться на капитана за то, что тот своим спокойствием превращал гостиницу в попавшее в штиль судно. Он припоминал ему «способного деревенщину» и другие ласковые прозвища, которые звучали почти как «умная скотина», — и эта последняя мысль подхватила и бросила к книгам — на рифы, о которые всегда раскалывалось его терпение.
Жуль развернул географическую карту и торопливо разложил на ней книги, открыл несколько, затем сел и тупо уставился в них, чтобы через некоторое время услышать, как капитан переставляет к столу еще один стул и тоже садится... совсем рядом. Молчать долее было нельзя, а потому Жуль, сцепив руки между колен, глухо, со стыдом признаться: «Я не понимаю». Капитан счел своим долгом поощрить этот отчаянный порыв дикаря к цивилизации и объяснил все «практическим складом», после чего, взявшись за циркуль, вдался в пространные разъяснения, отмечая, что лицо Жуля постепенно проясняется, что локти его возвратились на стол, а взгляд снова сделался внимательным и заинтересованным.
Жуль едва не поднял мятеж оттого, что читал медленно и по складам, а потому первое и последнее слово предложения в его представлении отстояли так далеко друг от друга, что он не умел их увязать и не понимал смысла прочитанного. Однако же теперь юноша слушал вдумчиво и, стараясь предугадать, что скажет капитан, пробовал сам оканчивать его слова; основываясь на новом своем знании, строил предположения, и делал все это в том почтительном и вместе с тем примирительном тоне, который совсем скоро обеспечил ему полное прощение со стороны капитана.
Жуль почувствовал, как что-то тревожное и саднящее внутри него успокоилось и улеглось от мысли, что капитан им занимается, что он в него — верит, иначе зачем вкладывать в эти каждодневные растолкования столько терпеливой воли? В следующую минуту одно поднявшееся в нем чувство любви вдруг расщепилось на множество простейших: Жуль понял, как предан он этому человеку, как многим ему обязан, как хочет на него походить и, главное, как ему жаль, что мать в последние годы превратилась в настоящую старуху. Он не желал исследовать Париж, он хотел поскорее вернуться в Марсель, оттуда — на несколько дней домой, к матери, показать, какой он стал, а после — под паруса «Альбатроса» и снова в море.