5.
24 мая 2018 г., 07:27
Дома я заперся в своей комнате. Кровь к тому времени перестала идти и засохшей коркой стягивала рану, кожу под рубашкой, на груди и животе, превращаясь в один большой облупленный шрам.
Я достал визитку с номером Иннокентия Брониславовича. Он сказал связаться с ним, если с Власом будет «что-то не то».
Но с Власом было всё не то. До такой степени, что это был вовсе не Влас. Но кто? Почему он на его месте? Почему он знает моё имя? Почему знает, что мы дружили?
Такими вопросами я уговаривал себя в том, что правда не является правдой. Плохой вымысел. Если, как следует разобраться, понять, всё встанет на свои места. Я найду своего Власа, с которым «всё так». И одновременно я держал мысль, что никто, кроме этого человека, Власом быть не может. Это он. Тот самый, которого я ждал и стремился увидеть.
Но если это был он, почему… он говорил об убийстве?
От мысли стало дурно: не только об убийстве.
«Сожрать». Сожрать тушу, чтобы избавиться от тела. Каннибализм. На секунду возник образ: Влас нанизывает кусок розоватого мяса, сырой, блестящий, с кровью, и пробует с аппетитом, облизывая вилку, с удовольствием раздавливая зубами чужую плоть.
Если бы не мать, я бы не смог отвлечься от зрелища. Она звала меня, скреблась в дверь. Ей нужна была моя помощь, но я не мог подняться с кровати – у меня не было сил на самого себя, откуда бы взялось на неё?
Я был истощён и разбит. Я пытался понять, что означает «что-то не то» Иннокентия Брониславовича. Я должен был позвонить? Рассказать? Это уже было «что-то не то»? Каким должен был быть Влас, после выписки?
Я не мог разобраться самостоятельно. Но и не попросил помощи. Склонился над визиткой в руках и слушал скулёж матери за дверью.
В сгорбленной позе я пробыл до утра. Не заснул. Не пытался. Только посекундно ощущал, как разрывается всё то, что связывало меня с Власом: рвётся нитью за нитью безжалостными руками убийцы. Каннибала, грозившего смертью. Я думал, всё кончено. Я потерял последнюю радость. Я потерял друга. Я потерял сон и жизнь.
Я думал, но не знал наверняка, что тогда лишь сильнее привязался к нему.
Просидев несколько дней в комнате, я пропустил школу и работу. И мне не было до этого дела. Как и до просьб матери в деньгах. Она говорила, что купит продуктов, а глаза горели от желания напиться. Когда я показал ей, что вся еда в холодильнике и её хватает на нас обоих, она принималась жалобно оправдываться: забыла, с кем не бывает, изучила холодильник и начинала по-новой, сладкого купит, порадует душу. Я отказывал, она напирала, и так неловкие просьбы превращались в гневную тираду о том, что сын я убогий, мать не пожалею, деньги зажимаю и уже думаю бросить её, как отец.
Я был настолько уставшим, что слова не произвели впечатления.
— Если нужны деньги, иди работать, — сказал я и получил пощёчину.
На секунду слабость отпустила. Несмотря на то, что я делаю для неё, остаюсь с ней, помогаю жить, она принимает меня как отца – считает, что может ненавидеть, орать, выставлять претензии и быть недовольной, что я не даю ей возможности опуститься на дно и провести замечательные «каникулы» в больнице, под капельницами, с такими же алкоголиками, как она сама. Для неё это ничего не значило. И я тоже ничего не значил. Был как отец и, по всей видимости, буду, несмотря на то что это не так. Далеко не так…
В тот момент я испытал сомнительную радость от слов Власа: «Считай себя особенным».
Вечером мать растекалась в извинениях и пылала от ярости, когда я не реагировал на неё, разговаривая с начальником. Он сказал, что и так сделал огромное одолжение, взяв на работу подростка, но если этому подростку нет дела до дисциплины труда, то скатертью ему дорожка. Было нетрудно поверить, что этот человек может послать работника, который ходил исправно, без опозданий, ответственно выполнял поставленную работу, когда рядом поливала льдом и кипятком собственная мать.
В школе ничего не изменилось. Только классный руководитель побеспокоился о моём состоянии, косвенно, о состоянии Власа. Она была в курсе… Но насколько сильно? Она знала об убийстве? Знала, почему Влас был в психиатрической больнице? Знала, что с ним должно было стать? Я растерялся: что ей надо было отвечать?
Поэтому я сказал, что всё нормально. Нормально и только. Он жив. Выглядит более здоровым, чем прежде. Он… сказал мне не соваться к нему.
Но если я не хочу жить? Стоит сунуться?
Это были те мысли, которые я прогнал первым ходом. Предпочёл сидеть с другими: нужно узнать, каким должен быть Влас. Нужно спросить у Иннокентия Брониславовича, но так, чтобы он не заподозрил. Он, похоже, считает, что мы разделяем одни мысли о том, что должно быть так, иначе – рассказал бы.
Я думал, но не делал. Потом не думал. Я не звонил ему, не приезжал. О Власе не думал.
Я отключился. От мира, от хнычущей матери, от собственных чувств.
Через несколько месяцев пошёл слух, который на самом деле не являлся слухом, но никто не был уверен. Всплыла информация о психиатрическом лечении Власа и об убийстве его матери.
— Серый, это правда?
— Ну и дичь.
— Что знаешь об этом?
— Ничего.
Я предпочёл сделать вид, что не знаю. Мне верила половина, другая – норовила поднакопать. Я следил за классным руководителем: выглядела ужасно. Она знала об убийстве. Учеников просила закрыть тему. А когда смотрела на меня, крепко сжимала губы и выражала сожаление глазами, что не рассказала.
Было ли хорошо то, что я знал эти «новости»?
Возможно. Поверил ли я им, если бы услышал впервые? Или пока Влас находился в психбольнице? Тогда я ещё мог проверить, спросив у Иннокентия Брониславовича.
Насколько хуже мне могло быть? Насколько я мог отдалиться от Власа? Что изменилось бы?
Такие пустые вопросы часто возникали. Я хотел отвлечься, переключиться, но только и делал, что хотел. Бездействовал. И осознавал, что думаю не о месте, в котором меня нет, я думаю о Власе. Начинал издалека: а что, если бы?.. И в конце приходил к «Власу».
Это пугало меня самого: я представлял не старого серого Власа, я отдавал предпочтение новому, светлому. Убившему свою мать. Съевшему её. Вселяющего страх равнодушием и беспечностью. Я не понимал, что притягивает к нему, что заставляет чаще думать о нём, что привлекает сейчас, когда я не видел его.
Я не понимал, но возбуждался, когда видел его уплывающим воспоминанием, когда трогал старые рисунки из больницы, когда слышал его голос, который произносил немыслимые вещи, и с горящим лицом мастурбировал, обкусывая губы и сжимая себя до боли, чтобы прекратить, чтобы перестать испытывать удовольствие, чтобы не думать о Власе в таком смысле. Я просил себя остановиться, но продолжал. Дышал в подушку, чтобы мать не услышала, и вдалбливал себе, как это низко, противно и нетерпимо, и повторял себе, что я лгу: мне это нравится, я хочу больше, хочу дальше, хочу Власа.
Утром я говорил, что не опущусь. Днём был уверен, что не сделаю того, что сделал вчера. Вечером опускался. Запрещал себе и разрешал. Проклинал слабоволие и наслаждался пошлостью. Ругал себя и был доволен. Настолько, что мог улыбаться, пока шепчу его имя, прошу говорить со мной, быть ближе ко мне, не отталкивать, смотреть…
Я чувствовал себя животным.
Судороги пробивали на слёзы. Было холодно от бегущей дрожи по телу, а внутри выжигало жидким металлом. Меня трясло, я не мог подняться с кровати, был разбит собственным желанием и бессилен перед чувствами, которые не поддавались логике, не следовали ей и сводили с ума.
Я обещал себе, что «этот» раз последний, что сердце больше не будет биться от грязного восторга, что я больше не кончу, представляя Власа. И я ненавидел себя, когда, игнорируя собственные слова, делал это снова и снова, получая ещё больше удовольствия, испытывая больше желания, чувствуя, что этого мне мало.