Sick Boy

NC-17
Завершён
219
8
Фэндом:
Размер:
1 067 страниц, 532 035 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
219 Нравится 278 Отзывы 81 В сборник

13. Нечто мерзкое наполняет этот воздух; я больше не могу им дышать

Настройки
      Хосок знал: это должно было закончиться чем-то — тот странный и пугающий случай не мог остаться неразгаданным; пусть даже он продолжал убеждаться, что несокрушимым усилием воли можно надолго запечатать даже самые гнетущие воспоминания, в нём крепла довольно твёрдая уверенность насчёт того, каким именно образом им суждено к нему вернуться. Волнами кружащее напряжение и это предчувствие в воздухе, едва уловимое, но жуткое, плотный туман — всегда было рядом с ним и обострялось, стоило только Хосоку отвлечься от самокопания и оглянуться по сторонам. С каждым следующим днём становилось всё труднее выносить это присутствие, он даже всерьез желал: пусть уже что-нибудь случится — потому что мрачное затишье сводило его с ума.       И поэтому, должно быть, Хосок совершенно не удивляется и даже чувствует какое-то нездоровое облегчение, когда одним ранним утром за «Серой лошадью», прямо около мусорных баков, внезапно нарывается на засаду: четыре фигуры, вдруг нарисовавшиеся в переулке, не особо смахивают на мусорщиков. У незнакомцев устрашающий вид или, во всяком случае, они стараются выглядеть устрашающе — но не то что бы Хосок чувствует испуг, скорее лёгкую настороженность, и приглядывается: двое парней долговязые, с длиннющими жилистыми руками, ещё у одного лицо как испорченный блин, растёкшийся по сковородке, и выражение узких глазок явно не предвещает ничего хорошего; но взгляд привлекает последний, самый грубый из них с виду: не из-за широченных плеч, а своим абсолютно лысым, гладким черепом, прикрытым наполовину потёртой красной банданой.       «Ведь знал же...» — Хосок вроде бы понимает, что на подобные обстоятельства ему как-то иначе следует реагировать, не настолько буднично, что ли — но у него явно какие-то неполадки с механизмами защитной реакции, причём дело тут даже не в действии успокоительного или эмоциональном выгорании из-за стресса; просто у Хосока всю жизнь заторможенное чувство инстинктивной опасности: пока он не переключится на осознанное и объективное восприятие ситуации, может, наверное, хоть по углям ходить босыми ногами и даже не дергаться.       И возможно, Хосоку было бы труднее связать события и факты в своей голове, если бы не эта красная бандана, образ которой неожиданно ярко врезался в память: это было чуть ли не единственное, что он увидел тем вечером, уже больше недели назад, когда проклятый чёрный внедорожник попытался протаранить его спереди около светофора — красная бандана была там, в салоне, вернее, человек, носящий её, там сидел и был одним из преследователей — вот почему эта простая деталь одежды прочно связана для Хосока с эмоцией слепящего ужаса, что провоцирует теперь первый тревожный «звоночек», активирующий в нём центры внутреннего напряжения. Судорожный вздох сзади — второй. Все его тело мгновенно цепенеет, он жмурится на секунду, и несдержанное ругательство слетает с губ.       Хосок рассчитывал, что, когда опасность во второй раз пересечет его жизнь, ему придётся снова встретить её лицом к лицу в одиночестве: честно говоря, он не допускал и мысли, что может быть как-то иначе: казалось, что чернота всё время клубилась где-то вокруг него самого и, может быть, около Кихёна — но даже не Кихёну «посчастливилось» оказаться рядом. Этим утром — довольно хмурым, но ничего плохого, на первый взгляд, не предвещающим — Хёнвон вызвался помочь дотащить пакеты с хламом до ящика, а Минхёк просто прицепился следом, потому что в такой ранний час ему одному нечем заняться — кто бы ещё додумался выносить мусор целой делегацией? — даже звучит как глупость и, весьма вероятно, им даже придётся поплатиться за неё.       Всё действительно было бы проще, окажись он здесь один.       — Что нужно этим ребятам?.. — Минхёк сначала замирает с вытянутой шеей и становится похож на настороженного суслика, затем инстинктивно отступает назад, косясь то на Хосока, то на Хёнвона по очереди. До тех странных ребят остается ещё метров двадцать, но их недобрые намерения чувствуются даже оттуда, и расстояние сокращает каждый следующий вздох.       — Явно не закурить они у нас попросят, — Хёнвон реагирует спокойнее, но тягучее и липкое напряжение, как дёготь, пропитывает его голос насквозь.       Хосок сжимает губы, косо поглядывая в сторону незнакомцев: те надвигаются медленно и устрашающе, самоуверенно прут с тяжестью танков или ещё каких железных монстров, способных раздробить кому угодно кости, даже не заметив — и беззвучно просит у них: не надо, пожалуйста, только не сейчас. Хотя он знает наверняка, что роковая встреча случится, и любые попытки этого избежать обречены на провал — всё равно встаёт полубоком, берет Минхёка за локоть, затем делает несколько осторожных, притом всё же довольно широких шагов в сторону.       Его смелое дерзновение, конечно же, не остаётся без внимания.       — Эй вы, стоять! — Хосок не знает, кто именно из четверых это сказал, потому что старается не смотреть в их сторону — но точно не этот неприятный парень с блиновидным лицом, потому что он как раз резко меняет траекторию и бросается им наперерез.       — Что вам нужно?.. — Хёнвон, который всё ещё где-то позади, спрашивает в открытую, но недостаточно уверенно, и его, кажется, не слышат.       Хосок напряженно озирается и уже почти неосознанно пихает Минхёка дальше вперед: пока остается хоть какой-то путь к отступлению — но Минхёк туго соображает или не догадывается, а может, что самое худшее, пытается строить из себя смельчака, поэтому протестует и оборачивается с выражением искреннего недоумения в широких, наивных глазах. Хосок снова ругается, но в этот раз про себя: кажется, будто кто-то сдавливает прессом все его внутренности, и желудок чуть не выворачивает наизнанку — хорошо, что позавтракать он не успел; мышцы поочередно сводит от шеи до кончиков пальцев, и наконец, острое чувство чего-то: напряжения, беспокойства, страха или же всего сразу — врывается в его тело, уничтожая на корню всю прежнюю невозмутимость. И это происходит исключительно потому, что Хосок становится буквально оглушен испугом с двух сторон.       «Это похоже на невидимый ядовитый газ», — ненароком приходит в голову.       Кольцо вокруг всё плотнее сжимается; Хосок успевает подумать: что-то подобное уже случалось с ним — когда-то, не так давно, они с Кихёном были против троих, а теперь, он, Минхёк и Хёнвон, втроём, — против четверых. И хотя в прошлый раз удача неожиданно ему сопутствовала, сейчас, он почти уверен, лучше заранее оставить надежды: ни Хёнвон, ни Минхёк никогда не давали повода считать себя непредсказуемыми, неадекватными или слегка больными на голову, так что вряд ли стоит ждать от них какой-нибудь спасительной неожиданности. Более того, Хосок абсолютно уверен, глядя на Минхёка: с тем, насколько стремительно тот бледнеет, можно с уверенностью заключить, что уже минуты через две способность думать и принимать даже простейшие решения покинет его вообще. Хёнвон держится поспокойнее, но чего толку от его спокойствия, если он почти наверняка ничего не сможет сделать в критический момент чисто физически, даже подобрать и бросить что-нибудь с земли — скорее всего, промахнется.       Хосок опять возвращается к собственным ощущениям и заключает, что сам он, в общем-то, на удивление уравновешен. Хотя, удивляться тут особо нечему: когда знаешь, что положиться не на кого, мысль о прыжке в спасительную панику кажется бессмысленной. Прямо сейчас Хёнвон очень старательно скрывает во взгляде отражение собственного страха, Минхёк, в свою очередь, ничуть не стесняется смешавшихся эмоций — но оба цепляются за Хосока, как за спасительную соломинку, потому что он похож на человека, который знает, как поступать в подобных ситуациях (за широкую спину которого можно спрятаться, если что) — а самому Хосоку не за кого хвататься, только если за незримое нечто в пасмурных небесах или за себя самого.       — Что вам нужно? — его вопрос можно чётко расслышать: он произносит слова раздельно и громко. К этому моменту, враждебно настроенные незнакомцы успевают практически зажать их у мусорных баков полукругом.       — Да ты и сам в состоянии догадаться, — отвечает «красная бандана», и хотя Хосок ожидает увидеть после этого какую-нибудь гаденькую улыбку в его исполнении, натыкается лишь на холодный, мрачный оскал.       По лицу Хёнвона скользит растерянность, Минхёк же по горло опускается в набирающую обороты панику: не то что не вдумывается во все эти слова, даже вряд ли их слышит — а Хосоку известно, что люди с такими выражениями лиц и при подобных обстоятельствах являются за двумя вещами: то ли за деньгами, то ли за чьей-нибудь жизнью. И, поскольку вряд ли кто-то из них троих успел натворить нечто настолько выдающееся, чтобы его пытались заколотить в гроб, вариант с деньгами всё же более вероятен. Что же, самое время послать пламенный привет Чжухону, хотя Хосок не уверен до конца, что дело именно в этом: Чжухон ещё только вчера убеждал его, что удалось выпросить у «Пьяной вишни» дополнительную неделю на покрытие долга, тем более что они и без того уже выплатили им большую часть, остались сущие копейки, и вообще, неужели на «Серую лошадь» могли наслать карательный отряд только из-за этого?.. — но никакого другого повода ему в голову не приходит.       — То, что вы сейчас вертите глазами по сторонам и строите непонимающие лица, ничего для вас не изменит, — продолжает «парень-бандана», явно недовольный воцарившимся молчанием. — Так или иначе, но сейчас вам будет больно — и ничего тут не остаётся, кроме смирения. Просто примите это, как нечто неизбежное, и поверьте, ребята, что дело не в вас и не в нас.       — Вы из «Пьяной вишни»? — на всякий случай интересуется Хосок исключительно деловым тоном.       — Мы действительно от этого не в восторге, — неожиданно выговаривает один из «долговязых»; остальные мнутся и молчат, на вопрос тоже не отвечают: на их лицах никакой злобы, самоуверенности или увлеченности процессом, которую можно было бы ожидать от подобных головорезов — одно только тупое выражение скупой обреченности, из-за того, что приходится выполнять грязную работу.       И у Хосока возникает чувство — какое-то мимолётное ощущение необъяснимой, но стойкой уверенности — что он должен поверить этим словам вместо того, чтобы счесть их за насмешку; ему хорошо это знакомо: он знает, на что похожи лица людей, которым приходится делать что-то не по своей воле — может быть, эти ребята в самом деле никому не хотят причинять зла и точно не имеют против них ничего личного — но что-то толкает их к агрессии и насилию. Нет очевидных причин утверждать, но так кажется: Хосок просто чувствует это в воздухе и видит в потемневших глазах.       «Взглянешь на ужас в глазах Минхёка — и у кого тут рука поднимется?» — нервно думает он, замечая, как тот становится позади него бледным мраморным изваянием и только шепчет себе под нос слова какой-то беззвучной молитвы; а Минхёк вообще верующий? — Хосоку как-то не приходило в голову интересоваться — но даже будь тот самым убеждённым атеистом, только слепая вера во что-то для такого, как он, способна выдержать под давлением паники.       В Минхёке можно сходу определить человека, который терпеть не может боль и панически её боится: таких сразу видно, они теряют рассудок даже от малейшего дуновения опасности в свою сторону — его кожа бледнеет оттенка на три и глаза сразу становятся стеклянными. В голове, наверное, вообще невменяемый хаос творится, страшно представить — как бы он сердечный приступ себе не схватил такими темпами. Хёнвон, в свою очередь, эмоционально более стойкий, но опять же, напасть на него — всё равно что лежачего бить, при всём уважении к Хёнвону и его достоинству, мордобой никогда не был ему близок никоим образом, и от всех этих очевидных умозаключений ситуация складывается просто наисквернейшая.       — Мы не имеем никакого отношения к тем деньгам, которые вы у нас требуете, — произносит Хосок, наконец, максимально убедительно и с расстановкой: он цепляется за последний и совершенно призрачный шанс решить всё миром. — Я их даже не видел ни разу в глаза, и вся эта история с самого начала творилась где-то за моей спиной, даже не на периферии зрения.       — Я вообще здесь не причём! — резкий крик Минхёка ударяет по ушам; Хёнвон тоже изумленно поворачивается: у него такой вид, будто его только что предали; в сложившейся ситуации, понять можно их обоих — хотя Хосоку сейчас не до этого: — Я даже не работаю в клубе, я просто в гости к ним зашёл, отпусти-и-ите!       Если бы он так и продолжил визжать, перейдя в итоге голосом на хороший такой фальцет (Хосок не сомневался, почему-то, что это ему под силу), этим бы, вероятно, и закончились вступительные прелюдии: в попытках заткнуть его и избавить от привлечения ненужного внимания со стороны, агрессоры от слов перешли бы к действиям — и поэтому Хосок дёргается назад, крепко сжимая Минхёка за локоть: он должен узнать что-нибудь ещё, поймать зацепку с целью разобраться, что вообще здесь происходит; а ещё ему нужно хоть немного времени, чтобы придумать, как поступить.       Удивительно, но срабатывает: Минхёк затыкается и снова замирает, хватаясь за ощущение спокойствия и твёрдой поддержки рядом — но вряд ли это надолго, так что лучше поторопиться с оценкой обстоятельств.       — Да нам по барабану, — бормочет «бандана», наблюдая всю эту драму, даже с едва уловимым оттенком сочувствия, утонувшим в выражении безразличной усталости. — Видели вы что-то или нет, знаете ли вы друг друга или вообще только встретились — откровенно до лампочки.       — Тогда... — Хосок набирает побольше воздуха в грудь: слова вызывают растерянность, но в то же время, приводят его к четкому осознанию — кровь прольется этим пасмурным утром во что бы то ни стало, и этого никак не избежать. — Я не понимаю, зачем это.       Он делает выводы стремительно: если столкновение неминуемо — эти люди не уйдут никуда, пока не сделают дело, ими руководят не эмоции, а необходимость и расчёт — нужно быть готовым к этому. Нет смысла бояться того, что произойдет так или иначе, поэтому Хосок успокаивается, во всяком случае за себя, его мысли и суждения становятся такими ясными, как будто в критической ситуации активируется какой-то дополнительный аварийный отдел мозга, у которого есть доступ к каждому органу, даже, наверное, к каждой клеточке тела, так что все его движения ощущаются, а значит и контролируется в сотню раз отчётливее, словно он вдруг превращается в чётко отлаженный и точно планирующий механизм.       Возбужденный предчувствием усиливающейся опасности и своим новым восприятием, Хосок делает два долгих выдоха, и тогда нужная последовательность действий возникает у него перед глазами, как на памятке «в случае пожара» либо «при угрозе терроризма» — тут почти то же самое, только «на вас напали в переулке, а ваши друзья сейчас грохнутся в обморок» — Хосок осторожно встает боком, скрывая от чужих глаз левый внутренний карман куртки: даже если его рука, скользнувшая туда совершенно незаметно, слегка подрагивает, то только потому, что мелко дрожит накалившийся воздух вокруг.       — Вид ваших изувеченных лиц может подтолкнуть Джисона и Хёну к раздумьям, которыми они могли не сильно тяготить себя раньше, — наконец, вырывается у долговязого очень значительная фраза: как сейчас, так и в будущем, Хосок станет сильно благодарить незнакомца за неё. — Вам придётся пострадать ради того, чтобы они иначе взглянули на определённые вещи: нельзя быть безответственными; для нас, и для вас это — типичная участь винтиков, которые должны следовать схеме, чтобы у людей наверху проблемы решались должным образом, вот и всё.       Ясно. Хосок, как всегда, возомнил о себе слишком много, решив, что их безымянные враги, невиданные темные силы, не раскрывающие своих намерений, пытались его запугать — но кто он такой и кому это надо, спрашивается? — скорее всего братья Сон с самого начала были целью, а его просто посчитали за удачный рычажок для воздействия. Частично они просчитались — на пятьдесят процентов ровно, а на оставшиеся пятьдесят поступили вполне оправданно.       Хосок не сказал Хёну ничего о том преследовании на внедорожнике по очевидной причине: если Джисону скорее всего будет ни жарко и ни холодно от вида его разбитого лица — на Хёну это возымеет нужный эффект почти наверняка, и если Хёну узнает, что кто-то из его близких пострадал, а он прямо с этим связан — возникнет большая, даже весьма громадная проблема. Хосок понимает это, и поэтому желание выпутаться из всей этой ситуации с минимальными потерями возрастает в нём вдвойне.       — Да я... — Минхёк всё ещё старается выговорить что-то, но дрожь прерывает его осевший голос, и не хватает сил даже на изображение отчаяния; в глазах Хёнвона ещё никогда, кажется, не было такого искреннего чувства безысходности, полнейшей обреченности — по крайней мере, Хосок прежде не видел его таким потерянным.       — Рассматривайте это как простое невезение, — предлагает разговорчивый долговязый, скользя по ним пристальным взглядом. — Жизнь внезапная штука, так тоже часто бывает: вы уже здесь, и ничего теперь не измените.       Хосок медленно выдыхает и делает короткий кивок — не чужим словам, а собственным мыслям: раздумья о том, что будет потом с Хёну, отлетают на второй план, потому что сейчас они не так актуальны; Хосок знает, что должен сделать, и он даже почти придумывает, как именно. Ничего невыполнимого или страшного в этом нет: лишь из-за того, что он почти полной грудью вдыхает чужой отчаянный ужас, в нём крепнет решимость заключить вот что: если разбитые лица всё-таки будут, их окажется меньше, чем три. И это не желание, не обещание, а факт — он точно знает, что будет так, и ни секунды в этом не сомневается.       — В общем, как говорится, не держите зла, — после этих слов кольцо вновь сжимается, но как-то не слишком уверенно: должно быть, нападающие ждут, что одна из жертв сейчас спсихует, совершит какую-нибудь глупость — и только это даст весомый повод, чтобы приступить к грязному делу, потому что действовать без провокации даже им, видимо, не позволяет совесть.       «Всё будет хорошо» — эта мысль ударяет Хосоку в голову и прочно там поселяется: казалось бы, всё немного иначе, раз уж Хёнвон, судя по всему, готов сразу сымитировать обморок, а Минхёк буквально на грани нервного срыва — точно не сейчас, когда он смотрит на каменные, омраченные смятением лица нападающих, к нему должно прийти это странно-радостное и успокаивающее чувство, как будто он уже победил. Вполне может быть, это просто такая изощрённая реакция организма на резкий выброс адреналина в кровь — но чем ближе события подходят к кульминации, тем сильнее крепнет в нём этот нездоровый оптимизм, и при всей его обычной склонности к пессимистичным ожиданиям от всего на свете это кажется очень странным. Картина событий — вполне желаемое изображение того, что должно произойти дальше — разворачивается перед ним, как трехмерный фильм.       Если бы Хосок в самом деле был оптимистом, то вряд ли бы смог нащупать в своём кармане подаренный Кихёном электрошокер.       И Хосок действительно делает именно то, что нужно агрессорам: хотя от него они ожидали какой-либо безрассудности в последнюю очередь — вот только он не психует, а действует именно так, как задумал, со всей возможной решительностью: ещё до того, как собирается с мыслями, приводит в действительность свой идеальный план. В нём нет какого-то страха и поэтому нет сомнений: его рука не дрожит, и все мышцы мгновенно приходят в действие: сила наполняет их, будто ток проходится по механизму — ко всему прочему, эффект неожиданности тоже играет свою роль.       И вряд ли что-либо ещё, кроме растущей паранойи, могло подтолкнуть Хосока к тому, чтобы поупражняться с электрошокером пару вечеров назад в намерении хорошенько разобраться, как вообще работает эта штука — большое ей спасибо, потому что иначе не было бы так легко.       Собственные расчётливость и стремительность заставляют изумиться: без предупреждения сорвавшись с места по направлению к парню с блиновидным лицом, который очень неудачно перегораживает им выход из переулка, Хосок выносит руку из-под куртки и ударяет его электрошокером где-то между грудью и шеей: заряд выходит из электродов с искрами и скрежетом, беспрепятственно пробиваясь сквозь тонкую ткань засаленной толстовки — чужие мышцы в месте удара сокращаются, узкие глазки на мгновение темнеют: всё, что остаётся в них — дезориентация и шок. Не теряя времени, Хосок наносит точный удар по рёбрам: тогда же, Хёнвон успевает среагировать и переместиться к Минхёку от дальнего мусорного бака — тогда в нём явно взывают какие-то древние инстинкты к выживанию, и он тоже действует правильно.       — Бегите! — Хосок вопит, оборачиваясь, и буквально спиной чувствует, что на него уже наступают сзади — так что бьёт ещё раз вслепую и задевает чью-то руку, стараясь игнорировать болезненный, рвущийся наружу иступленный крик.       И хотя Хосок знает, что какую-то долю секунды Хёнвон будет колебаться, испытывая жгучую смесь неуверенности, отторжения и ненависти к себе, в конце концов рассудок возьмёт над ним верх: у него по жизни нет никаких проблем с господством разума над чувствами — и он кинется в переулок что есть мочи, буквально схватив Минхёка в охапку, сотни раз проклиная себя за сотни прогулянных занятий по физкультуре; а тот среагирует не сразу — но как только увидит впереди спасение, скорее всего даже обгонит Хёнвона, потому что человеческий организм в условиях дикого стресса способен на удивительные вещи: двое долговязых бросятся следом, но один из них полетит носом в асфальт, потому что Хосок всё уже успеет в последний момент поставить ему подножку.       — Сукин ты сын! — а потом массивный кулак впечатывается Хосоку в челюсть, и последовательность чётких картинок пропадает — слишком резко темнеет в глазах. Пальцы рефлекторно разжимаются, и электрошокер выпадает из лишившейся контроля руки с неприятным лязгом.       Честно говоря, Хосок заранее предвидел и это тоже — иначе быть просто не могло; однако даже так для него происходящее вписывается в рамки определения «Всё в порядке», пускай всё же немного криво. Он знает причину: хотя лысый в красной бандане и дерёт глотку, крича, «держите их!», Хёнвон... по крайней мере, Минхёк однозначно успеет добежать до людей прежде, чем его догонят, или, во всяком случае, теперь он сможет открыто закричать так громко, что его услышат даже через два квартала отсюда. Это было не самое удачное место, чтобы тихо кого-то укокошить: хотя никакие окна не выходят сюда, и обзор закрывают глухие стены, здесь буквально за несколько слоёв кирпича — оживленные улицы. Не принять это в расчёт было довольно глупо.       Таким образом, с Хёнвоном и Минхёком, скорее всего, ничего не будет. А его, по крайней мере, не убьют.       — Да блять, да я же просил по-хорошему! — кажется, что ликующие мысли Хосока уносятся следом за избежавшими расправы товарищами — его тело остаётся само по себе; он с опозданием думает о том, что, раз уж бросился помогать другим, надо теперь и себя как-нибудь уберечь — но это уже сверхзадача: компьютер в его голове сигнализирует «миссия выполнена», и аварийный режим, очевидно, отключается до лучших времен. Мысли вновь становятся какими-то вязкими, и сложить из них новые картинки не получается. Всё потому, что Хосоку даже не пришло в голову озаботиться тем, что он будет делать дальше.       И не то что бы мышцы разом лишаются сил — но всё тело становится каким-то вялым и безвольным, когда его хватают за ворот куртки и толкают назад, на высокий бордюр — новый удар в плечо отдаётся болью по всей руке до самых кончиков пальцев, и от этого дополнительно мутится в голове.       «Когда-нибудь... ты пострадаешь от своей доброты», — и в этом помутнении ему почему-то отчётливо слышится голос Кихёна; хотя, он знает, что это никакая доброта — скорее, здесь следовало бы спросить: «Тебе что, настолько плевать на себя?» — но снова, дело не в том, что ему плевать. Просто... Хосок нормально относится к боли. Если нужно, он может её перетерпеть.       И в этой ситуации он снова умудряется находить какие-то плюсы параллельно с тем, что пытается не терять ориентацию в пространстве и защитить хотя бы своё лицо от настигающих ударов, которых становится всё больше: первый, второй, пятый — невозможно сосчитать, но можно быть благодарным за то, что у этих ребят нет с собой холодного оружия или арматуры, например, потому что получать удары голыми кулаками всё-таки не так страшно.       Но момент растерянности — когда мысли ещё разрываются между там и здесь, где-то между внешним и внутренним, далеким и близким и никак не могут собраться в кучу — заканчивает точный удар в живот: концентрации это не прибавляет, а лишь рассеивает её, и тогда Хосок видит перед собой яростные глаза лысого в бандане, успевает заметить, что парень с блиновидным лицом только сейчас до конца очухивается от удара электрошоком. И что-то ему показывает едким шёпотом, что будет очень плохо, если тот соберется с силами прямо сейчас: хотя двое долговязых наверняка всё-таки убежали спасать ситуацию или может быть даже спасаться от ситуации, осознав её провал, яростной жажды мести в узких глазках должно хватить на то, чтобы перемолоть Хосока в фарш ещё до того, как прибудет помощь.       Думал, ты неуязвим?       На лицах нападающих возникает то, чему следовало быть в них раньше, чего не было до этой самой минуты: стираются усталые выражения и безразличные мины — теперь Хосок видит только злобу, ревущую и отчаянную, уходящую в кулаки, к которой примешивается страх — от этого всё ещё хуже. Если бы этим двум только пришло в голову быть разумными, бросить всё и бежать сейчас, они не столкнулись бы потом с последствиями — но просто уйти, не заставив Хосока сотню раз пожалеть о том, что спутал их планы, они просто не могли себе позволить — это безумное яростное стремление не нуждается в объяснении. Чувство ориентации покидает вконец: Хосок уже не осознает, кого пытается ударить, лысого или этого второго — пока не осознает, что даже не пытается отбиться. Секунд десять он уже полусидит-полулежит на асфальте, одной рукой держась за лицо с разбитой скулой, второй — прикрывая желудок, который уже ноет так, будто в него вбили пару осиновых кольев.       Снова его мысли уходят куда-то очень далеко отсюда: в голове встаёт воспоминание, полусумрачный зал прокуренной пивнушки и чувство жестокой ненависти на других лицах — тех, что предвещают боль не ему, а кому-то другому — «Теперь я понимаю, почему Кихён не сопротивлялся тогда» — он хорошо ощущает эту бессмысленность: какая разница, сколько на его теле будет синяков, пять или десять; пытаясь бороться, он лишь напрасно расходует силы — а в боли есть смысл, есть нечто даже приятное или... нет, просто-напросто отрезвляющее. Боль толкает Хосока к некоторому чувству осознанности, которого ему так не хватает по жизни: я живу не во сне, моя жизнь — настоящая, не только моя душа может страдать, но и моё тело — и это ничуть не менее больно, между прочим. Хосок бы посмеялся над своими мыслями, если бы мог.       Всё равно это скоро закончится. Всё, что нужно — это потерпеть ещё чуть-чуть.       Но затем его, кажется, тянут верх и со всей силы впечатывают затылком в мусорный бак — острая боль пробирает до костей: Хосок всерьёз думает, что ему осколок стекла только что воткнули в череп — и только тогда он по-настоящему просыпается. В глаза, в мысли ударяют сплошные тёмные пятна, причём с каждым мгновением их становится всё больше — ни с того ни с сего, приходит осознание: он действительно живой — и надо признать, что эти ребята, пожалуй, всё-таки могут его убить, если очень постараются. Потому что ярость — это дурманящий яд, а страх — зараза хуже инфекционной болезни, от которой на последней стадии сходишь с ума; от страха становятся психами сразу — а психи просто не ведают, что творят. Но на этом этапе, Хосок не то что не хочет, он уже просто не может сопротивляться — он будто марионетка, пытающаяся ухватиться за собственные ниточки: тело совсем не слушается, конечности разлетаются в разные стороны — и невидимые иглы ввинчиваются в мышцы, парализуя их. Мысли просто меркнут — ничего не остаётся, кроме боли и страха, и кажется, что конца этому не будет никогда.       Но кошмар всё-таки прерывает громкий, уверенный крик: Хосок с усилием запрокидывает голову, выхватывая глазами фигуры двух мужчин в арке — на них форма полицейских, он готов поклясться, а рядом стоит всё ещё перепуганный, измотанный бегом Минхёк. В эту секунду, его наконец оставляют в покое, и Хосок растягивается по земле, надрывно кашляя, с трудом хватая воздух и насильно толкая его в лёгкие, которые будто превратились в два измятых пластиковых пакета; слюна во рту липкая и с привкусом крови, хотя все зубы вроде как на месте — но это не точно. Тело становится неподъемным, как мешок цемента, и каждая конечность весит тонну, в голову будто вливают расплавленный свинец — мир идёт кругом, как на карусели, и внутренности от этого выворачивает наизнанку: его бы, наверное, вырвало, было бы только чем.       А потом, без какой-либо очевидной причины, все эти болезненные симптомы резко стихают практически до нуля — и ничего не остаётся, кроме бесконечной, всепоглощающей тоски: Хосок не может объяснить себе, почему ему становится так безумно и необъяснимо грустно — о чём он жалеет, что хочет увидеть перед собой в этот момент? — точно не тёмные пятна на асфальте и не свои трясущиеся руки. Что-то горячее стекает по его щеке, и он знает, что это слёзы, а не кровь: впервые за долгое время, ему почему-то хочется расплакаться, и он даже не знает, почему — вместе с этим приходит чувство такого мучительно-сладкого облегчения, которого он не знал давно, возможно, никогда в своей жизни.       До этого момента, он не осознавал, даже и представить не мог... что ему так сильно хочется спать.

***

      И как только опасность остается позади, Хосок уже не может отыскать в себе тот источник неадекватного оптимизма: сколько ни старается, так и не придумывает ни одной, даже самой незначительной вещи, которая радовала бы его в больнице.       В палате каждая мелочь действует на нервы: кругом слишком тесно, слишком пусто, слишком мрачно — слишком много этих... «слишком»; от запахов лекарств, каких-то невероятно кислющих, без остановки тошнит; чей-то топот, грохот, переговоры врачей и пациентов в коридоре, за стенкой, за дверью — режут по ушам; вконец испортившаяся погода снаружи мало того что нагоняет целую тонну сырости даже из закрытого окна, ещё и на настроении сказывается самым отвратительным образом. И хотя в небе вроде бы пасмурно: солнце не рассмотреть, даже если очень постараться, Хосок не в силах отогнать от себя его раздражающее сияние, и ему всё никак не удается избавиться от ощущения, словно его повсюду преследует этот белёсый свет: противные лучи забираются под кожу и прожигают сетчатку глаз — от них нет спасения, даже если зажмуриться, как будто сверкает он сам изнутри. И радует только одно: остается где-то полчаса до заката — надо только дотерпеть, отвлечься хоть на что-нибудь.       Вообще, у Хосока никогда не было какой-то особой неприязни к больницам, или к врачам, или к лекарствам: за всю жизнь, он редко болел и ещё реже лечился — но сейчас у него никак не выходит утихомирить в себе стойкое паническое чувство, что он просто сойдет с ума, если всё так продолжится; но в то же время, какой-то рациональной частью сознания, объясняет себе же: уймись, черт возьми, не думай про всякую чушь, дело не в твоём скверном характере и не в том, что больница плохая — тебе так хреново только потому, что у тебя сотрясение мозга первой степени: врач сказал, что тошнота, шум в ушах и светобоязнь — это вполне нормально для человека, головой которого несколько часов назад пытались протаранить мусорный бак.       Но от одного осознания ему не легче, изощренная пытка продолжается: весь день остается в сознании каруселью туманных обрывков, и Хосок не может назвать точно, через сколько кабинетов и врачей его протащили, прежде чем привести сюда: он был у травматолога, у невролога, прошёл через рентген и компьютерную томографию мозга — и надо сказать, заключительный вердикт всего этого оказался несколько изумляющим. Потому что, при всём своем полузадавленном состоянии, Хосок просто не был готов принять, что не умирает — но врач-терапевт сказал, улыбаясь: «Вам несказанно повезло, вы почти в порядке»; очевидно, что у них тут в порядке каждый, кого не нужно класть в реанимацию немедленно, и всё-таки кажется, что он в самом деле оказался на редкость удачливым человеком на этот раз.       Львиную долю мерзких ощущений вполне можно списать на последствия сотрясения: чувствительность повысилась, и реальность потеряла привычные очертания — но на самом деле, никаких опасных внутренних повреждений у него нет, только наружные гематомы, по большей части на конечностях и на груди — но из-за давящих повязок, которые скорее следовало бы обозвать «передавливающими», а также пугающему обилию мазей и других медикаментов, в которых его буквально обваляли, Хосок ощущает себя забальзамированной мумией в саркофаге, которой перед погребением почему-то забыли высосать через трубочку мозги.       Впрочем, несмотря на всё это: на то, что собственное тело его ненавидит и голова ещё ходит ходуном — он догадывается, что основная причина его взбешенного состояния всё-таки внешняя, и если устранить её, станет гораздо проще доживать этот безумный, всё никак не заканчивающийся день.       Понимая это, Хосок уже битый час подбирает какую-нибудь удачную фразу, чтобы прогнать от себя Хёну к чертям собачьим, но безуспешно: то ли потому что мысли путаются, то ли всё-таки не позволяет совесть. С самого своего прихода, Хёну ноет, сидя на краю его смятой постели, из коридора время от времени слышно ноющего Минхёка, и не стоит забывать, что собственная голова Хосока тоже вносит свою лепту в этот нестройный хор — всё это многослойное нытье едва ли не доводит его до трясучки. Выслушивать кого-то уже просто нет сил, хочется ещё раз обо что-нибудь стукнуться, чтобы отрубиться — и на этот раз провести в обмороке значительно дольше, чем пару-тройку минут.       Поначалу, в попытках отвлечься, Хосок то и дело поглядывал назад на кровать, занятую другим пациентом: он не помнил, чтобы за последнее время завидовал чему-нибудь так же сильно, как блаженному одиночеству соседа — до тех пор, пока его серьезно не смутило кое-что. Незнакомец слишком уж пристально на него смотрел, с тех самых пор, как их взгляды впервые встретились: он прикрывал половину лица одеялом, но глаза поверх края были большие-большие, слегка изумленные, и Хосоку от этого было до жути неуютно, возник ещё один лишний повод для раздражения — он никак не мог понять, чего такого удивительного в его избитом лице, и в конце концов махнул рукой, так что больше не смотрел в ту сторону. Тем более, сосед вскоре ушёл, наверное почувствовав себя неловко и решив не подслушивать чужие беседы... или, скорее, монологи, потому что Хосок в основном молчал. Пришлось снова наслаждаться видом сидящего напротив Хёну, у которого выражение лица — живая иллюстрация фразы «Мне очень жаль» до такой степени, что ему даже не нужно было произносить её — ни в первый раз, ни в пятый.       «Да, я понимаю, а теперь оставь меня в покое, — Хосок надеется, что он также хорош в беззвучной передаче эмоций, но судя по всему нет; а Хёну наверное считает, что каждая минута, проведенная им в этой палате — это одна капля, упавшая из чаши его вины, хотя вообще-то он делает только хуже.       Врач был обязан сказать, чтобы Хосока не тревожили хотя бы в первые несколько часов после травмы — но похоже, он просто об этом забыл.       С другой стороны, в усталости Хосока и туманности его сознания есть, на самом деле, один плюс: он может толком не слушать того, что Хёну ему говорит, и строить из себя контуженного идиота, даже почти что не нарочно. Последние минут десять, например, он вообще занимается только тем, что скользит глазами по его фигуре хёна — вверх-вниз, вверх-вниз, как маятник — и воображает изо всех сил, как тот будет выглядеть, если нацепит на себя твидовый костюм в клетку: Хосок далеко не сразу понимает, откуда в нём эта навязчивая идея — но так цепляется за неё, что подрисовывает в воображении к пиджаку галстук-бабочку и даже красивые белые манжеты.       Лишь в какой-то момент к нему приходит осознание, что он просто воссоздает в реальности образ из собственного сна: ему в самом деле удалось поспать какое-то время, пока он лежал утром в приёмной и ждал прихода врача; а что ещё удивительнее, ему даже кое-что приснилось, скорее всего, из-за стресса мозги поехали набекрень — на этот раз никаких связных и хоть сколько-нибудь осмысленных кошмаров, просто какая-то жуткая чушь.       Хосок помнил: сон строился на том, что его опять зажимали около стенки головорезы, только главным среди нападавших почему-то оказался Хёнвон (он был в красной бандане, но, к счастью, не лысый), а ещё Минхёк носился в трёх метрах очень сложными зигзагами и орал, чтобы его не трогали, хотя в его сторону даже никто не смотрел на этот раз; в определённый момент на балконе соседнего дома с какого-то перепугу появился Кихён с ведром кипятка и пообещал вылить эту воду им на головы, если они все сейчас же не заткнутся и не перестанут мешать ему петь. Хосок помнил, что умолял Хёнвона пощадить его: обещал устроиться на вторую работу, чтобы отдать деньги (какие деньги?..) и заявлял, что продаст Минхёка, если будет нужно (эта часть особенно веселила его всякий раз, когда он об этом вспоминал) — но толку от этого было мало, и положение смог спасти только Хёну, который возник посреди театра действий в этом самом твидовом пиджаке, с букетом цветов в руках, и вдруг заявил, что им нужно спеть всем вместе детскую песенку про маленького телёнка, севшего на котёл, чтобы помириться: не совсем ясно, какая там была связь (зачем вообще Хосок искал во всём этом хоть какие-то намёки на здравый смысл?) — тем не менее, во сне идею неожиданно оценили все, кроме Кихёна, который с ногами залез на балкон и почти перевернул своё ведро.       И несмотря на весь этот непроходимый бред, какая-то часть сознания Хосока твердила о том, что именно в этой детали был смысл — не в песенке, конечно, а в том, как Хёну выглядел: откуда-то же он должен был взять идею про пиджак, хотя хён пиджаков не носил ни разу на его памяти. Когда врач всё-таки пришёл и швырнул на стол громоздкую папку, чем разбудил его — и может быть, к счастью, ему не удалось узнать, кого Кихён ошпарил первым — Хосок ещё долго сращивал мозги в кучу и никак не мог выкинуть всю эту чушь из головы. Трудно было зацепиться за действительность, а надо было сконцентрировать внимание хоть на чём-то, чтобы мозги не плыли — и поэтому те раздумья засели в нём надолго.       Но только в палате пришло озарение.       Хосок вдруг вспомнил: в тот день, когда он ходил относить Хёну то подозрительное письмо, хёна не оказалось дома, вполне ожидаемо, — он не знал, где находится почтовый ящик, и не хотел оставлять конверт перед дверью, опасаясь за его дальнейшую участь, поэтому собрался с мыслями и позвонил в соседнюю квартиру. Ему открыла соседка-старушка, и именно от неё Хосок узнал, что в то утро Хёну ушёл из дома около семи утра, гораздо раньше, чем он обычно собирается на работу, у него были цветы в руках, а из одежды — серый костюм в клетку; и поскольку Хосоку хватало своих проблем в тот день, он не слишком озаботился услышанным, но всё-таки эта странная деталь так сильно врезалась ему в память, что всплыла теперь, когда в голове всё перемешалось.       «Обычно... — вспоминает он чужие слова. — Обычно он всегда здоровается, если мы встречаемся утром, но сегодня... он просто прошёл мимо, будто даже и не заметил меня. Сначала я подумала, что может быть он так торопится на свидание: цветы, этот благородный вид и всё такое — и предвкушение предстоящего события заполонило ему весь разум, но потом... я заметила какую-то тень на его лице: странный отблеск чего-то мрачного, траурного — так что, может быть, он шёл и на похороны».       Хосока эти слова привели в сильное замешательство. Он мог бы поклясться, что Хёну точно не стал бы идти ни на какое свидание в рабочее время: не то что бы он был сильно вовлечен в персональную жизнь хёна, но мог бы сказать с уверенностью, что тому некого было хоронить. А впрочем... кто знает. После того письма Хосок ни в чём не хочет быть на сто процентов уверен.       Кстати, Хёну уже наверняка должен был это письмо прочесть: соседка согласилась передать его — и что? — конечно, Хосок не рассчитывал, что тот станет чем-то делиться с ним по этому поводу, но всё-таки ему было до ужаса любопытно: он просто не мог смириться с тем, что этому суждено остаться для него вечным секретом.       — ... потому что, погруженный во что-то, я постоянно забываю о людях вокруг себя, — Хосок возвращается к реальности совершенно случайно, потому что в коридоре кто-то что-то уронил, и вышел сильный грохот — он слышит лишь обрывок произнесённой фразы: — Мне жаль, что я могу причинить вред кому-то, даже не осознавая этого.       — Шестое «мне жаль», — он зачем-то продолжает считать себе под нос, а затем произносит в полный голос: — В этой ситуации нет ничего такого, за что тебе бы стоило винить себя. Только разве... за собственное существование? Ну это уже просто глупость. На твоём месте мог бы оказаться и кто-то другой — ничего бы не изменилось. Дело в твоём статусе, а не в тебе самом, так что не бери лишний грех себе на душу, иначе только зря испортишь нервы.       — Я не могу избавиться от чувства, что окружающие страдают из-за меня, — но Хёну продолжает тянуть свою печальную шарманку, как будто даже не пытается услышать его: — Я просто боюсь того, что нечто по-настоящему плохое может внезапно произойти, и мы не успеем спохватиться — я знаю, каково это, когда понимаешь что-то слишком поздно, и мне хорошо знакомо, что значит жить и не замечать дряни, какой-нибудь мерзкой опухоли, которая набухает прямо под носом — в какой-то момент, она созреет, лопнет и отравит твою жизнь ядом, ты даже не успеешь этого понять, а уже ничего не сможешь исправить. Поэтому, в последнее время, я стараюсь быть осторожным: смотрю по сторонам и вижу много нехороших вещей, которые собираются со всех сторон и жужжат, будто пчелиный рой — кажется, мы ещё не разворошили улей, но подошли к нему слишком близко, — он на секунду жмурится, не прекращая теребить край футболки: — Я пока не очень понимаю, насколько все серьезно и в чём причина этой напряженной ситуации — но начинаю думать об установлении рубежа... который станет крайней точкой. Потому что, мне так кажется, это всё того не стоит. Ведь если проблемы продолжатся...       Честно говоря, Хосок понимает далеко не всё, о чём тот бормочет, и вряд ли это лишь потому, что у него в голове мутится — но слова Хёну в любом случае настораживают его и даже пугают. А ещё, ему становится ясно: этим утром нехорошие ребята пересчитывали его бедные кости только затем, чтобы посеять в сердце Хёну смятение, и преуспели в этом на все сто, а значит, роль Хосока, в качестве винтика или рычага, была отыграна великолепно. Неудивительно, наверное, что от этой мысли у него трясутся кулаки под одеялом, раздражение вспыхивает в груди — почему всё так, неужели нельзя было избежать этого? — но, кажется, он слишком устал, чтобы терзаться мыслями о том, что ему теперь делать и что ещё говорить.       Или что более вероятно, Хосок лишь внушает себе, что устал, для того, чтобы ни о чём не думать — потому что в дальнейшем он обнаруживает при себе куда больше сил: и физических, и моральных — чем мог ожидать.       Иногда Хосок скользит взглядом в коридор, чтобы в очередной раз заметить там силуэт Хёнвона или Минхёка, которые никак не перестают трепаться о чём-то вполголоса и дежурно раз в пару минут околачиваются у самой двери по очереди — но сейчас, когда он в очередной раз смотрит на приоткрытую дверь, замечает около неё другого человека и — о чудо! — как рукой снимает его задолбанное полуживое состояние, и всю туманность в голове уносит ветром ярости далеко-далеко; рассудок удивительным образом проясняется, а главное, откуда-то берутся лишние силы вместе со стремлением устроить второй мордобой за день, не замечая ни повязок, ни синяков — но Хосок знает, что этот порыв обманчив, поэтому остается на месте.       — Я просто не понимаю, неужели всё дело действительно только в деньгах... — Хёну продолжает: он сидит спиной к двери, комкая в ладонях одеяло, так что ему не видно, на что Хосок так пристально уставился, и даже не замечает, наверное, как резко переменилось выражение его глаз. — Неужели из-за того, что мы с Чжухоном не смогли отдать жалкий остаток долга, они решились сделать это с тобой...       — Я тоже не понимаю, — соглашается Хосок и кивает несколько раз подряд, хотя всё его внимание сконцентрировано теперь на лице, всплывавшем в памяти уже несколько раз за день, даже когда его били, как-то мимолётно — это лицо он отчаянно мечтал увидеть перед собой несколько последних часов, потому что знал, что найдёт немало всяких разных слов, которые хотелось бы в него высказать, даже гораздо больше, чем ему самому сейчас кажется.       Чжухону под этим уничижительным взглядом становится жутко не по себе, так что он открыто заявляет о своём присутствии, выразительно стукнув костяшками пальцев о дверь — Хёну вздрагивает, будто опомнившись, и резко оборачивается, а Хосок бездумно выдает то, что сразу касается языка, не дав другим вставить ни слова:       — Если кому-то и стоило бы ощущать себя виноватым, то этот кто-то только что пришёл.       — Хосок, — буквально оторопев от настолько стремительного выпада, Чжухон изумленно моргает и даже делает шаг назад, как будто резко осознает, что зашёл в палату психушки, а вовсе никакой не травматологии, и его точно побьют, если из-за угла сейчас не появятся санитары; выражение лица репера становится мягким-мягким, и тон наполняется вкрадчивостью: — То, что с тобой случилось — это совершенно ужасно, но...       — Слушай, ты серьезно замучил уже коверкать мне имя своей неприятной интонацией, — Хосок в самом деле распыляется, так глупо и ожидаемо, хотя врач сказал, что ему противопоказан даже малейший стресс. — Я обычно не жалуюсь на подобное, но знаешь что: у меня есть полное право просить хотя бы о малейшем уважении человека, по вине которого я испытал себя в качестве боксёрской груши и загремел в больницу с черепно-мозговой травмой.       — Гхм... хён... — столь неожиданная претензия, наверное, вообще не из того, что Чжухон надеялся в первую очередь услышать в свой адрес, заставляет его замяться: — Как я и сказал, это ужасно. Но ты должен понять, что произошло большое недоразумение... мне твоя реакция вполне понятна, в ней нет ничего странного, учитывая то, что ты за сегодня перенес... но это никак не зависело от меня, я просто не мог на это повлиять — моей вины здесь...       — Единственное недоразумение — это то, что ты продолжаешь говорить со мной таким высокомерным тоном даже сейчас.       Хосок удивляется, что его голос звучит так спокойно, и эмоции затвердевают, как камень: кажется это потому, что он наконец-то может уличить Чжухона напрямую — указать на ошибку, которую невозможно скрыть, ощутить себя бесспорно правым и не подбирать аргументы, чтобы как-то объяснить своё раздражение, из воздуха — наконец-то, Хосок чувствует, ему не нужно защищаться, потому что он в позиции сильного и может встать стеной, которую не пошатнуть. Чжухона, определенно, от этого сильно коробит — он явно не привык, чтобы на него наваливались тараном, и поэтому ему не нужно много времени, чтобы взорваться:       — Да где в моём тоне высокомерие?! — вот только его голос скорее сквозит отчаянием, чем злостью, и это намекает Хосоку, что где-то здесь он всё-таки не прав. — Я могу сказать, что мне жаль, ты и сам прекрасно знаешь, что мне жаль, но...       — Да чего мне толку от жалости — твоей или ещё чьей! — но ему очень нужно было произнести эти слова во всеуслышание, тем более момент выдался самый что ни на есть подходящий, — меня волнует то, что, похоже, ты из всей этой ситуации ничего для себя и не вынес!       — Но послушай же ты! — Чжухон резко сокращает расстояние до кровати и ударяет ладонью по железной спинке; взволнованный криком, в палату заглядывает Хёнвон и тяжелый, полный обреченности вздох вырывается из его груди. — Недоразумение. Откровенное недоразумение... Хочешь знать вот что? На самом деле, как только я услышал, что тебя увезли на скорой помощи, первое, что я сделал — не угадаешь! — так это побежал в «Пьяную вишню» за объяснениями, ни капли не испугавшись и даже не помедлив ни секунды, и вот что я там узнал: — он чуть не впивается в него своим горящим взглядом, — там никто и понятия не имел ни о какой карательной миссии.       Хосок смотрит на него пристально секунд десять, как бы говоря «Ну и?», а Чжухон разворачивается к двери и делает какой-то знак рукой, вряд ли обращенный к Хёнвону. Мимо того сразу протискиваются, стараясь ступать на цыпочках, два незнакомых человека: оба лет под тридцать возрастом, опрятно одетые, представительные с виду — один худощавый, высокий и двигается как-то странно, покачиваясь при каждом движении, будто сносимое ветром дерево; второй нормального телосложения, но у него отталкивающее лицо: сплюснутое, рыхлое, будто слепленное ребёнком из пластилина. Скорее всего, эти особенности на самом деле не такие отвратительные, возможно, даже никому больше не бросаются в глаза — но сейчас Хосок будто нарочно пытается найти хоть что-нибудь раздражающее в каждой окружающей мелочи — возможно, хотя не точно; в любом случае, вошедшие с первого взгляда ему не нравятся.       — Для начала, вы должны позволить нам попросить у вас прощения, — начинает высокий, а затем, уже на середине фразы, ему в голову вдруг приходит представиться: — Я Пак Джехёк, а это мой коллега — Мин Сонджон, мы работаем в «Пьяной вишне» и в данный момент находимся здесь от имени нашего начальника Им Бокджу — о нём, я уверен, вы что-то должны были слышать. И цель нашего прихода в том, чтобы прояснить кое-какие детали и недопонимания, которые наверняка должны были возникнуть в сложившихся обстоятельствах.       Хосок пропускает мимо ушей имена посетителей: когда туман задует обратно в голову, скорее всего, в нём они и сгинут — но упоминание другого имени, которое даже успело стать каким-то привычным слуху (и от этой мысли очень не по себе), заставляет его приподняться на локтях в кровати. Хосок действительно спрашивал себя весь день: как, интересно, «Пьяная вишня» соберется объяснять собственные действия и потрудятся ли люди оттуда чем-нибудь оправдываться вообще или просто начнут вести себя, будто так надо, как будто сильные могут жестоко вертеть слабыми без всякого отчёта — но он точно не ожидал, что у самого Им Бокджу будет что сказать ему насчёт случившегося. И даже пусть «великий и ужасный» не предстал перед ним лично, а прислал кого-то вместо себя — всё-таки, эти люди только что заявили, что говорят голосом своего начальника, и это тоже значит кое-что.       — Сегодня утром, насколько нам стало известно, на вас и ваших друзей напали — четыре агрессивно настроенных молодых человека, верно? — продолжает Пак Джехёк, совсем не стесняясь таращиться Хосоку прямо в лицо, пока его товарищ очевидно играет массовку и остаётся стоять рядом с Чжухоном у самого края кровати, рассматривая тучи в окне.       «Вы и сами должны хорошо это знать», — думается Хосоку, но он не произносит этого вслух, а лишь молча кивает.       — Сегодня около десяти утра, когда вас уже доставили в больницу, к нам прибежал наш приятель Чжухон и поделился этим известием: вы должны поверить мне — для нас оно оказалось не менее шокирующим, чем для него.       «Ах вон оно как, — тянет про себя Хосок, удивляясь явно не так сильно, как ему следовало бы (судя по интонации, собеседник как будто ждал, что он сейчас схватится за голову и крикнет «Да ну!») — значит, они выбрали такой вариант: сдать назад и всё отрицать».       — Мы можем вас заверить... Господин Им Бокджу заверяет вас, что эти люди... действовали без нашего ведома. Мы никогда не давали им указки идти и бить в морду кому-то, это даже не в наших принципах — если бы мы действительно хотели получить от вас эти деньги сию минуту, то пришли бы и стали требовать в открытую, ничего не стесняясь — а чего нам здесь стесняться? — то, что произошло — это за гранью всякого нашего понимания, просто какое-то...       — Недоразумение, — подсказывает Хосок, состроив кислую мину. — И всё же, при этих словах, вы вполне признаете, что знаете тех людей, которые напали на меня?       Пак Джехёк немного теряется: может быть, он вовсе не собирался дать ему понять это — но уже построил свои объяснения так, что подобный вывод стал очевиден: можно было бы сказать что-то вроде «мы никак с теми психами не связаны» — но вместо этого прозвучали слова «мы не давали им указки»...       — Да, эти люди работают... работали на нас, — впрочем, нельзя сказать, что это сильно сбивает его с толку. — Но они действовали лишь по своим, пока что неясным нам побуждениям.       — И вы видите в этом смысл? — Хосок внезапно смелеет и начинает наседать в надежде, что заставит собеседника сболтнуть ещё чего-нибудь лишнего своей придирчивостью. — С какой стати им делать это?..       — Мы сейчас расследуем этот инцидент, — но голос Пак Джехёка прям и твёрд, в отличие от его туловища, которое по-прежнему покачивается из стороны в сторону, и Хосок просто не может этого не замечать: — Но самая правдоподобная версия сейчас... это присутствие каких-то личных претензий к вам, — он неожиданно смотрит на Хёну, и лицо у того вытягивается, — или же к вашему брату. Они могли просто использовать сложившуюся ситуацию, чтобы свести личные счёты с кем-то из вас или даже с вами обоими.       Нет, отвечает мысленно Хосок, я знаю, что их заставили, по ним было видно, что их заставили — готов поставить даже свою почку, тем людям не пришло бы в голову прибегать к насилию по своей воле. Однако — ему резко приходит это в голову — невозможно утверждать, что та воля исходила именно от «Пьяной вишни» или от кого-то, кого знает этот Пак Джехёк, потому что, если хорошенько задуматься и вспомнить, нападавшие не заикнулись ни про клуб, ни даже про деньги. И если на время отбросить предвзятость и подозрения, эти ребята могли прийти от кого угодно, даже если работали в «Пьяной вишне» — нельзя исключать, что их подбили на это со стороны — но... Хосоку, почему-то, трудно в это поверить.       — А может быть так, что они получили подобное поручение от кого-то без ведома Им Бокджу? — откуда-то в нём берётся азарт детектива, прорабатывающего одну за другой возможные теории преступления. — Насколько я знаю, деньги вообще занимались не у него самого, а у кого-то из близких ему людей.       — Эту версию мы тоже проверим, — следует немедленный ответ. — Вы не должны беспокоиться.       Хосок ловит ещё одну раздражающую особенность: у этого человека через каждое предложение проскальзывает это «вы должны» либо «вы не должны» — а он терпеть не может, когда кто-то вдруг начинает указывать, чего он должен делать и чего не должен, ставить его в какое-то обязанное положение — за три минуты разговора этот Пак Джехёк не сказал ему совершенно ничего неожиданного и ничего хоть сколько-нибудь проясняющего, а только стоял с прямой миной и раздавал указания, хотя даже не мог ровно удержаться на ногах.       — Разумеется, в качестве моральной компенсации, мы простим «Серой лошади» недостающую часть долга и даже выплатим кое-что сверху. Репутация много для нас значит, и не хотелось бы терять её из-за какого-то недоразумения, — это слово, «недоразумение», уже не в первый раз прозвучало за последние пять минут, вот только Хосок до сих пор сомневается в его уместности: когда человек попадает в больницу из-за чьих-то неясных намерений, это надо бы называть как-то иначе: — Надеюсь, вы не станете держать на нас большого зла. Виновные... обязательно понесут наказание.       Вместо ответа Хосок переводит взгляд на Чжухона: у того в глазах так и читается «Вот видишь!» — но очень уж зря он до такой степени самоуверен. Этот тощий, весь из себя представительный Пак Джехёк может лгать им в глаза, а может излагать правду от чистого сердца, и Хосоку вряд ли дано узнать, как дела обстоят на самом деле. Ему известно наверняка только одно — его избили, и «Пьяная вишня» имеет к этому какое-то отношение, неважно, косвенно или прямо, можно объяснить это так: если бы «Пьяной вишни» не существовало, Хосок уверен почти наверняка, что ему бы не пришлось сейчас лежать в постели обмотанному повязками — вот такая у него логика, и поэтому всё, что связано с этим чёртовым клубом, просто не может его не напрягать. И сколько бы ещё на Хосока ни посыпалось этих искренних убеждений в невинности Им Бокджу и всех его приспешников, это ничего не изменит.       — Хорошо, — бормочет он, наконец. — Я понял.       Пак Джехёку ничего больше не нужно: он напоследок кланяется, особенно сильно качнувшись вперед, и спешно уходит без церемоний прощания, его молчаливый и незаметный спутник — Хосок только теперь вновь бросает взгляд на пустое выражение его сплюснутого лица и невольно морщится — исчезает следом. Но Чжухон, чёрт его дери, никуда пропадать очевидно не собирается. Стоит на прежнем месте и смотрит, как будто ему ещё чего-то надо.       — Может быть, извинишься? — произносит он, наконец.       — Я ещё твоих извинений не принял, — но Хосок отзывается холодно, даже не взглянув на него, а продолжая таранить взглядом хлопнувшую дверь. — Не хочу ничего слушать. Сейчас, вообще ничего не хочу, — что-то с треском лопается в нём, взрывается, он вскидывает голову и мечет по сторонам взгляд, полный слепой злобы. — Оставьте меня в покое.       Чжухон скалится, наверняка думая что-то вроде: «ну вот же осёл упрямый» — но Хосоку до лампочки, он не поворачивает голову даже когда тот наконец уходит, падает спиной обратно на кровать и отворачивается в стену. Может быть, он и упрямый, в самом деле. Но ещё — недоверчивый, и теперь к тому же злопамятный — как раз у Чжухона этому научился, после всех его выкрутасов. А может быть... даже вполне вероятно, Хосок так резко и окончательно отказывается всех видеть и со всеми говорить, потому что ему приходит в голову: по итогу ситуации получается, что никто как бы и не виноват — вернее, кто-то вроде бы и должен нести за произошедшее ответственность, но этого «кого-то» ему вряд ли суждено воочию узреть, ведь поиски виновника скорее всего не станут ни для кого-то большой заботой — а зачем? — долг «Серой лошади» погашен, репутация «Пьяной вишни» чиста, душа Чжухона спокойна, и вообще всё у всех более или менее в шоколаде (кроме, пожалуй, Хёну, который вёл себя как-то слишком уж странно сегодня) — только Хосок лежит в больнице, и прямо обвинить ему в этом некого, кроме самого себя. В общем, как-то по-дурацки всё вышло — но не срываться же ему теперь на Минхёка или Хёнвона, в конце концов.       Минут через десять, сквозь пелену тяжелой дремоты, которая даже и не думает превращаться в сон, Хосок ощущает лёгкие толчки в плечо и почему-то думает, что это опять Хёну решился донимать его — но это оказывается Минхёк; он пропустил момент, когда хён выскользнул за дверь, и вероятнее всего, с концами, потому что ему всегда очень неловко действовать людям на нервы — а вот Минхёку с Хёнвоном на его просьбы об одиночестве плевать с высокой башни, и на лицах у обоих выражение «без слёз не взглянешь» — на Хосока не взглянешь, разумеется. Вообще, не очень-то удивительно, что, когда сплошь и рядом его окружают такие жалостливые лица, он сам начинает искренне верить в то, что умирает, хотя на самом деле с ним всё не так уж и плохо, даже вполне... нормально — к примеру, он бы мог встать на ноги, если бы захотел. Но как бы там ни было, глаза у Минхёка на мокром месте, и на лице невидимыми чернилами написана целая поэма слёзного раскаяния.       — Мне... до сих пор жутко стыдно... — впрочем, он оказывается не слишком-то многословен и делает долгую паузу, прежде чем продолжить: — ...от того, как я повёл себя утром. И те слова... что до сих пор звучат эхом у меня в голове... когда я всерьёз хотел бросить вас и убежать, когда был готов сделать всё, лишь бы только...       — Успокойся, — Хосок кое-как поворачивается к Минхёку и кладёт руку на его подрагивающее плечо. — Я понимаю, что ты просто испугался, а страх делает с людьми ужасные вещи, он заставляет забыть обо всём — так что, нет нужды извиняться. Всё хорошо.       Он целый день ощущает себя в шкуре какой-нибудь доброй бабули: «позволь мне успокоить твою больную душу» — хотя, казалось бы, это именно о нём должны заботиться окружающие; но целый день все только и делают, что ходят и ноют, ходят и ноют: мне так грустно, мне так жаль, это, наверное, я виноват, и никто даже не спросил, как он себя чувствует на самом деле — а Хосок только и делает, что успокаивает всех: «Мне-то привычно уже страдать, только вы расслабьтесь» — вот так это для него выглядит.       И он не замечает этими раздумьями, как у Минхёка искажается лицо: какое-то мгновение, оно совсем ничего не выражает — плотно сжав губы и выдавив из себя вялую улыбку, он встаёт и отходит в угол, где потом ещё долго и пристально разглядывает что-то в зеркале.       — Слушай, — Хёнвон неожиданно подаёт голос, подходит ближе и садится на самый край одеяла, сложив на коленях руки.       — Вот только ты не начинай, — бормочет Хосок, на всякий случай зажав уши подушкой.       — Да нет, я про другое, — тот резко мотает головой, и его взгляд становится по-настоящему серьезным. — Просто я уже давно думаю... как только ты оклемаешься, тебя скорее всего вызовут в участок давать показания. Те ребята тоже там будут, и скорее всего, они сразу же начнут всё отрицать.       — Ты думаешь, они смогут с честными глазами отрицать вот это? — он тыкает пальцем в пластырь на своей скуле. — Что-то я очень сомневаюсь.       — Нет, — Хёнвон снова делает резкий протестующий жест. — Они будут отрицать свою принадлежность к «Пьяной вишне», и то, что были какие-то деньги, и какие-то заранее спланированные цели, и всё в этом духе.       — Возможно... а может быть и нет.       — Просто задумайся и представь, какая будет огромная разница в наказании в зависимости от того, посчитают ли утренние события случайно вспыхнувшим конфликтом, дошедшим до рукоприкладства, либо же организованным нападением, — Хёнвон чётко объясняет свою точку зрения, и довольно трудно поспорить с его аргументом. — И вот здесь мне как раз кажется... Пожалуй, я даже уверен: тебе тоже стоит придерживаться версии, что это была случайная драка... скажем, ты в сторону нападавших просто неудачно посмотрел или сказал им какую-нибудь глупость. Потому что, если станешь выкладывать всё как было... знаешь же, эти ребята в форме такие прозорливые: начнут докапываться до деталей, интересоваться и копать вглубь причин конфликта — а это может стать источником ненужных проблем. Дела между нами и «Пьяной вишней» должны остаться в этом тесном кругу, нельзя приплетать сюда полицию: никто нас по головке не погладит, если что-то просочится наружу, и в следующий раз Им Бокджу пошлёт к тебе своих людей не извинения зачитывать, а доделывать то, в чём утренние головорезы не преуспели. У него со служителями закона, я слышал, очень своеобразные отношения, и он не потерпит, если те будут ошиваться даже на периферии его клуба.       — Да я и сам это прекрасно понимаю, — бормочет Хосок, закатывая глаза. — Я не собирался ничего лишнего рассказывать. Успокойся.       Хёнвон отвечает взглядом: «Я ничуть не сомневался в твоём благоразумии» — вот только, если он вообще поднял эту тему, значит, всё-таки, сомнения в нём были, и судя по тому, с какой он убежденностью доказывал свои взгляды, вполне себе нешуточные. Раньше Хосок не сильно оскорблялся тем, что другие могли принять его за идиота иногда, но в последнее время — а может, это только так кажется — к нему вечно относятся так, будто он вообще не смыслит ни в чём и постоянно стоит на пороге какой-нибудь дикой глупости.       — Тем более... — продолжает Хёнвон, явно нарочно отвернувшись — в этих чёртовых тучах за окном нет совершенно ничего интересного — и больше не показывая глаза: — Знаешь, как бы там ни было и за кем бы всё-таки ни стояла вина, они же всё-таки простили нам те деньги. И... если всё действительно на этом закончилось, может быть, лучше так всё и оставить, как оно есть.       «Даже если они виноваты, мы должны быть благодарными», — вот что он на самом деле сказал.       И подобные мысли приходят Хёнвону в голову только потому, что это вовсе не его тело ноет при каждом движении, и это не он сталкивается с беспричинными паническим приступами, когда закрывает глаза — удивительно, как Хёнвон и особенно Минхёк быстро отходят от произошедшего, так что уже сейчас могут спокойно говорить что-то с подтекстом: «давай сделаем вид, будто бы ничего не было» — это проще, когда тебе ничего об этом не напоминает: память всегда можно подавить, а вот от синяков не избавиться за ночь. Хосоку всё равно, он не считает этих двоих неблагодарными — ему просто грустно оттого, что он даже не может добиться справедливости: скорее всего, избивших его парней отпустят в итоге под залог, как обыкновенных уличных хулиганов. И если Хёнвон и Минхёк действительно решат всё быстро забыть, тогда никто, кроме Хосока, не будет знать о том, что утренние события были не просто какой-то случайностью, а «следованием схеме» — схеме, которая сработала на ура.       Хосок уже устал видеть перед собой мельтешащие кругом, неизменяющиеся лица людей, от которых он не услышит ничего нового — очень бы хотелось поговорить с кем-то ещё, или, если совсем честно, кое с кем определённым: тем, кто наверняка не станет без конца повторять одно и то же и кто не будет решать за него, что он должен говорить, делать и чувствовать — последнего человека, который мог бы прийти, но ещё не пришёл, а может быть, даже и не собирался приходить.       — Слушай, — Хосок бормочет вполголоса, борясь с сухостью в горле и обращаясь к Минхёку, когда Хёнвон наконец встает и уходит к двери. — А Кихён знает, что я здесь?       — Да, я написал ему ещё когда мы ехали в «скорой» и даже дал адрес больницы на всякий случай, — отзывается тот и только теперь наконец отходит от зеркала. — Он ответил: «ясно».       — Как мило, — встревает Хёнвон и неприятно кривится.       Хосок тяжело вздыхает и смотрит в потолок. Может быть, это всё потому, что Кихён ненавидит больницы — или скорее из-за его собственного раздувшегося самомнения. Он же сам для себя решил, что станет сдержанным в эмоциях рядом с Кихёном настолько, насколько это для него вообще возможно — так почему теперь надеется, что получит от того какую-то особую долю внимания или что тот будет так добр, чтобы жертвовать своим временем, хотя... Хосок останавливается на этой мысли и даже сам осознаёт, что перегибает палку. Кихёна вряд ли можно назвать особо заботливым человеком, но он, пожалуй, не такой уж плюющий на всё мудак, каким Хосок его сейчас описал — даже если бы Кихён не хотел появляться здесь лично, должен был поинтересоваться хотя бы, жив там Хосок вообще или нет, и в каком он находится состоянии. Ему не могло быть совсем плевать, это кажется странным.       — Ты... только не раскисай тут, — совершенно неожиданно, Минхёк берёт его за руку и переплетает их пальцы — Хёнвон, глядя на это, хмурится и фыркает, затем уходит за дверь. — Взбодрись чуть-чуть.       — Ага, — Хосок выдавливает из себя улыбку, которая выходит слабоватой, но на удивление искренней.       Он отвечает так, но после того, как остаётся один, всё же лежит ещё полчаса в позе выпотрошенной тряпичной куклы и не находит в себе сил даже просто на то, чтобы пошевелиться.

***

      Ночь у Хосока выдается просто отвратительная: весь его сон какой-то рыхлый и похож на нескончаемое барахтанье в чёрном болоте: он то ныряет в беспросветную глубину, то снова всплывает из-под неё, хватаясь за воздух и лунный свет — в какие-то моменты он будто лунатик, который вроде и спит, а вроде и бодрствует; а едва ему удается заснуть, как его тут же охватывает совершенно беспричинное паническое чувство — словно он задыхается — и приходится очнуться, наполнить лёгкие спёртым воздухом, снова ощутить целиком тяжеленное тело, которое в настоящем болоте рисковало бы отправиться ко дну мгновенно.       Поначалу Хосок считает, что не может расслабиться и дотянуть до глубокой фазы сна из-за болезненных ощущений — до тех пор, пока не обнаруживает с большим удивлением, что боли-то практически нет, если сильно не ворочаться с боку на бок, и даже голова уже не трещит так сильно, лишь иногда затылок чуть-чуть пульсирует, и в глубине сознания раздаётся какое-то далёкое эхо. Может быть, именно оно и будит Хосока несколько раз даже после того, как ему удается привести дыхание в порядок: он машинально открывает глаза и смотрит на гладкий потолок, на котором сплетаются синие тени. Всякий раз кажется, что утро близко: обманчивое ощущение бодрости настигает его — но стоит приподняться в постели, как мышцы наполняет тяжесть и голова становится ватной, а на часах оказывается немногим больше, чем в прошлый раз, когда Хосок смотрел на них.       Почти до самого утра Хосок без конца ворочается в попытках хоть как-нибудь утопить себя в той спасительной блаженной глубине и воет почти в голос, потому что всё это бесполезно — пока не вспоминает про соседа по палате, который от его нескончаемой возни и стонов мог бы проснуться уже раз десять. Хосок умудрился забыть про него, потому что вчера они так друг с другом и не заговорили: судя по всему, ни один из них не горел большим желанием знакомиться — и теперь у Хосока ещё и потому могли возникнуть проблемы, что на инстинктивном уровне он боится засыпать в комнате с незнакомым человеком.       Как бы то ни было, сосед дрыхнет без задних ног — сон у него, очевидно, не самый чуткий.       «Он же не маньяк какой-то, а такой же страдающий больной, как и ты», — твердит голос разума, и всё же бессознательная его часть неизменно одерживает верх, изменяя восприятие окружающей действительности.       На протяжении бесконечных часов, трудно собрать мысли в кучу: в таком состоянии они сплетаются между собой свободно в самых интересных сочетаниях, поселяя в голове всякий полусонный бред — Хосока зачем-то тянет представить, как его сосед медленно встаёт со своей кровати, хватает тумбочку у изголовья и обрушивает ему на голову, углом вперед, либо душит одеялом — и что самое страшное, в вероятность этих видений он даже почти готов поверить: вот что всё-таки ночь, долгое отсутствие здорового сна и сотрясение могут сотворить со здравым (относительно) человеческим рассудком. Хотя, в любом случае, даже если бы Хосок прямо сейчас увидел летящую на себя тумбочку, ему вряд ли удалось бы отыскать в себе силы на то, чтобы от неё увернуться.       Перед этим он так отчаянно ждал заката — а теперь, молит лишь о том, чтобы скорее наступил рассвет: солнце не прибавит ему ни сил, ни бодрости, наверное — солнце снова будет жечь ему глаза и донимать своим противным сиянием, но оно, как и всегда, прогонит всю сумрачную дурь у него из головы. Как только ночь уходит, всё всегда меняется.       Тем не менее, кое-что происходит, и Хосок вылезает из чёрной трясины ещё до того, как солнце встаёт до конца: лучи ещё только начинают пробиваться в палату, и ему как раз удается погрузиться во что-то, хотя бы отдалённо похожее на нормальный сон; но всё же он очевидно не разрывает всех контактов с реальностью, потому что в определённый момент начинает чувствовать пристальный взгляд на себе и чьё-то присутствие рядом. Страх от уязвимости впивается в него, и впервые Хосок выдёргивает себя из дремоты насильно, в этот раз, похоже, насовсем: ещё какое-то время кажется, он не может как следует сконцентрировать своё внимание и взгляд ни на чём, хотя слышит звуки, шаги, но не может быть уверенным, что всё это существует вне его головы — а когда восприятие всё-таки проясняется, Хосок понимает, что не ошибся.       Выражение сонного изумления, должно быть, ясно отражается у него на лице.       — Не обольщайся, это просто сон, — звук чужого голоса не рушит тишину с треском, а скорее наоборот — мягко заполняет собой пустое безмолвие. — Я тебе снюсь.       — Нет, — Хосоку с трудом удаётся выдавить это хриплым голосом, и он чувствует, как потрескавшиеся губы сами собой изгибаются в улыбке. — В моём сне, ты бы не выглядел так — у тебя должно быть ведро кипятка в руках и злые-злые глаза.       Кихён изумленно моргает: сейчас в его глазах нет ни капли злости, конечно — они красивые, удивленные и немного беспокойные; прозрачные утренние тени обрамляют его силуэт, спускаясь по волосам на бледную кожу — его появление даже густую липкую темноту обращает в мягкий утренний сумрак. Хосок много чего думал, вчера вечером и ночью, но на самом деле он точно знал, что Кихён придёт, может быть, не сразу, но он будет здесь. И всё-таки, ожидание затянулось слишком надолго, доверять себе было всё страшнее и всё мучительнее: поэтому теперь, с одной стороны, он чувствует облегчение, но с другой...       — Не рановато ли для визитов? — Хосок протягивает руку до тумбочки смотрит на часы в телефоне — яркое сияние дисплея ударяет по глазам — утро едва-едва успело шагнуть за шесть.       — Я как следует попросил, и меня пустили, — Хосока не слишком изумляет подобный ответ: даже если в этой больнице и есть какие-нибудь правила посещения пациентов, Кихён очевидно плевать на них хотел — и поэтому, совсем не об этом он спрашивал, а о том, с чего тот пришёл именно в такую рань.       Рассвет — время, о котором люди говорят, как об одном из самых чудесных, и всё-таки у него есть и жуткая сторона; Хосоку не слишком нравится просыпаться вместе с солнцем по одной причине: он не может не думать о том, что, прогоняя мрак отовсюду, оно также успевает ярко осветить на людях шрамы, которые оставила ночь.       — Ты скажешь сейчас, наверное... — Хосок ловит чужой взгляд, скользящий по нему вверх-вниз: в нём висит тяжелое чувство, похожее на раздражение — он приподнимается в кровати и опускает край одеяла. — ... что тебе стоило больших усилий заставить себя прийти.       Кихён медленно возвращает взгляд на его лицо и смотрит так, будто он сморозил нечто очень глупое.       — Нет. Это всё совсем не смешно, это страшно, — ошарашивающая серьезность и резкость в голосе прямо противоречат его спокойному виду, пуская мелкую дрожь вдоль позвоночника, хотя Хосок о шутках даже не думал. — Я не мог не прийти — и прости, что сделал это так поздно.       Хосок просто кивает, по двум причинам: во-первых, потому что недостаточно очнулся, чтобы реагировать полноценнее, а во-вторых, его изумляют эти слова и даже сильнее — заложенная в них эмоция.       — Как ты вообще? — до этого момента Кихён сидел на самом краю кровати — там же, где до него были Хёну с Хёнвоном — а теперь он придвигается значительно ближе, почти на расстояние вытянутой руки, и к тому же наклоняется так, что слабый свет из окна освещает его лицо примерно наполовину.       — Сейчас чуть-чуть получше, — Хосок машинально трогает свой затылок, обнаруживая только теперь, что там действительно осталась довольно внушительная шишка. Ещё он осознаёт, что по-прежнему улыбается: — Я заставил тебя поволноваться?..       Кихён молчит, но его глаза выдают ответ — Хосока изумляет их выражение: он действительно замечает в них гораздо больше беспокойства, чем ожидал увидеть или чем там должно быть; хотя гораздо сильнее, чем на беспокойство, это даже похоже на... страх? По спине Хосока пробегает холодок, и он не придумывает, как точно описать эмоцию, сбивающую его с толку. А лицо Кихёна продолжает искажаться сильнее, когда он разглядывает пропитанные мазями повязки и примочки на его открытой груди: это куда более яркая реакция, чем у Хёну и даже чем у Минхёка — можно поклясться, внутри того что-то содрогается в этот момент; Хосок хмурит брови, заглядывая ему в лицо — ты чего? — и наконец замечает то, что больше не скрывается под тенью.       — А с тобой-то что произошло? — в его груди будто сжимается тугая пружина, и сквозь каждое ребро протягивают дрожащую в напряжении нить: Хосок подается вперед и проводит пальцем около красноватой ссадины с неровными краями, отчётливо выделяющейся у Кихёна на щеке.       — Да так, — тот берет его руку за запястье и резко отстраняет от себя. — У меня не вышло грамотно наладить коммуникацию кое с кем, и я слегка за это поплатился; ну, тебе теперь тоже знакомо, как это обычно бывает.       Хосоку даже становится жаль, что Кихён такой человек, который не солжёт и не скажет ему, что упал: даже если бы это звучало как глупость, наверное, было бы лучше, гораздо лучше сейчас — а его склонность говорить всё как есть, но скрывать при этом все основные детали — это даже хуже, чем откровенная ложь, во многих случаях. Хосок знает, что он не должен ничего больше спрашивать, потому что это бесполезно; но разве он может то, что сейчас услышал, просто пропустить мимо ушей?       — Если так подумать, то меня вчера избили впервые в жизни, — вырывается у него, и пружина под грудью медленно разжимается, пуская судорогу по мышцам, бросая тень напряжения на лицо. — А ты вот, мне отчего-то кажется, куда опытнее в этом деле и даже до сих пор продолжаешь этим опытом набираться.       — Не говори такого... — Кихён действительно выглядит испуганным, и Хосока это ещё больше сбивает с толку. — Ты вообще не должен был оказаться в подобной ситуации.       — А для тебя это будто в порядке вещей.       — Да нет же! — Кихён ударяет рукой по простыни и резко вскакивает. — Просто... просто это другое. Ты... не было никакой причины, чтобы всё так обернулось... и тебе быть замешанным в этом... совершенно...       Ни с того ни с сего, Хосок находит самое подходящее название для этой странной смеси беспокойства и страха в его взгляде и голосе — это чувство вины, однозначно, именно оно: такое тяжелое, липкое, горькое — тошнотворное, непременно оседающее в воздухе и лёгких, медленно облепляющее его, как снег или мокрая вата. Это не сразу понятно, потому что Кихён не говорит, как Хёну, шесть раз подряд «мне жаль», но от этого его чувства менее лживыми не становятся, даже кажутся более отчаянными из-за того, что не находят пути наружу; Хосок окончательно теряется, потому что ну на кой чёрт-то Кихён должен чувствовать себя виноватым, он то здесь вообще причём? — и невозможно сдержать резкого порыва отторжения, из-за которому ему снова хочется вскочить и сделать что-нибудь дикое в яростном бессилии.       — Прошу, ну хотя бы ты не устраивай, — Хосок, конечно, сдерживает себя, и всё же его голос звучит с осуждением: — От тебя... я ожидал этого меньше всего.       — Чего? — неудивительно, что Кихён его не понимает.       — Весь вчерашний день, я только это вокруг себя и видел: виноватые лица, взгляды и слышал голоса, пропитанные безысходной жалостью — в этом можно было задохнуться; все смотрели на меня так сердобольно, что я сам стал себе противен; я надеялся, хоть у тебя не возникнет причин, чтобы извиняться, потому что эти извинения ничего не делают лучше, а просто ложатся кирпичами на душу... мне уже даже дышать трудно из-за них.       Взгляд Кихёна расширяется на мгновение, и то странное выражение бесследно растворяется в нём: всё лицо становится белым, как у скульптуры, каким-то пустым — а затем он говорит, глядя в случайную точку за спинкой кровати и чётко выделяя каждое слово:       — Не понимаю, о чём ты, — потом отворачивается и бросает взгляд на стол около зеркала, где стоит высокий стеклянный кувшин. — У тебя голос так страшно хрипит, давай, я налью воды.       Хосок замирает с открытым ртом и крепко сжимает ладонь на простыни; если вчера он чувствовал себя беспомощно, то теперь он просто какой-то овощ в собственном восприятии; ему бы только уметь читать чужие мысли — это стало бы решением для многих его проблем. Поданная Кихёном вода снимает сухой спазм с горла, но Хосок даже не благодарит его, а продолжает напряженно таранить пространство перед собой — Кихён, кажется, самый первый в этой палате додумывается открыть окно, так что сырой липкий воздух проще проскальзывает в горло и даже голова чуть-чуть проясняется.       Может быть, Хосок слишком зацикливается на своей беспомощности и на том, как сильно искреннее сочувствие окружающих давит на него.       — Присмотрись к своему соседу, он какой-то странный, — вдруг произносит Кихён, всё ещё стоя у подоконника.       — Почему это?       — Когда я вошёл, он стоял прямо над твоей кроватью и откровенно пялился на тебя, — на его лице мелькают неприязнь и лёгкое недоумение. — Но затем смутился и быстро выскочил в коридор.       Хосок оглядывается, и только теперь до него доходит, что они с Кихёном совершенно одни в палате. Получается, что тот пристальный взгляд посреди сна принадлежал вовсе не ему, а подозрительному соседу — не маньяк, значит? — слишком уж настораживающим было ощущение, возникшее из-за него. Если подумать, когда Хосок открыл глаза, взгляд Кихёна был направлен совсем в другую сторону. И теперь он снова, когда садится — на этот раз, даже ещё дальше, чем в самом начале — снова смотрит туда же, как будто видит что-то потустороннее в волнах медленно рассеивающегося сумрака.       — Так почему ты не пришёл раньше? — Хосок, разумеется, устраивает допрос не потому, что это его обидело; просто дело очевидно не в том, что вчера Кихёну было лень добраться до больницы.       — Я уже извинился, — отвечает он всё тем же серьезным, но в этот раз уже совершенно прохладным тоном. — Я пришёл, как только смог; и если бы у меня получилось раньше, я был бы здесь раньше, но не получилось, и что же я мог с этим сделать?..       — И чем ты занимался всю ночь? — Хосок пододвигает к себе ноги и резко садится, с трудом справившись с помутнением в глазах. — Знаешь, глядя на тебя, я сомневаюсь, что ты спал.       Кихён морщится, разминая свои явно тяжелые веки, и теперь во взгляде у него читается: «Тебе самому ещё не надоело?» — и действительно, надоело, чертовски надоело, но даже если Хосок прекрасно понимает, что задавать эти вопросы бессмысленно, он просто не может сделать над собой усилие и перестать.       — Посмотри на себя, хён, — на этот раз, голос Кихёна наполнен скорее грустью, нежели чем-то ещё: — Почему, когда ты в таком состоянии, тебя больше волнует какая-то жалкая ссадина на моей щеке?.       — Потому что я правда в порядке.       Кихён вздыхает и снова садится прямо, уставившись в пустоту с такой правдоподобной осмысленностью, что в течение целой секунды Хосок даже почти готов поверить: сейчас он повернёт голову и тоже увидит что-нибудь там, между кроватью и шкафом, чего раньше не замечал — но разумеется, его взгляд вязнет в пустой темноте и ловит лишь расплывчатые тени в пыльном зеркале. Кихён ведёт себя точно так, как эти полубезумные люди в американских ужастиках, когда уходят в астрал — очевидно потому, что он в самом деле видит мир как-то иначе, во всяком случае сейчас, когда тьма отступает постепенно, и тайны на мгновение перестают быть тайнами — конечно же, Кихён знает нечто такое, о чём Хосок не имеет ни малейшего понятия, и всё-таки гнетущее присутствие этого они оба, скорее всего, постоянно ощущают на себе.       — А вообще-то, ты прав, что не доверяешь мне, — вырывается у Кихёна ни с того ни с сего.       — Чего-чего?..       — В самом деле, не доверяй никому, — он закусывает губу так сильно, что даже морщится от боли, и по-прежнему не поворачивает голову. — Они будут заверять тебя в своей невиновности, утопая в бесконечной и бессмысленной лжи, и строить из себя тех, кем не являются — но на самом деле, мир полон эгоистов, которые думают только о себе, которые не замечают или не хотят замечать, что приносят непоправимый вред окружающим — их полно и все они рядом, даже гораздо ближе, чем ты думаешь, — Кихён резко встает на ноги. — Некоторые из тех, чья сущность давно сгнила до основания, слишком сильно прилипают к своим красивым оболочкам, и это самое ужасное. В нашем мире быть доверчивым — даже хуже, чем надеяться на справедливость, как по мне.       Хосок шокировано моргает, глядя ему в спину, и почти порывается вскочить следом — но что-то крепко придавливает его к кровати, мешая даже пальцем пошевелить.       — Есть кое-что, чего бы мне правда не стоило делать сейчас, — Кихён оборачивается через плечо, и на его лице застывает такое безнадёжное чувство, что сердце невольно щемит. — И есть рубеж, рядом с которым я должен был остановиться. Но я... я просто... — он жмурится, словно мучаясь от мигрени, — ... не могу.       — Твои слова... — Хосок пытается сглотнуть в тишине, но у него опять сводит горло. — Ты сейчас говоришь в точности как Хёну.       Кихён смотрит ему в глаза и жмурится; в это же время солнцу остается совсем чуть-чуть, чтобы выползти из-за горизонта — освещенное лицо кажется серым, и Хосок успевает заметить на нём больше, чем просто какую-то единственную ссадину: целую сетку шрамов, глубоких рытвин — скорее всего, это просто тень — потом, ни с того ни с сего, странное видение исчезает, и на месте этого остаётся только тоска, жгучая, всепоглощающая тоска.       — Я... мне нужно идти, — он резко мотает головой, сбрасывая с себя остатки этого странного чувства, почти боком кидается к двери. — Не хочу опоздать на работу. Прости.       — Кихён!       Кажется, что громкий хлопок, разорвавший воздух в палате, рушит окружающий мир или что-то внутри него. Хосок почему-то заходится кашлем и сразу начинает думать о том, что он должен встать и налить себе ещё воды, иначе точно задохнётся — но следующие несколько минут продолжает тупо таращиться на дверь и прокручивать в голове раз за разом последние секунды разговора и слова, которые начинают расплываться и таять, хотя он изо всех сил старается сохранить их смысл неизменным в памяти.       Всё то, что было сейчас... точно ведь ему не приснилось? Хосок несколько раз бьёт себя по щекам, чтобы проверить — и почти даже верит этой догадке, учитывая своё полубезумное больное состояние, а также участившуюся склонность к фантазиям, переходящим в реальность. Но всё снова портит чёртово солнце: к тому моменту, оно почти успело встать, палата была слишком яркой, а значит ночь прошла, и спать он просто не мог. Но тогда... что за странная картина перед ним только что развернулась? Всё было слишком неясно и сумбурно, как в этих дурацких, нелепых снах — но надо признать, случилось на самом деле, и, чем бы странное поведение Кихёна не объяснялось, Хосок ничего не придумал.       — И почему люди такие сложные?!! — он вопит в пустоту, с размаха плюхаясь обратно на подушку и закрывая лицо руками.       При этом он умудряется удариться головой, и возможно из-за этого удара от бесформенного комка в голове отделяется озаряющая разум мысль: та странная тоска в глазах Кихёна... та, что за мгновение убила в нём все прочие эмоции... была слишком похожа на его собственную тоску. Он видел в глазах Кихёна точь-в-точь такое же безумное, уничтожающее чувство, которое поглотило его самого в тот момент, когда он лежал на асфальте почти сутки назад, глотая слёзы сплевывая кровь с липких губ.       — Но я даже не понял, что сам тогда чувствовал — и как мне к этому относиться?..       Именно в эту секунду, как назло, в палату возвращается чертовски подозрительный, пропадавший куда-то сосед и косится на него с явным недоумением, явно расслышав и крик, и бормотание — но Хосок только злобно зыркает на него из-под края одеяла, смущаясь и раздражаясь одновременно. Честно говоря, даже под одеялом леденящая дрожь до сих пор не уходит.       С чувствами полной разбитости его застает долгожданный рассвет.
219 Нравится 278 Отзывы 81 В сборник
Отзывы (2)