***
Хосок видит это во всех деталях: яркое воспоминание — чересчур, чтобы быть стёртым из памяти — и неразборчивое, слишком сложное, чтобы просто отложить его в сторону. Поэтому он продолжает прокручивать и цедить, как воду сквозь сито, или мотать короткую плёнку, разглядывая под разными углами один ход событий: слова остаются теми же, результат остаётся всё тем же, и чувства продолжают отзываться из глубины всякий раз одинаковой болью. Это бесконечное воспроизведение картинок в голове абсолютно бессмысленно — но Хосок продолжает разбирать побледневшую память на детали, всякий раз начиная с одного и того же: перед его глазами до сих пор — та самая сцена. Кульминация безумия и, одновременно, его завершение — момент, когда всё актёры забыли текст и вообще свои роли. Начать можно с Чангюна, как с самого мутного и вообще непонятного персонажа — что он тогда сказал? Совершенно ничего: стоял, как олень, ослеплённый светом фар на дороге, до самого конца, и не двинулся. Ни разу. Просто тупо смотрел: сначала на Кихёна, а потом уже просто куда-то в пространство — и на этом его судьбоносная роль в тот вечер, в общем-то, себя целиком исчерпала, идём дальше. Хёнвон и Им Бокджу явно были лишними, в той сцене они уже не участвовали — оба где-то сбоку думали над своими персональными проблемами и переводили дух. А что сказал Кихён? Тоже ничего — но куда важнее то, что он сделал. Совершенно ошарашив всех: каждого, кто думал, что в нём, придавленном и зажатом в угол, не осталось сил даже лишний раз пошевелиться — Кихён забыл свою слабость и подскочил на ноги. Что послужило двигателем, стало понятно уже потом: страх в нём оказался таким сильным и бесконтрольным, что содержал в себе только одну-единственную мысль — сбежать, оказаться где угодно, лишь бы подальше оттуда, и не имело значения, как. Ясно, что дело было в Чангюне: человек, который пришёл, чтобы спасти их всех, испугал Кихёна в десять раз больше, чем пистолет, направленный ему на переносицу. У Хосока не было толком времени осмыслять это наблюдение, но ему и не очень-то и хотелось тогда, честно говоря. Он яснее всего помнит, как холодная и неожиданно жёсткая рука Кихёна схватила его за плечо, как резким рывком заставила встать — а затем вытащила из кабинета, прочь от немого молчания и вихря чувств в воздухе, так что ему буквально оставалось только ноги волочить по полу. Хосоку показалось, это было очень спонтанное действие: Кихён хотел испариться из кабинета сам, но в процессе ему ударило в голову утащить его следом — может, за его спиной он пытался скрыться от чужих глаз, в особенности, от растерянного, но пристального взгляда Чангюна?.. Или Кихёну просто было страшно оказаться в коридоре одному?.. Как бы то ни было, снаружи Хосок вскоре лишился его внимания: тот прислонился к стене и прошептал что-то, с трудом вставляя слова в перерывы между глубокими вдохами, что-то про то, что его жизнь «была достаточно отвратительна и без этого». Без чего без этого — Хосок не понял. Впрочем, не то что бы это имело большое значение в тот момент. Что он сам сказал, в конце концов? Уж он-то — многое, даже слишком многое: можно считать, все молчания и паузы заполнил словами, которым определённо не следовало там звучать. Но разве Хосока это волновало? — его мысли и восприятие тех секунд были искажены до неузнаваемости и смешаны до такой степени, что сейчас он с трудом может верить в то, что был тогда собой. То был всего лишь один из посторонних людей — один из персонажей спектакля и не больше, потому что сам Хосок считал, что не способен вести себя подобным образом. Надеялся, что не способен. Теперь его память частично покрылась белыми пятнами: он даже не помнит всего, что говорил. Знает только, что слова сквозили ядом обвинений: «Почему ты заставляешь меня это испытывать?», «Зачем втягиваешь в свои проблемы?», «Это из-за тебя я подсел на успокоительные, твою мать!» — фразы, которые показались тяжелее всего, но конечно же не были единственными. Хосок помнит о том моменте отчётливо только одно — то, что осознание пришло к нему слишком поздно. Осознание того, что именно в этот раз Кихён не был ни в чём виноват: это не Кихён заставил его прийти в «Пьяную вишню» и уж точно не Кихён просил вмешиваться. Кстати говоря, Кихён вообще никогда не даёт ему ни единого повода хоть как-то участвовать в своих проблемах — наоборот, с поразительным упрямством избегает этого, начиная с первых дней их знакомства. Как вообще такие очевидные факты могут просто взять и перестать волновать?.. Просто, в любой ситуации сваливать всё на Кихёна — это почти уже рефлекс, к тому же Хосоку всё равно требовалось обвинить кого-то, чтобы не согнуться одному под грузом болезненных впечатлений. Это вовсе не значит, что он не боялся за него, или ему было плевать на то, какой жуткий эмоциональный всплеск Кихён только что пережил. На самом деле, Хосок испугался за него настолько, что этот дикий ужас даже спровоцировал в нём приступ злости: «Почему ты не можешь быть нормальным человеком, с нормальной жизнью вместо того чтобы вечно оказываться в центре серьёзных неприятностей?» — вот какой вопрос ему действительно хотелось задать, но вышло только то, что вышло. Хотя сейчас, от мыслей «а что было бы?..» уже никакого толку: с тех пор, как Хосок приходит в себя, ему ничего не сделать с чувством вины, которое следует по пятам, прицепляясь к расплывчатым образам — и с этим ничто не помогает, кроме полного отключения всех эмоций. Хосок действительно пользовался этим, чтобы не изматывать себя: после того вечера он держался в подобном состоянии два дня подряд, а потом ещё во время разговора с Минхёком — но проблема в том, что в те моменты он буквально не чувствовал себя живым. Когда в апатии становилось сложно дышать и хотелось увидеть мир в его настоящем цвете, обострить расплывшееся восприятие собственного существования, он позволял чувствам забурлить снова — и тогда мысль, первой приходящая на ум, всегда была одной и той же: «Это не может стать нашим последним воспоминанием. Не должно». Всего лишь один раз этого не было: единственный момент, когда Хосоку удалось ненадолго забыть о Кихёне, оставаясь живым внутри — случился в больнице, когда он готовился встретить мать, оказавшуюся там в результате проблем с сердцем. Он был охвачен беспокойством и не думал больше ни о чём вплоть до тех пор, пока не узнал от дежурной, что в итоге всё оказалось не так страшно и её уже отправили домой утром. Лишь те мучительно долгие и полные напряжения минуты заставили его выбросить из головы отчаяние и стыд — ничего не было, кроме одной бесконечной тревоги — но и они подошли к концу: как только Хосок убедился, что здоровью его матери больше ничего серьёзно не угрожает, навязчивые мысли о Кихёне вернулись вновь. Впрочем, у Хосока есть подозрение: и он не может решить, стоит ему радоваться этому или нет — что момент едкого откровения останется последним лишь в его собственной памяти. На самом деле, Хосок не уверен, что Кихён вообще запомнил или даже в принципе услышал хоть что-нибудь из того, что он ему говорил. Выскочив из кабинета, Кихён был уже не в себе и тем более мало что воспринимал из реальности. Пока Хосок машинально всухую глотал успокоительные, с которыми перестал расставаться, Кихён сделал в бок два шага и сполз по стенке, явно попросту не выдержав всего, что навалилось за такое короткое время. Он отключился и, может быть, очнувшись потом, уже вообще ничего не помнил. В голове Хосока тогда пронеслась просто идиотская мысль: «Ты что, серьёзно?!» — хотя ужаса это, конечно, в нём не перекрыло. С мгновенно утихшей яростью, которая сменилась заторможенностью и беспокойством, он пытался понять, что ему делать, но так толком и не смог, потому что ещё чувствовал себя слишком безнадёжным и беспомощным: в глазах плыло, всё валилось из рук — поэтому даже подумал на секунду, что может вернуться в кабинет и попросить о помощи... очевидно, всё того же Чангюна, потому что других вариантов особо не было. Но в конце концов Хосок отмёл такую идею, потому что не нашёл в себе сил вернуться на несколько минут в прошлое и снова встретить взгляды, от которых Кихён спас его — из кабинета в коридор за ними тоже никто так и не вышел, кстати, почему-то. Зато, к облегчению Хосока и по счастливому стечению обстоятельств, именно тогда из-за угла показался его новый знакомый и, по совместительству, недавний провожатый — мужчина во фраке: как позже оказалось, тот всё время был где-то рядом, не в силах преодолеть тревожность и ожидая вестей, а теперь услышал шум и решил проверить, что произошло. Он задавал много вопросов, но Хосок так и не ответил ни на один. «Можете позаботиться о нём?..» — это было единственное, что он сказал, слегка приподнимая Кихёна с пола — тот был бледен и частично приходил в сознание — в голове маяком сияла мысль о том, что он сам ни за что не отыщет в себе на это сил. Откуда-то возникло стойкое ощущение, что можно довериться: во взгляде совершенно не знакомого человека Хосок смог найти подтверждение тому, что оставляет Кихёна в надёжных руках. Он ушёл из «Пьяной вишни» совершенно сбитый с толку и потерянный, почти не осознавая ни себя, ни того, что произошло. В нём теперь тоже была эта мысль — сбежать. Оказаться как можно дальше от всего и от всех, и неважно даже то, что его могли хватиться. К счастью, интуиция не стала подводить: уже на следующий день добрый человек, согласившийся помочь, отчитался Хосоку по телефону рапортом. Он отнёс Кихёна в одну из комнат отдыха и просидел рядом, пока тот не очнулся — и особенно следил за тем, чтобы никто не смог их потревожить. Снова на удивление, никто и не пытался. Мужчина сказал, что не видел в тот вечер больше ни Хёнвона, ни Чангюна, ни Им Бокджу — впрочем, если диджей видимо просто поймал первый удачный момент, чтобы под шумок слинять как можно дальше, последние двое вообще как сквозь землю провалились. Когда Кихён собрался с силами и снова обрёл способность говорить внятно, то первым делом спросил про Хосока — пожалуй, это было не слишком удивительно. Мужчина не стал уточнять, что именно он ответил, но вряд ли объяснил всё так, как оно на самом деле было — мог сказать, что у Хосока была более веская причина уйти, чем его нестабильное внутреннее состояние. От визита к врачу Кихён, разумеется, отказался — он попросил подвести его домой и оставить одного. По словам Минхёка, которому удалось созвониться с ним после этого лишь один раз, он был очень болен. Сейчас у Хосока есть все основания полагать, что это болезненное одиночество не прерывалось и до сих пор — мысль об этом кажется невыносимой. Но ещё невыносимее для него осознавать своё собственное состояние и все поступки в нём: после грандиозного провала и унижения, и после полного признания всех своих отвратительных слов, мыслей, намерений в состоянии страха и смертельной усталости — что ему оставалось делать, как не держаться от всего этого подальше?.. «Мне... правда очень нужно поговорить с тобой» — вот только Кихён говорит ему прямым текстом вот уже почти неделю, что хочет вовсе не этого: сначала даже звонить пробовал, но Хосок не брал трубку — он бы наверное его номер в чёрный список добавил, лишь бы и этих сообщений не видеть, но это было бы уже слишком грубо. «Пожалуйста. Я знаю, что отвратительно себя вёл. Я сделал множество ужасных вещей». Хосок правда не может посчитать, за кем из них в последнее время оказалось больше промахов. «... но я умоляю тебя меня выслушать...» Нечего сказать. Пустота. «Я ужасно себя чувствую. Мне кажется, я скоро сойду с ума. Я не хочу видеть никого, кроме тебя». «А мне даже в зеркале на собственную рожу смотреть не хочется», — проносится мысль. «... можешь посмеяться надо мной, можешь разозлиться — мне теперь всё равно, если ты придешь, неважно в каком настроении — это уже сделает меня счастливым». И среди всего этого потока безумно странных слезливых сообщений, которые Хосок бы никогда не подумал, что Кихён способен написать собственной рукой, неожиданно — привет от Чжухона. Внезапное и довольно занимательное развитие другой линии событий, на которую Хосоку сейчас сравнительно побоку, но не сказать, что прямо совсем: «Я вообще ни в зуб ногой, что там у вас за бардак случился в воскресенье в «Пьяной вишне», но чую, что будет правильно мне не лезть. В любом случае, я наверное обязан передать: тут с утра приходил какой-то парень, приличной внешности и с честными глазами, который произнёс, положа руку на сердце «он вас больше не тронет», — что бы это могло значить, я не знаю, но ты наверное в курсе. В общем, вот». В общем, вот. Однозначно лучшая фраза, которой Хосок способен это всё хоть как-то подытожить. Вдали от Сеула снова создаётся ощущение, что всё это происходит вообще не с ним, а он лишь прокручивает в голове какой-то чёртов безумный спектакль — и оно было бы полноценным, если бы не навязчивый Кихён. Всё-таки он явно ничем не занят, если ему не лень набирать по несколько сообщений в час. — Да оставь ты меня в покое! — Хосок швыряет телефон, и тот с грохотом летит на пол, отскочив от кровати и прокатившись боком по гладкому ковру — комбо. Дверь в комнату приоткрывается со скрипом. — Да чего ты тут буянишь, а?.. — утомлённое и раздражённое лицо матери возникает в проёме. — Аа... нет, всё... — он пытается сказать «в порядке», вот только с его языка чуть не срывается другое слово... да и Хосок в любом случае не уверен, что вообще есть смысл доказывать что-то, когда его телефон печально и выразительно лежит по центру комнаты. — Извини, что беспокою. Он верит, что мама просто с тяжестью вздохнёт и исчезнет, как сделала это уже несколько раз за утро — но вместо этого она входит в комнату, продолжая таранить взглядом с порога; Хосок видит и чувствует на себе этот взгляд с того самого момента, как появился в квартире, он сбит им с толку и замучен — в том и причина, почему теперь он прячется здесь, в той самой тесной комнате, спрятанной за низкой дверью в самом конце коридора, где когда-то жил. Это уже третий день дома, и он продолжает отчётливо ощущать на себе, как этот дом: каждая его частица — его отвергают. Там, где Хосок надеялся отыскать долгожданный покой, он почему-то чувствует себя ещё более неприкаянным. — Перестань напрягаться, — потому что мать молчит, он заговаривает первым, машинально подскочив с кровати. — Тебе сейчас вредно много двигаться. Полежи немного, а то я волнуюсь, хорошо?.. Она по-прежнему ничего не отвечает. Её глаза смотрят устало и мрачно. — Сколько ещё?.. — совершенно бесцветный голос. — Что?.. — Хосок теряется. — Сколько ещё ты собираешься здесь оставаться? Её тон заставляет оцепенеть. Сколько ещё?.. Он даже и сам ещё не знает, хотя думал над этим довольно долгое время — до сих пор эти раздумья ни к чему не приводят и не приносят ему ничего хорошего. — Почему ты такое спрашиваешь? — всё-таки, Хосок беспокоится. — Тебя напрягает моё присутствие, или что? — Да. Напрягает, — максимально простой ответ. Что ж, тактичности его матери всегда было не занимать. Он крепко сжимает кулаки на простыни. Ну разумеется. Кого угодно взбесит такой раздражитель, который сваливается как снег на голову, ничего не делает, время от времени расходует еду и вечно ругается вслух. Хосоку, конечно, не хотелось представать перед матерью в таком свете — но что он может поделать?.. — Это потому что я лежу на кровати весь день, да? — он так интерпретирует её претензию. — Я же уже сотню раз сказал, что могу взять на себя любую работу. Ведь сейчас, с твоей болезнью, тебе просто-напросто вредно заниматься всеми делами самой... почему ты не попросишь меня? Каждый раз, когда пытаюсь помочь, ты буквально меня прогоняешь! — Мне не нужна твоя помощь, — голос женщины всё ещё звучит жёстко. — Мне... так больно, знаешь?.. Зачем Хосок пришёл к ней? Ради чего он бросил всё? Ради себя, конечно же, ради того, чтобы сбежать от Кихёна, и Им Бокджу, и «Серой лошади» и всех-всех-всех — умерить свой панический страх, но не только. Это было процентов двадцать от общего решения. Но основная причина... Хосок правда верил в то что он будет здесь нужным. Позаботиться, наконец, о матери — это ли не то, что ему действительно под силу? Хоть что-нибудь... просто сделать что-нибудь для неё, чтобы появился хоть малюсенький повод для осознания собственной ценности. Но она продолжает отвергать его. Эта женщина... женщина, которую он безмерно любит — при всех достоинствах, раздражает его своим упрямством. Она тоже из того типа страшно бесящих людей, которые чуть что говорят «не-нужно-обо-мне-заботиться-я-образец-самодостаточности»... Но должен же быть предел в этом, в конце-то концов! Хосок просто не может на неё не злиться. — Мне не нужна твоя помощь... — она внезапно продолжает фразу: — ... когда ты в таком состоянии. — В каком?.. — Хосок сам понимает, что он на взводе, ему трудно сдерживать себя. Вот уже третий день она намёками пытается что-то доказать ему, а он в лоб не может донести до неё свои чувства: — Слушай, как я, по-твоему, должен себя вести? Почему ты не можешь понять степень моего беспокойства? — Возвращайся в Сеул, Хосок. Когда она разворачивается спиной, чтобы выйти, он не выдерживает и догоняет её у порога — не пытается задержать, просто не позволяет себе, но надрывает голос до хрипа: — Почему ты так поступаешь со мной?.. — его тон заходится. — Знаешь хоть, что я почувствовал, когда мне позвонили из больницы? Меня не было рядом, так долго — а у тебя вдруг... приступ... — И вовсе не вдруг, — к счастью, она перестаёт его игнорировать. — У меня с молодости хроническое заболевание сердца, и ты прекрасно об этом знал: всю жизнь я тебе об этом говорила — ты просто принимал это как нечто само собой разумеющееся... А теперь, когда старая болячка резко дала о себе знать из-за этой проклятой жары, ты вдруг опомнился... неужели решил, что можешь искупить свою вину за недостаток внимательности, околачиваясь поблизости двадцать четыре часа в сутки?.. Благодарю, конечно, но обойдусь как-нибудь и без этого. — Ты злишься?.. — тяжёлое осознание становится воплощением в реальность самой страшной догадки, которую Хосок так долго про себя мусолил. — Из-за того, что я не уделял тебе внимания?.. Чёрт, думает он. Надо же было с самого начала как-то иначе расставлять приоритеты. Он не должен был уделять так много времени Кихёну, если всегда знал в глубине души, что Кихён за эту жертву ему никогда не отплатит. Он должен был бросить всё ещё раньше. Проводи он больше времени с матерью, их с Кихёном отношения так или иначе пришли бы к одному исходу — зато она не была бы обижена. Ради того, что с самого начала было безнадёжным, он её, кажется, потерял. — Я... — Хосок не даёт ей вставить ни слова, хотя та особо и не пытается. — Ты думаешь, я правда пришёл сюда на диване лежать целыми днями?! Ты... действительно такого обо мне мнения? Я могу найти работу. Если ты боишься, что моё присутствие в доме станет тяготить тебя, или что придётся теперь меня обеспечивать, я могу найти такую работу, на которой буду занят целыми сутками... понимаешь? — Сколько ты планируешь быть здесь? — женщина повторяет свой прежний вопрос, и её губы чуть заметно дрожат. — Я... честно думаю насовсем остаться. Хосок долго размышлял над этим решением, выстраивая в голове целые сценарии последствий: какой станет его жизнь и что в ней коренным образом переменится, если поступить так — но это первый раз, когда он открыто заявляет об этом вслух. И, если честно, ему самому эти слова кажутся какими-то... нереальными. Неубедительными. Он слышит их и машинально думает: «ну что за чушь?» — вот странно. — Ты в своём уме?! — мать бледнеет, и на секунду Хосоку кажется, её сейчас опять может схватить какой-нибудь приступ, его это пугает. — Что ты вообще несешь? — Я изменюсь, — от сглатывает, невольно ощущая дрожь внутри и по всему телу. — Я... буду делать всё иначе. И тогда... в наших жизнях всё станет хорошо. Я обещаю. Теперь, когда мать смотрит на него, взгляд напротив взгляда — в её больших тёмных глазах плескается глубокая горечь и... беспомощность. Хосок не может понять причину этих чувств: он думает, наверное, она уже совсем не верит в него. Он до такой степени лишился её доверия. Он потерял всё, что у него было. Он... — Хорошо, — кажется, что её голос наконец приходит в норму. Она медленно выдыхает и снова смотрит в упор. — Давай. Оставайся. Бросай всё в Сеуле, ищи здесь работу. Но с условием, — короткий кивок на пол. — Только сначала выброси из головы всё, что было в прошлом. Очисть контактную книгу. Полностью. Удали все номера. Или... нет, купи новую сим-карту, чтобы никто не знал твоего номера. И не думай. Никогда не вспоминай при мне ни о чём и ни о ком из тех, кого бросил. Если только у меня возникнет подозрение... если только я увижу и догадаюсь, что мыслями ты снова там — разозлюсь так, что уже никогда не прощу. Хосока ошарашивает и искренне пугает этот жёсткий ультиматум. Он предполагал, что может так поступить, но только в качестве крайней меры, если чувствовать прочную связь с прошлым станет совсем невыносимо... а впрочем, какой смысл? Очистить контакты всегда можно, но память не очистишь никогда. Так или иначе, Хосок никогда не забудет Кихёна и не сможет перекроить свое сознание так, чтобы больше никогда не вспоминать о нём. Жёсткая рука, вцепившаяся в локоть, тихая мольба не оставлять, затем бесчисленные просьбы десятков сообщений — всё это осядет в нём навечно. Хосок был научен по опыту слишком сильно себе не доверять. Он знает, чего ожидать от своей слабой воли. — Не можешь?.. — а мать всё прекрасно читает в его глазах. — Нет, я... — но терять её шанс на доверие слишком страшно. — Выходит, здесь и говорить не о чем. Она снова пытается уйти. Нет. Он отпустил Кихёна — а её не отпустит. Ну хоть кто-то же должен оставаться рядом с ним. — Я не могу! — кричит он уже в коридор. — Я не могу... вернуться. — Так и знала! — а женщина вздыхает и резко поворачивается, заставив его растеряться. — Я так и знала, что у тебя проблемы! Хосок замирает в оцепенении. Вообще-то, он так и не рассказал ей, в какое дерьмо превратилась его когда-то многообещающая жизнь. Но он мог разве?.. Так глубоко ошарашить человека, едва перенесшего приступ... Нет, честно говоря, он надеялся всё утаить. Хосок представил — и в какой-то мере это было призывом трусости — что он может обставить всё немного иначе, чем оно есть на самом деле. Он мог бы свести причины своего возвращения в Анян к одному только желанию быть рядом с больной матерью. И причина даже не только в страхе признать свои провалы: если бы та вдруг узнала, что он переехал к ней сразу же, как только получил отчисление из университета и негласное увольнение с работы, могла бы решить, что им двигают лишь эгоистичные побуждения хоть как-то обеспечить свою ушедшую под откос жизнь. Но ведь это же не так. Хосок ненавидит быть обвиненным в поступках и мыслях, которые ему не принадлежат. — Не то что бы... это проблемы... — он ещё пытается защититься. — Просто... я не могу. — Что мешает тебе? — теперь уже её тон звучит как-то болезненно, и ему совсем нечего на него ответить. — Только не говори, что всё из-за меня... Прошу, не говори этого. Не смей. — Что ты... Она недолго мнётся, и прежняя жёсткость медленно сходит с её лица. Хосок начинает подозревать, что здесь всё не так уж и просто. — Если... ты действительно не можешь вернуться в Сеул только из-за беспокойства обо мне, лучше выкинь из головы эту дурь. Умоляю тебя, — женщина полностью смягчается, резкие черты её лица плывут, и губы начинают дрожать. — Не хочу портить тебе жизнь. Знаю, если всё так случится, мы оба потом пожалеем... Хосок изумляется ещё больше, и всё его представление о происходящем стремительно переворачиваются с ног на голову.. Похоже, он всё не так понял: мать не пыталась удержать его, ставя условия — этими условиями, кажется, она пыталась прогнать его прочь. И не из-за злости... наоборот, во имя его же блага. И это кажется ему жутко странным. — Ты говоришь глупости! — он резко срывается к ней, пытается взять за руку, но снова не может позволить себе коснуться другого человека, словно не считает себя достойным. — Я здесь вовсе не затем, чтобы искупить свою вину или вроде того... я правда хочу, чтобы наши отношения изменились. Я хочу начать всё сначала. Показать тебе, какой я на самом деле человек. — Но я это и так знаю, — она сама берёт его ладонь, рассеянно улыбаясь. — И я тебя в любом случае люблю. Тишина. Гробовое безмолвие в воздухе, как после мощных ударов молнии и грома. Прекрасные слова, которые Хосока, впрочем, практически раздавили. — С чего вдруг... — он чувствует, как сердце мгновенно сбивается с ритма и замирает у него в груди. — Ты... — Я тебя люблю даже когда ты не здесь, — она продолжает, глядя на него прямо, и в уголках её глаз сами собой собираются слёзы. — Тебе не нужно быть здесь, чтобы я тебя любила... как ты не поймешь?.. Я никогда не злилась на тебя и сейчас не злюсь. Вернее... нет, всё же злюсь. Но лишь за то, что ведешь себя так. — Не могу и тебя тоже оставить, — Хосок резко и сбивчиво шепчет, крепче обхватывая её ладони. — Правда. Мне так страшно, — страшно быть одному. — Если я снова совершу ту же ошибку... и не помогу совсем никому... — Дело в том, что ты ещё достаточно молод, а я недостаточно стара, — она наконец пытается взять себя в руки, видя, что он уже не в силах. — Мы наверняка заведём этот разговор снова, когда мне стукнет восемьдесят — но до того ещё далеко, к счастью... а пока мы оба должны заниматься собственными жизнями. Перед тобой сейчас открыто столько возможностей, и я никогда себе не прощу, если упустишь их, прожигая дни здесь. Если из-за меня бросишь всё... нет, я такого не стерплю, — на мгновение её голос снова становится жёстким. — О чём ты вообще говоришь? Я уже несколько лет живу одна, так почему и дальше не смогу? — Я боюсь, что после случившегося не смогу глаз спокойно сомкнуть вдали от тебя... — Так ты вблизи не можешь! — она взрывается, сверкнув глазами. — Вот только дело, очевидно, в другом. Ты лежишь полночи и смотришь в потолок. У тебя горит свет, потому что ты всё продолжаешь читать что-то в телефоне... твои мысли... они не здесь. Я не знаю, кому или чему принадлежат твой разум, твоя душа и твоё сердце, но это находится не здесь — оно осталось в Сеуле. И поэтому тебя продолжит неустанно влечь в Сеул, ты никак этого не исправишь... — Мне нужно время, — он почти умоляет. — Лишь немного времени. Я смогу забыть всё, смогу адаптироваться. Об... — Сомневаюсь. Мать всегда так безжалостно обрывает его. Не оставляет ему никакого выбора. Сейчас... она прямо как Минхёк — у неё на лице точно такое же снисходительное и уверенное выражение, как было у него. Они оба совсем не верят в то, что он изменится. Вот только маму Хосок, конечно же, не может проигнорировать, просто вытолкнув за дверь. Если бы только от всех снисходительных взглядов можно было укрыться подобным образом... — Давай я тебе объясню, — она снова смягчается. — Как, думаешь, я тут живу?.. У тебя кажется представление обо мне, будто я совсем одинока без твоего активного участия в своей жизни — но это не так. Будь я одинокой, так бы не вела себя... но у меня есть своё окружение и друзья. Пак Миён с третьего этажа приходит смотреть сериалы каждое воскресенье, старший по дому иногда заглядывает узнать как дела, а по пятницам после работы мы с коллегами ходим в кафе... они все знают меня и заботятся обо мне, как могут. Кроме того, я знакома лично с многими врачами из местной больницы, поэтому, если что-то вдруг случится, то мне всегда будет, с кем проконсультироваться... — она всеми силами продолжает убеждать его. — От тебя мне много не нужно в данный момент. Правда. Просто хочу видеть своего дорогого сына живым и здоровым хотя бы раз в месяц и знать, что с ним всё хорошо. Больше ничего. Хосок не может ничего поделать с тем, что его губы после этих слов начинают дрожать и в глазах собирается влага. Как вообще он может сказать ей? Как?.. — Но у тебя не всё в порядке, верно? — она понимающе кладёт ладонь ему на плечо. — Что-то мешает тебе вернуться... что-то и помимо меня. — Это трудно объяснить, — он сглатывает. — Долгая история. — Расскажешь, если захочешь, — она снова улыбается. — Не хочешь — не надо. Хосок сбит с толку. Внезапно, ему становится очень неловко стоять к матери так близко, поэтому в конце концов он отходит назад, тушуясь. Телефон вибрирует на полу... снова. Кажется, уже в третий раз за время их разговора. — Я только хочу сказать тебе кое-что, — она вдруг продолжает. — Не знаю, конечно, каким образом ты принял это решение — но рискну предположить, что разум тебе подсказывает, что нужно держаться от Сеула подальше, верно?.. — Да... думаю, да, — он пока не очень понимает суть вопроса. — Человеческие мозги — крайне сложная и мощная штука. Они способны найти выход из любой ситуации, какой бы критичной она ни была. И это в первую очередь потому, что первостепенной целью любого живого организма является выживание. А мозг, как командный центр, больше всего в этом заинтересован... понимаешь, к чему я клоню?.. — Не особо. — Мозг принимает только те решения, которые выгодны его обладателю. И больше никому. Другие люди, их боль, их страдания — всё это не имеет значения. Только выживание. Только собственное спокойствие и безопасность. Находясь под угрозой, люди бывают крайне эгоистичны в своих решениях. — И... — Хосок чувствует, что беседа приобретает тон назидания, но ему всё ещё довольно смутно ясно, какого именно. — Это всё было бы просто прекрасно с точки зрения выживаемости, если бы только ни одно «но», — в эту секунду мать смотрит на него так, словно пытается воззвать в нём к чему-то глубокому. — Люди, в своей основной массе — коллективные существа, склонные к эмпатии, и с этим тоже нужно считаться. Очень часто мозг, захваченный рациональными установками, упускает этот момент... за что в итоге нам приходится сильно расплачиваться, — женщина проходит обратно в комнату, глядя в окно со смущением и верой. — Я разумеется не знаю где у человека находится некий гипотетический «центр сострадания»... но давай будем считать для удобства, что это где-то в сердце. Время от времени случаются моменты, когда мозг с «сердцем» не слушают друг друга... — Вечная проблема, — соглашается Хосок. — Вот-вот, — она горько усмехается. — Мозг сколько угодно может принимать лучшие с его точки зрения решения, и большая часть организма будет всегда с этим согласна — но только не «сердце». У «сердца» всегда какой-то свой взгляд на вещи: скажем так, оно может беспокоиться о судьбах других людей больше, чем о собственной — никто не знает, на кой чёрт ему это надо, но спорить бесполезно, это факт, и отсюда идут все проблемы: когда за счёт нашей собственной выгоды страдает кто-то любимый и близкий, это может привести к безумным и болезненным сожалениям, которые эгоистичный мозг заранее никак не мог взять в расчёт, — и она собирает свои мысли в последнюю фразу: — Я думаю, хотя мозг и мощная, и страшная штука, сердце — куда страшнее. Ведь рациональная наша часть никогда не станет толкать нас на действия, способные обернуться вредом и тем более смертью для организма, а вот «сердце», обиженное на то, что его голосом однажды пренебрегли — вполне себе может, мне кажется. — Почему ты сейчас говоришь мне это? Она выдерживает довольно длительную и ощутимо тяжёлую паузу, прежде чем продолжить. — Я просто вспомнила... что когда-то очень давно тоже приняла решение, которое по всем разумным критериям казалось мне... да и всем вокруг — полностью правильным, — её лицо бледнеет, и глаза, кажется, смотрят куда-то далеко в пустоту. — На одной чаше весов стоял... больной, зависимый человек. На другой — находились моё благосостояние и полностью здоровое окружение для моего единственного ребёнка. Очевидно, в пользу чего был сделан тот выбор, — она закусывает губу, чуть не до крови, всё ещё глядя в окно. Её голос спадает до шёпота: — Но правда в том, что с тех пор не было ни дня, когда бы я об этом ни пожалела. Хосок не сдерживается. Он прекрасно понимает значение её слов. Пораженный до глубины души, он подходит и обнимает её — из-за того, что хочет разделить чувства, спросить совета, почувствовать любовь, которую, возможно, ему никто никогда не дарил и больше никогда не подарит — всё сразу; он дрожит. Тяжёлая правда о чувствах женщины, которой однажды тоже пришлось сделать судьбоносный для себя выбор... она вышла наружу так просто в одной-единственной фразе. — Я не хочу, чтобы с тобой было также, — слышится её осевший голос. — Я не хочу, чтобы ты бросил кого-то или что-то, а потом жалел об этом всю оставшуюся жизнь. — И что же мне делать?.. — он пытается прижать её к себе крепче. Телефонный сигнал — снова, вместо ответа. Будто бы какой-то знак в глухой и безысходной тишине. — Для начала, хватит мучить того, кто так настойчиво тебе пишет, — бормочет мать, отстраняясь от него. — Мне его жаль. Хосок медленно кивает и собирается с силами. Он поворачивается и несколько секунд пристально смотрит на телефон. Значит... быть или не быть? Он ещё не решил к этому моменту, как поступит, но дал себе слово прямо сейчас подобрать мобильный с пола и всё-таки... ответить Кихёну. Возможно, не совсем то, что тот ожидает от него услышать. Но хоть что-нибудь. И... это будет первым шагом. Только после того он уже сможет хорошо задуматься над тем, что же ему делать дальше. Полный решимости, Хосок на ходу придумывает слова: он уже готовится написать их, когда снимает блокировку с экрана и... замирает. Потому что в строке отправителя указан вовсе не Кихён. Это не забитый номер, но знакомый — один из последних. Тот, от которого не так давно уже приходило одно судьбоносное сообщение. Хосок даже проверяет, чтобы убедиться. И его начинает трясти. «Надо поговорить, жду около могилы» — да быть не может. Не может. Он вытирает пот со лба. Слишком внезапное откровение.***
От родного дома Хосока до кладбища целых три остановки, так что было бы куда разумнее сесть на автобус — но его сердце бьётся, как сумасшедшее, и мысли сбиваются в кучу; Хосок чувствует себя настолько возбуждённым, что не может простоять на месте даже нескольких минут. Дорога: дома, переходы и улицы — всё проносится мимо, и снова он преодолевает путь до места назначения бегом, не обращая внимания ни на что, даже на боль в мышцах. За низким ограждением на конце трассы асфальт переходит в грунтовую дорогу — и оттуда притеснённая, но ещё не задавленная городом природа вступает в свои права. Пешеходная тропа выглядит гораздо более узкой, чем была весной — вследствие длительных ливней она почти заросла растительностью, и пяточки голой чёрной земли наблюдаются только рядом с теми немногими могилами, за которыми ещё кто-то ухаживает. В остальном кладбище тонет в густом покрове колючей зелени — и дороги не разобрать. Не было нужды спрашивать, какая имелась в виду могила. В этом городе есть всего одна, которая имеет значение и для Хосока, и для автора сообщения — чертовски неудобное место для встречи, но видимо слишком уж символичное, чтобы им пренебречь. Хосок с трудом нашёл путь к ней в своё первое посещение, когда зарослей было ещё не так много, а теперь... он сомневается, что у него вообще есть хоть какой-нибудь шанс разыскать этот крошечный клочок памяти, который теперь, должно быть, уже окончательно затерян в глуши. Если он сойдёт с тропы в поисках, только насобирает на себя клещей... Впрочем, Хосок надеется, что человек, попросивший его о встрече, как следует позаботился о том, чтобы она всё-таки состоялась. И в пяти метрах от конца тропы Хосок внезапно видит в кустах просвет. И это не просто какая-то случайная проплешина — а путь, искусственно проделанный человеком, причём очевидно не так уж и давно. На сухой грязи, если приглядеться, можно даже различить нечёткие отпечатки ботинок. Хосок испытывает волнение и лёгкий трепет, когда видит их, но не замедляется. Ветки, которые при ином случае хлестали бы его по лицу, согнуты и обломаны в нужных местах. Можно подумать, здесь либо прошло много людей, либо один — но несколько раз. Хосок в действительности знает всего пару человек, у которых могла быть на это причина. Мысль об этой связи: затерянной в рощах могилы с ними живыми — нагоняет на Хосока лёгкую жуть, но не приносит ни капли напряжения или стеснения. Он считал, его чувства должны были сойти с ума, как сходили до этого всякий раз, когда он слышал это имя, или даже два этих имени, но в какой-то момент Хосок ловит себя на мысли, что ему всё равно, и... над этой мыслью даже хочется посмеяться. Всё то, что когда-то казалось ему самым значимым, даже его чувства, похожие на невыносимые — стали так пусты, глупы и бессмысленны сейчас, что на них даже нет желания тратить силы. Как всё быстро меняется. Как быстро он перестал ощущать своё прошлое значимым, захваченный в вихрь жестокого настоящего. Хосок наконец выбирается из тени деревьев, выходя на открытое пространство — с холма открывается поразительный вид: на зелёные кроны и чёрные столбы сосен, на мелькающие там и тут ярких лесных цветов, и на то, что над всем этим — небо, бескрайнее и такое синее... Всё-таки, в своём последнем пристанище Чунён окружен не только забвением — но и красотой. Поразительной красотой. Жаль, конечно, что почти никто не может её увидеть. — А ты быстро примчался, — засмотревшись на природу, Хосок сначала не заметил самой могилы между камней — впрочем, он и теперь её не видит: его внимание целиком сосредоточено на фигуре рядом, на невысоком человеке в спортивной мастерке и капюшоне, держащем в руках цветы. — Я честно думал, придётся тебя уговаривать. И только теперь он будто бы просыпается: резко вздрагивает, пропустив сквозь себя этот голос — тот, который больше не хотел слышать и пытался никогда не вспоминать. Не может быть так, чтобы он совсем ничего не почувствовал. И всё-таки, это совсем не похоже на те эмоции, которые Хосок ожидал испытать: боялся смятения, отторжения, страха — а получил лишь недоумение и безразличие. Его душа сейчас кажется одеревеневшей и совсем пустой. Не зная чего ожидать, Хосок подходит ближе — он смотрит на этого человека, как на воспоминание, которое никогда не было ему дорого, или как на мечту, исполнения которой он никогда искренне не желал. — Так это был ты?! — и всё-таки в голосе проскакивает что-то испуганное и раздражённое. Хосок очень плохо помнит Сынхуна. В смысле, по внешности. Разумеется, он его узнает по портрету и даже наверное со спины — узнал же, когда увидел его не так давно в «Серой лошади» — но что касается более тонких деталей... как Сынхун обычно двигается: резко или плавно? Что выражают его глаза? Когда он делает тот или иной жест, так или иначе меняет выражение лица — что это значит? Хосок не уверен, что вообще когда-либо знал ответы на подобные вопросы. И потому, особенно сейчас, Сынхун для него — загадка. Как он поведёт себя? Что скажет? — Прости, — голос у того вполне искренний. Он откладывает цветы — какие-то большие и белые, обвязанные лентой — и встаёт на ноги. Не снимает капюшон, будто стесняется. — Я боюсь, это было слишком внезапно. — Есть такое, — Хосок решает держаться холодно. Он взглядом показывает, чтобы тот ближе не подходил. — Как у тебя дела? — не слишком уместный вопрос. Хосоку совсем не до пустой болтовни сейчас, но он понимает, что Сынхун банально не в курсе, как завязать разговор и с какой стороны подступиться, учитывая их отношения. Ему явно неловко, даже несмотря на то, что он был инициатором встречи — Хосок решает помочь, избегая пространных разговоров и сразу переходя прямо к делу: — Я думаю, ты и сам знаешь, исходя из того, что написал мне в воскресенье. — Да-а... — Сынхун немного расслабляется, не наткнувшись на слишком резкое отторжение. — Честно говоря, так и есть. В Сеуле я немного следил за тобой... нет, не то что бы специально. Просто район, в котором мы жили, маленький... и ещё имел место праздный интерес, тем более сферы нашей деятельности в определённой мере пересекались... Сразу, не подумай, что мне было зачем-то необходимо заниматься сталкерством — всё происходило само собой, случайно. Я просто слышал о некоторых вещах и видел, что происходило тут и там. — Ты же работаешь в «Пьяной вишне»?.. — уточняет Хосок. — Почему тогда ты сейчас здесь, а не там? — Сразу скажу, я... завязал. Бросил всё, уволился, — тот секундно тушуется и смотрит под ноги, но затем поднимает на удивление серьёзный взгляд. — Только это, в общем, дало мне право устроить эту беседу и говорить с тобой свободно о том, что я хочу сказать. — В чём причина?.. — Хосок становится нетерпеливым: всё-таки он не может сохранять самообладание до конца. Сынхун кусает губы, явно с большим трудом подбирая слова. Пока он думает, Хосок ловит себя на мысли — как же это, всё-таки, странно... Он, этот человек напротив него и... тот, чьё имя написано на надгробном камне — когда они трое были вместе в последний раз, случилась буря. И казалось, не существовало даже никакой потенциальной возможности, чтобы с тех пор они встретились снова. Но сейчас... кажется, что души их троих вновь соединены незримыми узами. И кругом такая тишина. Такое спокойствие. — Я много думал и решил, что хочу тебя предупредить... хотя, нет, чёрт, для предупреждений уже кажется слишком поздно, — Сынхун морщится, мотая головой. — Просто хочу рассказать тебе всё, что я знаю на данный момент по части Им Бокджу и «Пьяной вишни», чтобы ты был осторожен и понимал, с чем имеешь дело. — С какой стати?.. — в Хосоке невольно просыпается настороженность и... даже обида, давно похороненная в душе. — С чего вдруг такая доброта... ко мне — от тебя? В жизни не поверю. Даже не проси. Слушать не стану. — Не станешь, значит? Разве ты не хочешь узнать... — Ну а вдруг ты обманешь? — Хосок буквально вонзается в него взглядом, чувствуя своё полное моральное превосходство над ситуацией. — Как Енбин. Я ведь видел тебя вместе с Енбином недавно. Вы вдвоём точно... можете меня обмануть. — Так ты понял про Енбина?.. — Сынхун изумлённо моргает. — Ну ладно. В любом случае, я больше не с ними. Я толком и не был с ними, просто... даже в тот день... когда ты видел меня в «Серой лошади», я согласился пойти с Енбином только из-за того, что хотел встретиться с тобой. — Зачем? — Уже тогда я думал тебя обо всём предупредить, — он раздражённо хмурится. — Но ты сбежал! Я видел, как ты сбежал, но конечно же не стал догонять... В тот раз ты сам упустил свой шанс и, вполне возможно, потом тебе пришлось за это расплачиваться... А если бы ты знал обо всём раньше, то вероятно стал бы действовать иначе. И мне бы не пришлось выяснять твой номер и таким образом сообщать об опасности! — Ну хорошо, допустим... Ты пришёл в «Серую лошадь» ради меня, а что тогда делал там Енбин? Вообще, что за планы у меня на него были?.. И Чжухон ещё... как он связан... — Ну вот об этом я и пытаюсь рассказать тебе, заткнись и слушай! — дёрнувшись от такого резкого окрика, Хосок ловит себя на мысли, что его всегда тянуло на типов с периодическими истеричными наклонностями. — Смотри: сразу скажу, Чжухон тут не причём — его тоже обманули. О планах Бокджу и Енбина он никогда не был в курсе, просто подвернулся последнему на руку, когда нужно было провести в «Серой лошади» разведку. Енбин втёрся Чжухону в доверие и попросил показать кое-то из его оборудования, а на деле пришёл затем, чтобы оценить обстановку в клубе. По поручению Бокджу, опять же. — Но тот сам приходил в «Серую лошадь» незадолго до этого, так зачем было после ещё и Енбина посылать?.. — Разумеется, посетив клуб под предлогом разговора с Хёну, Бокджу не смог за раз сделать всё, что его интересовало. Я не могу знать наверняка, но должно быть он хотел грамотно оценить стоимость «Серой лошади», обстановку внутри, расположение... Более того, я даже думаю, что тот его личный визит был чисто ознакомительным. Тогда он ещё колебался, а надо ему это или нет... — Прибрать «Серую лошадь» к рукам? — Именно, — Сынхун начинает говорить быстрее и даже с большей уверенностью. — Вообще, он начал копать под вами ещё довольно давно. Пожар в «Серой лошади», погоня за твоим мотоциклом и встреча с Енбином, которая последовала сразу за этим, а потом, в конце концов, нападение — всё это, конечно же, было этапами его плана. Целью Енбина, который в какой-то момент стал его послушной собачкой, было выяснить через тебя общее положение дел и настроения, царящие тогда в вашем клубе, а целью угроз... ну, ты понимаешь. Ему просто надо было вывести вас из равновесия. «Я знал это», — Хосок вздыхает, сжимая зубы до скрипа — его доверие к Сынхуну само по себе может находиться хоть на уровне плинтуса, но дело-то в том, что он и сам прекрасно понимал всё, о чём тот говорит сейчас. Конечно, это не было совсем очевидно, но всегда походило в его голове на единственную разумную правду. — Основные намерения Им Бокджу были завязаны на том, чтобы лишить вас уверенности. Всякой. И конечно, заставить бояться неведомых сил. — Он так рьяно отрицал свою причастность ко всем ужасным вещам, что с нами происходили, даже оказывал поддержку деньгами, чтобы... выставить себя в роли нашего защитника перед врагом, которого в действительности не существует? Наверное он пытался притвориться спасителем. Вселить в нас страх и заставить поверить, что только перейдя под его контроль мы сможем выстоять... не очень изощренная стратегия, но меня всё равно мороз берёт по коже. — Да, ты в общем всё правильно понял. — Но, — Хосок переходит к осмыслению услышанного и чувствует вначале даже не злобу, а скорее искреннее недоумение: — Разве было необходимо делать всё так... сложно? Я не знаю. Какой ему вообще интерес в нашей дыре и что за ценность для человека его уровня она могла представлять? Мы же такие мелкие, мало на что влияем, клиентов у него однозначно не можем увести... расположение у нас странноватое, вообще условия для бизнеса изначально сомнительные. И даже если представить, что Им Бокджу просто одержим идеей поглощать все мелкие заведения без разбору вокруг себя, — он долго и усиленно хмурится. — Разве не мог он сделать это как-нибудь попроще? Зачем нужны были все эти пожары, нападения, интриги?.. Зачем делать ключевой фигурой несчастного Хёнвона и охотиться с его помощью за документами Хёну? Я более чем уверен, что Им Бокджу мог закончить всё куда быстрее, едва пошевелившись: через подкуп Джисона, через взятки с властными структурами, которые могли бы закрыть нас ко всем чертям по надуманной причине — да как угодно! Он мог расправиться... со всеми нами за несколько дней, если бы захотел. Просто задавить, как муравья. А не продумывать весь этот изощрённый кошмар на протяжении месяцев. Дождавшись, когда он закончит, Сынхун опускает взгляд себе под ноги — и вдруг начинает так пристально разглядывать траву, как будто выискивает там что-то. Где-то через десять секунд тишины, сдвинувшись на несколько шагов вправо к одному из торчащих из земли камней, он подзывает Хосока к себе — тот в растерянности подходит. Тогда Сынхун обращает его внимание на муравьев, которых он только что упоминал — настоящих насекомых, парочка которых как раз ползёт на их глазах по открытому пространству под солнцем — невероятно крошечные существа даже на фоне камня, чего уж говорить о человеке. — Вот, подумай: когда смотришь на них с высоты своего роста, хочется раздавить? — Нет, разумеется! — Хосок даже выбрасывает вперёд руку, когда кулак Сынхуна опасно заносится в воздухе, и сжимает его сильной хваткой. — Нельзя так просто лишать жизни кого попало, даже если это насекомое. У каждого есть право... — Ты просто не садист, — Сынхун прерывает его в самом начале тирады. — Но поверь мне, не все люди такие добрые. Допустим... ты из их числа. Наслаждаешься своим превосходством. Гордишься им. Приходишь в восторг от того, что можешь распоряжаться жизнью мелкой живущей твари: это приводит тебя к состоянию Бога, позволяет ощутить вседозволенность и веру в то, что тебе под силу влиять на чужие судьбы. Это будто ты бросаешь миру вызов — смотрите все, какой я сильный, что я могу! Ничто мне не указ, вот так, — он резко выворачивается из захвата, поднимает ногу и пытается задавить несчастных муравьев ботинком, но Хосок уверенно ставит ему подножку и роняет на траву — кто бы мог подумать, что Сынхун такой мерзкий?.. — Тихо, не бей, это я всё для наглядности, а то вдруг не поймешь! — Я может и не садист, но людей мне приходится избивать время от времени, чтобы ты знал, — Хосок вполне серьёзно замахивается на него. — Я не разобью тебе морду за то, за что ещё давно следовало бы, потому что я куда выше этого... но за жизни беззащитных насекомых — могу, не сомневайся. — Короче, допустим, я их задавил, — Сынхун продолжает тянуть свою смутную метафору, не рискуя шевелиться. — А потом нашёл других и тоже их задавил. И ещё раз и ещё. Как ты думаешь, насколько быстро мне надоест?.. — Рискну предположить, что не пройдёт много времени. Хосок разжимает хватку: Сынхун болезненно морщится, разминая руку — и всё происходящее в нём, на удивление, совсем ничего не задевает. Более того, если бы он и правда захотел сломать этому человеку нос прямо сейчас, то сделал бы это без малейших колебаний, наверное. Вот так в нём всё одеревенело. — Всем надоедает. Возьмём, к примеру, детей, — отряхнув одежду и поднявшись на ноги, Сынхун остаётся крайне невозмутим. — Дети не злые, они просто тупые — но суть поведения в обоих случаях одна и та же. Когда детям надоедает играться, просто раздавливая муравьёв, они начинают изобретать более изощрённые способы проверять пределы своей власти. Моё любимое, что я видел, да и сам тоже пробовал в детстве — без всякого злого умысла, на самом деле, просто за недостатком мозгов — сажать муравьёв в скорлупки от фисташек и пускать их поплавать в фонтан. Сноровки требуется много: поймать на прутик, посадить, проследить за тем, чтобы не убежал, пока не окажется на воде... хотя, казалось бы, какой смысл, если можно добиться такого же результата — неминуемой смерти насекомого — если просто задавить?.. Сейчас, понимаешь, к чему это я всё? Хосок действительно понимает, и от этого мерзкого осознания, вставшего в горле комом, он не может выдавить из себя ни слова. Образ, вставший в голове, вызывает в нём резкий приступ тошноты: он вдруг ощущает себя маленьким, даже меньше муравья, в фисташковой скорлупке посреди хлещущих волн огромного фонтана, где одно попадание струи — мгновенная смерть. А издалека, заполняя пространство и прорываясь сквозь грохот воды, слышится торжествующий детский смех... — С точки зрения Им Бокджу, вы — муравьи, расправиться с которыми одним ударом будет слишком скучно, — выдержав значительную паузу, Сынхун продолжает: — И правда в том, что «Серая лошадь» сама по себе не представляет для него совершенно никакой ценности. Вполне возможно, изначально он заинтересовался вами потому, что опасался конкуренции, но потом... как только убедился, что никакого подобия угрозы ждать не стоит, весь его интерес стал держаться на вопросе: а что будет? Как муравей поведёт себя, если бросить его в одиночестве посреди смертоносной враждебной среды? А что эти жалкие людишки станут делать, если я попробую запутать их и отнять всё, что им дорого, медленно и по крупицам? Как-то так. Им Бокджу, в конце концов — больной человек: он получает удовольствие от того, что может наблюдать за чужими страданиями, поэтому, если может, старается сделать их как можно более запутанными и драматичными... То есть, ему действительно нравится ставить на людях своего рода эксперименты, проверяя пределы их воли и психики, — Сынхун поднимается с земли и снова становится серьёзным. — И, честно говоря, я до последнего сохранял уверенность в том, что он выберет тебя своей целью, но... потом узнал от одного из своих знакомых, кто остался работать в «Пьяной вишне», что основной удар принял на себя твой друг. Хосока натурально тошнит, когда он думает об этом: это не ярость и не чувство несправедливости, а просто банальное... отвращение. Даже не к Им Бокджу лично, а вообще к концепции того, что в мире некоторые имеющие власть люди могут быть движимы подобными мотивами. Ребёнок не ставит себя на место муравья, убивая его — мерзкий богач не ставит себя на место людей, которых вынуждает участвовать в его глупых играх. У Хосока в сценарии Им Бокджу однозначно была значимая роль, но Хёнвон оказался просто идеальной финальной жертвой. С его верой в лучшее будущее и с отчаянным желанием уберечь то малое, что ему дорого... Таких людей, наверное, веселее всего доводить до крайности и мучить. Потому что Хосок в критический момент ещё может защитить себя тупым безразличием, уйти в безотчётную апатию, но Хёнвон... нет: ему, обычно лишенному сентиментальности, куда проще сойти с ума, когда не видно выхода, и сорваться на губительные эмоции — всё совсем наоборот. — В общем... я хотел сказать, если ты вернешься обратно в Сеул, впредь лучше держись подальше от таких людей, как Им Бокджу. Не связывайся, тем более, со всей его чокнутой семьей и всеми, кто имеет к ней отношение. Если нет никого сильного на твоей стороне, ты и все, кто находится с тобой рядом, просто обречены. — Ты поэтому ушёл?.. — Хосок выдавливает из себя слова с трудом. — Уволился из «Пьяной вишни», потому что уже не мог терпеть это всё? — Честно говоря... нет, — Сынхун немного смущается своего ответа. — Возможно, для тебя это прозвучит немного мерзко, но... для начала, войди в моё положение. Я знал, что Им Бокджу занимается подобными пакостями — но какое мне было дело? Я просто выполнял свою работу, совершенно никак с этим не связанную... Пока не случилось кое-что, что меня персонально очень сильно задело. Этот мерзкий человек снова стал заниматься делами, от которых меня претит. — Наркотиками? — Хосок просто высказывает первое, что пришло на ум. — Так ты и об этом умудрился узнать? Похоже, что эта тема играет в происходящем куда большую роль, чем он изначально предполагал. — Совет номер два: как только сфера твоей деятельности хотя бы на периферии начнёт пересекаться с этим неблагодарным бизнесом — уноси ноги. Ни к чему хорошему это тебя не приведёт. Чунёна, вон, не привело, — Сынхун кивает на могилу. — Всё ведь началось с того, что он по глупости и из жажды скорой наживы с этим связался... — Так вот значит как, — Хосока прошибает холодным потом. — Честно сказать, я толком не знаю... — Я тоже не знаю, не обольщайся: мы расстались за полгода до его смерти, хотя и продолжали работать в одном месте. Мне не известно во всех деталях, как и почему он пришёл к тому, к чему пришёл... но мне кажется, его активное участие в тёмных делишках Им Бокджу по распространению таблеток из Китая сыграло в этом не последнюю роль. — Так значит, вы успели расстаться? — Хосок невольно морщится. — Ну да — а тебе что за толк до этого?.. — Сынхун насмешливо тянет губы. «Никакого, — Хосок отвечает про себя. — Просто обидно. Ради чего было всё... то?..» — И на самом деле, в конце концов Чунён обошёлся со мной куда хуже, чем я с ним — и разумеется, это всё было гораздо серьёзнее всех этих наших ссор и конфликтов в старшей школе... — Чёрт, заткнись, мне мерзко, — Хосок машинально прижимает ладонь к губам. — Не говори об этом, иначе я вспомню, как ненавижу тебя. — Да ты можешь меня ненавидеть сколько тебе вздумается, переживу как-нибудь, — Сынхун пожимает плечами и фыркает. — Сейчас, ты должен наконец-то осознать, что мы никогда не были похожи. То, что тебе нужно... совсем не то, что нужно мне и... было нужно Чунёну. В отличие от тебя мы оба были вольными птицами — просто жили, подчиняясь мимолётным порывам сердца: сегодня хотели чего-то одного, а завтра — уже совсем другого... Я и сейчас продолжаю жить так: не пытаюсь ни на чём и ни на ком надолго задерживаться — это же так скучно... — Ты знаешь, как обычно называют таких людей? — Давай без этого мерзкого слова — я его не люблю, мне больше нравится... что-нибудь связанное со свободой. Я человек со свободной душой и свободным сердцем. «Ну конечно», — Хосок закатывает глаза. — Людям вообще не свойственно стоять на месте: некоторые, конечно, поступают так под давлением общества или на основе моральных принципов, но я... не хочу лгать себе и быть тем, кем я не являюсь — не буду строить из себя образец целомудрия ради чужого мнения. Я тот, кто я есть, и я ничего с этим не сделаю, — Хосок невольно вздрагивает. — Так же как и ты, так же как и Чунён, так же как и все. Вообще, если каждый человек начнёт поступать согласно зову своей души, тогда весь мир сразу же станет во много раз счастливее, говорю тебе. И даже если такой подход будет вести к опасностям и бедам, люди станут переносить страдания с мыслью, что всё сделали правильно, таким образом избавляясь от сожалений. Сожаления — худшая вещь на планете, хуже смерти. — А ты не боишься кончить как Чунён, с подобным подходом?.. — Нет, потому что его печальный пример всё же научил меня кое-чему. После этих слов они одновременно переводят взгляд на могилу: Сынхун грустно улыбается, а по спине Хосока ползёт липкая дрожь. — Ты даже не любил его, — шепчет он сквозь зубы. — И меня ты тоже никогда не любил. — Хах, если всё правда так, то почему я здесь?.. Почему уже неделю ухаживаю за его могилой и с чего вдруг пытаюсь помочь тебе, хотя не обязан?.. — это не настоящий вопрос, а проверка, поэтому Сынхун сразу же продолжает: — Я действительно не знаю, в чём ценность любви, которую все так боготворят — но это не делает меня конченной тварью. Просто я способен чётко разграничивать вещи серьёзные и несерьёзные... для меня чувства — это несерьёзно. Я могу сойтись с кем-то, могу и разойтись, если взбредёт в голову. Но совсем другой разговор начинается, когда речь заходит о жизни и смерти, — взгляд Сынхуна неожиданно сменяется, задёрнувшись пеленой злобы и горечи. — Этот придурок... он, конечно, конченый придурок — но смерть забрала все его грехи. И, кроме того, если я не позабочусь о нём, больше никто этого не сделает. Всё равно ведь я остаюсь в Аняне. Чунён утащил меня в Сеул — туда, где мне изначально не было места — и был со мной некоторое время, а значит, будет долгом с моей стороны присмотреть за ним здесь... — Я понял тебя, — Хосок вздыхает, поражённый этим внезапным порывом души человека, который ещё минуту назад казался ему лишённым всякой морали. — Кхм... спасибо. Правда, спасибо. Долгое время я чувствовал грусть из-за того, что он закончил свой путь здесь, в одиночестве. И теперь я буду спокоен, зная, что есть кто-то... — Я пытался начать любить людей, — Сынхун неожиданно прерывает, голос его искажается, и он смотрит на могильный камень с отчаянной ненавистью. — Но они все разочаровывали меня. Всех, с кем я оставался надолго... в конце концов едва мог терпеть. Хосока дрожью пробивает от этих слов: они действительно наполнены злобой до краев. Он чувствует, как быстро Сынхун шагает за черту и становится эмоциональным. У некоторых людей эта черта находится так близко, что за неё можно заступить в любой момент, не заметив. — Чунён не просто поступал так, как сам хотел... — он говорит сквозь силу, чуть сдерживая горечь и, возможно, слёзы. — Он и меня заставлял поступать так же... он никогда не спрашивал моего мнения... просто делал. И я возненавидел его за это. Я бы закончил всё гораздо раньше, если бы мне не было так страшно в Сеуле одному. — А почему тогда ты раньше домой не вернулся? — Хосок задаёт вполне резонный вопрос. — Мне потребовалось много времени, чтобы прийти к своей нынешней... философии и понять, что я волен поступать как угодно, наплевав на мнение окружающих и категории «правильно» и «неправильно» — потому что это только моя жизнь. Тогда я ещё думал, что не могу уехать из столицы в город поменьше, потому что никто в здравом уме так не делает — но именно Чунён и его отношение ко мне заставили переменить взгляды... — Хорошо, ну а я-то чем тебе не угодил? — в какой-то степени, Хосок действительно чувствует себя задетым и раздражённым. — Что-то не помню, чтобы принуждал тебя к чему-то, или мешал жить, или вообще делал с тобой что-нибудь плохое. Собираясь с мыслями, Сынхун тяжело и мучительно вздыхает: возможно, ему непросто обсуждать всё это — но он явно хочет высказаться. Хосок ожидает какого-то признания. Искренности. Возможно, слов, которые помогут ему разобраться в себе. — Давай я сейчас изображу из себя психотерапевта и поставлю тебе диагноз — ты хронический эгоист, — но такого, впрочем, он точно не ожидал. — Само по себе, это не то что бы большая проблема. Среди людей вообще полно эгоистов — но по большинству это сразу видно, то есть, многие люди как я... не скрывают своих искренних мыслей и мотивов. Но что касается тебя, — Сынхун осуждающе хмурится. — За всю свою жизнь... я больше не встречал человека, который бы так усиленно делал вид, что печется об окружающих... или даже... искренне пытался заботиться обо всех вокруг, но при этом... был бы так сильно зациклен на самом себе. Хосок изумлённо приоткрывает рот, но ему просто нечем парировать это. Слова Сынхуна оказываются почти как удар под дых — значит, в его сердце они всё же что-то да задевают. Хосок и сам интуитивно чувствует, в чём его слабые места. — Я не говорю, что тебе было сознательно плевать на окружающих, — Сынхун спешит уточнить. — Но несмотря на это, большинство своих размышлений, тревог и переживаний ты завязывал лишь на самом себе. Ты словно... постоянно проживал отдельную жизнь где-то внутри собственного эго: иногда реальность и всё происходящее вокруг совершенно переставало тебя заботить — а меня это пугало и бесило. Больше всего я ненавидел то, как ты лгал, говоря, что всегда думаешь о других в первую очередь. Такого никогда не было. Ты буквально сужал весь мир вокруг собственной персоны и живущих в тебе чувств, ты смотрел на все события и проблемы исключительно со стороны своего личного восприятия. И я просто не ощущал, что в этом мире для меня было хоть какое-то место... Хосок вспоминает о тех временах с тяжестью и неохотой. Он никогда не имел действительно серьёзных проблем с адаптацией в социуме, но всё-таки его можно было назвать конченым интровертом — то есть, наедине он чувствовал себя куда лучше, чем в компании, и совершенно без разницы, чьей. Хосок банально не мог отдавать много своей энергии другим людям — все его силы шли внутрь самого себя. Можно сказать, он буквально жил в своём собственном мире двадцать три с половиной часа в сутки вплоть до переезда и поступления в университет. И, если честно, теперь Хосок без понятия, как с подобным характером он вообще смог решиться на отношения. Возможно, постоянное одиночество тоже казалось ему слишком мучительным... или это было давление общества «хочу быть как все»... или что-то ещё... в памяти всё мутно и смазано. Но как бы там ни было, Сынхуна ему даже искренне жаль. — Конечно, я не знаю, может сейчас ты и изменился, — тот добавляет на всякий случай. — Думаю... не сильно, — признаётся Хосок. Это правда, что он стал куда осознаннее и коммуникабельнее со временем, но вряд ли этого достаточно, чтобы снять с него абсолютно каждое обвинение. — Впрочем, я рад что ты это понимаешь, — Сынхун даже улыбается, наверняка заметив, как невольно побледнело его лицо. — Я вовсе не пытаюсь тебя обидеть. Просто говорю о том, как это выглядело со стороны. И о своих настоящих чувствах. В старших классах Хосоку очень часто говорили «не витай в облаках» — но никто не раскрывал ему глаза на то, какими последствиями оборачивалась его отвлеченность... кроме того, что его жизнь была под вечной угрозой из-за отсутствия бдительности, конечно. Оказывается, он плохо обходился с другими людьми. Хорошо понимая человеческие чувства в теории, на практике он в действительности редко обращал на них внимание. Зацикленность на себе и привычка видеть мир в одной перспективе лишила его возможности обретать с другими людьми по-настоящему крепкие связи. — В какой-то момент я тебя действительно возненавидел. Я чувствовал себя брошенным, поэтому в конце концов и искал утешения у Чунёна, который подвернулся под руку — такое вот откровение. — И что, ты думаешь, мне с этим делать? — Хосок спрашивает машинально, как бы размышляя вслух. — Ну это только тебе самому с собой разбираться... — Сынхун произносит это, но затем резко мотает головой. — А впрочем, нет, не так! Если полезешь в себя за ответом на вопрос о том, как слишком часто не лезть в себя, это выйдет какой-то замкнутый круг. Лучше оглядывайся по сторонам чаще и пытайся время от времени задумываться о том, что чувствуют другие люди. Попробуй представлять их жизни: прошлое, настоящее и будущее — вместо своей. Уверен, это поможет лучше понимать тех, кто тебя окружает, и то, как с ними поступать, — он вздыхает, собирая мысли в кучу. — То есть, если я причиняю другим боль, я делаю это вполне осознанно. Конечно же, плохо быть ублюдком и знать это, но гораздо хуже — быть и верить, что ты образец людской морали, не утруждая себя попытками разобраться, каким видят тебя окружающие люди и что вообще творится у них в головах. — Меньше самокопания, больше сострадания. — Да, что-то вроде того, — он довольно кивает. — Я желаю тебе всего хорошего в жизни, без шуток. Почти четыре года прошло — и вот они уже смотрят друг на друга спокойно или даже так, будто бы их вообще ничего друг с другом не связывает. И любовь, и ненависть могут жить в сердце долго, если постоянно подпитывать их — но всё становится проще, стоит только отпустить всё это. Хосок действительно благодарен Сынхуну. Не как человеку, который однажды предал его — а как тому, кто не испугался смотреть в глаза ни его, ни своим собственным слабостям и даже говорить о них вслух. — И ещё кое-что, — тот неожиданно продолжает, хотя Хосок уже начал думать о том, что пора бы закругляться. — Даже две вещи. Во-первых, хотя я действительно ненавидел тебя, есть всё-таки одно... по правде... чем я до самого конца не переставал в твоём отношении восхищаться. Неважно, как мне хотелось придушить тебя в те или иные моменты, я хочу, чтобы ты знал: я всегда продолжал любить одно — твою музыку. Песни, которые написал вместе со мной, либо для меня, и другие тоже — все. Я до сих пор помню каждую... и хочу сказать... что имея при себе силу находить подобный отклик в сердцах людей и найдя способ ей воспользоваться, ты сможешь жить вполне счастливо даже при всём своём эгоизме. Уже знакомое чувство благодарности, которое для Хосока не сравнимо ни с одним другим видом светлых чувств — накрывает его с головой. Этот прекрасный небесный цвет. Это изумительное чувство наполненности. Как будто сердце загорелось маяком и готово вот-вот осветить всё вокруг. Хосок в который раз замечает, насколько трудно ему, оказывается, было жить без этого. И как это, оказывается, прекрасно. Сынхун поймёт по выражению лица эти чувства: он уверен, в плане творчества они до сих пор на одной волне. — А вторая какая вещь?.. — Когда рассказывал про Бокджу, хотел оставить это напоследок, но так вышло, что мы резко сменили ему, — Сынхун быстро оставил вдохновлённый тон и вернулся к простому. — Я видел, как ты общаешься с парнем... или даже больше чем общаешься, но гадать не стану — у него крашеные волосы и взгляд, вечно сквозящий каким-то противным высокомерием... — С Кихёном? — Хосок удивлён, что это определение звучит так метко. — Не знаю его имени, — тот отмахивается. — Зато чувствую себя обязанным сказать другое: этого человека знал Чунён — вернее, они общались. Я несколько раз видел их вместе в течение последних... двух?.. месяцев пред днём его смерти. В то время я уже совсем не лез в его жизнь, поэтому не знаю точно, какого рода между ними были отношения. Своими глазами я не видел ничего такого, что могло бы подтвердить наличие какой-либо близости, но всё же я не могу утверждать... в общем, подумал, что тебе стоит об этом знать на всякий случай, учитывая обстоятельства. Вселенная просто угорает там или что, — у Хосока явно скоро начнётся сдвиг по фазе. Ублюдок Кихён даже сюда умудрился залезть. Поразительно. Просто вездесущий человек. Впрочем, это всё только лишний раз подтверждает для Хосока предположения о том, что абсолютно все проблемы, непонятности и странности его жизни тем или иным образом связаны между собой яркой огненно-красной нитью. — А, и самое-самое последнее... — Чего ещё? — Хосок натурально боится слушать, что там ещё будет дальше. — Остерегайся Енбина, — и получает в лоб предупреждение. — Я серьёзно. Хочу сказать, у него крыша заметно съехала после того, как Чунёна убили, если ты сам вдруг не обратил на это внимания. Он просто одержим идеей мести... неведомо кому. Ведь лично я придерживаюсь точки зрения, что Чунён сам во всем виноват — но он считает иначе. Он прямо как твоя противоположность: совсем не думает о себе, куда больше о других... Енбин абсолютно на всё пойдёт якобы затем, чтобы Чунён мог уснуть спокойно... я боюсь, если его занесёт, то он станет творить ужасные вещи. И лучше никому в этот момент не оказываться у него на пути. Хосок вспоминает, как в последний раз с ним встречался. Снова видит в остекленевших глазах горечь, разбавленную отчаянием. Слышит надрывный крик, заглушаемый рыданиями. Да, Енбин может быть опасен. Однозначно, от такого человека стоит держатся подальше. — Я понял. Спасибо ещё раз. Не могу обещать, что со мной всё будет в порядке... но, — он улыбается Сынхуну своей самой тёплой улыбкой, в последний раз. — я постараюсь. Настало время наконец-то закрыть в памяти эту страницу.***
Вернувшись в Сеул тем же вечером, Хосок даже не заходит домой. Первым делом он пробует сделать то, что Сынхун ему посоветовал: есть одна вещь, на которую он вполне может взглянуть глазами другого человека, прямо сейчас. Теперь есть. Перед его глазами — мрачная громада тёмного здания и широкая лестница, ведущая к освещённому крыльцу. Хосок восстанавливает в памяти, как несколько месяцев назад они вдвоём с Кихёном были здесь: он подвозил его до этого здания на мотоцикле и остановился около этой самой лестницы в день, когда поздним вечером телефонный звонок прервал их искреннюю беседу. Именно в тот вечер Хосок осознал, что в его сердце родились чувства. И разумеется, под шоковым озарением ему было совсем не до того, чтобы смотреть по сторонам. И он даже не прочитал вывеску на здании, в которое Кихёну нужно было так срочно попасть — весьма внушительную, между прочим. Больница. Чёртова больница. Хосок всё ещё отчётливо помнит, что он почувствовал, когда ему самому позвонили в начале этой недели с известием, что его мать попала в стационар — хотя приступ оказался не таким уж опасным и её выписали через пару дней, это не имело значения. Хосок просто не помнил, когда в последний раз он чувствовал себя подобным образом. Ощущение безумной паники, зародившееся в нём в тот момент, не было похоже ни на что другое — оно напоминало не столько ужас, сколько... горечь, с примесью беспомощности и чувства вины. И это было невыносимо. Так что теперь Хосок может примерно представить, какую тяжелую душевную боль Кихён вынужден испытывать на себе едва ли каждый день. А ещё, он наконец может оценить, какого это — быть замешанным в делах Им Бокджу. Даже если Кихён сам загнал себя в ловушку... Хосок просто не может оставить его одного на растерзание жуткому человеку с эмоциональным интеллектом ребёнка. Он отчаянно искал место, где окажется нужен. И верил, что матери требуется его помощь — но всё оказалось не так. Хотя Хосок так или иначе любит их обоих, решающим фактором становится то, что его мать скорее всего сможет справиться с своими трудностями сама, а вот Кихён — нет. Да, сердце говорит Хосоку, что он всё ещё его любит. Разум, конечно же, протестует: какой смысл тратить драгоценные чувства на человека, который не способен сделать этого взамен? — наверное, никакого. Но Хосок решил, что ему тоже следует научиться разделять. В сложившихся обстоятельствах вопрос, помочь ли Кихёну — завязан не на любви, а буквально на жизни и смерти. Если Хосок не поможет Кихёну, никто другой не сможет этого сделать, и черт знает, что с ним тогда вообще может стать. Кроме того, в конце концов, он пообещал ему, дал некое подобие надежды. Хосок не может, как Сынхун, просто воспользоваться и бросить. И если ему суждено пострадать из-за этого снова, никто кроме него больше не будет в этом виноват. Хосок уже знает, что с этого момента не будет жалеть ни о чём. Сердце говорит ему так поступить. Решения сердца могут принести человеку смерть — но сожалений они не приносят. И пусть его снова посчитают чертовски предсказуемым — Хосоку плевать на мнение всяких Минхёков и всех ему подобных. Это его собственная жизнь. И он принимает своё собственное, вполне обдуманное решение ещё раз поставить её под удар. Ради человека, который сейчас действительно в нём нуждается. Потому что Хосок никогда не сможет измениться, он даёт ещё один шанс: себе, Кихёну и этому городу. И не имеет значения, чем всё закончится — лишь бы только этот шанс не оказался последним для них для всех.