Я не буду лгать врачу Это было и раньше — мой приступ не нов©
Голова перестает болеть уже к вечеру. Он использует лайтовый такой, домашний, вариант форсированного диуреза (много пить воды минеральной лечебно-столовой, почему минеральной — чтобы солевой состав, кислотно-щелочное равновесие, буферные системы крови сильно не шатать; много пить и много бегать отливать). Он научился справляться с этим говном так давно, в незапамятной (незапятнанной, хе-хе) далёкой юности — так, что не задумывается даже, не останавливается на привычном порядке действий. Не задумывается Мирон и об… Отрицание проблемы, проёба или ещё какой-либо тревожащей хуёвины было предпочтительным способом временного решения во всё той же прекрасной поре околопубертата, но Мирону сегодня хотелось верить, что он вырос. Совсем, блядь, большой — и поэтому больше не будет вести себя как… — Идиот, — морщится он мелодраматично и криво, прислоняясь лбом к оконному стеклу (а потом компульсивно дергаясь стереть отпечаток — ну вот опять, ну как так-то, блядь, Мирош, ну нахуя…). Повзрослел, перерос, как же — и молчал обвинительно-трагично, и дверью на прощание хлопнул — молодец! «Дурная ты девочка, Миро — тебя ещё не лапают, а уже вырываешься…» Нахуй иди, пожалуйста, сейчас, Дим, ладно? Ещё, блядь, не лапают… Можно подумать, он не знает, какой сукой тогда становится, под градусом (пока на изнанку не выворачивается, правда, дальше уж сильно на любителя), спасибо, просветили давно и намертво-накрепко, ну нахуя вот этому — длинному, неуклюжему, с криво отросшей челкой и ленивым блеском глаз, Славе и сисадмину — нахуя ему… Мирон в отрицание больше не верит. Не играет-не играется, вырос, что ли, да и не помогает особо, да и глупо — кого обманываешь, себя? Насмотрелся на таких, этаких много по больничкам ходит (чаще — уже не «ходит», конечно: волоком их тащат). «А что моча розовая была… дак это я свёколки поел! А что два месяца стабильно розовая — так это…». А это жрет мочевой пузырь опухоль, с распадом уже, с некрозом и нехорошим, немым потому что, небольным — геморрагическим циститом, и никакая «свёколка» ни при чём. Мирон в зажмуриться-отвернуться-не со мной-не было-нет — не сбегает. Теперь — не сбегает, надоело, заебало, хватит, хотя пиздец же, люди добрые, а… …А Слава в несознанку уходит сладко, с чувством, с головой. Отрицалову говорит «да» обеими руками. И ногами, и кишками, и всей кожей — до мурашек. Слава делает вид, что ничего не случилось, не сказать чтобы успешно, конечно, но активно и вдохновленно. Славе чё, больше всех надо, в конце концов? Если этот хуй, врач-грач, Мироша, Ми-рон… Если он, этот, короче, такой сложный — может и фиг с ним? Фиг с «хочется» большим и блядски сопливым, разве подписывался Слава на такое дерьмо? На то, что алкашечка не помогает забыть грусть-тоску душевную (да вы охуели там — наверху, внизу, под горами и небесами, все?). На ноюще-грызущего червя, между лопатками надёжно поселившегося (червя зовут Андрей, он степенный и рассудительный то ли глюк, то ли несчастная ожившая совесть, он не курит и не пьёт — и здровеньким, дебил, помрет, но гораздо хуже ведь то, что Слава в принципе дал вопиющему гласу проёба своего имя? «Андрей», блядь). Не подписывался он анализами и на то, как в лёгких больно закололо, и вдох сразу трудно-трудно, невозможно сделать, когда проходят — мимо. Когда Мирон Янович мимо идет, в коридоре вы разминулись, и вечером, и днем снова, опять — Слав, помнишь? Забудешь тут, сука, как ноздри раздулись секундой, как судорогой дернулись ресницы эти ебучие, чужие и… И ничего. Слава даже по морде словить был готов. Он бы не противлялся даже, ни разу. В разумных, конечно, пределах, но Слава признавал, что, возможно, слегка проебался. Не подумал. Не, не так — «не додумал», вот. Недокрутил в мозгах, недовертел, недожал. Вот и получил — ничего. Ничего, ни взгляда с царского плеча, ни словечка, ни полсловечка, ни-ху-я. Ни по морде, ни в морду. С таким раскладом Слава обиделся даже. И отвернулся тоже. Может, и ну его тогда, и вообще — он не просто Славу игнорировать взялся, псина, а и Славину ни в чем не повинную печень, и кишочки, и желудок с непонятными штуками на букву «э» (Степа, сжалившись будто, сказал ему, что это «эрозии… нестрашно, вроде, у всех к таким годам есть» — эй, каким годам, да?!), и весь Славиков прочий загадочный и сложно устроенный внутренний мир… Какой доктор Фёдоров после этого врач, он не врач, а грач, и не знать бы Славе эту лысую важную птицу никогда… Поскольку волевым решением было принято: не закапывать голову в песок (уже в понедельник почти не смурную, почти — лёгкую голову), Мирон собирался как-то эту ситуёвину повертеть, проиграть, ошибки, блядь, прошлого (и воскресенья прошлого, и в глобальном, вообще-временном и вселенском плане «Прошлого») постараться разгрести. Потому что всегда бесило ведь невероятно, вымораживало, когда без объяснения. Без возможности даже чего-то объяснить и объясниться, когда рвут наживую, перегрызают без анестезии нервы и сухожилия, хлопают громко дверью, развод и девичья фамилия, не брат ты мне, гнида носатая — ведь было же. Был же и ты, Мирош, в качестве «уёбка, предателя, говноеда… труса, подонка, придурка ебливого…» — как там дальше, ещё, а — «… суки подзаборной, кидалы последнего, дурака, дебила, психа, утырка, обсоска». Хлопал непонимающе глазами, пока собирались гордо и ожесточенно чужие сумки (крема, тушь, шампунь, гель, молочко, розовая футболка с уёбищным мультяшным зайцем, в которой она так любила спать), читал, недоверчиво щурясь, в первый раз, закуривая (почему-то пальцы мелким тремором идут), читал как на всех возможных интернет-помойках его хуесосят (на двух прямо языках, серьёзно, Дим?). Мирон в таком дерьме, как Слава-сисадмин (не в «таком же», не играл он в юного клофелинщика никогда, сука, но всё ж…) два ебаных раза оказывался, на два раза больше чем нужно. Мирон готов выслушать. Не понять, не принять — с каких это хуёв? — но услышать. Что-нибудь ещё, кроме «я тебя напоил и не выеб, хотя моглось». И хотелось, и моглось — у Мирона конградной-то амнезии не наблюдалось. Мирон-то хуй с чем перепутает тот огонек в чужих слегка пьяных зрачках, когда на ебабельный объект направлен взор. Мирон готов. Выслушать. Был. Был, пока суку эту длинную в коридоре клиники не увидел. Увидел, вспомнил, снова фантомный спазм скрутил желудок, во рту привкус желчи с примесью апельсинового сока, снова мгновением мучительным, жарким заломило виски, затылок, обручем тугим ребра — ни вдохнуть, ни выдохнуть, с-сука, как же… Как же поднялся изнутри горячий огромный ком — не до слов стало сразу. И не до «выслушать». Ага, разбежались, блядь. Гневаться Мирон Янович изволили, разумеется, не на сисадмина. Мимо прошел, мимо подозрительной пухлой бледности (опять), следов порока на чужой роже мимо, мимо очередной уёбищной рубашки в мятую кривую клетку, а вот Ва… Иван Игоревич подвернулся-подлез под горячую руку зря. Он сунул лохматую башку в дверь по-свойски, в самое что ни на есть утро, приема — до. Он только рот открыть успел: — Мир, у меня интересный человечек есть… — как Мирон взорвался. Аккуратно, конечно, взорвался, компактно — но в тротиловом эквиваленте нехуёво всё равно. Мирон его затащил в кабинет одним — сам прихуел, да и Ваня, наверное — внезапным рывком. Мирон дверь на ключ изнутри закрыл, чего не делал с далеких очень времен (она любила приходить к нему сюда по-первости, как он только обустраивался здесь, тихо охуевая от своих здесь возможностей, после «…по нормативу… двух талонов на ФГДС на отделение. В месяц, Фёдоров! Умный самый, каждый день направления писать?!», после ободранных стен и панцирных сеток кроватей бывшего места работы, БСМП за первым номером, Ромка Худяков там сейчас, кстати, говорит, кровати всё те же…). Мирон не заорал, пусть и хотелось очень. — Мне твои человечки уже поперек горла, блядь, — зашипел и аж сам испугался. В Ваню пальцем больно ткнулся, под ребра, палец заныл, но он оборотов не сбавил, — за каким хреном ты их ко мне таскаешь, чудовище, монстр… Ваня проникся. Наверное, не Ваня, а Иван Игоревич Евстигнеев (или даже Охра уже, но лучше бы нет), но проникся профессионально. — Давай построим город? — Чего, нахуй?.. — Профессионально Мирон был, конечно, тоже в курсе. Любой врач (ладно, любой, пытающийся быть хорошим, врач) процентов на семьдесят — психиатр. Те же приемчики и он проходил-тренировал. Перебить. Дезориентировать, сбить градус, вывести в ахуй, а оттуда на конструктив. Лучше всего это делать с помощью максимально абсурдного вопроса — человек теряется и с ним снова можно общаться. Но одно дело теория, а другое, когда твой… коллега, товарищ и брат, так сказать, обращает против тебя же оружие посвященных собратьев, рыцарей белого халата. — Того самого, Мирон Янович, — Ваня смотрит внимательно, цепко улыбается из-за него Охра. Ваня примирительно-оградительно выставляет вперед ладони. — У меня пациент есть, из молодых да сильно богатых. Систематически употребляет «мячик». Он же «иней», он же «ра… — «Рафинад», «веселуха», «рай», «пыль», — Мирон, хоть и гневается, конечно, не может не подхватить. Лекцию «Патофизиология наркотической зависимости» им с Ваней, пусть в разные года, но один профессор читал. Профессор был почтенно стар и непоколебимо опытен. Эта его лекция изобиловала сентенциями вроде: «Конец «кокаинового счастья» — смерть от дыхательной недостаточности, инсульта, острого коронарного синдрома» и была памятна каждому бывшему студенту третьего курса. Особенно сленговыми наименованиями дури, вышедшими из активного употребления лет эдак …дцать тому назад. — И, разумеется, «Тетя… — …Нора»! — хором заканчивают они с Ванькой. Мирон не улыбается, нет. Но Ваня трет лоб и хитро жмурится из-под забитых пальцев: — Так вот, помимо стандартных жалоб на «отсутствие в жизни счастья без интраназального присутствия» он желудком мается. По описанию на язву не сильно смахивает, скорее именно гастрит, но вот чего: питается парень по особой методе, я глянул — там в меню для язвенника рай, значит… — Курит? Хеликобактер? Производство, наследственность, внутрь лазили — морфологически гастрит подтвержден? — Мирон набрасывает варианты, включаясь, но не догоняя пока — к чему Ваня ведет. — Я всё исключил, обижаешь, — хмурится тот в ответ, — иначе к тебе бы не пришёл. Я что вот думаю, Мир, а вдруг это… Женя не проникается совсем. Она на них с Ванькой совсем не как на врачей уважаемых смотрит, и не как на грачей даже, а так… скорбно и жалостливо. Но вся жалость у неё с лица испаряется, стоит Мирону повторить азартно снова: — Нет, ты послушай, кокаиновый гастрит это тема. Это реальный диагноз, давай так и зашифруем, ну к черту МКБ, за рубежом у наших коллег… — У наших зарубежных коллег это болезнь, а у нас — уголовное преступление, — говорит Женя. И не слушает больше ни Ванькиного возмущенно-тихого «бюрократия», ни Мирона — и его свидетельства за «научную ценность случая». Кокаиновый гастрит остается неучтенным, и это по-настоящему обидно, несмотря на то, что существуют три вида лжи: обычная, святая и медицинская статистика. …Статистически стоит отметить, что Слава тогда разозлился. Ну, когда «мимо», гордо, носом выёбистым в сторону, вот это всё. Гнев застил ему взор, и дальше по коридору в понедельник Слава пер как танк. Очень злобный танк, он даже не поздоровался с улыбчивым Степой, что было, конечно, опрометчиво и зря: Степа был улыбчивым и злопамятным, и Слава носился по этажам и заявкам как ебаный, поэтому, сайгак. Слава так заебался за этот рабочий понедельник, что вернулся домой — злой, конечно. Конечно злой, мало что Карма охуел, так ещё и пидор этот лысый на Славу даже не посмотрел вечером, а Слава рядом с его кабинетом на диванчике жопу зря полчаса просиживал, зря и от начальства (баба-главный врач тут четкая, ниче не скажешь, поэтому Слава с кожаного сиденья тут же соскользнул и заинтересованно сделал занятой всяким нужным занятием вид) стремался, и от Степы, и вообще — Слава, может, извиниться хотел. Но извинишься тут, хуй там плавал, с такими… У, какой Слава спать ложился злой! Спать ложился злой, а приснилось ему пиздец что. Настолько пиздец, что Слава торговаться неизвестно с кем ещё в этом самом сне начал. Потому что… — У тебя… ты… — Славе страшно. Ладно, «страшно» — неподходящее слово. Нет такого, подходящего, для смеси ебанутой незаслуженной гордости, трясучки нервной всех внутренностей разом и предвкушения, и обреченного чего-то, и дохуя важного и невыразимо нужного… Пиздец. Мирон… Мирон разрешает. Вот так просто, обыкновенно, как нехуй делать — выходит из ванной. В растянутой вокруг живота, коротковатой уже, черной футболке и низко-низко, на самой жопе, висящих штанах («Безусловный, сука, плюс!» — довольно улыбается он в последнее время — «Никто даже не вякнет, что я не умею подтягивать штанцы»). Выходит из ванной ещё вкусно и мокро пахнущим, выходит и таким — вот так просто — разрешает… Если бы Славе кто полгода назад сказанул, что ему будет нужно разрешение… Ему — Славе Карелину, да вы охуели там? Ему — и, сука, «разрешение» Мирона-свет-Яновича! Доступ к врачебному телу, во врачебную постель, на врачебно-докториную жилистую тушку, хуё-моё. А вот поди ж ты. Мирон раздевается очень спокойно и обычно, а у него ебучее сердце стучит в горле. Такого предательства от собственного организма Слава не ожидал никак, поэтому судорожно пытается сглотнуть слюну, но во рту до обидности сухо, и ещё и язык словно увеличился в размерах и цепляется за нёбо и зубы. Вот и выходит что-то вроде: — У тебя… ты… — Слава даже решительно прокашливается несколько раз и пробует снова. — Тебе разве… можно? — Можно, только осторожно, — дебильновато шутит Мирон в ответ, но тут же серьёзным делается, серьёзным и красивым, он красивый, красивый пиздец — с этим непропорциональным, торчаще-круглым и большим животом, он такой красивый, что мысли останавливаются у Славы в тяжелой, гулкой голове, мысли останавливаются, а Мирон подходит — ближе. И… …Слава пальцами еле-еле касается, кожу тугую и суховатую гладит, горячо под пальцами, туго, шероховато, страшно до пизды, страшно и хорошо — ребенок. Ре-бе-нок. Его, Славы Карелина, их с Мироном, с Мироном-Мироном-Ми… Слава аж дуреет, а Мирон разрешает… Сукаданунахуйбдядь. Слава просыпается мокрый весь и дурной. Дурной, потому что ему беременные, сука, мужики уже снятся, ну что за ебаназия, а?.. А особенно дурной, потому что торг Слава заводит тут же. С собой, с чертом, с Андреем. Потому что Славе этот сон — ну, зашёл очень. И не пиздецом с ребенком, а доверием. А тем, как брюхатый-Мирон-из-сна на Славу пялился огромными глазами и очень счастливо молчал. Слава обещает себе ебашить. Бороться. Искать, найти, не сдаваться и далее по списку. Потому что… Горячим ебалом да в холодную клеёнку. Слава тычется носом в кушетку, она плоская и инновационно-жесткая, она неуютная, она — непривычно, неправильно, не… Она — Мирона. В смысле — у Мирона в кабинете стоит, и кажется, что Мироном пахнет: сухо, коротко, не хорошо и не плохо — человеческим таким, обыкновенным запахом. Мирона запахом: смесью дезинфицирующих растворов, невкусного (горького, слишком крепкого) кофе, латекса перчаток и чего-то нужного, до мурашек, до зуда под кожей нужного — ещё. Кушетка на язык не очень. Клеёнка, опять же. Славе не стыдно, Слава не пьяный и не голый, Слава болезненно трезвый и одетый, и подумаешь, что в кабинет чужой без приглашения ввалился, ему, может быть, всю жизнь тут назначено. Слава в ожидании кусает чужую кушетку в чужом кабинете. Он всё ждет голоса как из сказки: «А кто это сидел на моём стульчике и сломал его? А кто это лежал на моей постели и смял её?» Слава очень хочет заорать в ответ: «А кто это такой хуесос, что сел мне на рёбра и сломал их?» Ребра проткнули дурацкое и бесполезное Славино сердце к хуям, но он всё ещё жив. «Из-за какого хера я лежу тут — не пьяный и не голый — Машенькой пиздлявой в чужой кроватке?» — хочет заорать Слава, но некому. Не… …Когда в собственном кабинете, где один, должен быть — вечером уж точно — натыкаешься на чужое тело, оккупировавшее кушетку — наверное, должно быть страшно. Страшно неприятно, неудобно. Наверное. Должно… Мирон не боится — Мирон устал. Как-то слишком, неожиданно, вдруг — честно. Ни одно дежурство в БСМП — на заре туманной юности, ни один консилиум бессмысленно-тягучий, тяжкий, ни Дима-Дима-Ди… — ничего не лишало сил сразу. Одномоментно, сука, как сейчас. Мирон прислоняется затылком к двери, закрывает на секунду глаза… Ему не любопытно даже — как, каким образом, какого вообще хуя? Нет. У него не тянется рука к телефону (ментов вызвать, охрану, такси, дератизацию, клининговую компанию). Он с удивлением отмечает, что пытается выторговать у себя же ещё секунду молчания. Чтобы чужая лохматая макушка, широкие, но детско-нелепые, круглые плечи, подошвы дешевых кроссовок… — Ты ж не глюк? Не белка? — спрашивает хриплый голос, и Мирон всё ещё не открывает глаз. — А даже если и глюк — тебя бы это остановило, Слав? Слава отрывает от многострадальной кушетки лохматую тяжелую голову. Он смотрит на Мирона так долго и серьёзно, что стало бы неловко — если оставались хоть какие-то силы у на… неловкость, сука. — Нет. Ты мне очень нужен. Даже воображаемый. «Даже» — …Только, Слава, только… Только воображаемый, — говорит Мирон и через вязкую бесконечную секунду закрывает дверь с другой стороны. Слава теперь громкий, Славы теперь много. — Ты же сразу угадал, Мирон Янович, что я Вячеслав, — подходит отчаянно-незаметно на лестнице. — «Слава» это от разных имен, Бронислав всякий, Станислав со Мстиславом, а ты сразу понял, — оттискивает в сторону недоумевающего и смешливого Степу. — Это ли не знак, что мы родственные души? — улыбается. Криво, тревожно, не глазами, а только губами, но Мирон, кажется, всё равно проигрывает свой торг. Мирон проигрывает, но он знает, что такое «депрессия», поэтому депрессии у него нет. Просто… такое настроение. Хуёвое. Слава тухнет, сникает чуть-чуть, неделя, ещё, но Слава упрямый. Слава грустит дома, хотя дома к нему на колени приходит Кошка (на колени, а потом перебирается на голову, словно показывая: вот тут её человек совсем бобо-ебобо). Слава грустит, когда уходит куда-то Андрей и когда Федя говорит, что он сам виноват, дебил. Слава грустит, конечно, но модное слово «депрессия» не приходит ему на ум. Это просто как погоня за тем, кто идет рядом, за тем, рядом кто — идет и не подозревает, что за ним, видите ли, гонятся. Это нихуя не просто, и Слава бы скорее вернулся на стадию гнева и попытался бы похуесосить чего (кого), но… Но Мирон как-то непонятно вывозит своё принятие. Мирон берет Славу за шею, за сердце, за ебало и печень и уводит за собой. Они всё там же. В кабинете. В вечер послерабочий, конец недели, середина лета, и Мирон… Мирон смиряется внутри. Действительно, вырос уже. Вырос, а ума не набрался, вспоминает — она, Дима, столько лет по ебаному кругу, очень надоело самодостаточное одиночество, каждый ебаный раз он сбегает, прячется, может хватит, Мирош, давай: Слава проебался, но Слава всё ещё зачем-то очень нужен. Рядом. Слава ему очень нужен, раз уж пять незабвенных-ненаучных абсолютно стадий принятия горя дорогой Кюблер-Росс привели его — их — сюда, в кабинет, в середину лета, Слава нужен ему, а Славе нужно поебаться, ну давай, Слав, только… Правильно, за всё хорошее надо платить, Мирош, но ты мать-Терезу из себя не строй, не ломайся, красивый даже чуть-чуть придурок этот Слава-сисадмин, длинная шея, большие уютные ладони (клешни целые), надо и можно, просто поставить себя правильно, да. Чтобы без эксцессов подобных больше, да, Слав, без хуйни — как-то наладить всё, отрегулировать, у него — у них — всё получится, Слава, условия… Жалко, что Слава не слушает-не слышит: ни слова не разобрал, ни словечка, кроме «ебать, Мирон рядом». Снова — рядом, близко так и не мимо, не холодно, не грустно — Мирон снова на Славу смотрит, снова с ним говорит, ох мать, можно же… Слава не улавливает ничего, кроме — ему дали, кажется, шанс, дали знак что это шанс: словами негромко-отчетливыми, ресницами и губами и пальцами, сука. Слава про условия какие-то даже не слышит. Слава плюхается на колени прямо посреди пассажа об ответственности, что ли, сторон. Ему возвращает надежду на принятие только кирпично-багряный румянец у Мирона на скулах, когда Слава тянется пальцами к ремню, а внутренностями и душой, вроде, Слава тянется ко всему Мирону, не к хую одному только, но это совсем другая история, правда?Опять отдельно и о мире, и о славе
26 мая 2018 г., 09:04