***
Кихён убирает со лба волосы, нарочно закрыв половину лица ладонью — распластавшись на диване и задрав голову в потолок, он всё ещё никак не может заставить себя встретиться с Хосоком взглядом, но больше не отсрочивает разговор: затянувшееся молчание с каждой секундой приобретает значение, которое гораздо хуже любых угнетающих слов. — Прости, — в его голосе, бесцветном и хриплом от усталости, слышен скорее стыд, чем раскаяние, — ...за всё то, что тебе пришлось увидеть и услышать. Я забыл о том, как контролировать себя — я ничего не понимал: всё было безумно, обрывисто и так странно... паника кричала внутри меня, а мне хотелось кричать громче, чтобы не слышать её воя — и совсем неважно что — в страхе я оглушил самого себя и сейчас даже не могу точно вспомнить, что делал и говорил... — И лучше тебе не вспоминать об этом, правда, — Хосок хмурится, прогоняя из головы эхо и сменяющиеся образы. — Это всё хорошо не закончится, верно? В конце концов, мне не может везти вечно, — это только кривая усмешка: в ней нет страха, печали, даже смирения нет — тупая констатация факта. — Не может. В этот раз меня точно вызовут в суд и обвинят в покушении на жизнь, возможно, с отметкой «по неосторожности», но даже так... я же его всё равно... слишком... — Не думай об этом, — Хосок дышит ровно, и Кихён вряд ли осознает, скольких усилий ему это стоит. Он тактично смотрит в сторону и ждёт, пока тот первым решит пересечься взглядами, но не может удержаться перед желанием опуститься на диван и положить ещё дрожащую руку на — вдруг — совершенно расслабленное плечо. — Сейчас, тебе просто нужно отдохнуть немного. Не нагнетай раньше времени, может всё ещё и обойдётся. Хотя по Кихёну и не скажешь, что он нагнетает: себе самому, во всяком случае, нет — грядущая перспектива суда и следствия, кажется, не вызывает в нём ни капли страха по сравнению со всем тем, что было до этого — даже волнует и будоражит, как будто он только и ждёт, чтобы всё наконец закончилось, даже подобным сомнительным образом. Хосок не может осмыслить подобного отношения, потому что только на жизни Кихёна вся эта история рискует отразиться самым неприятнейшим образом — а он сам относится к числу тех, кому не грозит ничего, но кто за каждую минуту ожидания развязки расплачивается одним седым волосом. Оставшимся двоим не так страшно: один лысый, другая — и так красится в блондинку; а ему же потом придётся перейти вместо шампуня на оттеночный бальзам или краску. Хозяйка ресторана, которая задержалась на работе из-за того, что двадцать минут искала по коридорам потерянную сережку, и её знакомый коллега из поставщиков товара, зашедший абсолютно случайно: он проезжал мимо и подумал, что было бы неплохо напроситься на чашку кофе — и конечно Хосок, у которого тоже был повод здесь сейчас не оказаться — на счастье, сведенные судьбой, они вместе переживают этот кошмар: происходящее затрагивает их чувства по-разному, но затрагивает однозначно, потому что невозможно остаться безучастным ни для кого, кто имел дело с ужасом и кровью. Мало кому сейчас известно, что случилось пару часов назад за светлыми стенами ресторана, овитого цветами: Кихён настаивает на том, что у него нет семьи, которой можно было бы сообщить о произошедшем — хотя никто точно не знает, так это или нет, приходится ему поверить; а дёргать кого-то со стороны пострадавшего раньше времени никто, конечно же, не решается. Из посторонних до сих пор вмешались только врачи, что логично — впрочем, хотя все и были уверены, что в полицию сообщат о случившемся сразу же из «скорой помощи», этого не произошло. Более того, мрачные дежурные в синей спецформе с носилками даже особо не заинтересовались подробностями: один из них только спросил «что, ножевое?..», когда взглянул на пациента, и устало выдохнул, получив утвердительный ответ. В общем, все ожидали, что события станут развиваться как-то стремительно и ужасно — но после того, как скорая уехала, все вдруг остались предоставлены самим себе, своим страхам и дурным предчувствиям. И хотя теперь часы показывают уже далеко за два после полуночи, о сне не может идти и речи: эта невероятно длинная ночь, которая обязательно закончится чем-нибудь, ещё успеет угробить в них последние нервы. — Знаешь что я осознал сейчас? — Кихён снова нарушает звенящую тишину. — Я параноик. Грёбаный, конченый параноик, и вот к чему это привело. Он странно спокоен и прям, как изваяние: в полумраке похож на статую — свет включать не хочется, какой в этом смысл? Перед гнетущим ожиданием неведомо чего смысл теряет абсолютно всё, и само восприятие реальности становится другим: Хосок не знает, как описать — будто его, уже отмеченного в сюжете сумасбродного трагикомедийного спектакля последних недель, повысили до главных ролей, запихнув в самый эпицентр настоящей трагедии, на которую в прошлом он мог бы смотреть в чьём-то чужом исполнении, со стороны, как бы из зрительного зала. Что ж. Завязка у всего этого была, и причём довольно длинная. А что насчёт кульминации?.. Неужели это и есть то самое, что висело над Хосоком столько времени мрачным предчувствием с самого первого дня, как он впервые шагнул Кихёну навстречу: опасность, надлом, надрыв... в его вовсе не счастливой, не спокойной, но хоть в каком-то смысле определенной жизни?.. Нет. Ему не кажется, что это действительно то самое — должно случиться что-то ещё: выше, страшнее этого — то, что должно напрямую затронуть их обоих, вместе с Кихёном — и как раз этого «чего-то» Хосок боится сейчас, из-за этого он так напряжен, когда пытается заглянуть в недалёкое будущее. Может быть, причина в том, что Кихён в конце концов воспринял всё слишком просто. Ещё совсем недавно потерявший голову от ужаса, испуганный и растерянный, теперь... успокоившись, он совсем не выглядит так, будто ощущает себя, свою жизнь и судьбу под угрозой из-за случившегося. Это обретает для него значение небольшой передряги — из того же ряда, что недавнее попадание Хосока в больницу: неприятно, но ничего критичного — хотя может, это просто такая защитная реакция, стадия отрицания в самом сильном её проявлении?.. Пока Хосок не взглянет на Кихёна прямо, он не сможет сказать. И он даже не может решить, как сам к этому относится: когда Кихён всё рассказывает, спокойно и не дожидаясь расспросов, ничего не становится ясным — кто был прав, кто виноват, какие были конкретные обстоятельства и причины?.. — то ли он утаивает что-то... то ли сам не до конца понимает, каким именно образом всё случилось. — Я только закончил с делами и хотел сделать обход ещё раз, пока тебя нет, чтобы удостовериться: всё на своих местах, нигде никаких проблем, — это, по правде, уже вторая версия рассказа, куда более развёрнутая по сравнению с той, что Кихён передал начальнице; перед Хосоком, когда они остаются наедине, он скорее описывает то, что чувствовал внутри, чем внешний ход событий: — Честно признаться, сегодня я был... скажем так, не в лучшем состоянии: моя голова раскалывалась от мыслей, которые мучили, не давали мне покоя... это были разные мысли, в основном плохие, поэтому я был на взводе. Мне захотелось подняться на террасу проветрить мозги: там прохладнее — размышления затянули меня ещё глубже и выдернули из реальности... стояла такая гробовая тишина, я не ощущал вокруг ничего: у меня не было даже мысли, что внизу кто-нибудь мог остаться, — он вставляет долгую, тяжелую паузу, — пока сзади не послышались шаги. Скрип ступеней и чужое дыхание... — Это мог быть я, — вставляет Хосок, скорее только затем, чтобы немного ослабить нарастающий в рассказе гнёт. — Конечно это был не ты! — Кихён фыркает, будто в обиде: — Думаешь, я не успел запомнить, как звучат твои шаги?.. Попытка проваливается с треском: Кихён продолжает ещё мрачнее, он похож на подростка в летнем лагере, который над пламенем костра травит перед товарищами жуткие байки: — В общем... если честно, я уже тогда не на шутку перепугался — но сначала мне правда не пришло в голову совершать что-либо опрометчивое, я медленно обернулся и... увидел незнакомого человека. То есть, я узнал его потом, но на это понадобилось больше времени, чем на то, чтобы построить в голове самые жуткие панические теории — дело в том, что я каждый день вижу перед собой так много лиц, я стараюсь нарочно не запоминать всех клиентов, по крайней мере, в деталях... то есть, я хочу сказать, хотя тот парень появлялся в ресторане нередко в последнее время, было слишком темно, я находился в напряжении, а он был явно не тем, кого я даже близко ожидал увидеть, в общем... — Где ты достал нож? — Хосок резко перебивает его, он не слишком заинтересован в оправданиях. — ... будто что-то исказилось во мне, — но Кихён продолжает о своём. — Я не думал о том, кто я и где нахожусь. Этот парень сделал страшную ошибку... когда сказал фразу... — впервые с тех пор, как Кихён пришёл в себя, в его голос закрадывается ужас, — «Я долго ждал, когда смогу застать тебя одного» — что, спрашивается, я вообще мог подумать в подобной ситуации? Я поступил ожидаемо, я защищался, — кажется, что теперь Кихён действительно стремится оправдать себя. — Хотя я правда не могу сказать, что в том голосе или позе читалось хоть что-нибудь угрожающее... моей паранойе оказалось до лампочки, и на уровне инстинктов я был уверен, что нахожусь в опасности — собственный разум обманул меня и толкнул... на что же... он меня толкнул... Кихён, очевидно, снова прокручивает в голове все кадры, и его лицо каменеет — теперь, только бы всё не пошло по второму кругу, о боже; к счастью, он довольно быстро расслабляется — их беседа проскакивает крутой поворот и продолжает идти по прямой, даже скорее книзу: фонтаны эмоций постепенно убывают. Но Хосок всё равно сидит молча, забыв закрыть рот, и не может отвести от Кихёна глаз — в них читается очевидный вопрос: «Это был простой клиент, но кого же ты ожидал вместо него увидеть?..» О чём вообще надо думать, чтобы это вывело на подобный уровень тревожности?.. Даже если Кихён действительно параноик, достаточно ли только этого, чтобы импульсивно ударить кого-то ножом, без всякого выяснения обстоятельств?.. Он не винит Кихёна, нет, ни капли не осуждает; ему даже не особо-то жутко из-за всего этого, что действительно странно... просто Хосок правда не может понять. — Чего он хотел от тебя? — в конце концов, ему только остаётся, что спросить об этом. — Вряд ли мне когда-нибудь доведется узнать, — Кихён пожимает плечами. — Я могу лишь догадываться. У того парня очевидно была какая-то симпатия ко мне: я не знаю, как ему пришло в голову, что лучший способ её выразить — это подкараулить меня в темноте; даже представить не могу, о чём он думал. — Он точно не ожидал, что всё так закончится. — Это его вина, — губы Кихёна плотно сжимаются и бледнеют. Хосок всё ещё не знает, что ему делать и думать — он растерян и опустошён. Если это не чья-то вина, то издевательская перипетия ублюдочной человеческой судьбы, которая порой изворачивается как хочет. — Вот видишь, — он вроде бы стремится успокоить, но опять срывается на эмоции: не может контролировать голос. — Это... было недопонимание. Ты же осознаешь. И... все должны осознать. «Меня нельзя теперь простить» — Хосоку кажется, будто бы эти слова Кихён произносит одними губами — но он не уверен из-за полного их противоречия его последней фразе... нет, всё-таки не стоит смотреть в лицо Кихёна сейчас. Гораздо лучше делать вид, что не существует того безумного смятения в его взгляде, который кажется таким спокойным издалека. — Можешь уйти ненадолго?.. — в конце концов, Кихён и сам видимо понимает, что ему надо разобраться с тем, что происходит у него внутри. — Хочу привести мысли в порядок. — Ты уверен? — но Хосок чувствует сомнение, всё ещё думая о том, что оставлять его одного сейчас, помня о недавней истерике — не лучшая идея. — Да, я буду в порядке, — с другой стороны, не хочется докучать лишний раз, надо же войти в положение: Хосок, будь он на месте Кихёна, вряд ли вообще бы смог хоть с кем-нибудь разговаривать; поэтому он кивает и уходит, а перед самой дверью вдруг слышит, неожиданно искреннее и тёплое: — Спасибо тебе, что оказался рядом. Всё-таки, это было бы гораздо хуже, не будь его сейчас здесь. Хосок представляет, морщась, как мог бы получить звонок среди ночи, или скорее ранним утром, а может и вовсе к следующему вечеру — голос, самого Кихёна или кого-то ещё, описал бы ему всё так, что он сумел бы представить всё в ещё более жутких красках, чем оно есть на самом деле; ему трудно предположить, как бы он отреагировал, если бы кто-то просто сообщил ему: «Кихён ранил человека ножом». Видеть всё своими глазами, проживать этот кошмар — трудно, и всё же гораздо проще, чем мучиться от расплывчатых предположений. Поэтому, Хосок неожиданно отстраняется от мыслей о текущем и задумывается о Минхёке — как тот будет чувствовать себя, когда обо всём узнает?.. По той же причине, что он работает в этом ресторане, из-за того, что видел того парня не один раз, и наконец потому, что они с Кихёном довольно близки... Как Минхёк воспримет новость о случившемся?.. Несколько раз на своей памяти Хосок замечал его действительно обеспокоенным судьбой друга: даже если эти двое часто препираются между собой, и выглядит так, что в последнее время их общение в каком-то роде охладело, он готов на что угодно поспорить, что Минхёку будет очень непросто перенести подобную новость. Лишенный всякого представления о том, куда он может себя запихнуть сейчас, Хосок только рад увлечься раздумьями и уйти подальше от реальности: он буквально цепенеет в нескольких шагах от двери, прямо посреди коридора, и остаётся стоять там до тех пор, пока голос сзади не окликает его: — Слушай... как тебя, Хосок, верно? — одна из дверей чуть слышно приоткрывается, и опухшее лицо в кайме спутанных светлых волос высовывается из-за неё. — Подойди сюда, послушай кое-что. Наконец, появляется задача: повернуться, дойти, ступить за порог, выслушать — Хосок последовательно выполняет всё это по такому же принципу, как любая компьютерная программа выполняет команды пользователя. Не думая о причинах. Не пытаясь предугадать, что будет дальше. Не задавая вопросов. Просто делает и всё. Место абсолютно всем похоже на кабинет состоятельной женщины в типичных представлениях о нём: дорогая мебель с обивкой, картины, цветы и куча бесполезного, но красивого хлама, который пусть и содержится в порядке, но отвлекает внимание и заставляет с любопытством крутить головой — хотя сейчас взгляд невольно падает на две вещи, брошенные на стол поверх кипы бумаг. Печатная версия уголовного кодекса и полупустая бутылка соджу. Интересное сочетание, описавшее Хосоку сложившуюся ситуацию как нельзя лучше. Она относится к Кихёну, как старшая сестра, верно? Не стоит об этом забывать. — Знаешь ли ты, — женщина опирается на стол, в который раз сверля его взглядом: теперь, лишенным всякой жёсткости, скорее... полным искренних ожиданий? Она, кстати, уже сменила одежду на какой-то первый попавшийся под руку балахон. — Насчёт Кихёна... можешь сказать, в последнее время, у него были с кем-нибудь проблемы? — В каком смысле? — Хосок ещё не понимает связи, но на всякий случай напрягается. Она мнётся, коротко, но глубоко вздыхает, затем убирает в сторону одну из бумажек, и Хосок видит на краю стола нож, обернутый в салфетку — тот самый нож, на котором ещё чернеют разводы: снова становится дурно, и он быстро отворачивается, чтобы в голове опять не всплыли мерзкие картины. — Этот нож... — женщина, должно быть, успела рассмотреть его сотню раз и привыкнуть, её лицо не выражает ничего; она говорит медленно, словно ей почему-то неловко продолжать: — ...когда тот непредусмотрительный придурок подкрался к Кихёну сзади, то Кихён вытащил нож прямо из-под своего пиджака — я не уверена, но, думаю... — её голос мгновенно спадает до шёпота, — он всегда его там носил. Хосок шумно втягивает в себя воздух и даже закашливается. Как бы между прочим, Кихён показательно не стал отвечать на вопрос о том, каким таким образом в подходящий момент он обнаружил холодное оружие в собственной руке — и теперь ясно, по какой причине. Как он должен был это объяснять?.. То есть, не то что бы кто-то запрещал человеку иметь при себе средство самообороны на всякий возможный случай... но нет, это же попросту странно — носить за поясом вещь, потенциально пригодную для убийства. Даже не ночью посреди тёмного переулка, а на работе. На той работе, где приходится весь день контактировать с людьми. Прямо под форменной одеждой. По спине Хосока пробегает холодок. Всё-таки есть что-то во всём этом, чем Кихён даже с ним, похоже, решил не делиться. — Вы хотели бы понять, для чего это ему?.. — он пересиливает себя и снова поворачивает голову: ножик ведь явно не кухонный — туристический, может быть, но в любом случае не такой, который можно подобрать где-то в окрестностях случайно. — Да я даже представить не могу! — она резко взрывается: сначала краснеет, потом бледнеет, и её уставшие глаза на этом фоне кажутся обездвиженными: — Но мне одно совершенно ясно... понимаешь же... что никакой человек не станет носить с собой нож, если ему некого бояться. А ведь Кихёну есть кого бояться. Хосок знает об этом: он всё ещё не забывает о том, как из-за него однажды умудрился вляпаться в неприятнейший конфликт с избиением. Несмотря на все тёплые чувства, и на безумие, засевшее глубоко в разум, и пылающую в душе страсть, из которой в нужный момент могли вырасти и спокойствие, и вера — у рациональной половины сущности Хосока (ущемленной, и всё же не сломленной) Кихён всегда оставался на довольно сомнительном счету. В какой-то момент стало уже просто очевидно, что он замешан в каких-то нехороших делах — и даже не старался этого скрыть, кажется, ни разу. О чём Хосок думал? Он понимал всё, но... это было примерно так: замешан и замешан — чего такого, лучше не думать об этом, лучше наслаждаться моментом — не сказать, что ему было всё равно, просто он не осознавал в полной мере, насколько серьёзной может оказаться ситуация. Вот только теперь... — Я не уверен, но... — какое-то мгновение, он всерьёз готов поделиться всем, что знает — но похоже, что его намерение не такое уж и сильное, Хосок просто мямлит эту фразу себе под нос; женщина его не слышит, поглощённая беспокойством. Возможно, говорить кому-то вот так, сразу — не лучшая идея. Для начала, конечно, следовало бы обсудить всё с Кихёном напрямую. Как бы хорошо хозяйка ресторана ни относилась к нему, кто знает, что она может подумать, если сейчас Хосок станет чернить образ Кихёна обстоятельствами, которых сам не понимает — не очень-то это разумно и красиво. Страх, что Кихён попросту его возненавидит за длинный язык, или же что какие-нибудь неосторожные слова лишат того доверия и работы, отговаривает Хосока от мысли быть слишком откровенным. — На записях с камеры наблюдения всё прекрасно видно, — а женщина даже долго не останавливается на этом, она обращается к тому, что явно волнует её больше всего: — Если начнётся дело в суде, их обязательно просмотрят, и можно будет увидеть, как всё произошло, — она на секунду жмурится, будто восстанавливает последовательность событий в голове: — Клиент подошёл к Кихёну со спины, тот услышал его, обернулся — должно быть, прозвучала какая-то фраза — а потом Кихён выхватил нож и ударил его. На видео даже не видно, что тот парень его чем-то спровоцировал, и ни у кого при всём желании не выйдет этого доказать. — И что это значит? — Согласно закону, юридическому да и простого здравого смысла, действия Кихёна никак не могут быть расценены в качестве самозащиты; и он конечно будет проходить по делу не как потерпевший, а как преступник, совершивший вооруженное нападение. Хосок может прочувствовать всем существом, как липкие капли пота медленно сползают по его спине: он так измотан, что даже не может определить, действительно ли напряжён эмоционально, опираясь на внутренние ощущения — но тело всё прекрасно выдаёт. — И нет никакой надежды? — голос тоже звучит нетвёрдо. — Я... — женщина коротко сглатывает. — Я думала о том, что могу удалить все записи и сказать, что в момент инцидента камеры были отключены... придётся оплатить большой штраф, но всё-таки, это лучше, чем... У Хосока чуть глаза не лезут на лоб от удивления: он точно не знал до этого момента, насколько далеко человек перед ним готов зайти — похоже, что куда дальше, чем он мог подумать; в ней нет ни капли жёсткости, ни тени злости к Кихёну из-за всего того, что произошло здесь целиком по его вине, она просто... старается спасти его любой ценой, будто он вовсе не её работник, а действительно — член семьи. И плевать, кто там пострадал и насколько сильно. Совершенно не имеет значения, кто был прав, а кто — виноват. Вне зависимости от обстоятельств, она будет защищать Кихёна перед кем угодно, до последнего, потому что он — это он. Хосоку становится ещё грустнее. Он примерно может представить чувства, готовые толкнуть хозяйку ресторана с хорошей репутацией, порядочную на вид, на путь лжи и увёрток перед законом. — Впрочем, — продолжает она, — есть ещё кое-что... как мне кажется, всё может обойтись только в одном случае: я думаю, хотя произошедшее всё равно будет рано или поздно донесено до сведения полиции, в конце концов именно за потерпевшим остаётся право решить, будет заведено дело или нет. Вообще, он может обвинить Кихёна, а может оправдать его едва ли не полностью, особенно при отсутствии других свидетельств — если так случится, то никто, скорее всего, не станет привлекать его к серьёзной ответственности. — Вы уверены? — Да, правоохранительным органам и судам и без того есть чем заняться — рана не серьёзная, обстоятельства неоднозначные, а если и сам потерпевший захочет всё замять, никто по своей воле не станет затевать серьёзное разбирательство, это же лишняя бумажная волокита. — Но он может и не захотеть, да? — Хосок начинает улавливать, о чём тут разговор. В потемневшем лице он находит подтверждение тому, что его чутьё верно. — Это такое дело, которое можно выиграть в два счёта, даже не привлекая прокурора. Трудно придумать способ, чтобы Кихёна оправдали. — Вы хотите сказать, что потерпевший может затеять всё это только ради компенсации, — теперь Хосок уже утверждает, а не спрашивает. — Я не думаю, что кто-то станет сажать Кихёна в тюрьму, учитывая все обстоятельства, — признается женщина, полностью уверенная в своей точке зрения. — Поставят на учёт, максимум дадут условное, и этим все ограничится... впрочем, почти наверняка ему придётся материально расплачиваться перед потерпевшим, в немаленьких суммах, — она закусывает губу, как бы смакуя свою следующую идею. — И то, что мы можем сделать в этой ситуации... — Заплатить ему ещё больше денег, чем он смог бы выиграть в суде? — догадывается Хосок. — А ты смышленый, — она фыркает, затем усиленно трёт пальцами виски. — И всё же... пожалуй... мне нужно над этим подумать. Не перевелись ещё на свете люди с большим сердцем, думает Хосок, выходя из кабинета минутой позже. Самоотверженно поплатиться тем, что тебе принадлежит: отдать собственные нервы, деньги, возможно даже репутацию — и всё только ради того, чтобы вытащить из передряги другого человека, в которую он сам по неосторожности загнал себя — это многого стоит, слишком многого. Всё-таки Кихён действительно дурак, если не понимает того, насколько он дорог людям вокруг себя, а тем более если не ценит этого. Хосок не знает, что за силы движут людьми в порывах подобной бескорыстной помощи: это ли есть любовь? — его извращённая или какая-нибудь особенная покровительственная, как у хозяйки ресторана — всё-таки в их головах не мелькнуло даже и мысли о том, чтобы отвернуться и сбежать, бросить Кихёна разбираться с его проблемами в одиночестве. Хотя они в сущности ничем ему не обязаны и вообще могли бы проникнуться ужасом, отвращением к тому, что он сделал — но ничего подобного: сейчас, в своих мыслях, они ищут любой повод, чтобы его оправдать и чтобы списать всё на неудачное стечение обстоятельств, на случайность, даже на простую неосторожность... нет, не может быть такого, чтобы они могли встать против Кихёна: они продолжат оставаться на его стороне даже если поймут, что он — единственный, кто ошибся. Может быть, это — простой механизм эволюции, записанный в генетическом коде и веками твердящей людям стоять "за членов своего племени", то есть, за родных и близких, чтобы не быть одинокими и слабыми?.. А может, всё-таки, в этой ситуации нашло своё отражение нечто куда более духовное, сложное, необъяснимое? Иррациональное стремление сделать даже что-нибудь нечестное и грязное во имя чужого добра. Один из лучших примеров того, по каким странным законам работают человеческие чувства. — Ну как ты?.. — когда Хосок возвращается в комнату, Кихён сидит на том же месте в той же позе, но даже его не шибко внимательный глаз замечает, что стопка журналов, до этого сложенная на краю стола, теперь распределилась по полу невнятным глянцевым месивом. — У тебя хватает мозгов такое спрашивать?.. — его голос: ровный, но потрескивающий, словно пламя в костре — тоже подсказывает, что он вовсе не так спокоен, как кажется, даже если говорит, что всё в порядке. И снова Хосок не может ничего поделать с приступом жалости: его сердце сжимается от бессилия и тревоги, но вспыхивает, подожженное тем самым необъяснимым стремлением к спасению любой ценой. — Слушай сейчас и знай на всякий случай, — он проходит вперед и встаёт напротив Кихёна, заглядывает ему в глаза. — Я буду с тобой до конца. Кихён сначала не возражает, не злится, не морщится, даже не смеется — а искренне спрашивает, видимо тоже пытаясь разобраться, насколько сильно Хосок серьезен и куда он готов зайти: — Даже если меня посадят? — Да, — он не передаёт слова, услышанные от хозяйки: ему кажется, сейчас лучше всего просто без колебаний согласиться. И всё же Кихён всем видом показывает, что подобное отношение ему неприятно, чему Хосок ничуть не удивляется: с очевидной склонностью всё решать самому, избегать чужой помощи, а уж тем более необходимости полагаться на кого-либо — как он может не ощущать себя ущемлённым и жалким в сложившихся обстоятельствах? Однако то, что Кихён говорит следом, подталкивает к мысли, что дело может быть и в другом: — Не угробь себе жизнь, Хосок, — он правда не ожидает, что Кихён с себя так внезапно переключится на него. — Оно тебе нахрен не сдалось. Помнишь, я же обещал, что брошу тебя — и ты тоже можешь меня бросить, в любой момент, я же не обижусь, я... «Буду только рад», — Кихён не произносит этого вслух, Хосок даже не читает ничего подобного по губам — но всё-таки ему кажется, что завершение фразы должно быть именно таким, просто тот успел вовремя себя прервать. Такое чувство, что Кихён действительно не может решить: то ли он рад, что Хосок рядом, то ли наоборот его это бесит — и трудно предположить, что он сейчас сделает: попросит его сесть рядом и крепко обнять либо снова начнёт орать и выгонит из комнаты. Чувство раздражения в его глазах так быстро сменяется благодарностью и наоборот, что Хосок уже не удивится, если узнает, что Кихён, вдобавок к всем своим загонам, страдает некоторой формой раздвоения личности. Хотя, на самом деле, всё зависит от того, к чему именно направлены все эти противоречивые чувства. — А я уже предупреждал, чтобы ты такого не говорил, — Хосок старается быть тактичным и осторожным. — Чёрт, ты такой придурок, — Кихён с отчаянием выдыхает, сгибаясь пополам и запуская пальцы в волосы: — Такой... Дверь скрипит и распахивается: хозяйка ресторана появляется на пороге — ей всё ещё трудно смотреть на Кихёна, она мнется, снова кусает губы, на которых уже только одни разводы остались от красной помады, и быстро говорит, чуть ли не тараторит: — Кихён-а, в общем, пока этот... пока... в общем, пока он не придёт в себя, тебе не нужно никуда ехать и ничего решать, можешь не беспокоиться, — наконец, женщина поднимает голову, — Останешься здесь на ночь? — Нет, — и она, и Хосок одновременно с изумлением переглядываются, а Кихён удивляет их своей решимостью: — Я хочу домой. Отвезите меня и оставьте там. Одного. Я должен многое обдумать, не хочу видеть никого и не хочу больше слышать весь этот шум. — Но... — она надеялась, конечно же, что сможет за ним присматривать, и похоже ни капли не сомневалась в том, что Кихён должен принять её опеку. — Пожалуйста, — однако тот ведёт себя странно и непреклонно. Буквально умоляет, как бы предчувствуя, что его могут никуда и не отпустить. — Я вызову такси, — хоть и заметно расстроенная, женщина всё же не чувствует себя в праве решать за него. Когда она уходит, Хосок не может ничего спросить: он вспоминает, что должен был завести серьёзный разговор про нож, обсудить важные вещи и прояснить для себя всё, что тут вообще можно прояснить — он был полностью готов сделать это до того самого мгновения, как вошёл сюда, серьезно; но стоит ему увидеть Кихёна, который теперь выглядит именно так, как должен выглядеть: постаревшим от усталости лет на пять, разбитым и несущим у себя на плечах огромный груз — Хосок решает, что это может и подождать. Сколько ещё?.. Лишь до более подходящего времени. У него, на самом деле, много причин, чтобы отстрочить этот разговор, и кроме этой. Будто ничему не учась, он совершает прежнюю ошибку, снова. И ничто не может исправить его. Ничто не заставит его переступить через себя и зажать Кихёна в угол, как бы сильно он не был уверен в том, что это необходимо. — Хён, я должен тебя попросить, — Кихён снова переходит на вежливый тон, Хосок уже и не обращает внимания, — На какое-то время, пока всё это не кончится, прошу... не связывайся со мной. — Ты серьезно?.. — это просьба для него становится краем. — Я очень тебя прошу! — а тот отстаивает своё право на уединение слишком уж отчаянно. — Ты сделаешь только хуже. Пока всё так неопределённо... тебе тоже нужно прийти в себя... а когда моя судьба решится, я сам с тобой свяжусь, и мы решим, что делать дальше, — он убеждает, он явно хочет, чтобы Хосок ему поверил, он давит слишком открыто, и ему не получится сопротивляться: — Обещаешь? Что Хосок должен был сказать? — «прости, но я продолжу торчать рядом, давить на нервы, вести себя как полный осёл, наплевав на твои желания и чувства» — конечно нет; всё просто: если Кихён не хочет, чтобы он оставался рядом, Хосок не может сделать с этим совершенно ничего. Ему остаётся только кивнуть. — Спасибо, — спокойная и светлая улыбка Кихёна — единственное, что хоть немного приободряет его в эту безумную ночь. И всё же теперь Хосок начинает понимать гораздо отчётливее всё то, что может быть за ней скрыто.16. Осознаешь ли ты ценность собственной жизни так, как осознаем её мы?..
12 марта 2019 г., 17:40
Хотя на самом деле, в этом моменте Хосок улавливает в первую очередь ужас: эмоции всех людей на террасе — троих, включая его — сгущаются, как ядовитый туман в спёртом воздухе; а кровь всё-таки течёт: быстро, тонкими струями, пачкает чужую рубашку и джинсы тёмным и липким, и всё, что Хосок может видеть перед собой — эти контрастные тёмные пятна. Они гипнотизируют, становясь на долгие секунды единственной мишенью внимания — а неразборчивый визг чужой боли надрывается и переходит в задавленный стон, который всё-таки заставляет опомниться и поднять голову — глушит в ушах нарастающий ропот.
Кихён резко роняет нож с темными разводами на лезвии, и тот бьётся о пол с громким звоном — человек перед ним, бледность которого заметна даже в полумраке, опускается на колени медленно, как бы через силу, инстинктивно сгибаясь, стараясь ладонями, рёбрами зажать на боку кровоточащую рану, и его руки мгновенно становятся липкими — хотя Хосок со своей стороны видит только его бок и спину, он представляет взгляд, тёмный от шока, и бледные губы — может быть, видит это в остекленевших глазах Кихёна, замершего напротив, хотя скорее просто догадывается.
— Я... — голос этого человека, вмиг осевший и обесцветившийся — не громче эха, но даже он как лезвием пронзает воцарившуюся тишину. — Я совсем не... я...
Кихён резко сгибается, зажимает ладонью рот, как в резком приступе рвоты, его шатает сначала вперед, потом назад — он чуть не падает, затем опирается на широкую каменную колонну, оседает по ней до середины: его трясёт раза в три сильнее, чем того, кого он только что ранил, и его страх выражается гораздо отчаяннее через каждое движение: значит ли это, что Кихён был жертвой, просто защищался? — Хосок спрашивает себя, стоит только мыслям чуть-чуть проясниться, хотя на самом деле сейчас его не слишком-то интересует ответ. Шок постепенно проходит: паника отступает, пусть и неохотно — Хосок первым среди всех делает полноценный вздох. Надо успокоиться. Ну хоть кто-то же здесь и сейчас должен быть спокоен.
— Я... вовсе не хотел... — голос незнакомца на коленях — это шёпот сквозь тихий плач; слёзы раздирают горло от боли, а может от чего-то ещё — его голова поднята на Кихёна, но тот не хочет встречаться взглядами, он вжимается сильнее в колонну и зажмуривает глаза: — Прости, я...
Его и без того крайне неровное дыхание обрывается с резким кашлем — так, словно ему дали прямо под дых — тишина заставляет Хосока собраться с силами и даже немного с мыслями: чуть шатаясь, он делает рывок вперед, замирает между Кихёном и незнакомцем, затем наконец заглядывает в лицо последнего — и осознает, кстати, без особого удивления, что видит его не в первый раз.
Не так давно: в день фестиваля водных фонариков — это же тот самый парень с подарками, пристававший к Кихёну на лестнице, которому они оба хотели то ли шею свернуть, то ли отбить почки за навязчивость — план оказался выполнен с большим опозданием и незапланированно, но зато крайне успешно. От этой мысли Хосока прошибает стремительной и грохочущей яростью: дурные предчувствия, зародившиеся в тот вечер, его не обманули. По какой-то причине он абсолютно уверен, что никакой вины Кихёна здесь нет: да как он вообще может быть виноват, когда у него такое чертовски испуганное и совершенно потерянное лицо? — а откуда у него нож взялся в руке — это уже вопрос десятый, Хосок не хочет сейчас думать об этом, он должен сделать хоть что-нибудь, потому сейчас по обе стороны от него два человека, потерявшие чувство реальности в глазах и готовые, кажется, вот-вот испустить дух. И если он продолжит стоять столбом, кто знает, что тогда может случиться.
И хотя перед лицом видимой опасности для жизни находится не Кихён, Хосок подходит к нему в первую очередь: может быть потому, что подсознание шепчет, даже не пытайся, ты не врач — его никто никогда не учил, что нужно делать при ножевых ранениях; однако он верит, что страх способен обернуться безумием, и надеется, что уж с ним-то сможет как-нибудь справиться. Хотя нет, дело даже не в этом: состояние Кихёна ему попросту важнее — может быть, Хосок эгоистичен и мерзок в этом, но он просто не в силах ничего поделать с чувством неприязни, странной и беспричинной, при виде корчащегося на полу человека, словно уже заранее обвинил его во всём; короче говоря, Хосоку не удаётся что-либо рационально решать — он просто делает то, что делает: хватает Кихёна за плечи и пытается отыскать ту точку в пространстве, где может встретить его потерянный, блуждающий взгляд.
— Что он с тобой сделал?..
Кихён смотрит или скорее пытается смотреть: теряет фокус вместе с осознанностью — и молчит. Может ему и хочется сказать что-то, но мешает нервная дрожь: каждое слово, которое он пытается выдавить из себя, срывается до того, как он успевает договорить вторую букву: поэтому всё, на что его хватает — это повторять, снова и снова, одно и тоже «я... я... я...».
Дернувшись, Хосок оборачивается на топот за спиной, ожидая чего угодно — по лестнице взбегают два человека, привлеченные криком: женщина, которую он уже знает, хозяйка или управляющая этого заведения — крашеная блондинка с жутковатым голосом, с которой он как-то разговаривал, а также незнакомый мужчина примерно её возраста, в рабочей одежде и почти лысый; сначала они оба замирают, парализованные ужасом, точно на том месте, где был Хосок минуту назад, но приходят в себя быстрее — женщина выбегает вперед, и через мгновение её голос, звучащий с сильным надрывом, сносит тишину напрочь:
— Что здесь происходит?! — и в нём даже больше жёсткости, чем страха.
— Я... совсем не хотел... — должно быть, она ждала ответа от Хосока, либо в крайнем случае от Кихёна — но отвечает ей несчастный парень, свернувшийся на полу в клубок: дикая паника в его глазах мешается с выражением искреннего раскаяния.
С Кихёном что-то делают эти слова — нечто вроде приступа: он полностью закрывает лицо дрожащими ладонями, будто в безуспешной попытке спрятаться, исчезнуть без следа, хотя бы отгородиться, и откуда-то из глубины его груди вырывается высокий протяжный звук, чем-то даже схожий со звериным воем. Хосок продолжает держать Кихёна за плечи, до сих пор не понимая откровенно ничего — ему просто кажется, что тот может пропасть куда-нибудь, если разжать руки. А женщина поступает умнее, всеми силами старается сохранить здравый рассудок: страх в её глазах вспыхивает лишь на мгновение, мощным усилием воли она давит эмоции и глушит их — затем падает на колени перед пострадавшим и орёт мужчине, который всё так и продолжает торчать на пороге:
— В скорую звони, живо! — ей приходится делать глубокий вздох после каждого слова, чтобы контролировать предательскую панику, комом подкатившую к горлу. — И тащи аптечку сюда!
Когда тот пропадает внизу, чуть ли не слетая по крутым ступеням, хозяйка ресторана обращает всё внимание к Хосоку: решает, видимо, не задумываться, откуда он тут взялся — а сразу командует, натянув голос до предела:
— Прямо сейчас, снимай рубашку — надо чем-то перевязать рану; иди сюда и помоги мне его усадить.
Хосоку совсем не хочется оставлять Кихёна — но настоящая проблема не в этом: куда больше, если честно, его пугает необходимость приблизиться к истекающему кровью человеку — один его бледный вид уже отталкивает и заставляет желудок корчиться; но приказному тону женщины невозможно противиться, он заглушает все сомнения и даже страх; Хосок отпускает чужие дрожащие плечи, кое-как скидывает куртку, пытается расстегнуть мелкие пуговицы рубашке собственными трясущимися пальцами, но это оказывается не так-то просто.
— Да боже мой, пока ты так будешь возиться, он уже откинется сотню раз! — женщина злится, её лицо становится пунцовым; в конце концов, она в два счёта стягивает с себя красивую белую блузку, оставшись в одном белье — Хосоку остаётся только подбежать и сесть рядом. До него наконец доходит, что дело действительно плохо, потому что бедный парень уже с трудом осознаёт, где он и что вокруг него творится, начинает постепенно терять сознание: его глаза закатываются, лоб блестит от капель ледяного пота, а на мраморных губах проступает слюна.
— Я вызвал скорую! — слышно снизу.
— Я не очень разбираюсь, но кажется, что рана не очень глубокая — а это всё из-за шока от кровопотери, — шепчет женщина, уже гораздо тише, пытаясь усадить парня прямо, — поверни его голову в сторону, ему так будет проще дышать, — она обнимает раненого впереди за грудь и почти облокачивает на Хосока: тот чувствует что-то липкое и тёплое внизу, это будто сама смерть присела рядом и решила его пощупать — теперь одежда безнадёжно испачкана, — ... насколько я помню, когда задеты внутренние органы, кровь должна быть темнее... или наоборот светлее... — её язык начинает путаться, — ... я не знаю.
— Главное, что ничего не торчит и не вываливается, — мужчина вовремя возвращается и, похоже, успевает прийти в себя за время отсутствия. — Да всё нормально, просто лёгкий укольчик — выживет, герой, — он подходит и расправляет покрывало, которое прихватил снизу, — его морозит, — быстрый взгляд на Хосока. — Тебя тоже не хило так морозит, я вижу, но не кипишуй. Всё будет нормально, и не такое переживали.
Хосок, как ни странно, слабо проникается столь неуместным, если не сказать неадекватным воодушевлением: кажется, что паренёк прямо в его руках ищет путь на тот свет — он больше всего боится, что одышка вдруг прервётся, и наступит мёртвая, в самом прямом смысле, тишина. Теперь Хосок сжимает крепко-крепко это дрожащее тело, словно таким образом надеется удержать в нём душу или же сразу схватить её, если уж та всё же решит выскользнуть и унестись наверх.
Рациональная часть сознания, впрочем, подсказывает ему куда спокойнее: мужчина прав и всё не так плохо — сравнительно, по крайней мере — а краски сгущает всеобщий мандраж. Сейчас главное сделать что-нибудь с кровотечением, и тогда все почти наверняка доживут до приезда скорой — врачи знают, что делать: Хосоку приходилось слышать, как спасали людей из куда более тяжелых ситуаций, с оторванными ногами или даже чуть не перерезанных пополам, так что это действительно — пустяк, если не думать много о последствиях и причинах.
Ему приходится отодвинуться, буквально отползти в сторону на негнущихся конечностях, потому что мужчина берёт бессознательного парня на себя, так что Хосоку впервые удаётся вглядеться в побледневшее, даже слегка осунувшееся лицо — ему точно не пришло бы в голову, что от этого человека, с его мягкими юношескими чертами и жалобным плачем, может исходить какая-нибудь опасность: но как он может знать?.. — что же всё-таки произошло?.. Если бы Хосок не успел чётко увидеть в руке Кихёна нож, испачканный кровью, он решил бы, что здесь появлялся кто-то третий и устроил весь хаос — а эти двое смахивали на случайных жертв, не более.
Они пострадали друг от друга, верно?.. Хосок морщится, он не может ничего понять и сидит, тупо уставившись в пространство — а мужчина рядом, не растрачиваясь на пустые размышления, принимается зажимать рану импровизированной повязкой из блузки, действует аккуратно, протирая кожу вокруг тампонами, от которых пахнет кислым — в это же время женщина берёт на себя право пролить на ситуацию свет: встаёт с колен и приближается к Кихёну с максимальной осторожностью, а тот даже не шевелится, уже как две минуты, и смотрит на всё то, что происходит, в просвет между ладонями — не может оторвать взгляд, хотя ему и явно очень хочется.
— Что он с тобой сделал?.. — она задаёт в точности тот же вопрос, что и Хосок до этого: очевидно, что ей тоже не приходит в голову посчитать его виноватым.
— Ничего, — на этот раз Кихён, ко всеобщему изумлению, отвечает и даже довольно внятно.
— Что произошло? — женщина старается не давить, поразительным усилием воли придаёт дрожащему голосу мягкость, даже касается его плеч успокаивающими жестами, заглядывает в глаза. — Он собирался сделать что-то плохое? Он угрожал тебе, домогался до тебя?
Кихён качает головой, медленно — его лицо по-прежнему отсутствующее, но глаза оживают и вспыхивают таким диким отчаянием, какого Хосок не видел ещё ни в одном взгляде за всю свою жизнь и которого сам никогда не знал:
— Он испугал меня, — с каждым словом голос сильнее ломается, сам собой становится громче: — Он просто... чертовски... испугал меня...
Парень на полу неразборчиво мычит, пытаясь на рефлексах ухватиться руками за что-то: Хосок не удивился бы, если б узнал, что он и не в такой уж глубокой отключке и что-то слышит, и даже, возможно, что-то пытается ответить — но ссохшиеся губы не слушаются его совсем. Мужчина, закончивший с повязкой, тихо шепчет: «не нужно... дыши», а женщина растерянно смотрит по сторонам, явно не в силах ничего понять и решить, как ей вообще поступить теперь; и всё-таки Хосок чувствует такое глубокое уважение к ней — за всё, что она сейчас сделала. Страшно представить, чем бы всё закончилось без её появления: раненый парень мог бы истечь кровью так, что уже никакая скорая не помогла бы, Кихён ни капли не успокоился бы и вырубился от шока, да и Хосок, возможно, следом за ним.
— Господи, — тем не менее, она до того растеряна сейчас, что может выговорить только это. — Боже мой...
— Да всё нормально будет, давайте-ка не паниковать, — её странно оптимистичный товарищ машет руками, даже пытается улыбнуться — самая неадекватная реакция из всех возможных в сложившемся положении, но Хосока, вдруг, заставляет приободриться. — Скорая сейчас быстро приедет, и всё зашьют — никто не помрёт, ты же сама сейчас сказала, не такая уж и страшная рана. Просто парень попался излишне впечатлительный, вот его и трясёт так, словно ему руку оторвало боевой гранатой.
— Да я... нет... вовсе — она путается в словах, а затем смотрит на Кихёна: в её глазах смесь жалости, растерянности и испуга — сразу становится ясно, в чём здесь дело. — Что же нам... с этим...
— Меня же теперь в тюрьму посадят, да?.. — Кихён спрашивает, громко и совершенно серьёзно, а ещё так отчаянно-жалобно — никогда ещё Хосок не видел его таким беззащитным и разбитым — сердце просто рвёт на куски.
— Не говори чепухи, — женщина раздражённо фыркает и сжимает плотно губы — не совсем понятно, кого она пытается этим успокоить, наверное, саму себя. В конце концов, её взгляд снова падает на Хосока: — Иди сюда, давай, уведи Кихёна подальше отсюда, помоги ему умыться: надо его успокоить — а здесь мы всё возьмем на себя.
А Хосок только и рад возможности сбежать, сначала: ему не хочется больше ничего видеть, он устал трястись и балансировать на грани растерянности с нервным срывом; сейчас, исчезнуть из этого кошмара, целиком сложив ответственность на плечи других — лучшее, о чём он только может мечтать, поэтому Хосок заставляет ноги слушаться, отползая в сторону и с трудом поднимаясь: пострадавший уже замотан в одеяло, в сознании находится ровно наполовину и вздрагивает то и дело в каком-то подобии конвульсии — Хосок хватает Кихёна за плечо, силой отворачивает его от неприятного зрелища и сам отворачивается тоже. А буквально через мгновение, пока они ещё не успевают уйти, в спины им доносятся мерзкие звуки: кашель и рвота — задрожав и сморщившись, Хосок буквально впихивает Кихёна в единственный короткий коридор, частично затемненный, и захлопывает за собой дверь. Тишина отрезает от них боль и присутствие смертельной опасности, но только не ужас: теперь Хосок понимает, что уйти — оказаться наедине с Кихёном сейчас, когда он в таком состоянии, ему страшно ничуть не меньше, чем возвращаться.
— Он ведь... в самом деле ничего мне не сделал... — потому что Кихёна сразу начинает мотать от одной стены к другой, и его ноги заплетаются ещё сильнее, чем исказившийся до неузнаваемости голос, — ...и даже не собирался делать... просто... эта тишина... и темнота... он так резко подошёл... и... то, что он сказал... я просто... не вовремя сообразил, не понял, что делаю... моя рука сама потянулась...
— Хватит, — Хосок почти интуитивно обнаруживает дверь в уборную, толкает её плечом и направляет безвольно шатающегося Кихёна внутрь, как пейнтбольный шарик — в лунку. — Дыши спокойно. Ты ничего уже не исправишь.
Дышать. Давай просто не будем думать ни о чём, а продолжим дышать.
На какое-то время в самом деле воцаряется подозрительное спокойствие, как будто ничего и не случилось: Кихён словно соглашается — «Да? Ты прав — ну и ладно» — выражение шокового оцепенения постепенно сходит с его лица, сменяясь по сути ничем: пока Хосок включает воду, помогает ему умыться, тот тонет взглядом в безразличии ко всему — но внезапные затишья на пике бурь не происходят без причины, это известно любому, и Хосок не позволит обмануть себя, как бы ему ни хотелось. Очевидно же, что самое страшное ещё впереди — он ждёт этого без всякой решимости, но с готовностью: он не выпустит Кихёна из этой тесной комнаты, пока того не прорвёт. Паника — мерзкая, хитрая: нет ни малейшего толку от её атаки на разум, опустевший от шока — поэтому, она сделает вид, что отпустит, а потом станет выжидать, чтобы снова вцепиться холодными, липкими щупальцами. Она захватит голову, стоит ей проясниться: первый бросок, притупленный ужасом — это ничто, по сравнению с тем, что наступит после полного осознания. Кихён уже близок к тому, чтобы вернуть себе способность думать: когда это случится, до него в полной мере дойдёт, что же он только что натворил.
— Я ужасный человек, — и это происходит быстрее, чем Хосок рассчитывал, может быть, даже к лучшему: он не успевает напрячься сильнее. — Я мог его убить. Я мог ударить сильнее или... задеть что-то... — и это уже не полубезумный шёпот, а искреннее раскаяние человека, который очнулся от кошмара и увидел в реальности его продолжение. — Я почти... отнял чужую жизнь... хотя говорил... что никогда до такого не дойду больше... Я не должен был...
— Ничего не говори, хорошо? — Хосок знает, что перед лицом этого истеричного безумия — монстра, который уже готов сожрать Кихёна, прямо сейчас — он ничто, но всё-таки ему нужно сказать: — Ты должен успокоиться.
Но Кихён не прислушивается к совету, и дрожащую тишину крошит прерывистый звук — смех или плач? — что-то нервное, неразборчивое; дёргается даже воздух, и всё снова тяжелеет, и дурманящие объятия снова сжимаются, крепко-крепко. Хосоку хочется остаться, вырвать Кихёна из власти тех мерзких щупалец, прижать его к себе и не отдавать крадущемуся хаосу — а ещё сильнее он хочет сбежать, потому что страх перед надвигающимся ударом слишком силён. На всякий случай Хосоку приходится закрыть защёлку на двери.
Потому что больше некому принять этот удар на себя.
— Почему... и почему всё вечно так происходит?!.. — Кихён тянет слова, почти как пьяный, и спотыкается тоже как пьяный, когда бросается в сторону и под его ногами оказывается мусорное ведро. Он почти падает, успев ухватиться за раковину, и виснет на ней, отчаянно хватая воздух губами, задыхаясь. — Что я должен сделать с собой, чтобы всего этого не было?! И как же мне теперь... это всё... искупить... — он смотрит на Хосока вполне осмысленно, узнаёт его (хотя до этой секунды тот не был уверен, что Кихён хотя бы в общих чертах понимает, где он и с кем) — в его глазах ни тени замешательства, только пассивная агрессия и холод. — На самом деле, ты и понятия не имеешь, сколько грязи в себе мне теперь придётся убить.
— Это была не твоя вина, слышишь?.. — Хосок знает, что он не слышит. — Уверен, это вышло случайно. Никто не ожидал...
— Теперь меня посадят, и я стану гнить в тюрьме — долго-долго, так до-о-лго... чертовски медленно, и буду умирать изнутри, и убивать себя снаружи, так что же хуже? — моё будущее прояснилось наконец: как думаешь, чего в нём больше — страха, отчаяния... или же всё-таки удовлетворения, может быть, я даже всему этому рад? — не знаю, представляешь, какое дело?.. — Хосок очень смутно понимает, о чём он, пытается не вслушиваться в этот бред и даже не думать о нём. А Кихён ещё долго не разгибается и смотрит себе под ноги, затем резко сплёвывает на пол — и подскакивает, опирается на раковину всем весом, впиваясь взглядом в зеркало, отражающее в мутных разводах его искаженное лицо: — Я теперь ненавижу себя ещё сильнее... я так сильно ненавижу себя... и этот чёртов нож.... он был не для того, чтобы ранить других, нет... — его смешавшийся взгляд вдруг загорается, — мне нужно было промахнуться и ударить себя, я...
— Прекрати! — Хосок едва останавливает руку, которая тянется, чтобы разломать проклятое зеркало на части: Кихён, отраженный в нём, вызывает ужас — а тот смотрит на себя такого, как на просветление, будто он... жаждал увидеть нечто подобное уже очень давно.
Хосок боится даже представлять, что может прямо сейчас выкидывать его перекосившееся воображение и отворачивает Кихёна от него же — к себе, заставляет видеть только своё лицо и говорит взглядом «Не думай ни о чём. Что бы ни пришло тебе в голову сейчас, это всё — неправда» — и хочет сказать это вслух, но в лёгких не оказывается воздуха. Тогда Кихён тоже выдыхает почти полностью, прикрывает напряжённые веки и сжимает губы, это будто говорит, уже гораздо спокойнее: «Ты не понимаешь!..»
— Если он умрёт, я сойду с ума, я себе не прощу, никогда себе не прощу, — он произносит едва разборчивым шёпотом, — я сойду с ума, точно сойду с ума... чёрт, я же себя уничтожу...
— Это я сойду с ума, если ты не прекратишь прямо сейчас.
Но Кихён снова дёргается, вырывается, как буйный психбольной, и Хосок не может его удержать, потому что не хочет делать ему больно — но сам страдает, когда получает острым каблуком сапога по колену. Коротко взвыв и чуть не запнувшись, он отпрыгивает назад, опускает взгляд в испуге и растерянности: как правило, охваченные паническим безумием люди забывают обо всём вокруг, уходят в самих себя, в своё смешавшееся сознание — но, отвернувшись от зеркала, Кихён обращает на Хосока целиком всё внимание, и у него явно есть, что ему сказать.
— Уйди. Пропади, испарись, исчезни, исчезни! — Кихён чуть ли не визжит: он резко хватает с раковины бутылку с жидким мылом и швыряет её в Хосока, но промахивается — затем скрещивает локти перед лицом, то ли отгораживая себя от него, то ли всё-таки его от себя. — Не стой рядом со мной, никогда не приближайся ко мне — не смей! — мои руки в крови, я же убью и тебя тоже, другим ножом — беги, пока ещё можешь, пока у тебя остаются силы, оставь меня среди всей этой мерзости, не хочу тебя видеть здесь, хочу остаться один, мне нужно только получить всё то, что я целиком заслуживаю, мне больше никто не нужен, мне никогда никто не был нужен, я могу только уничтожать...
— Нет, давай вот так, — Хосок резко теряет терпение: наступает момент признать, что есть ещё одна вещь, в которой он безнадёжно плох в этой жизни — в том, чтобы успокаивать людей. — Ещё слово, и я тебе просто врежу, так будет куда надёжнее.
Кихён медленно опускает руку, занесенную вверх, и вдруг ухмыляется.
— Ну, бей, — он смотрит прямо в глаза. — Ударишь меня? — да никогда, никогда ты не сделаешь этого, у тебя рука на такое не поднимается, даже если я сам попрошу — а ведь я хотел бы попросить, правда... Потому что я совершенно не знаю, что значит чувствовать боль, мне не приходится страдать, никогда, — вздох. — А я хочу, чтобы хотя бы раз в жизни мне было так же больно, как было больно ему, так же больно, как им... — он смотрит куда-то в пространство, задумчиво и туманно: — Иногда я мечтаю задохнуться в этой боли... я просто хочу почувствовать то, что это значит, я же большего не прошу...
У Хосока не остаётся сил: он хватает Кихёна за плечи, буквально протаскивает два метра до стены и прижимает лопатками к кафелю — по спине бежит жуткий холодок от очевидной мысли, что тот только и ждал этого: жестокости, ненависти, грубости — он почти орёт ему в лицо:
— Кихён, твою мать, ты просто не понимаешь — у тебя чёртова истерика, ты сам не ведаешь, что творишь!
— Почему я ещё здесь?! — от отчаяния, он пихает Хосока в грудь, и тот давится воздухом, чуть не задыхается, снова отходит к раковине и сгибается пополам, кашляя — он пытается понять, что именно Кихён имел в виду под этим расплывчатым «здесь», хочет узнать и боится этого одновременно. — Я бы хотел... просто... просто взять и...
«Я больше не могу тут оставаться» — взгляд договаривает за него.
Ну наконец-то — оно: прямо сейчас, крайняя точка приступа. Ещё совсем чуть-чуть, и психоз начнёт идти на спад — у Кихёна слишком мало сил, чтобы продолжить. Главное, дыши. Дыши, Хосок, скоро ты забудешь это как страшный сон. Он даже позволяет себе зажмурить глаза на мгновение. Нет, он не забудет об этом никогда: сегодняшний кошмар навечно осядет у него в памяти. Но сейчас точно не тот момент, чтобы размышлять о будущем: Хосок каким-то чудом берёт себя в руки и говорит максимально уверенно, чтобы у Кихёна не было даже шанса снова взорваться, распустить руки или начать перечить ему:
— Так, значит, выбирай: или ты сейчас начинаешь нормально дышать и успокаиваешься, или я бью тебя башкой о раковину ради твоего же блага, — он знает, что никакие другие слова здесь не окажут должного эффекта. — Если тебе хочется испытать что-то такое, это целиком твоё право, я так зол и напуган, что, наверное...
«Чёрт, нет, ты всё равно этого не сделаешь — но не показывай виду!»
К счастью, Кихён ничего не выбирает — замученный и истощенный самим собой, он бредёт на Хосока, хватается за его рубашку, на которой чернеют кровавые разводы, и наваливается почти всем весом, потому что собственных сил у него остаётся уже слишком мало, чтобы держаться на ногах. Его уже не так сильно трясёт: отступая, истерика забирает с собой всё, что только может — Кихён остаётся пуст, и голос звучит слабо, как далёкий шелест ветра.
— Мне страшно... мне так страшно.
— Всё будет хорошо, — Хосок отвечает, не шевелясь: он хотел это сказать это только затем, чтобы его успокоить — но вдруг обнаруживает, что почти готов поверить в собственные слова.
Даже сквозь рубашку, пальцы Кихёна больно царапают кожу. Его дыхание на шее — слишком холодное.
— Беги.