***
— Нравится же тебе лгать людям в лицо. Хосок ощущает до самого дна души, сколько холодного и исступлённого осуждения приносят эти слова теперь в стены пыльного коридора — лезвием они режут воздух насквозь и ударяют по цели. Тогда всё уже и без того жалкое, зажавшееся от страха и безысходности существо Кихёна цепенеет, в его глазах воцаряется паника — он машинально, даже скорее всего неосознанно цепляется за Хосока умоляющим взглядом в поисках защиты или хотя бы поддержки. Хосок чувствует стыд, но всё равно отворачивается. Первые пять секунд Чангюн флегматичен и даже безжалостно спокоен: стоит в дверном проёме, выпрямившись и сложив руки на груди — но услышав эхо собственных слов, он резко вздрагивает, будто шокированный тем, что заложенная в них злоба оказалась такой холодной и резкой. Его ровное лицо внезапно вытягивается, следом и взгляд теряет всякую твёрдость: спокойствие сходит с лица, как грим — может быть, он хочет продолжить говорить что-то, но вместо этого так и замирает с открытым ртом. Хосок очень ярко представляет, как Чангюн какое-то время стоял за углом, дрожа от предвкушения, и ждал момента, когда сможет застать Кихёна врасплох, ещё и так красиво — но точно не ожидал, что фраза, выброшенная в воздух, ударит рикошетом обратно, заставив его самого так растеряться. Или, возможно, он был настолько озабочен эффектностью своего появления, что не придумал, как поступит после. А если план даже и был, из головы он вылетает: именно в тот момент, когда Чангюн видит Кихёна перед собой. Они даже взглядами не встречаются — потому что Кихён смотрит только в пол — но этого уже достаточно: хватает для Чангюна, чтобы забыть, зачем вообще он здесь и что собирался говорить или делать ещё буквально секунду назад. Его захватывает оцепенение, похожее скорее на гипнотический транс: он таращится на Кихёна, как привороженный и, судя по выражению лица, в его голове прекращаются все мыслительные процессы. Чангюн изменяется на глазах, не просто лишаясь спокойствия, а теряя решительность и даже в некотором смысле достоинство. Хёнвон и Чжухон, наблюдая за тем, как ни с того ни с сего тухнет самоуверенность в чужой ауре, недоумённо переглядываются. Грудь Хосока стискивает от растущего напряжения: он догадывается, что произошло. «Да скажи же ты что-нибудь! — глаза Чангюна умоляют: за какое-то мгновение растеряв весь свой холодный и непроницаемый блеск, взгляд становится влажным и жалким; Кихён даже не пытается заметить его. — Прошу, хотя бы обрати на меня внимание!» Хосок сам не вполне это не осознавал, но в глубине души, решаясь организовать встречу давних влюблённых, он боялся чего-то такого: наверное, с самого начала имел подозрения, что всё может сложиться подобным образом. Сам не ожидая от себя, он стал мысленно умолять Чангюна, чтобы тот держал себя в руках. Хосок уже успел забыть о чувстве, которое раньше испытывал по отношению к Кихёну почти каждую секунду, пока находился рядом — но теперь на него опять накатил, смешанный с искренним восхищением, знакомый пробирающий до костей ужас. Как, чёрт возьми, Кихён, даже будучи напуганным и разбитым, обвинённым и замученным, умудряется с такой пугающей силой воздействовать на людей? Каким же образом, ни говоря ни слова, он глушит обращённую к себе злость? Почему, находясь рядом с ним, глядя на него, хочется только молчать безропотно, сразу забывать любую претензию — унижать себя, предавать себя лишь для того, чтобы быть удостоенным его взгляда?! — Будешь молчать? — к счастью, Чангюн кое-как справляется с этим влиянием. Его глаза всё ещё мечутся, но по крайней мере глупое выражение пропадает с лица. Учитывая, как долго и упорно Чангюн добивался этой встречи, неудивительно, что он не даёт себе пасовать в решающий момент; с другой стороны, просто подумать страшно, сколько же всяких слов, предназначенных для Кихёна, в нём могло скопиться за все месяцы, пока это мучительное ожидание длилось. Можно поспорить, что он хочет высказать многое, даже слишком — ещё можно поспорить, что он далеко не один раз уже репетировал этот разговор в своей голове; ничего удивительного, что под волной мыслей и чувств, кипящих неразборчивым варевом, на него наваливается ступор. Ведь так всегда: чем сильнее готовишь себя к какому-то моменту, тем менее подготовленным себя обнаруживаешь, когда этот момент воплощается в жизнь. — Ты не можешь просто молчать, — голос Чангюна становится каким-то сиплым, совершенно не твёрдым. Он осознаёт это и заливается краской от стыда. Наблюдая со стороны, Хосок внезапно осознаёт: именно в этой ситуации он боится оказаться всякий раз, когда понимает необходимость серьезного разговора. Мысль о ней мешает ему первым начать скандал, и она же заставляет его отмалчиваться в своих претензиях даже в моменты, когда молчать уже просто невыносимо: Хосок не умеет нападать — чувствует, что в нужное время забудет слова и просто выставит себя идиотом. В нём никогда нет достаточной смелости, чтобы бросить этот вызов: Кихёну или всё-таки себе?.. Хосок на своей шкуре познал, что наезжать на людей Чангюн в принципе умеет — но Кихён ведь совсем не такой, как другие люди, верно? Губы Хосока трогает ухмылка. Это правда: Кихёну просто невозможно сказать ничего плохого в лицо, пока тот сам не даст весомый повод: наверное, только конченый ублюдок сможет найти в себе силы, чтобы швырнуть в воздух какую-нибудь дрянь перед этим проклятым, перед этим до дрожи красивым лицом; когда ты против Кихёна, даже если ты прекрасно знаешь, что прав, и злишься на него, буквально сходишь с ума от оправданной обиды и злобы — всё равно ощущаешь себя ублюдком: это полный бред, это никак нельзя объяснить, только почувствовать… Хосок дважды отталкивал Кихёна от себя в грубом тоне, при этом оба раза он был шокирован, замучен и истощен, оба раза он думал потом, что погорячился и даже испытывал стыд из-за своей резкости — а на здоровую голову ему не удавалось выдавить из себя в его сторону даже какое-нибудь разумное замечание. Хосок был готов простить Кихёну всё что угодно, просто взглянув в его глаза, вплоть до тех самых пор, пока не дошёл вместе с ним до края. Ему надо было постоять на пороге смерти, чтобы решиться отвергнуть Кихёна — и даже теперь он больше жалеет его, чем злится, даже теперь в глубине души продолжает его любить. Хосок испытывает искреннее ликование, когда замечает в чужих поступках отражение собственной глупости. Глупость кажется ему менее стыдной, когда он осознает, что подвержен ей не один. Дело вовсе не в нём, а в Кихёне — Чангюн начинает с леденящей агрессии по отношению к нему, но за секунду приходит к молчаливому оцепенению. На его месте так было бы с любым. Чангюн явно ждёт от Кихёна повода. Если тот попробует защититься или хотя бы просто отреагирует на жёсткое обвинение в свой адрес, можно будет к чему-то прицепиться в его словах и продолжить наседать. А к молчанию особо не прицепишься: пока Кихён стоит, съежившись и потупив глазки, ни одно грубое слово при всём желании не попадёт на язык. Чангюн ждёт диалога — а Кихён молчит вовсе не из прихоти: он сам понимает, что не может игнорировать происходящее, об этом говорят и паника в его глазах, и приоткрытые губы, на которых замирает нечленораздельный звук. Проблема лишь в том, что сказать Кихёну, очевидно, нечего. Он хочет что-то из себя выдавить, но у него нет сил. Понимая, что разговор встаёт в тупик, ещё толком не успев завязаться, Хосок решает что-нибудь сделать. На месте Чангюна он был бы беспомощен — но поскольку Кихён разговаривает не с ним, на него практически не действует парализующее влияние. — Слушай… — Хосок решительно смещается вбок, собираясь встать по центру коридора и занять место между этими двумя — но Чангюн дёргается вперёд на пару шагов и взглядом даёт понять, что слушать не намерен, уж его — точно. Из-за внезапности молчаливого выпада Хосок замирает там, где стоял. Взгляд Чангюна искажается тихим бешенством. Что-то накаляется в нём до предела и готово вот-вот лопнуть. — Сколько?.. — слово срывается с губ сквозь стиснутые зубы. Даже Хосока пробирает до мурашек: повернуться назад и взглянуть, что происходит с Кихёном, он не решается. Чжухон с Хёнвоном расступаются без просьбы, прижавшись спинами к холодным стенам; Чангюн идёт вперёд медленно, как будто каждый шаг дается ему с трудом; лицо искажается выражением, которое нельзя назвать ни злым, ни грустным — оно просто нехорошее, предвещающее беду, но какую именно — чёрт знает. Хосок не ожидал такого, но ему правда становится страшно. — Сколько раз и скольким людям ты уже говорил эти слова? — Чангюн останавливается совсем рядом, но смотрит, конечно, через его плечо. Хосок каким-то образом понимает, что Кихён вздрогнул — причём очень сильно, и в этом действии нет страха, оно вызвано совсем другим: чем, становится ясно через секунду, когда он внезапно для всех подаёт голос: — О чём… ты говоришь?.. — и его слова сопровождаются волнами искренней растерянности. Добившись ответа, Чангюн ликует: глаза загораются просто каким-то нездоровым, хищным блеском — комок эмоций из груди подкатывают к горлу, и похоже на этот раз Чангюну есть, что сказать; но прежде чем он успевает, Хёнвон кидается с предложением наперерез: — Может… — он спотыкается на первом же слове, растеряв всю уверенность, — вам друг с другом… как-то поспокойнее разобраться?.. Но Чангюн не реагирует на него совершенно никак: кажется, даже не слышит, уж тем более не смотрит — хотя Хосок находится на периферии его глаз, он и то не уверен, что способен привлечь внимание, не прибегая к физическому контакту; для Чангюна сейчас в этом мире есть один Кихён и никого больше: взгляд сходится в одной точке, и даже мысли зацикливаются, подхваченные той самой кипящей волной в его груди, которая наконец нашла способ выплеснуться наружу. — Как… как ты можешь быть таким?.. — не очень понятно, вопрос правдивый или риторический: больше похоже на то, что Чангюн просто восклицает вслух: — Боже, что ты с собой сделал?! Происходит что-то шокирующее: неуязвимый щит Кихёна со звоном бьётся на части. Собравшись и сделав усилие, Чангюн бескомпромиссно побеждает то, что вспыхнуло в нём и внушило секундную слабость — боль, скрытая в его словах, оказывается сильнее, чем что-либо ещё. Хосоку кажется, его сейчас унизили или даже обманули: неожиданная сила самоконтроля Чангюна — в некотором роде, удар по гордости — но впрочем, совсем не до гордости сейчас, когда на первое место выходит страх. Всё говорит о том, что Чангюн тоже дошёл в своих эмоциях до разумного края, и никто не знает, насколько этот край далеко. — Серьёзно, — на этот раз Чжухон пробует воззвать к благоразумию, немного увереннее, но по-прежнему безуспешно. — Зачем так скандалить с порога, давайте хоть в зал зайдём… — Я даже думать не могу, что ты и в самом деле такой человек, — Чангюн говорит голосом чуть выше его обычной громкости, но тот всё равно звучит как чёртов надрывный крик, — и оттого ощущаю себя ещё большим кретином! Хосок понимает, что настаёт его очередь. Потому что продолжать всё так — идея однозначно не самая лучшая. Хёнвон с Чжухоном косятся на него с надеждой, подавая друг другу знаки: до всех резко доходит, о чём предупреждал Минхёк, что тут способно зайти за рамки — может быть они думают, что в самом крайнем случае Хосок швырнёт Чангюна в стенку, и на этом всё кончится. Действенный вариант, возможно — но вряд ли он поможет ему достичь целей, на которые он рассчитывал. — Уймись, — он встаёт перед Чангюном, почти полностью загородив ему обзор. И радуется своей угрожающей твёрдости. — Я сказал, что дам тебе поговорить с Кихёном, а не орать на него. Плевать, что Хосок чувствует на неком духовном уровне: понимает ли Чангюна, сожалеет ли ему где-то там в душе — это всё неважно; это никак не отразится на его внешнем отношении к нему, уж тем более на поступках. Хосок обязан стоять на своём и держать лицо. Когда Чангюн ведёт себя так, как будто ему всё можно, это не по-духовному — а реально бесит. Чангюн, как ни странно, столбенеет. В смысле, Хосок этого никак не ожидал. Но если Хёнвона с Чжухоном тот проигнорировал, то на него теперь смотрит очень прямо, оставив Кихёна в покое. Можно сказать, озадаченно и даже с каким-то осуждением — Хосок догадывается о природе этих чувств. — Даже не думай защищать его, — произносит Чангюн, наконец. Без злобы, даже со смутным оттенком понимания. — А я и не защищаю, — гнёт свою линию Хосок. — Я просто собираюсь напомнить тебе, что тут вообще происходит. Был конкретный уговор с условиями, свою часть которых я выполнил — так что будь добр и ты доказать сначала, что в силах выполнить свою. А не бросайся в карьер с места. Не мни о себе чёрт знает что. Почувствовав, насколько он серьезен, Чангюн только и может, что растерянно похлопать глазами. Тень пробегает по его лицу: короткая, подозрительная — Хосок готов поклясться, что видит в ней стыд и смущение; он способен возненавидеть Чангюна в это мгновение ещё в тысячу раз сильнее, чем ненавидел его прежде, если тот действительно собирается произнести то, о чём он думает. «Ну держись, ублюдок, — проносится у Хосока в голове. — Хоть на Кихёне я не могу, но уж на тебе-то легко отыграюсь, не сомневайся». Чангюн делает последнюю попытку замять эту тему, даже открывает рот — но Хосок кромсает его взглядом на ошмётки, и тот сразу же замолкает. Затем собирается с мыслями и даже пробудет натянуть на себя хилое подобие самоуверенности. — Прости, — слова его полны раскаяния, вот только Хосоку от этого ни жарко, ни холодно, — Будет лучше, если сразу признаюсь, — он закусывает губу и выпаливает, почти не раздумывая: — Я солгал. Я не знаю ничего из того, о чём писал в сообщении. Мне нужно было встретиться с Кихёном, и я понимал, что могу сделать это только через тебя. Прости ещё раз. Наступает время — и полное право — теперь уже для Хосока беситься. Он, конечно, думал утром: плевать ему на Кихёна, на его проблемы, на всю эту муть — только это тоже было ложью, и даже не совсем потому, что он злился; на самом деле он хотел знать, в каких делах замешан Кихён, и даже не столько ради него — а ради самого себя. Хосок чувствовал: хоть он и произносит с крайним пафосом «мы теперь безумно далеко друг от друга», взаимное влияние их жизней не спешит прекращаться. И он должен знать, с чем ещё есть шанс иметь дело, чего стоит бояться. Их жизни пока ещё крепко связаны красной нитью: хорошо это или плохо, не суть — главное, это факт: всё, что происходит с Кихёном, будет отражаться и на нём тоже. Никто не может объяснить ему, что происходит. Проклятый Чангюн. Хосок готов накинуться и придушить его, если никто не остановит — пускай Кихён останавливает, пускай держит его; а может он будет только рад, если они друг друга сейчас поубивают, ну а вдруг, ему ведь тогда не придётся ни перед кем отвечать. Но подумав, Хосок берёт себя в руки. Если честно, ему даже как-то надоело психовать. И успокоительные делают своё дело как должны. Что же, Чангюн обманул его — а ему не впервой быть обманутым; кроме того, Хосок научился противостоять всяким манипуляциям: он устал плясать под дудку Кихёна — а уж потакать эгоистичным намерениям Чангюна не станет тем более. Тот сам себе насолил этой ложью, а ведь какой-то частью души Хосок был практически готов пойти ему навстречу. — Нам с тобой не о чем говорить в таком случае, — холодно произносит он. И делает попытку обернуться к Кихёну. — Но постой, — Чангюн хватает его за локоть, и у Хосока даже глаза округляются от подобной наглости. Взгляд напротив мерцает как-то недобро и странно. — Если я ничего не знаю прямо сейчас, это вовсе не значит, что ты ничего не будешь знать к концу беседы… я имею в виду… — Я очень хорошо понимаю, что ты имеешь в виду, — Хосок морщится, тогда на него нападает ещё более неистовая, просто какая-то отупляющая злоба. — Если ты планировал начать двойной допрос, меня это не устраивает. Чангюн разжимает пальцы. Он, похоже, теперь находится в дикой внутренней панике из-за того, что шанс, полученный им с такой тяжестью, буквально утекает прямо на глазах, так что готов зацепиться за что угодно, только чтобы Хосок передумал. А тому доставляет какое-то садистское удовольствие вот так распоряжаться его чувствами, его судьбой: не из-за того, что это именно Чангюн — скорее потому, что манипулировать людьми, оказывается, довольно весело. У Хосока ещё никогда не было ни над кем власти, он только был вынужден мучиться в пешках на руках у других — а ощутив смутный привкус этой власти, невольно возникает охота воспользоваться ей и хоть раз попробовать другую роль. Не обладая информацией, Чангюн не может дать ему больше ничего, кроме смутного душевного удовлетворения, кроме сомнительного чувства собственного достоинства. У Хосока ещё осталась совесть, только вот желание «отыграться» хотя бы на ком-то оказывается сильнее. Кроме того, он просто не любит лгунов. — Ты что, в самом деле продолжишь всё так? — Чангюн не очень умно поступает, решив зацепиться за последний шанс и задеть за живое: на самом деле он произносит самую очевидную вещь, которую только может: — Будешь мучиться, молчать дальше? Делать вид, будто ничего не происходит — это тебя разве устраивает, неужели ты считаешь, что достоин так жить? — Это точно не твоё дело, что я буду делать со своей жизнью. И не нужно меня учить. — Мне жаль тебя! — выкрикивает Чангюн, неожиданно искренне. И его взгляд такой прямой, такой чистый. — Мне правда… тебя жаль. Хосок удивлён, что не рассмеялся в ответ. Это ведь не уловка, тот честен. И до чего же забавно всё тогда получается. Он даже чуть не отвечает «и мне тебя тоже жаль», просто чтобы взглянуть на реакцию Чангюна, но передумывает в последний момент. Хосок наконец оборачивается к Кихёну и замечает, что тот стоит, глубоко задумавшись — наверное, уже очень давно. Его лицо больше не выражает сожаления, только тяжёлую мыслительную работу — а может это просто способ отсечь от себя реальный мир. — И что ты сделаешь? — но всё-таки, Хосок не удерживается от вопроса. — Будешь пытать Кихёна для меня?.. Нет уж, спасибо, добытая таким образом правда мне не нужна. Это голос совести? — возможно. Хотя, если честно, Хосок не так уж и уверен: может быть он просто хочет отомстить Чангюну, вот и набрасывается на него. Честно говоря, какая-то часть его души даже не прочь дать тому волю — не пытать, конечно, но надавить на Кихёна, почему бы и нет — но голос у этой части слишком тихий. Кроме того, Кихён, кажется, заколебался — более меткого слова тут и не подобрать: у него уже сейчас вид как у овоща, поэтому чего от него можно добиться и стоит ли оно того… — Только не надо этого тупого сарказма, лучше от которого не станет никому, — неожиданно резко произносит Чангюн. — Можешь шутить сколько влезет, но я вполне серьёзен. Прошу, не выставляй себя отвратительнее, чем ты на самом деле есть. — Если ты думал, что можешь мной вот так воспользоваться, чтобы добраться до Кихёна, особенно если думаешь теперь замучить его, когда он и уже так замучен — к тому же, после всех показных беспокойств о его здоровье — то отвратителен здесь только ты. Хосоку это всё начинает надоедать. Он внезапно вспоминает, что у него сегодня ещё приём у врача, а дорога до больницы неблизкая. Чем тратить лишние нервы, надо хоть раз позаботиться о здоровье… Хосок берёт Кихёна за руку, не глядя в его сторону, с намерением уйти. Кихён колеблется, вроде бы подаваясь следом, но как-то неуверенно. — Я не хотел становиться таким! — неожиданно кричит ему вслед Чангюн. — Я ненавижу всё, что со мной происходит, но ничего… ничего не могу с этим сделать! Это было не в моей власти. Не я всё это начал… «Боже, пожалуйста, заткнись, — Хосок даже морщится. — Я прекрасно вижу, что ты страдаешь, не слепой. Но этот мир таков, что на твои страдания всем просто до лампочки. Хватит!» — Ты не можешь увести Кихёна так, будто он твоя собственность, — тот снова понижает голос, и — чёрт его дери — на этот раз за живое задеть получается. — Не используй его как разменную монету. Словно трофей или приз, которым распоряжается тот, кто больше знает… — Ты в курсе, что он вообще-то тебя слышит? Невежливо так говорить о живом человеке в его присутствии, — впрочем, Хосок осознает, что попытка парировать вышла какая-то слабоватая. — Действительно, а чего я вообще к тебе обращаюсь… — ощущение, будто Чангюн только сейчас это понимает. Тогда недобрый смешок срывается с его губ, и струны голоса опять натягиваются, когда он отводит глаза в сторону: — Хён, а ты что же, так и собираешься молчать до самого конца?.. Мы вообще-то о тебе тут говорим, мог бы хоть из приличия слово вставить. Ведь ты поэтому и даёшь ему повод считать тебя своей собственностью, потому что молча подчиняешься. Или может, — он делает многозначительную паузу. — …ты просто прячешься за его спину. Как-то непривычно слышать по отношению к Кихёну обращение «хён» — это единственное, о чём Хосок успевает подумать; потом Чангюн видимо понимает, что терять ему больше нечего, поэтому плюет на попытки сдерживаться: глаза не улавливают, мозги не обрабатывают, что затем происходит — просто Хосок вдруг оказывается в моменте, где чужой кулак с усилием пихает его в грудь. Ладонь Кихёна пропадает из пальцев, и лопатки чувствуют стену — изумлённый, что у него всё получилось, Чангюн крепко хватает Кихёна за плечо, как будто таким образом отбив право заговорить с ним, и замирает. Его вторая рука плавно ложится Кихёну на подбородок. Хосок чувствует себя оскорблённым, но почему-то не шевелится, прислонившись затылком к холодной шпаклёвке. Чужие пальцы скользят по белой коже, мягкими движениями вычерчивая узоры на ней — а Хосок всё ещё стоит, поражённый до глубины души. Чангюн сгибает кисть, как бы насильно заставляя Кихёна посмотреть на себя — только если приглядеться, становится ясно, что Кихён поднял голову сам. Что отразилось в его глазах? — даже Чангюн этого не понял. — Сколько ещё ты продолжишь оставаться таким трусом?.. — произносит он, неосознанно сжимая пальцы. — Как много в тебе живёт малодушия и наглости, чтобы так себя вести? Думал, последствия твоих поступков никогда тебя не настигнут? И рассчитывал, что сможешь отмахиваться от прошлого вечно — бежать, бежать, бесконечно убегать… — губы Чангюна кривятся. — … больно признавать это, но ты так жалок. Ты настолько жалок в своей трусости, что у меня разрывается сердце. Кихён закусывает губу, пытаясь что-то не показывать на своём лице — гримасу?.. — а Чангюн заканчивает фразой: «Тебе самому c себя-то не противно?» — которую не произносит вслух. Хосок наконец выходит из ступора и подаётся вперёд, но ему приходится остановиться на полпути: рука Кихёна внезапно дёргается вверх и цепляется за запястье Чангюна с такой силой, что на том месте даже кожа краснеет — затем срывает с себя, заставив того поморщиться от боли. Прочитать по лицу, что сейчас творится у Кихёна в голове, решительно невозможно, но равнодушным он не остаётся — это точно. — Не слушай, если не хочешь, — нейтрально предлагает Хосок. — Просто не обращай внимания. Да, изначально он хотел «стравить» Кихёна с Чангюном, и даже не только затем, чтобы как-то расшевелить всеобщее молчаливое угнетение, но и потому что чувствовал: это будет правильно. Правильно в том плане, что однозначно есть вещи, за которые Кихён должен ответить. Но сейчас до него доходит: легко требовать правильных и честных поступков от других, пока перед завесой пламени стоишь не ты. Иногда бегство — это спасение для души, а трусость — вполне естественное чувство. Не все люди сильны достаточно, чтобы расплачиваться за свои грехи. Хосок знает, что сам он слаб, поэтому считает неправильным требовать от Кихёна волевого поступка. Но ему всё-таки немного жаль Чангюна, жаль из-за того, что тот так сильно верит в справедливость и пытается её добиться; но в реальности, даже если ты понимаешь, как поступить правильно — иногда просто не можешь сделать с этим ничего. Хосок снова берёт Кихёна за руку и тянет по направлению к выходу: не настойчиво, а как бы проверяя — что тот решит?.. Сделанный им в итоге выбор изумляет, ставит в тупик и даже слегка стыдит. Хосок задумывается, что, может быть, он дал Кихёну слишком низкую оценку. Тот прирастает ступнями к месту вовсе не потому, что ему противно зваться трусом, не из-за того, что он уязвлён и хочет отстоять остатки своей гордости, хоть как-то защититься — нет, Кихён кивает, и в его глазах загорается серьёзное, молчаливое согласие. — Вообще-то, он прав, — произносит Кихён. — В самом деле… сколько же можно бегать. Хосок молча разжимает пальцы. Он мог увести Кихёна отсюда, если бы тот захотел — но раз уж Кихён внезапно принял решение остаться и поступить по совести, он не может, не должен и даже, честно говоря, не хочет его останавливать. Резкость во взгляде Чангюна пропадает, будто её и не было — снова — и опять он недоумевает оттого, что у него получилось. «Я прав? — читается в его взгляде. — Вот спасибо». — Давай поговорим, Чангюн-а, — Кихён внезапно улыбается: эта простая, картинная улыбка приклеивается к его лицу и перекрывает собою всё, что было там до этой секунды. Не дрогнув, Кихён проходит мимо всей немой толпы по коридору в зал. — Только не здесь. Хосок ждёт, что Кихён вот-вот скажет: «Наедине» — но он так и не говорит. Хёнвон с Чжухоном переглядываются: «А что, нам типа можно остаться?» — в недоумении смотрят тем двоим вслед. Хосок решительно расталкивает их и тоже проходит сквозь дверной проём. А там пустая комната, пустые поверхности мебели — мрачное и тихое место. В самый раз. Ещё чуть-чуть, и звенящий бедный вакуум разрежут краски бушующих эмоций. — А… — Чангюн замирает в комично растерянном, нелепом положении. Его лицо окрашивается признательностью и смущением. Из-за чего это: из-за резкого поворота событий, который никто не мог предугадать, или из-за того, что Кихён собрался говорить при свидетелях? — Не всё ли равно?.. — тот переступает через порог и усмехается, как бы даже слегка его поддевая; Хосок уверен, Кихён не устраивает какое-то шоу из этого — нет, ему действительно наплевать. Чангюн не находится с ответом. Тогда дикое, откровенно наглое выражение стремительно расползается лицу Кихёна, а его движения приобретают уверенность и сильную развязность: пройдя вперёд, он плюхается в глубокое кресло, закидывает ногу на ногу и смотрит на Чангюна с нетерпеливым, даже раздраженным ожиданием. «Ну давай, посмотрим, что ты мне скажешь», — каждый жест наполнен снисхождением, и в глазах отражается заранее приготовленная насмешка. Это выглядит жутко и даже отвратно: Чангюн ещё даже не начал говорить, а Кихён уже сейчас не принимает его слова близко к сердцу. Или только кажется, что не принимает? — Ну давай же, — откинувшись на спинку, он делает рукой приглашающий жест — а Чангюн по-прежнему стоит, как идиот, в дверном проёме; с каждой секундой улыбка становится всё более широкой и мерзкой. — Я тебя слушаю. Хёнвон неожиданно пихает Хосока локтем в плечо. И, не сводя с Кихёна напряженного, до боли пристального взгляда, шепчет: — Он перепуган до безумия, — но после короткой паузы, когда ловит недоуменный взгляд на себе, добавляет: — Никогда не слышал про тактики психологической защиты? Этот образ: самоуверенный до пренебрежения, оскорбительно равнодушный — сидит на Кихёне как влитой, Хосок уже не раз был свидетелем такого его поведения; но сейчас оно выглядит каким-то гипертрофированным. Кихён разыгрывает из себя дьявола: умело и однозначно намеренно — потому что в человеке не может так внезапно, на пустом месте возникнуть столько желчи. Агрессия Кихёна слишком резкая, и поэтому, скорее всего, она искусственна — вот что имеет в виду Хёнвон. Лучшая защита — как известно, нападение: Кихён хорошо понимает, что Чангюн будет давить на него, поэтому атакует первым. Глядя с стороны, Хосок даже без подсказки понял бы это, рано или поздно: тактика, которой Кихён решил придерживаться, очевидная и совсем бесхитростная — но будучи в гуще событий, удалось ли бы ему отдать себе отчёт в том, что тот притворяется?.. Хосок видит, как нервно дрожит нога Кихёна, вытянутая вперёд. Как одна из его рук вцепилась в кожаную обивку кресла до того крепко, что даже надулись вены. Пока губами он выражает презрение, его глаза смотрят прямо в никуда, задёрнутые паникой. Да, Хосок видит всё это очень хорошо, ведь он всего лишь наблюдатель — но встань он сейчас на место Чангюна, и все эти очевидные, на первый взгляд, детали наверняка ускользнули бы от его глаз. Чангюн растерян, ущемлён и испуган. И в связи с этим Хосок задаёт себе вопрос: так сколько же раз он был на его месте? — не в этой ситуации, а в других. Сколько раз считал проявлением скверного характера Кихёна то, что на самом деле было следствием его полной беспомощности и желания любыми способами себя защитить? — Ты решил что можешь просто ранить меня своими грубыми, абстрактными обвинениями, отказываясь говорить что-то по факту?! — Кихён нешуточно повышает голос, заставив Чангюна дёрнуться. — Ты что, язык проглотил?.. Начал — ну так продолжай! Давай, попробуй мне сейчас доказать, что я в чём-то не прав, — к насмешке в словах добавляется вызов: — У тебя минут пять, справишься? Несмотря на эти слова, Чангюн зависает ещё сильнее. Над ним как будто действительно загорается невидимый таймер, и это добавляет нервов: Хосок готов поклясться, что видит, как тот потеет — ему трудно взять себя в руки и собраться. И он бы мог бы, конечно, прямо сказать Чангюну: слушай, не будь дураком и тряпкой, если знаешь, что прав. Кихён играет с тобой, он будет пытаться унизить тебя, уничтожить всю твою уверенность, только чтобы спастись; все его слова и действия — это фарс, маска… Но Хосок знает: у него были и будут свои битвы — а это то, из чего Чангюн обязан как-нибудь выкарабкиваться сам, без чужой помощи. — Ты… — собирая волю в кулак, он отстраняется от порога, заходит на ковёр и встаёт напротив Кихёна: вид у него совершенно неловкий, плечи сгорблены, а обычно спокойный голос нервно подрагивает: — Ты хоть раз думал о том, что я тогда чувствовал? Хосок оживляется, потому что слово «тогда» явно отсылает к какому-то конкретному событию. Так может, он всё же услышит сегодня что-нибудь по факту о прошлом, а не только расплывчатые фразы, не несущие в себе ничего, кроме домыслов? — Я попросил, чтобы ты говорил, а не задавал вопросы, — холодно отзывается Кихён, и в то же время это — очевидный уход от честного ответа. — Это был не совсем вопрос, — ни с того ни с сего, тон Чангюна меняется. — Я же прекрасно вижу, что не думал… или, во всяком случае, тебя это не волновало, — прежде чем Кихён успевает ответить, он добавляет: — Есть в мире такие люди, знаешь. Я только недавно понял это. — Какие ещё люди?.. — к удивлению, лицо у того разглаживается, и агрессия плавно переходит в напряжение. Наступает очередь Чангюна усмехаться. То, с какой скоростью его мотает от одного состояния к другому: словно мозг то и дело заволакивает сомнением, и он всякий раз выдёргивает себя оттуда усилием воли — всерьёз впечатляет. Стоит только ему почувствовать жалость, и он тут же глушит её леденящей жестокостью. Хосок не умеет так. Стоит ему один раз поддаться чарам Кихёна — и это необратимо. Но Чангюн внушает себе, что он обязан быть резким. Да, у него точно есть на это причина. — Люди, которые живут за счёт того, что питаются эмоциями. Как хищники, хватающие клыками жертву, они с наслаждением вгрызаются в чужие души и упиваются чувствами тех, кто к ним крепко привязан, словно горячей и сладкой кровью; их по жизни преследует ненасытный голод: сожрать как можно больше, душить, убивать, без конца калечить других — и всё только ради собственного наслаждения; эта жажда становится навязчивой идеей. Такие люди не ведают жалости, им плевать на боль своих жертв — ведь кошка тоже не станет испытывать сожаления к мыши, которую заживо съедает — они стремятся наполнить себя, высосать всё, что можно, а остатки бросить где-нибудь догнивать, — Чангюну явно требуется немало сил, чтобы произнести всё это, но зато теперь на него накатывает заметное облегчение: — Вот поэтому я и спросил вначале: скольких людей ты уже искалечил?.. Лицо Кихёна бледнеет и каменеет, а взгляд вонзается в одну точку: там не отражается ни стыда, ни испуга — один искренний шок: «как ты мог сказать такое?» — влажный блеск мелькает в его глазах, и никто не понимает до конца, что это всё значит. — Дело в том, что я в принципе не заводил никаких тесных связей с другими людьми… — бормочет он с оттенком оправдания, — … кроме тех, что ты знаешь. Проще говоря, это значит: «Между тобой и Хосоком никого не было». Но у Чангюна, судя по всему, какое-то своё мнение на этот счёт: — Вот именно, я знаю кое о чём… и помимо того, что ты думаешь. Это единственное, что я мог бы сказать Шин Хосоку в благодарность за его благородный поступок… но к сожалению, в моём распоряжении нет для этого ни доказательств, ни конкретных фактов. Я лишь слышал от людей кое-какие занятные вещи: слухи — ведь полезная штука, да? — и подумал, может, мне всё же стоило бы выяснить у тебя лично, насколько они правдивы... — он голыми руками срывает с Кихёна маску, их противостояние в попытках сломать друг друга явно набирает обороты: — Мог ли ты и в самом деле воспользоваться своей способностью манипулировать чужими чувствами для того, чтобы поселить смертельную ненависть в сердцах… — Не надо, не смей говорить такого! — голос Кихёна внезапно переходит почти в испуганный визг, и он закрывает уши руками. — Я знаю, ты меня ненавидишь, но прошу… не будь таким жестоким! Хосок не понимает, что это сейчас было, но Чангюн определённо перестарался — тот, как ни странно, тоже это осознаёт. Он замолкает, растерявшись и виновато потупив глаза. Кихён упирается в колени ладонями, опускает голову и разглядывает узор на ковре. Тогда Чангюн вздыхает и подходит ближе к нему, снова поражённый собственной резкостью. — Ты ошибаешься, — тихо произносит он. — Я тебя совсем не ненавижу. Даже если ты… я ведь всё равно не могу… — Нет, всё не… — тот начинает бормотать, по-прежнему тихо и сбивающимся тоном, но потом — так внезапно, словно рычаг щёлкнул — замолкает. Воцаряется тишина. Хосок начинает злиться на то, что они оба не договаривают фразы и оттого вообще не ясно, о чём идёт речь. Правда потом думает, что много хочет: надо радоваться, что ему ясно теперь хоть что-то — тем более следом происходит такое, после чего все посторонние мысли вообще сметает как волной. Чангюн подходит к креслу вплотную, слегка нагибается и мягко кладёт свою ладонь Кихёну на плечо. Некоторое время тот не реагирует. А затем тишину разрывает его тихий, сдавленный, определённо пугающий смех. — Ну хорошо, — произносит Кихён, фыркая. Когда он поднимает голову, на его лице читается нечто вроде просветления: такое чувство бывает, когда долго пытаешься решить какую-то тяжёлую задачу и вдруг кто-то другой внезапно подсовывает тебе ответ. — Ты раскусил меня, поздравляю! — Кихён порывисто вскакивает с места, заставив Чангюна отшатнуться. — Да, ты совершенно прав. Я просто отвратительный человек, и твой просчёт только в том, что ты не понял этого раньше. Да, я ненавижу людей, играю с людьми, я люблю, когда другим больно — ты прав; я просто мразь, но знаешь что? — Кихён впивается в Чангюна пронзительным, воспалённым взглядом. — Есть всё же одно маленькое недопонимание. Ты сказал, мне нравится пользоваться людьми, которые меня любят — допустим, всё так — но в конечном счёте, любовь — это разве не их выбор? Разве я заставляю кого-то в себя влюбляться? Считаешь, я прямо настолько всесилен, что могу приворожить кого-то? Разве я прошу из-за меня страдать? Прошу мучиться?.. «… ты не первый, кто готов отдать за меня всё. Я знаю, чем это заканчивается, и ты думаешь, могу быть рад всем этим жертвам неведомо ради чего?..» — обрывок давнего разговора на парковке оживает по кусочкам в памяти Хосока, и тогда по непонятной причине его пробирает до мурашек. «… я никогда не получаю того, что заслуживаю», — вот что ещё Кихён сказал тогда, и это был кристально-чистый голос мучительной вины. — Я не просил тебя в меня влюбляться, — в конце концов, Кихён говорит это в лоб, он даже тычет Чангюну в грудь пальцем. — Это только твоя вина, что ты в это вляпался: связался с таким мерзким человеком — так встречай последствия! Не смей жаловаться, это был твой свободный выбор! Я не лез тебе в душу и не… Чангюн без предупреждения дёргается вперёд: на секунду Хосоку кажется, что он сейчас ударит Кихёна — но в действительности просто хватает того за плечи, заставив чуть-чуть согнуться, и сам тоже горбится от бессилия в плечах. Боль, которую он испытывает, явно не хуже физической: слова Кихёна страшно бьют по нему — они будто вскрывают рёбра, проникают глубоко внутрь и рвут всё, что там есть; на его лице отражается такое дикое и отчаянное мучение, что, глядя в глаза напротив, которые вдруг оказались так близко, Кихён не сразу может продолжить. — Сколько тебе лет?.. — наконец, выдавливает он из себя. — Двадцать?.. Тогда перестань вести себя, как ребёнок… Хочешь обставить события так, будто бы только я виноват во всём… целиком спихнуть на меня ответственность… — Вечер ранней осени… я точно помню это был сентябрь, — произносит Чангюн, не слушая, при этом каждое его слово кажется каким-то искусственным, насильно помещённым на язык. Можно догадаться, что это давно придуманный монолог, который ему почему-то захотелось произнести именно сейчас: — Густо-чернильное небо с фиолетовыми прожилками, потому что над берегом вот-вот прошла гроза; воздух, пронизанный морской влагой и электричеством, а ещё волны, что мягко перекатываются в тишине и похожи на чёрный шёлк, колыхающийся на ветру… — Ты поэт, что ли?.. — вырывается у Кихёна неосознанно. Он перестаёт сопротивляться захвату и смотрит на Чангюна так, будто впервые его видит. — … влажный песок и сладость карамельных яблок. Шорох одежды, когда она касается горячей кожи. Густая, очень липкая духота. Одна песня с очень длинным иностранным названием, а ещё глубокий, приглушённый голос, следующий за ней… это правда, что какая-то часть моей памяти состоит из чистейших ощущений, — Чангюн немного расслабляется, разжимая пальцы. — Но словам в ней тоже есть место. Не говори, будто бы ты не помнишь, что сказал мне тогда. Кихён молчит: молчит очень долго — Чангюн терпеливо ждёт его. Кажется, он готов ждать сколько угодно, пока тот не вспомнит. На этот раз уже Чжухон пихает Хосока под рёбра: «Мы так и будем просто стоять?» — и он пожимает плечами: «А что, в принципе нам ещё делать?» Хёнвон косится на него с явным недоумением. Хосок смотрит на Кихёна в попытке понять, действительно ли тот не помнит или просто притворяется. — … те слова не были обещанием, — произносит Кихён, наконец. И опять отталкивает Чангюна от себя решительным, резким жестом. Лишившись опоры, тот как будто теряется в пространстве. — Ну вот, опять всё то же самое… и снова ты обманул себя сам, без всякой моей вины, — в голосе скользит оттенок облегчённого ликования. — Момент, конечно, был прекрасен, вот только моменты не длятся вечно… — Даже выражение твоих глаз было ложью. — Тогда значит вся жизнь — одна сплошная ложь! — эта порывистая и излишне драматичная фраза рвёт в клочья воздух. Особенный вид раздражения: оно обычно наступает, когда приходится объяснять идиоту очевидную вещь — тесно граничит в словах с насмешкой: — Всё меняется. Мгновение проходит, и чувств больше нет. Вот-вот ты был счастлив, и уже корчишься на земле от боли, с первобытным ужасом глядя в тот мрак, который молча поджидает всех нас. Только что ты искренне верил в себя, а затем вдруг резко осознаёшь каждый момент своего существования абсолютно ничтожным; ещё секунду назад у тебя что-то было, кто-то крепко сжимал твою руку — но вдруг ветер подул — ты остался один. Жизнь так устроена. И всякий прожитый момент — это ложь ровно до тех пор, пока люди не обрели дар видеть будущее. Меня просто тошнит от тех, кто находит в себе наглость давать обещания, — едкая гримаса искажает лицо Кихёна, побелевшее, как мрамор. — Любое обещание — это самая большая ложь на свете. Вместо того я должен был сказать тебе правду: не обольщайся, однажды всё закончится — но не нашёл в себе сил на то, чтобы разрушить тот иллюзорный мир, в котором ты жил день за днём. Я знал, твоя ранимая душа не вынесет этого. Ты просто не мог увидеть жизнь во всём её безобразии. И лишь ты виноват в том, что вырастил фантазии на ничего не значащих словах, а потом порезался об их осколки. Ты сам домыслил то, чего я в них не вкладывал… — И что же ты в них вкладывал на самом деле?.. — спрашивает Чангюн сипло, с сухой улыбкой. — Думаешь, я помню? Это… это же было так давно. Хосоку не нужно знать, о каких словах речь — он догадывается. Рассуждения Кихёна отзываются в нём слишком яркой болью, как от удара в открытую рану. «Неужели всё действительно так?» — это были и его мысли, но он отказывался в них верить; а если Кихён тоже так думает — они кажутся правдивее. Хосок морщится. Он не понимает, как опустился во всю эту беспросветную темноту. — Я думал, ты изменишься, — продолжает Кихён. — Но сейчас ты всё тот же ребёнок, которого я знал когда-то, неуверенный в себе и дрожащий в парализующем ужасе перед реальным миром. — То, что ты описал, — ровный голос Чангюна буквально заглушает вязкое чувство тревожности, готовое заполнить воздух зловонием и тьмой, — вовсе не реальный мир. А результат его больного, извращённого восприятия. — Может, ещё диагноз мне поставишь? — скалится Кихён. — Психолог хренов. Чангюн тяжело, обречённо вздыхает. Вовсе не потому, что слова Кихёна поколебали его, испугали или заразили беспокойством: в отличие от Хосока, он даже не думает прислушиваться к ним. Просто кажется, до этой секунды он на что-то ещё надеялся, думал, что пробудит в Кихёне некие чувства — но теперь бросает эту затею. Нотки обвинения пропадают из его голоса: он больше не пытается зацепить, просто вынимает эмоции из сердца наружу. И бросает их в пустоту. — Ты знаешь, я был так разбит в тот день, — произносит он тихим, ровным голосом. — Ты даже вообразить себе не можешь, что я почувствовал. Как если бы кто-то сломал мне рёбра и оставил умирать… какое-то время я был практически призраком. Не осознавал вообще, где я, кто я, зачем живу: как будто мою душу вынули и засунули в чужое тело. Я смотрел в зеркало и не узнавал себя… часами кружил по квартире, не уверенный, действительно ли там живу… с твоим уходом всё изменилось. — Хах, ну и ну, — Кихён поджимает губы в издёвке, вот только его голос почему-то звучит уже не так уверено. — Разве это нормально, что без меня твоя жизнь тут же потеряла смысл? Если всё в самом деле так было, значит ты просто очень слабый человек. — … по мне ударило в первую очередь даже не то, что ты ушёл, — Чангюн продолжает, игнорируя его. — А то, как ты это сделал. Виснет тяжёлое, выразительное молчание. Хосок понимает всё. Вернее, получает подтверждение тому, что интуитивно понял ещё какое-то время назад. — Ты просто бросил меня, ничего не сказав. Даже записки не оставил. В день, ничем не отличный от других, не предвещающий ничего страшного, ты взял и просто пропал. Так, словно тебя никогда и не было. Каждый наш день сиял яркими красками — но однажды я вернулся домой, чтобы увидеть, как весь мир вокруг выцвел. Ты хоть представляешь, как это меня подкосило?.. Кусочки мозаики начинают складываться. Подозрения и обвинения, созданные Хосоком на пустом месте, рождённые только из его мнительности, ненависти, ревности — всё это разбивается о жестокую правду. Впрочем, для кого она жестока? Для Чангюна или Хосока — может быть, но не для Кихёна точно. — Почему бы… тебе не поблагодарить меня за то, что я так сделал? — что-то совершенно странное вырывается у него, он делает несколько резких шагов вперёд. — Всё-таки, я избавил твою жизнь от ужасного потрясения, и тебе не пришлось смотреть на то, как счастье, без которого ты просто не мог существовать, гниёт и рассыпается на куски. Я ушёл, пока всё ещё не начало разваливаться. Я сделал так, чтобы не оставить после себя никаких болезненных воспоминаний — только свет. Я пожалел тебя. Хосок вздрагивает. Ему вдруг становится ясно: Кихён произносит эти слова без желчи, не с целью защитной агрессии — нет, чёрт побери, он искренне верит в них. И это кажется самым страшным. То, насколько восприятие мира Кихёна и его понятия о том, что такое любовь, правда и ложь, о том, как выражается жалость — отличаются от привычных. Нет, он это сделал не со зла. Он был уверен, что поступает правильно. — Ты что, серьёзно?! — Чангюн, возможно, этого просто не понимает. И в его глазах отражается презрение. — Моё сердце было целиком в твоих руках; и я никогда не обязывал тебя держать его вечно, лгать о том, что ты ценишь этот дар — если оно было тебе без надобности, лучше бы просто разбил! Ты мог сломать его, растоптать ко всем чертям да хоть у меня на глазах… я тогда собрал бы осколки, рано или поздно склеил бы их заново. Я бы испытал мучительную боль, но в конце концов нашёл способ справиться с ней и стал искать для этого сердца более надёжное место. Но то, что ты сделал, — говоря, Чангюн буквально задыхается. — Исчезнув без предупреждения, ты просто украл его, забрал с собой. Ты оставил пустой мою грудную клетку, лишил способности полюбить кого-либо ещё, превратил меня в жалкую тень… два ужасных года я потратил на поиски в попытке понять, что вообще осталось от того, что когда-то было во мне самым ценным. И теперь ты просто швыряешь ошмётки мне в лицо. И каким же образом я должен теперь чувствовать… — Что за привычка драматизировать, — шепчет Кихён, скорее всего, испуганно. — Но самое ужасное знаешь что?.. — Чангюн заставляет его отойти и прижаться к креслу почти вплотную. — Всё это время… все эти месяцы… я был уверен, что проблема во мне. Я думал, будто сделал что-то не так, и ломал себе голову, размышляя: ну что же? Где я, чёрт побери, ошибся? Всё было так хорошо… как я мог всё испортить? Я всегда думал, что недостоин тебя. Знал, что до боли жалок. Во мне не было почти ничего, но в тебе — целый мир. Я два года мучил себя, пытаясь стать достойным человеком, чтобы соответствовать идеалам, которые ты установил. До самого конца смотрел на тебя снизу вверх, даже когда понимал, как же это глупо, — голос Чангюна дрожит, и кажется ещё чуть-чуть — из глаз брызнут слёзы. — Ты был примером для меня, хён. Я даже и помыслить не мог, что только из-за тебя, из-за твоего проклятого эгоизма всё разрушилось… — Хочешь сказать, я виноват в том, что у тебя такая низкая самооценка? — фыркает Кихён, даже практически оскорбившись. — Я должен нести ответственность за то, что ты оказался не в силах объективно оценить ситуацию? То, как ты себя не ценишь… и это твоё несформированное чувство собственного достоинства… я должен был пожалеть тебя ещё и за это?.. — Я верил тебе. Вернее… в тебя, — не замечая обвинения, Чангюн вдруг поворачивает голову — и Хосок с удивлением встречает его взгляд на себе. — Конечно, где-то в глубине души… я понимал всё с самого начала. Хоть и твердил себе, как осёл, что всему найдётся такое объяснение, которое ничего не сломает… и что всё ещё можно исправить… но в какой-то момент я увидел на его лице то же, что видел в зеркале два года назад — и мои иллюзии, наконец, рухнули. Я больше не мог обманывать себя. Ты обошёлся с ним так же мерзко, как и со мной. Хосок слушает всё это, совершенно оцепенев. Кихён — тоже. Но потом его лицо вдруг искажается бешенством. Откуда-то почерпнув опламенённую яростью силу, он бросается на Чангюна и хватает его за ворот, затем порывисто тянет на себя, чуть не сбивая с ног. Кихён дрожит всем телом, в его словах пропадают гласные: — Да что ты… что ты вообще… знаешь, — срывается с его губ плевками. — Как ты… — Слушай, давай вмешаемся, — внезапно Хосок ощущает, что Чжухон виснет на его локте. — Ещё чуть-чуть, и они начнут друг друга калечить… Он продолжает молчать. Нет, вмешиваться он не собирается. — Если ты не любил меня, то какой смыл вообще был во всём этом?! Зачем ты оставался?! — за считанные мгновения у Чангюна сносит крышу. Кихён падает в кресло. — Нравилось мучить меня? Моя любовь, моя доброта — всё было для тебя развлечением?! Я ведь отдал тебе буквально всё, что во мне было! Кихён смотрит на него ошалело, крепко вцепившись руками в подлокотники. Его приводит в ужас выражение дикой боли в устремлённых на себя глазах. Очевидно, он и понятия не имеет, что это за боль. Зато Хосоку она хорошо знакома, и его сердце легко отзывается на пронзительную горечь чужих слов, как на китовую песню в кромешном вакууме океана. В своих предчувствиях он оказался прав: Чангюн сделал то, чего он сделать не может. Сказал то, что он не в силах сказать. В некотором смысле, Хосок его использовал: чтобы взглянуть, что будет, если позволить кричать пронзённому насквозь сердцу. Как он и думал, абсолютно ничего хорошего. — Ты так поступал, пользуясь тем, что я младше?! Потому что я любил тебя без памяти и ничего не мог заметить вовремя?! Потому что ещё совсем не знал жизни?! Может быть, ты вообще никогда меня за равного не считал?! Чангюн специально отходит к низкому журнальному столику в стороне, специально хватает с него вазу, чтобы её разбить — звон оглушает; боль продолжает хлестать из раны, и ярость нужна затем, чтобы прижечь её; в этом отчаянном противостоянии Чангюн без сомнения проиграл — причём он был назван проигравшим с самого начала. Он был обречен ещё в тот момент, когда пришёл сюда и произнёс первую фразу — впрочем, нет, гораздо раньше; всё было предопределено для него даже до того дня, когда невыносимая пустота утраты наполнила его жизнь — в то самое короткое мгновение много лет назад, когда нелюдимый шестнадцатилетний мальчишка ввязался в драку, чтобы спасти от издевательств незнакомого ученика старшей школы… Да, наверное это глупо — но кажется, что в Кихёне живёт какой-то очень злой рок. Будто бы с ним в принципе не может быть никак иначе. Хосок ненавидит себя за такие мысли, но никак не может их остановить. Ему остаётся лишь наблюдать дальше и с омерзительной радостью думать о том, что, к счастью, не он проходит сквозь этот ад. Он дал другому шагнуть в пламя за них обоих и таким образом избавил себя от необходимости когда-либо переживать нечто подобное. Ему всё становится ясно на чужом опыте. Наверное из-за этой своей трусости, из-за желания довести до конца начатое мерзкое дело, он не даёт Хёнвону вмешаться, когда тот уже собирается с силами. — Ладно, пусть… может быть, всё правда изменилось, — звук разлетевшегося по сторонам стекла, кажется, слегка отрезвляет Чангюна. А Кихён так и продолжает сидеть в кресле, не шевелясь. — Ты теперь, разумеется, меня уже не любишь — ничего страшного, я и не надеялся. Честно сказать, меня уже не так сильно волнует то, что остаётся сейчас, я хочу знать только… — он сглатывает, собираясь с силами. — Было ли в твоей лжи хоть что-то настоящее? Если я буду знать, что хоть один день, хоть один час из нашего прошлого ты был искренен со мной, то наивно решу, что всё было не зря. Если скажешь, что мои чувства хотя бы одно жалкое мгновение не были безответными... будет не так больно. Он отходит от стола и вновь возвращается к Кихёну. Сердце у того, судя по всему, замирает — во всяком случае, он совсем не дышит — у Хосока, как ни странно, тоже. Какого ответа он ждёт? Он и сам, если честно не знает. — Ты вообще любил меня хоть когда-нибудь?.. Впервые с начала этого душераздирающего диалога Кихён оставляет взглядом Чангюна и, слегка повернув голову, ищет у Хосока помощи. Чего, чёрт возьми, он ожидает? Хосок понимает, что это вопрос, на который Кихён меньше всего настроен отвечать. И именно по этой причине хочется, чтобы он ответил. Наверное, он даже ждёт ответа с не меньшим волнением, чем Чангюн. — И не смей лгать мне, — цедит тот сквозь зубы. — Любая правда лучше лжи. — Ты, кажется, столько времени со мной пробыл, а не знаешь, — поняв, что никакой помощи не будет, Кихён смотрит в бездну со смиренным равнодушием. — … что я никогда не лгу людям в лицо. Чангюн закусывает губу. Для драматизма выждав паузу, Кихён садится на край кресла, а затем и вовсе встаёт. Смотрит ещё некоторое время в лицо напротив, совершенно холодно и даже всё ещё снисходительно. У Чангюна, наверное, мольба в глазах — а может быть страх. Мир замирает. Кихён приводит его в движение, когда подаётся вперёд: так, словно ничего странного не происходит, как будто это даже в порядке вещей — Хосок до последнего уверен, что Кихён его поцелует, Чангюн тоже думает так, поэтому жмурит глаза; но дело в том, что этот поцелуй собирается быть вовсе не выражением любви — а жестокой, омерзительной насмешкой. Чангюн знает, каким будет ответ, и поэтому не может пошевелиться. Он так раздавлен, что молча позволит унизить себя. — Нет, — но в итоге Кихён останавливается в последний момент, у самых его губ, и буквально выдыхает в них это слово. — Я никогда тебя не любил. Ничего больше не говоря, не изменяясь в лице, Кихён отстраняется и, толкнув его плечом, уходит. Мимо Хёнвона и Чжухона, которые всё ещё продолжают недоумённо переглядываться, и мимо Хосока, который почему-то оторопел — он проносится за считанные секунды и исчезает в темноте коридора. Что насчёт Чангюна, он остаётся стоять на месте и ещё какое-то время смотрит вперёд, ничего не видя, скорее всего поставив этот душераздирающий момент на повтор в голове. Когда Хёнвон делает попытку окликнуть его, Чангюн оборачивается — через спину, скрывая лицо — и буквально вылетает из зала через другую дверь. «Ну и за кем ты побежишь?» — звучит в голове у Хосока, когда мысли чуть-чуть проясняются. Всё вроде бы очевидно, а вроде бы и нет. Хосок до последнего уверен, что пойдёт за Чангюном. Однако ноги неизбежно ведут его в коридор за спиной. — Ты всё слышал, — Кихён как будто бы знал, что Хосока подведёт его непонятная логика. Он ждёт недалеко от выхода, опершись спиной на дверь туалета: на его лице царит все то же непроходимое равнодушие: — Ты всё видел своими глазами. — Ты сказал ему правду? — вырывается у Хосока как-то подозрительно буднично. — Или сделал это просто для того, чтобы он наконец отвязался? Кихён вздыхает. И смотрит исподлобья, с серьёзным укором. — Почему-то даже ты мне не веришь. Все слова, произнесённые мной сегодня, — чистая правда. Его ответ провоцирует в Хосоке дикую злость. Он не знает, откуда она берётся и что вообще её вызвало, но внезапно чувствует, что готов пришибить Кихёна прямо на этом месте: испепелить его взглядом, просто удушить, вынуть из-под рёбер сердце и взглянуть, на что оно похоже — совершенно безумная мысль. Это ярость, не имеющая связи с презрением. В действительности, это — желание уничтожить нечто настолько аморальное и иррациональное, что в этом мире просто не может существовать. Кихён не обращает внимания на его яростный шок и придаётся каким-то своим мыслям. Затем без предупреждения отстраняется от двери и, задумчиво нахмурившись, встаёт к Хосоку вплотную. — Правда… — Хосок даже чувствует его дыхание на своей щеке. — .. такая отвратительная штука. Никто не любит слышать правду, а ещё меньше людям нравится её произносить. Но почему тогда все вокруг так отчаянно её требуют? Зачем людям знать правду? Я не сказал этого Чангюну, конечно, но тебе скажу: я искренне, просто до больной трясучки, завидую тем, кто умеет жить в иллюзиях… меня сводит с ума то, что кто-то в силах рушить их по своей воле. Людям дан такой прекрасный дар, возможность построить счастливую жизнь — зачем они его отвергают?.. Хосок не сомневается: сейчас Кихён сделает что-нибудь, что-то спонтанное и наверное мерзкое, совершенно неуместное этой ситуации — как и всё, что он обычно делает; но Кихён до последнего остаётся неподвижен. В этой странной сдержанности, возможно, отражается его попытка высказать уважение. — Я знаю, иллюзий в тебе больше не осталось, — произносит Кихён, по-прежнему ровно. — Но все-таки я не хочу, чтобы ты знал правду, потому что в твоём случае… она разрушит нечто другое. Правда только всё запутает, так что прошу, не заставляй меня быть с тобой честным. «Не хочешь говорить ничего — не надо, — Хосок смотрит мимо его плеча в пространство. — Я не Чангюн, и мне незачем во что бы то ни стало стремиться к честности». — Обойдусь. — Спасибо. Кихён улыбается: искренне и с облегчением. Затем, поправив сползший с плеча пиджак, задержавшись ещё на несколько секунд без причины, он разворачивается и уходит. Провожая его взглядом, Хосок окончательно убеждается в том, что Кихён ему не противен. Он просто не может подвергнуть критике, основанной на моральных принципах этого мира, то, что вообще никак не вписывается в его рамки. Сейчас, глядя на его спину, Хосок вдруг ловит себя на мысли, что Кихён точно так же не принадлежит миру вокруг себя, как не принадлежала бы рыба, выброшенная из воды. — Чёрт, зачем же ты его отпустил?! — Хосок дёргается, когда нервная хватка Хёнвона сжимает ему плечи, и морщится в ответ на встревоженный тон. — А что? — он не понимает, с какой стати тот так озабочен Кихёном сегодня. — Ты… ты не понимаешь, — Хёнвон морщится, почти насильно развернув голову Хосока на себя. Страх отчётливо виден в его глазах. — Он же может… «Может что?» — когда внезапно воцаряется молчание, Хосок продолжает смотреть на Хёнвона выжидающе. По понятным причинам ему становится не по себе. — А впрочем, нет, забудь, — лицо у того неожиданно каменеет. Он быстро смотрит в ту сторону, куда ушёл Кихён. — Лучше тебе не знать. Хосок страшно устал на каждое событие высказывать какую-либо реакцию, так что на этот раз он отказывается от реакции вообще. Только проводив взглядом Хёнвона, затем постояв ещё зачем-то в коридоре без единой мысли в голове, он уходит в том же направлении, что и те двое. Но вместо того, чтобы покинуть «Серую лошадь», Хосок огибает здание сбоку и приближается к заднему двору. Это действие имеет смысл, потому что в задний двор ведёт коридор, который начинается второй дверью из зала. Хотя какой смысл у его дальнейшего намерения вообще, Хосок очень слабо себе представляет. Ему вспоминаются кое-какие слова из рассказа Минхёка — те, что про Чангюна и стену рядом со школой, где когда-то учился Кихён. «… до самой смерти не забуду той пронизывающей дрожжи, которую испытал, глядя с расстояния на его фигуру, очерченную сумерками на фоне ободранной кирпичной стены» — там примерно так было. И здесь, в этом пыльном закутке переулка за клубом, тоже есть такая стена. Хосока действительно бросает в холодный пот, и он вздрагивает, когда видит Чангюна перед ней. Асфальт вокруг усыпан битым стеклом. И всё завалено хламом, который не выкинули с последнего ремонта. Чангюн стоит, прислонившись спиной к холодному кирпичу и запрокинув голову: на первый взгляд, в этой картине даже есть какая-то своя эстетика. Очерченный тенями, спокойный и серый профиль — аристократичная фигура среди уродливых декораций; художественное умиротворение, застывшее страдание. Но потом из горла Чангюна вырывается сдавленный рычащий звук. Он резко сгибается, как будто в подкатившем приступе сильной тошноты — на самом деле просто хватает воздух. Слёзы сдавливают ему горло так сильно, что лишают способности дышать. Одну руку Чангюн прижимает груди, выворачивая на ней рубашку — второй зажимает себе рот. Так бывает: когда боли, ярости слишком много — она разъедает не воздух вокруг, а самого человека изнутри прежде, чем тот успевает выплеснуть её наружу. И она давит до тех пор, пока не заставит в себе задохнуться. В такой ситуации слёзы — это слишком громадная роскошь. Чангюну следовало бы заплакать, но он не сможет. Нет ничего страшнее, чем лишиться способности справляться с эмоциями, когда те пытаются удушить. Когда Хосок смотрит на это, его пронзает ощущение какой-то неясной драмы. Он безусловно принадлежит к ней, но в то же время она кажется ему далёкой и совершенно чужой. Невидимая нить пронзает собою время, связывая разных людей и их боль в прошлом, настоящем и даже будущем. Они связаны этой проклятой болью. Они все. Словно под безумным наваждением, Чангюн выпрямляется, затем хватает попавшуюся на глаза дверную раму: поднимает её, будто та ничего не весит — и с размаху разбивает об угол железного ящика. Пыльное стекло разлетается по сторонам, а неотесанное дерево наверняка оставляет занозы в ладонях. Чангюн замирает, и его руки, держащие остатки рамы, дрожат. Он пытается выдавить из себя хоть слезинку, но к горлу подкатывает лишь суха, тупая злоба. Хосок решительно делает шаг. — Не стоит этого делать, — возникшая из пустоты рука мягко и при этом довольно настойчиво задерживает его за локоть. В носу начинает чесаться от резкого запаха мужского парфюма. — Так значит, ты был здесь всё это время?.. — Хосок говорит тихо, чтобы Чангюн его не услышал. Он вырывается из захвата и смотрит себе за спину. Пожав плечами, а затем убрав руки в карманы длинного, широкого пальто, Минхёк едва заметно кивает головой. А затем жестом даёт понять, что они должны уйти. Хосок бросает неуверенный взгляд назад. Теперь Чангюн сосредоточенно двигает ногой куски стекла по асфальту, возможно, что-то пытаясь из них сложить. Его сбивчивое дыхание становится тише. — Ему станет лучше только в том случае, если он получит возможность спокойно переварить всё произошедшее в себе, — убеждает Минхёк, и его слова полны неожиданной чуткости. — Тебе разве нравится видеть кого-то рядом с собой в моменты, когда ты сильно не в духе? Представь, какого ему будет смотреть сейчас на твою рожу. Больное сердце Чангюна этого не вынесет. — Да… ты прав. Подумав и кивнув, Хосок оставляет Чангюна один на один c тяжёлой задачей: тот должен что-то сделать со своими токсичными эмоциями прямо сейчас, как-то вынуть их души и выбросить, пока те ничего не разъели там — всё равно он не представляет, как может помочь, а не сделать хуже. Скрывшись за углом, Хосок уже не совсем понимает, по какой причине он всё-таки почти протянул руку человеку, которого вроде бы ненавидит. Раньше его не удивляли приступы альтруизма в себе, лишённые повода, — они даже бесили: Хосок чувствовал острую необходимость помогать всем и каждому на своём пути, даже против голоса разума; но это было так давно — какое-то время назад он поверил, что сердечные раны убили в нём начисто всю эмпатию. — Что бы ни происходило в твоей жизни, ты всё ещё остаёшься очень внимательным и тонко чувствующим человеком, Хосок-хён, — замечает Минхёк, без труда разгадав повод внутренних противоречий, написанных у него на лице. — Боюсь, что именно это приводит да и всегда будет приводить тебя к сложностям на пути. Таким людям, как ты, на свете живётся очень тяжело, Хосок-хён… То иррациональное и сентиментальное существо, что есть в твоей больной голове, уже ничем не вылечить. Губы Хосока трогает усмешка. Минхёк тоже смеется, что-то ещё бормоча себе под нос. Он выглядит таким же, как всегда: не сказать, что легкомысленным, нет — расслабленным. Должно быть, людям, как Минхёк, наоборот легко живётся на свете?.. Он ничего не принимает близко к сердцу, поэтому и кажется почти всегда таким… лёгким. Причём в его лёгкости нет ничего от резкого безумия Кихёна: тот выглядит пугающе, когда пытается забыться и всё от себя отпустить — а лёгкость Минхёка вполне естественная. Хосок завидует ему, но не злится. Что поделать, все люди разные. — Зачем ты прятался?.. — спрашивает он, стоит им выйти из переулка на узкую пешеходную улицу, вымощенную плиткой и зажатую между плотными рядами серых домов. В это время суток она залита оранжево-медовым светом. — Какой был смысл уходить, а затем исподтишка за всем подглядывать? — Дело в том, что, — тот останавливается у пустой скамейки, — мне подходит роль незаметного наблюдателя. — Ты просто стоял и смотрел, как другим было больно… разве это не эгоизм? — Так ты ведь делал то же самое. Хосок мотает головой: он не спорит, что тоже стоял в стороне ничего не делал, не пытался помочь (хотя кому он должен был помогать вообще?) — но нет, дело тут совсем в другом. Конечно, в течение той сцены и в его голове рождались весьма мерзкие мысли. Но… это не то же самое, что с Минхёком. Хосок не был в той ситуации наблюдателем, в самом худшем случае — свидетелем. Тут есть разница. — Тебе было весело! — вырывается у него. И Хосок сам не знает, почему так уверен в этом. — Я не сомневаюсь, тебе доставило удовольствие на всё это смотреть! Минхёк сконфуженно поджимает губы. Хосок плюхается на скамейку, закинув ногу на ногу и сложив на груди руки. Даже теперь он не уверен, что злится. Какой вообще смысл как-то стыдить Минхёка? Тот достаточно умён, чтобы понимать всё и лично иметь дело с собственной совестью. — Дело не в веселье, — пробует Минхёк оправдаться, а затем осторожно присаживается рядом. — Когда ты систематически наблюдаешь за людьми и пытаешься делать из этого какие-то выводы, то понятное дело, что такие щекотливые ситуации в чьих-то межличностных отношениях могут вызвать чисто научный интерес… как бы выразиться… я всё равно ничего не мог сделать в своём положении, так чего ты от меня хочешь? Зато я могу извлечь из увиденного сегодня ценный жизненный опыт, — он зажимает сухую прядь крашеных волос между пальцев. — Ну а если подойти ко всему этому, так сказать, с «человеческой» точки зрения… в таком случае, тем более, чего тут может быть весёлого? Я в последнее время только и вижу повсюду, как люди с безумным остервенением грызут и ранят друг друга, даже не скрывая, что это намеренно: пускают чужую кровь… и делают абсолютно всё, только бы другим стало больнее, а для чего — не знают и сами. Расслабленно откинувшись на спинку, Хосок разглядывает ржавые карнизы домов напротив и щурится от солнца. Сбоку шелестит обёртка, а потом рассуждения Минхёка начинают прерываться периодическим жеванием: — Ну а впрочем, когда топят других — это ещё ничего, — Хосок поворачивается и видит, что тот грызёт какой-то леденец. — … гораздо хуже, когда люди начинают калечить себя самих, причём с не меньшим усердием. Вот это уже реально страшно. — Ты это про Кихёна?.. — взметнувшееся нервное напряжение заставляет его привстать. — А я это вообще про всех — и про тебя, кстати, тоже, — тот улыбается, попытавшись щёлкнуть пальцами ему по носу. Хосок кривится, отстраняясь. — Но давай-ка возьмём Чангюна, как самый простой и наглядный пример. — Это может прозвучать глупо, — выпалив, Хосок закусывает губу. — … но что-то мне подсказывает, свои внутренние страдания последних двух лет он не преувеличил. Хотя, наверное, всего можно было бы избежать, цени он своё достоинство больше… — Какой ты умный, всё про других понимаешь, но сам ни черта не делаешь, — Минхёк беззлобно усмехается, и у него в руках снова появляется конфетка в яркой обёртке. — Но нет, я не об этом. Ты, должно быть, уже забыл, но я ведь как-то обещал рассказать тебе о Чангюне кое-что ещё… и даже не представляю, если честно, твою реакцию на это: тебе станет его ещё больше жаль или может… испугавшись этой жалости, ты пробудишь в себе отвращение?.. — Намекаешь на то, что Чангюн убивает себя не только психологически? — «Убивать» — громко сказано, возможно, но подвергать здоровье опасности… — У него какие-то проблемы с сердцем, да?.. Засунув конфету в рот и сжав зубы — леденец крошится с характерным звуком, звучащим довольно громко на фоне воцарившейся тишины — Минхёк изумлённо хлопает глазами. — Чангюн не раз хватался за грудь при мне. У него была сильная одышка, головокружение, как-то раз он даже чуть не грохнулся в обморок без особой на то причины… на самом деле, кое-что мне всегда казалось ненормальным, — объясняясь, Хосок хмурит лоб и пытается абстрагироваться от эмоций. — Не сомневаюсь, что кожа у него довольно бледная от природы, только временами эта бледность выглядела нездоровой… ну и кроме того, ты буквально только что сказал: «его больное сердце этого не вынесет» — мне пришло в голову, это могла быть не фигура речи. — Хах, ну да, вырвалось, — Минхёк сосредоточенно перебирает пальцами в карманах, шелестя конфетными обёртками — да сколько же их у него там? — Я сам узнал об этом недавно. — Значит, в самом деле… — Вообще, первые симптомы начали появляться у Чангюна, когда ему было ещё лет семнадцать: странные боли в груди, внезапное чувство холода или потливость, учащение пульса — он ходил к врачу, но там ничего серьёзного не нашли, а списали всё на специфику строения организма. Только вот было это, судя по всему, ошибкой. Года полтора назад, уже после их расставания с Кихёном, начались осложнения — тут наверняка стресс сыграл не последнюю роль — тогда у него что-то там вдруг диагностировали: Чангюна поставили на учёт в больницу, а пару месяцев назад так и вовсе направили на операцию. — И чего он в таком случае носится по Сеулу вместо того, чтобы на неё лечь? — Ах, ну это ты у него спрашивай, — Минхёк разводит руками. — Насколько я знаю, операция не неотложная — текущей угрозы для жизни нет, но это только если опять не пойдут осложнения… А я не был бы в этом так уверен, учитывая, насколько Чангюн себя не щадит, — из его груди вырывается тяжёлый вздох. — Нет, всё же я не побоюсь сказать, что он буквально себя убивает. Да, я невысокого мнения о личности Чангюна — это чисто субъективный взгляд — но всегда хорошо оценивал его интеллектуальные способности. — Интеллект и здравый смысл — не одно и то же, — замечает Хосок. — Даже зная о том, что волнения ему строго противопоказаны: нет хуже врага для организма, чем стресс, я уверен — он делает всё, чтобы загнать себя в гущу этих самых волнений; я просто понять не могу, что у этого парня в голове… сейчас, когда ты знаешь про болезнь, вспомни ещё раз всё, что он плёл Кихёну про своё украденное, истерзанное на ошмётки сердце — и сопливая метафора сразу же приобретает жуткий оттенок, да? Ему удобно, если можно так выразиться: он бы мог в лицо сказать Кихёну что-то типа «твои слова наносят мне смертельный удар» — и это, чёрт, было бы ни капли не преувеличение. У Хосока машинально дрожь пробегает по спине. И его собственное, совершенно здоровое сердце, начинает неприятно колоть. — Впрочем, я рассказал тебе это не затем, чтобы ты грузился, — у Минхёка, тем временем, во рту оказывается уже третья конфета. — Болен Чангюн или нет, это никак не должно влиять на наше с тобой отношение к нему или на отношение к нему Кихёна. У всех у нас есть проблемы: каждый переживает свою персональную драму — такая жизнь. Проблемы со здоровьем должны были повлиять, разве что, на отношение Чангюна к самому себе — но почему-то не повлияли. — Может быть, он дал себе обещание не ложится на операцию, пока не выяснит свои отношения с Кихёном, — предполагает Хосок. — Я не раз видел подобное в дорамах. — Что-то я сомневаюсь, что он планировал лечиться в ближайшее время… судя по его поведению в «Пьяной вишне» — у Чангюна не было намерения скоро оттуда пропадать. — Он так много сделал?.. — Сделал — немного, но зато куда больше планировал, — фыркает Минхёк, и его слова окрашиваются небрежным тоном. — Только вот… не думаю, что теперь этим планам суждено воплотиться в жизнь. — Почему?.. — Слушай, ты не думал о том, почему микрофон тогда взорвался? Перемена темы оказывается слишком неожиданной. Хосок перестаёт разглядывать архитектуру и смотрит на Минхёка в упор. Да, конечно, он думал… вернее, смутно подозревал. Но конкретных догадок, каких-то доказанных фактов у него нет. — Я уверен, Чангюн тоже ничего не осознаёт, — бормочет тот с усмешкой. — Он, как и ты, с какой-то стати слишком зациклился на Кихёне: ему даже и в голову не пришло, что проблема могла быть в нём самом… ты знаешь, какие отношения у Чангюна сложились с персоналом «Пьяной вишни?» — Ну… мне говорили, вроде бы многие там его недолюбливают. — Хах, я ведь знал, ты как всегда откуда-то обо всем осведомлен… что ж, и в самом деле: Чангюн молодец — быстро сумел нажить себе врагов. А знаешь почему? — он вдруг перестаёт жевать, собираясь особенно подчеркнуть свои следующие слова: — Потому что не подвергает разумной критике свою безграничную веру. Он с чего-то решил, что может принести в реальный мир ценности мира своих иллюзий, и другие этому обрадуются — но нет. Никому не нравится, когда их вдруг сбивают с извилистой, но зато протоптанной дороги и наставляют на пускай прямой, но ведущий непонятно к чему путь. — Чангюн о чём-то поспорил с Бокджу… заставил его снизить объемы наркобизнеса… — Он хотел доказать дяде, что большие деньги можно зарабатывать и другими способами. Идея с прослушиванием была хороша в теории — честно признаю — но Чангюн не учёл связанные с ней настроения общества. И поплатился за это. — По-твоему, кто-то из его недоброжелателей... эээ... «заминировал» микрофон, чтобы сорвать устроенное им мероприятие? — Скорее всего. Да, наверное, звучит правдоподобно. Картина маслом: в место, где годами господствуют порядки, важные люди ворочают большими деньгами, у всех свои проверенные способы нажиться — вдруг заявляется чужой человек, ещё и родственничек хозяина, который голыми руками пытается все эти устоявшиеся традиции покорёжить. Сопляк-выскочка, чужак-инопланетянин в розовых очках: как-нибудь так, должно быть, Чангюн выглядел для работников «Пьяной вишни» — и он ведь даже не осознавал, что творит, наверняка. Вдохновлённый идеей превратить болото в чистый пруд, он не учёл, что местные жабы этому не обрадуются. Для «жаб» куда выгоднее послать пришельца куда подальше, расстроив все его планы — гнить дальше и радоваться. Барыжить наркотой, прямо выражаясь. …но одной вещи это не объясняет. Если всё происшествие имеет отношение только к Чангюну, то что тогда значила реакция Кихёна: весь этот ужас и крики — когда он прибежал на взрыв? Хосок не приплёл бы его на пустом месте. Но дело в том, что Кихён повёл себя так, как будто сразу же понял, что происходит, и даже… как будто это всё было по его вине. Конечно, Хосоку могло так показаться. Нервы Кихёна сильно расшатались, он мог повести себя неадекватно в ответ на любое потрясение даже без особой причины. Такое жуткое происшествие с микрофоном, с которым ему предстояло выступать через полчаса, наложившийся стресс встречи с Чангюном, ещё и их взаимные странные дела — всё это, несомненно, сильное потрясение. Но утверждать, будто именно этим можно всё спокойно объяснить, что-то мешает. В конце концов Хосок принимает версию Минхёка — но не убеждённость в её полной правдивости. — Впрочем, как бы там ни было, — продолжает тот, явно не высказывая большого желания зацикливаться на этой теме. — И Чангюн, и Кихён — они оба поплатились и ещё поплатятся за ту невнимательность, которую проявили друг к другу, к другим людям… и в первую очередь к самим себе. Это грустно, но это так. Люди бывают всякие: добрые и временами всепрощающие, как ты — а вот эго никогда не прощает. Стоит человеку возненавидеть себя, и весь мир ополчится на него следом. Хосок поднимает глаза в небо. Солнце нещадно палит с верхушки, как будто на дворе всё ещё август: ощущение, что оно хочет спалить их всех к чертям — стереть с лица земли жалких людишек, которые ничего больше здесь не ценят. Минхёк вдруг пихает его в плечо со словами: «Эй, смотри» — и тычет пальцем на выход из переулка, где они недавно были. Оттуда, как крот из глубокой норы, щурясь и морщась, кое-как выползает Чангюн. Быстро же он собрался. Хотя видок у него точно оставляет желать лучшего: еле шатающаяся, морально избитая фигура — всё же, потоптавшись на месте и привыкнув к свету, он на удивление решительно тащит своё тяжёлое тело в каком-то вполне конкретном направлении. — С ним точно всё нормально будет?.. — встревоженно бормочет Хосок. — Каково это, — неожиданно раздаётся под ухом, — … когда ты рождаешься, тебе сразу внушают мысль, будто всё в твоём распоряжении: деньги, слава, преданные люди — земное счастье в твоих руках благодаря везению оказаться на нагретом месте, его не нужно зарабатывать. Ты как-то в это всё веришь поначалу, но быстро перестаёшь, потому что в некий момент становится очевидно: это всё дары твоих успешных родителей — а сам ты ещё ни черта в этом мире не заимел. Потом и вовсе понимаешь, что настоящее счастье в чём-то другом — в тех вещах, которые именно «твои», которых тебе никто пообещать и тем более дать никогда не сможет. И наконец осознаёшь, что действительно счастливым тебя делают близкие люди, хорошее самочувствие, уважение окружающих, возможность самореализоваться… Казалось бы, просветление наступило — теперь живи и радуйся. Но тут в игру вступает жестокий парадокс: стоит только понять, что в твоей жизни действительно ценно, как ты сразу же начинаешь терять все эти вещи, одну за другой. Твоя искренняя любовь рассыпается, твои светлые идеи оказываются никому не нужны, да и сам ты оказываешься никому не нужен; семья видит в тебе лишь инструмент для ведения дел, а тут ещё и здоровье начинает подводить… — Всё… настолько плохо? — Да нет, — Минхёк качает головой. — Я уверен, все через это проходят, просто по-своему. У каждого человека свой сценарий, но суть одна: однажды тебе приходит в голову мысль о ценности чего-то, что ты никогда не ценил — вскоре ты лишаешься этого, но только затем, чтобы попытаться заполучить снова. Ты осознанно пытаешься вернуть себе то, что составляет для тебя некий кусочек счастья в жизни, и прекрасно понимаешь при этом, с какой целью. Именно так определяются вещи, которые по-настоящему тебе дороги — а остальное отсеивается. Тут главное это… не сдаваться. Если что-то является для тебя важным по-настоящему, надо просто сражаться за это до конца, что бы ни случалось. Искать новую любовь, новую опору, новый смысл, чтобы ценить куда сильнее прежнего, — Минхёк долго молчит, прежде чем продолжить: — Честно, глядя по сторонам, я… уже сейчас могу сказать, кто среди вас в итоге сдастся, а кто нет. Грустно это признавать, но некоторым людям сложно бороться за свои идеалы. Некоторые вообще не знают, что для них дорого. Хосок не уверен, на что, на кого он намекает — и даже не хочет спрашивать. Он почему-то уверен, что Минхёк не считает Чангюна слабым, несмотря на всю неприязнь к нему. А «некоторые люди», которые непременно сдадутся — это… — Я не знаю, чем могу помочь… — врывается у него само собой, и Хосок прижимает ладонь к потному лбу. — Я… я хочу что-нибудь сделать, но… — А ты ничего и не сможешь. Пока не поможешь себе — другим от твоей помощи будет только больнее. Я понимаю, временами бывает мерзко из-за самого себя: кажется, будто бы ты такой бесполезный и всем вокруг только больно делаешь… но тут остаётся только смириться, — Минхёк пожимает плечами, и теперь его жест выглядит по-настоящему легкомысленно. Он опять убирает руку в карман: — Хочешь конфетку? — Откуда у тебя их столько?.. Минхёк улыбается. Хосоку надоедают все эти тяжёлые темы. Просто страшно думать о том, что приготовило ему — и людям вокруг — будущее. — На днях Хёнвон решил бросить курить, — объясняет тот. — Но разорвать связь с длительной привычкой, оказывается, так сложно… он говорит, ему всё время хочется засунуть что-нибудь в рот, и я подумал, что конфеты — неплохой вариант для замены. — Ты его заставил?.. — хмурится Хосок. — Бросить. — Я бы никогда не стал, — Минхёк хмурится, резко мотая головой. — Понятия не имею, что случилось, но последнее время Хёнвон будто бы сам не свой. Ощущение, словно в нём вспыхнула непонятно с чего какая-то бешеная воля к жизни: он ведёт себя так, точно вознамерился дожить до ста. Если не ошибаюсь… это после того дня, как ты головой ударился. Но поэтому ли?.. Не вижу связи. — Ну ладно, теперь понятно, зачем конфеты Хёнвону — но ты-то для чего их ешь? — А… вдохновляю своим примером. Хёнвон говорит, они мерзкие — а я не соглашаюсь и пытаюсь доказать обратное. Даже если знаю, что он прав. — И что это вообще значит?.. — Я просто терпеть не могу сладкое, — это признание из уст Минхёка звучит неожиданно. — Но всё ем и ем их, не могу остановиться. Это даже пугает. Словно в подтверждение своим словам, он опять достаёт конфету, разворачивает её — но отправлять в рот не спешит. Просто разглядывает, морщась. Липкая поверхность леденца чуть поблёскивает на солнце. Недолго думая, Хосок хватает его и сует под язык. Сладость на самом деле оказывается тошнотворной. — Вообще, я часто имею дело с вещами, которые мне не нравится, — вырывается у Минхёка. — Это неизбежно в ситуации, когда не можешь сказать, нравится ли тебе вообще что-нибудь… — Какой смысл цепляться за то, что противно? Даже портить себе зубы и желудок жжёным сахаром… — Брошу свои привычки — и что тогда от меня вообще останется?.. — Минхёк косится на него с неприятной, но унылой усмешкой. — Я просто делаю вещи, к которым привык, чтобы выглядеть таким, каким меня привыкли видеть другие — нехитрая наука, да? В Минхёке всегда чувствовалось что-то фальшивое. Его вызывающее поведение, странноватые увлечения, несусветное число побрякушек, которыми он вечно обвешивает себя, даже уникальная манера разговаривать — это всё скорее «образ», чем индивидуальность. Хосок понял это, когда увидел его полупустую, невыразительную квартиру. Тем более когда внезапно стал разговаривать с ним на серьёзные темы. «Образ» Минхёка ветреный и глупый — а его индивидуальность даже довольно мудра благодаря тому, что он прочитал все те сложные книги по философии и психологии, которые Хосок видел на полках его книжного шкафа. Мудра — и при этом довольно печальна. — Тебе тоже больно, да?.. — спрашивает Хосок, понизив голос. — Я? — Минхёк — а какой из Минхёков? — решительно мотает головой, морщась. — Нет уж. Я совсем не такой, как все вы… ты, Кихён, Чангюн или даже Хёнвон… я не похож ни на кого из вас. У моей жизни совсем другой сценарий, к сожалению или к счастью… Он даже не пробует объяснить ничего. Вместо этого встаёт и явно собирается слинять, пока беседа вдруг не окрасилась в чрезмерно личные тона. Строит из себя особенного, а в самом деле такой же трус, как и все. Хосок привстаёт немного, чтобы его остановить, но в конце концов машет рукой. — И напоследок… мне ещё подумалось, — мысли у Минхёка всё никак не кончаются. — Помнишь, что Чангюн сказал Кихёну… будто бы тот своего рода энергетический вампир, сосущий эмоции из людей вокруг? — Хосок недоумённо кивает, — Так вот, думаю, он прав, только… эта эмоция, которая ему нужна от других, чтобы продолжать жить — не любовь. — А что же тогда? — Ненависть. Минхёк буквально оставляет Хосока наедине с этим словом — и только потом исчезает среди дневных теней. А Хосок сидит ещё довольно долго, продолжая думать о беспощадном солнце, о беспощадных людях и о том, может ли кто-то намеренно заставлять окружающих себя ненавидеть. Для чего? Какой в этом смысл? Он не понимает. Но сердцем чувствует — что-то в этом есть. Собираясь уходить, он внезапно видит — у входа в тот самый злосчастный переулок — Хёну вместе с его братом. И ненадолго замирает, потому что впервые, наверное, за всё время видит, чтобы у хёна на лице были слёзы. Он слышит пару обрывков его фраз, обращённых к Джисону: «… ты же знаешь, у меня ничего больше не осталось, кроме этого!» и ещё «я должен, а иначе всё, чем я пожертвовал, окажется напрасно…» — после этого Хосок не выдерживает и отворачивается. У него даже нет желания задаваться какими-то вопросами. Ему надоело смотреть на чужую боль. Кихён был прав: иногда такое чувство, будто бы мир целиком состоит из глупой и совершенно бессмысленной лжи. Какое-то время ты живёшь, веря, что тебя окружают только счастливые люди. Они все такие хорошие, классные, выдающиеся и интересные — до тех пор, пока ты внезапно не начинаешь видеть шрамы у них на запястьях. Вдруг оказывается, что это вовсе не один ты такой странный со своими унизительными, смехотворными проблемами — просто все барахтаются в своей собственной грязи, но как один делают вид, будто ничего не происходит. Когда задумываешься об этом, становится страшно. Хосок верил в совершенство любви между Чангюном и Кихёном — а та оказалась ложью; он верил яркой эксцентричности Минхёка — тоже ложь; он верил, что Хёну самый сильный, самый мудрый и всегда справляется со всеми трудностями — такую ложь надо ещё поискать. Речь не о том, что среди них нет сильных. Но уж точно нет честных. Все предпочитают лгать, чтобы уберечь от взглядов свои глубокие раны. Они все такие. Он, Кихён, Чангюн, Хёнвон с Минхёком, Хёну, возможно даже Чжухон — они все связаны этой проклятой болью. В каждой отдельной судьбе идёт тяжёлая борьба за конкретные ценности и идеалы. Все они что-то потеряли — значит должны найти, чтобы стать счастливыми. Хосок не знает пока, как собирается вести эти поиски, но в любом случае он не станет сдаваться. Ведь он ещё пока не готов плюнуть на себя. Но… «… я могу сказать… кто сдастся, а кто нет» — когда он думает об этих словах, то с грустью, даже больше с ужасом осознаёт: не все настроены так же. Даже, наверное, очевидно, кто думает иначе. Хосок знает, кто среди них всех плюнул на себя в первую очередь. Он совершенно не знает, что ему делать с этим. И нужно ли...28. Все мы связаны этой проклятой болью
5 октября 2019 г., 15:24
Когда Хосок дочитал сообщение Чангюна до конца — то было довольно коротким — он почувствовал, как густое, липкое сожаление расползается под сердцем, заволакивая пустую грудную клетку. А потом ещё долго сидел, остановив взгляд на последнем слове, и пытаясь объяснить себе, откуда взялось это чувство.
Чангюн писал в деловом тоне: сухо, лаконично и по факту — в тексте не было просьбы, уж тем более мольбы, не ощущалось попытки надавить между строк или насильно толкнуть к чему-то. В своих словах он не прибегал к шантажу, нигде не старался вызывать к себе жалость и даже более того — не стал объяснять, с какой вдруг стати Хосок должен его выслушивать или уж тем более соглашаться на внезапное и довольно резкое предложение: вообще, можно было решить, что он даже не сильно заинтересован в положительном ответе.
Чангюн поставил Хосока перед фактом, не обязывая его ни к каким конкретным действиям. Вся суть того, о чём он писал, сводилась к нейтральной констатации: «Ты можешь сделать кое-что для меня, и тогда я сделаю кое-что для тебя взамен».
«Я объясню, почему вышло так, что ты оказался в больнице и даже, некотором смысле, был вынужден расстаться с частью самого себя. Не думаю, что Кихён что-то внятное об этом рассказывал, даже если ты вдруг у него спросил».
Чангюн мог бы добавить, взывая к его забитой гордости: «ты наверняка считаешь, что обязан теперь знать правду...» — или завлечь загадочным: «тебе интересно, что стоит за всем, ведь так?» — но нет, ничего подобного. Он также не стал писать ничего наподобие: «ты, разумеется, не хочешь иметь никакого дела с этой историей после того, что пережил» или хотя бы «прости, что заставляю вспоминать, но глупо теперь будет просто всё отбросить». Нет, Чангюн не стал распыляться на личные оценки или психологические уловки, как точно сделал бы Хосок на его месте, если бы захотел просить об одолжении кого-то, кому он явно не нравится, ещё и так вызывающе:
«Приведи Кихёна ко мне. Я ничего не буду с ним делать, просто хочу поговорить».
Чангюн должен был отдавать себе отчёт в ситуации: Кихён не хотел даже дышать с ним одним воздухом, и Хосок прекрасно об этом знал; мало того, уже как-то доводил его до бледного испуга угрозами только чтобы заставить держаться от Кихёна подальше — и в принципе для Хосока после всех усилий, которые он приложил, чтобы избежать встречи этих двоих, было бы весьма странно и даже глупо сводить их в конце концов собственными руками. Так что по идее Чангюну требовалось изобрести действительно весомый довод, чтобы Хосок решился выполнить его просьбу. Очевидно, для него это значило не просто пойти наперекор себе, обесценить все прошлые старания и убеждения, но и к тому же подставить Кихёна, который точно не ожидал подобного удара в спину.
Хотя незадолго до крушения своей прежней жизни Хосок и осознал, что скорее всего во многом ошибался по части Чангюна, одного этого не хватало, чтобы принимать его сторону.
Возможно Чангюн посчитал, что способен предложить Хосоку достаточно, и поэтому не видел нужды в дополнительных уговорах. Он прямо дал понять, что ему доступна правда о том самом «тёмном мире» Кихёна, где живут всякие смутные, жестокие мотивы — те, что связывают того с Бокджу, заставляют микрофоны взрываться без причины и разжигают серьёзную дисгармонию в душе.
И скорее всего раньше, то есть до ситуации с потерей памяти, это на самом деле стало бы для Хосока достаточным поводом, чтобы напрячь мозги, подключить совесть и серьёзно поколебаться. Тогда его ждала бы крайне агрессивная внутренняя борьба: объяснимое желание знать вступило бы в конфликт с сердечным стремлением уважать. Один из голосов в голове постоянно убеждал его: чем больше ты знаешь о Кихёне, тем лучше для вас двоих и для ваших отношений — а другой говорил, что правда о человеке, узнанная из уст кого-то другого, не может считаться правдой по определению.
А что теперь? Если честно, Хосок об этом даже не задумался. Поначалу ему вообще показалось, будто он так устал, что не хочет со всем этим связываться, не хочет ничего знать о Кихёне, о его секретах, о его проблемах — к чёрту всё, надоело. Пытаясь пролить свет на жизнь Кихёна, он закончил тем, что погрузил в темноту часть своей. И никому от этого лучше не стало.
И всё равно, опустив телефон, глядя на полупрозрачную штору и ничего не видя за ней в окне, Хосок прекрасно знал — ещё задолго до того, как принял решение осознанно — он сделает то, о чём его попросили.
На первый взгляд, логика здесь отсутствовала начисто: всё верно, её не было — зато имело место кое-что другое. То, что лежало далеко за пределами понятий, подвластных осознанию, и даже вне границ белых пятен, возникших по вине амнезии. Это решение принадлежало к разряду редких, что принимаются на нижних уровнях разума, бессознательно — и не могут быть объяснены с рациональной точки зрения. То есть, Хосок имел очень даже вескую причину для определённого, на первый взгляд нелогичного поступка — но ни в одном языке мира он не нашёл бы достаточно слов, чтобы внятно её описать. Он просто знал, как поступить правильно: его знание родилось из случайных наблюдений, подозрений и предчувствий — можно называть это интуицией, но даже такое понятие ничего не исчерпывает и звучит слишком просто.
Хосок напрягся, затем подумал: что в этом невыразительном, совершенно безликом сообщении Чангюна могло вызвать в нём такую сильную эмоцию, как сожаление? И почему без какого-либо весомого повода, даже не чувствуя к этому человеку симпатии, Хосок вдруг стал сопереживать ему?
Здесь тоже не нашлось конкретной разгадки. Но зато он знал вот что: слезливая просьба, угроза, попытка торговаться, умолять — ничто из этого не выглядело бы более отчаянно, чем это сухое «Просто хочу поговорить». Чангюн с Кихёном не старые добрые знакомые-одноклассники, чтобы «просто говорить». Хосок очень хорошо помнит Чангюна в последние минуты их разговора в «Пьяной вишне»: его тихий сдавленный смех, отчаянный блеск в глазах — нет уж, Чангюн хотел кричать или возможно даже рыдать, он был эмоционально разбит и совершенно напуган. А этот бездушный деловой тон как ни что другое сигнализировал об одном — о душевном истощении. Возможно, Хосок не заметил бы этого, если бы не находился в таком же состоянии сам.
«В пути, выбранном мной, нет ни малейшего смысла», — он продолжал слышать эти слова, сказанные ему Чангюном, снова и снова.
У Хосока сжалось сердце. Его рука неосознанно потянулась к тачпаду на ноутбуке, и курсор коснулся папки «Фото», видной на боковой панели. Скупая фраза «Нет файлов» снова встала перед глазами, как приговор — но в памяти Хосока эпизоды чужой жизни каким-то образом отпечатались пятнами ярких красок навечно, даже ярче, чем некие детали его собственной. И вдруг эти слова «в пути... нет смысла» бросили резкую тень на россыпь образов: внезапно отчётливое воспоминание о душераздирающем крике Кихёна и мертвенно-пустых глазах, которыми смотрел на него Чангюн в «Пьяной вишне» создало жестокий контраст с тем, что Хосок однажды увидел на фотографиях и чему позавидовал до токсичной ненависти. Идиллия совместного прошлого двух людей: моменты сияющих глаз и улыбок, что лучились искренним счастьем — теперь они почернели и рассыпались в пыль.
В его горле образовался ком, и стало так больно, словно это была драма не чьей-то чужой жизни — а его собственной. Вряд ли удар по голове сделал Хосока ещё более сентиментальным, зато вполне мог перемешать его опыт с опытом других людей так же, как заставил считать осязаемыми события шестилетней давности. Он не мог сказать, что сопереживал Чангюну как Чангюну, вспоминая боль в его глазах, но он сопереживал Чангюну, как сопереживал бы самому себе, как будто видел себя на его месте — и это было до ужаса странно.
Хотя куда более странным ему казалось то, что по отношению к Кихёну он ничего подобного не чувствовал.
Задумавшись об этом, Хосок прислушался к тишине: после рассказа о своих жутких снах тот никак не напоминал о себе, лежа неподвижно, уставив пустой взгляд в потолок — но просто невозможно было не ощущать тяжести ауры, которую создавало его присутствие. Чувство, которое лежало в её основе камнем, тоже было сожалением, правда совсем не тем, что внезапно напало на Хосока без конкретной причины: не невнятной болью, щемящей сердце, а липким, гнетущим маревом. Кихён не просто испытывал это чувство — а жил в нём, причём наверное столько, сколько Хосок вообще его помнил. Если задуматься, прямое свидетельство этому и правда было всегда: в его словах, в его взгляде, даже в жестах — душа Кихёна постоянно тонула в глубоком мраке, который Хосок видел за тонким зеркалом его глаз.
«Пожалуйста, не связывайся со мной», — всё началось с этой фразы, которой Хосок не предал должного внимания, когда услышал. Зря или нет, уже другой вопрос, но факт в том, что именно тогда перед ним впервые предстала эта тихая, мучительная скорбь.
«Мне больше не нужная моя память», — этой фразой, по идее, всё могло бы кончиться, только вот удаление фотографий из прошлого не решило ничего, да и сам Кихён хорошо понимал всю безысходность охватившего его чувства, иначе не написал бы в неудавшемся прощальном письме фразу: «моё проклятие — помнить».
Никогда ещё, наверное, отношение Хосока к Кихёну не было таким простым — думая обо всём этом, он испытал к нему самую банальную жалость. А ещё беспомощность. Вполне возможно, в конце концов Хосок встал на сторону Чангюна просто потому что знал, как помочь ему, а вот как помочь Кихёну — нет. Возможно, ему просто хотелось сделать хоть что-то хоть для кого-то и любым способом разбавить этот нескончаемый давящий гнёт.
Для Хосока вообще не было важно, что заставило его коренным образом переменить своё мнение о ситуации, которая сложилась между этими двумя. И его даже не так сильно интересовало, какой она была на самом деле и насколько все эти муки совести Кихёна были с ней связаны. Главное, что в полученном сообщении он увидел если уж не стремление, то во всяком случае твёрдое желание нарушить самую нерушимую вещь на свете — молчание. И даже если оно было принято от чистой безысходности, не важно: в любом случае надо было что-то делать и решать, вместо того чтобы просто вязнуть в безмолвном сожалении этих повторяющихся дней. Хосок был не в состоянии: не физически, ни психологически — разбираться с Кихёном, и вдруг подумал, что окей, пускай это сделает Чангюн. Тем более, что ему вдруг показалось: Чангюн собрался с силами и решился именно на то, на что никак не мог решиться он сам.
«...хочу поговорить».
Но всё-таки самая-самая основная причина была в другом. Где-то в глубине разума сложилось нечёткое, но от этого не менее убедительное понимание того, почему Хосок поступил именно как поступил. Не в силах осознать это до конца, он впрочем чувствовал: помогая Чангюну, неким образом сможет помочь и себе — чувство зародилось в момент, когда их взгляды случайно пересеклись в том самом разговоре, когда Хосок вдруг понял, что перед ним за человек и что за эмоции скрывает его неприветливый взгляд — заглянул ему в душу, толком не осознавая этого.
Существует мнение, что люди, несущие в себе одну и ту же душевную боль, особым образом связаны. И Хосок решил выяснить, насколько это может быть применимо к их с Чангюном странной ситуации — и если да, окажется ли правдиво.
Примечания:
Если вдруг вам грустно, можете послушать песню, которой я вдохновлялась при написании диалога Чангюна с Кихёном, и тогда вам станет ещё грустнее <You Can't Have Me — SUZANNE (수젠)>