***
Сгущается плотная тень, а ветер становится свирепее — но Хосок почти не чувствует ничего: под кожей у него бурлит и клокочет палящий жар. Тело охвачено лихорадкой, как будто кровь в венах закипела и перемешалась с огнём — оно вспыхнуло резко, как если бы кто-то взял и поджёг его: но разве человека можно поджечь изнутри так же просто, как какую-нибудь спичку? — Хосок просто не понимает, что с ним стало и в какой момент. Его щёки пылают, а сердце бешено трепыхается; реальность теряет свой контур — и вместе с тем он теряет ощущение своего присутствия в ней. Мир внезапно отдаляется от всех органов восприятия, так что теперь Хосок способен чувствовать его только наполовину: часть его мёрзнет в порывах ветра, а часть — горит в безумном огне. Сбитый с толку и зыбкий, он идёт в сторону своего дома, даже не решаясь думать о том, что вообще происходит — но ближе к концу пути всё-таки поддаётся натиску особо трепещущих мыслей. Что Кихён сделал с ним и, куда важнее, как он смог это сделать? Хосок просто не в состоянии осознать. И ещё кое-что: почему в нём не возникает ни малейшего желания сопротивляться? Случается помутнение: оно сбивает с толку, вызывает в груди тревогу, даже пугает — но попытаться как-нибудь избавиться от нахлынувших чувств и вернуться к адекватному, к своему привычному восприятию действительности Хосок, по какой-то причине, не спешит. Должно быть, сейчас он идёт за Кихёном, где-то в тайне предвкушая то, что должно между ними произойти. Какая-то его часть вполне довольна раскладом событий. Даже этот изводящий жар доставляет удовольствие — но Хосок ещё пока не готов себе в этом признаться. Что же им движет? Какое чувство заставляет его добровольно идти вперёд, когда он уже увидел впереди бездну?.. Кихён за всю дорогу не удостаивает его ни взглядом, ни словом — иначе говоря, оставляет сходить с ума в одиночестве. Хосок и сам изо всех сил старается не выдавать того, что в нём творится: сдерживать бурю чувств и даже смятение — по большей части, из-за стыда. Он стесняется не только того, что не в состоянии держать под контролем свои собственные эмоции — но и того, что даже не может понять их суть. Что хуже, он почти уверен: Кихён в любом случае всё видит и как обычно знает о нём гораздо больше, чем он сам. Чтобы хоть как-то успокоиться, Хосок замедляет шаг и затормаживает мысли. Он уже видит впереди свой дом: несмотря на предвкушение, будущее нервирует его — чем меньше расстояния до точки, после которой всё, вроде как, должно стать решённым и ясным, тем темнее кажется ночь. Ему не удаётся подавить ощущение, будто бы его крепко схватили, овладели им и тянут прямо во мрачный омут — впрочем, на данный момент он скорее спускается туда сам. И чем глубже, тем горячее вокруг и внутри. Тогда Кихён вздыхает и берёт его за руку. По сплетению холодных пальцев пробегает ток. Мир Хосока опять мешается, выворачивается наизнанку, и становится уже абсолютно не важно, какой он, каким должен быть и как ему следовало бы вести себя сейчас, что считать рациональным; пламя жжёт абсолютно все логические микросхемы, оставляя на их месте одно: электрический разряд — эмоцию, что подчинила себе всю его суть. Кихён обещал, что даст этой эмоции имя. И тогда Хосок наконец-то поймёт себя. Поднявшись на верхний этаж, он встаёт напротив двери, поднимает руку с зажатым в ней ключом — и вдруг замирает; какая-то мысль ударяется о стенки черепа, вынуждая переключить на неё внимание. Кажется, эта мысль возникла в голове незадолго до того, как нагрянула одурь, и удивительно, что она до сих пор не сгорела в воцарившемся хаосе. Это похоже на наваждение: голос в голове говорит Хосоку, что он должен кое-что сделать. Сейчас, пока взметнувшийся в нём панический страх ещё жив, и пока рассудок достаточно чист для того, чтобы принимать волевые решения. Сейчас, пока ещё не впустил Кихёна в квартиру. Потому что когда это произойдёт, он мгновенно потеряет способность думать о чём бы то ни было, кроме него. Эта мысль жизненно важна — а решительное стремление, которое его охватило, важнее всякого предвкушения. — Ты не обидишься, если я попрошу тебя подождать здесь? — решившись, Хосок бросает. Дрожь и нетерпение совсем иного толка охватывают его. — Пять минут, не больше. — Чем ты был занят здесь с тех пор, как остался один? — тянет Кихён с прищуром. И продолжает, не стерпев соблазна вставить: — Мёртвую шлюху спрятать забыл? Хосок замахивается на него ладонью, но больше из приличия, чем из раздражения. Убедившись, что Кихён тоже сказал это только для того чтобы просто сказать, а сам вполне смиренно оперся на лестничный поручень, он входит в квартиру. Опомниться, захлопнуть дверь, запереть на замок и не выходить, по меньшей мере, неделю — вот такая стремительная мысль; Хосок мысленно усмехается то ли ей, то ли задавленной части своего «я» (рациональной части), которая даже на последнем издыхании, зажатая в кольцо огня, всё ещё умудряется что-то вякать. Он захлопывает дверь, но не запирает её на замок, а после этого, оставив свет выключенным, идёт в комнату. В рассеянной темноте — из-за луны, которая пробивается даже сквозь тучи — выдвигает ящик тумбочки у изголовья кровати и, не глядя, нащупывает нужный предмет. После этого Хосок вываливает из комода на пол часть одежды и хватает то, что вывалилось из её складок, запихивает тряпье назад в случайном порядке — а всю добычу сгребает в охапку, смяв в комок. Он находит все тайники и наконец направляется в ванную, чтобы бросить то, что собрал, в унитаз. Тогда же он щёлкает включателем — в тот момент до него доходит, что он творит и с чем решается покончить так быстро. Сомнение возникает только на долю секунды, неприятно кольнув в грудь — но в конце концов вид смятого, размокшего месива из картонных коробочек вызывает скорее приятное чувство удовлетворения. Наконец, он нажимает на кнопку смыва. С первого раза ничего не смывается. Хосок пробует ещё раз и, кажется, какая-то часть всё же тонет в недрах канализации. Но остатки по-прежнему плавают в булькающей воде. Ему почти плевать, если он засорит трубу этой гадостью или же отравит подвальных крыс. Он хорошо знает, что в унитаз нельзя смывать что попало, но просто не видит какого-то другого способа навечно избавить себя от того, что уже начало отравлять ему жизнь и грозится теперь сделать её кошмаром. Хосок просто не может пообещать себе, что уже через несколько часов внезапно не передумает и не станет копаться в мусорке, чтобы отменить своё спонтанное решение. Вот почему единственный вариант — отправить всё туда, откуда уже не достанешь, даже если очень захочется. Наконец, Хосок не выдерживает. Он голыми руками вынимает то, что осталось от бесформенного комка, и швыряет в раковину. Затем быстро отходит в комнату за зажигалкой, пытается поджечь мокрый картон — не выходит; и в конце концов он не придумывает ничего лучше, чем вытащить из пластиковых отделений оставшиеся таблетки и по одной спустить их в водосток. Потом он берёт ошмётки коробок, снова идёт в комнату и, недолго думая, швыряет их в окно. Хосок идёт на кухню и тщательно моет руки. Прежде чем вернуться к Кихёну, он останавливается перед дверью. Теперь он свободен. С этого дня таблетки перестанут контролировать его разум. Ядовитые химикаты не доведут Хосока до того же, до чего когда-то довели его отца и мать Кихёна. Может, Хосок сходит с ума как-то по-иному — но даже сумасшедшим, он будет жить. Он больше не сделает ничего такого, что приблизило бы его к смерти. Совершённый поступок прибавляет спокойствия и даже уверенности в себе. У Хосока появляется чувство — быть может, просто иллюзия — что он ещё держит под контролем хотя бы что-то. В коридоре Хосок наблюдает картину: Кихён сидит на корточках напротив всклоченного кота, неизменного обитателя подъезда — ничего особенного, казалось бы, ведь эти двое поладили ещё с первой встречи и наверняка соскучились друг по другу за время разлуки; и всё же в глаза бросается кое-что интересное между ними, немного странное, а может быть даже и очень странное. Кихён умудряется присесть так, что их с животным глаза находятся почти на одном уровне — кот стоит на третьей ступени лестницы, ведущей на чердак — у них буквально одна аура, и Хосока посещает мысль, что в этот момент они похожи друг на друга настолько, насколько вообще могут быть похожи существа двух разных видов. Неясно, можно ли говорить об эмоциях в применении к кошкам, но ощущение не лжёт: что в тех, что в других глазах застыли одинаковые чувства — понимание, твёрдое и спокойное смирение. Хосок замечает, что за время, пока они не виделись, грязно-белый кот стал ещё отвратительнее. Когда он садится, то странно подгибает лапу, и Хосоку кажется, что он заметил на спутанной шерсти в её основании кровь. Около уха чернеет пятно, похожее на ожог — может быть, кто-то ткнул в кота бычком от сигареты. Уже не первый раз, глядя на это жалкое, жестоко обиженное миром существо, он испытывает, кроме горечи, ещё и некую неподдающуюся объяснению ярость. И если раньше ему казалось, что антипатия вызвана выходками, которые выводят его из себя, недружелюбным характером, непредсказуемым поведением — теперь он ловит себя на мысли, что дело совершенно в другом. Его злоба растёт из беспомощности. Хосоку больно, он правда хочет помочь — но как бы он ни старался, все его светлые побуждения в конце концов окажутся отвергнуты: всё, что он получит в качестве благодарности — лишь очередной кровоточащий шрам. О ком это было: о коте или о Кихёне? — Хосоку в голову вдруг врезается такая мысль. И феномен странного единения двух совершенно разных душ сразу же становится для него понятнее. — Тебе следует хорошо заботиться о нём, — вдруг произносит Кихён, поднимаясь на ноги. Они с котом обмениваются многозначительными взглядами — будто желают удачи друг другу — и растрепанный шерстяной комок, хромая, исчезает в сумраке. — Почему, интересно, я обязан?.. — у Хосока внезапно не возникает желания строить из себя добренького, поэтому он произносит прямиком что думает: — Тем более всякий раз при моём приближении оно только и мечтает, как бы поточнее прицелиться мне когтями в глаза. Кихён смеётся коротко, даже без тени живого чувства. Затем косит глаза туда, где в последний раз мелькнул ободранный хвост — и внезапно грустнеет. — Вся проблема здесь, как всегда, в отношении, — тоска кажется настолько пронзительной и ясной, как будто Кихён оплакивает кого-то. — Ты просто… попробуй взглянуть на него немного иначе. Неужели ты не понимаешь, насколько тонко кошки чувствуют настроение людей?.. Тебе ведь тоже не нравится, когда другие обращаются с тобой так, словно ты в любой момент способен ударить — это бесит и оскорбляет. Какой смысл показывать дружелюбие тому, кто ждёт от тебя только плохого? Складывается парадокс: пока ты думаешь, что кот укусит — он и будет тебя кусать, а ваше взаимное непонимание не прекратится. Но если откажешься от страха и хоть раз подойдешь к нему с мыслью, что у вашего взаимодействия может быть и другой исход — реакция тоже изменится. — Хочешь сказать, кот растрогается от того, что я в него поверил? — саркастично морщится Хосок. — Да просто сделай как я сказал! — Кихён без предупреждения срывается на лютую, почти истеричную ярость, и даже его неподвижные глаза вдруг ярко вспыхивают. Хосок цепенеет в недоумении: ему никак не понять, что же так волнует того в судьбе несчастного животного — впрочем, сейчас это не так уж и важно. — Да ничего не будет, — он поворачивается к двери и распахивает её, — с твоим котом. Кихён что-то бурчит себе под нос, но всё-таки быстро отпускает ситуацию. Ведь стоит им только переступить порог — и тогда абсолютно всё, что осталось за ним, теряет всякую важность. С этой секунды нет больше ничего, кроме них двоих в погружённой во мрак квартире, стоящих лицом к лицу. Лицом к лицу не только друг к другу, но и ко всему, что есть внутри них, что существует между ними, без малейшей возможности спрятать что-то или спрятаться самим. Как только Хосок осознаёт, с чем он собирается оставить себя наедине в четырёх стенах, его охватывает внезапный панический страх: разувшись, он стоит у двери и не может пошевелиться — а Кихён пропадает во мраке квартиры мгновенно, как будто вовсе не он тут гость. Хосок вдруг осознаёт: что-то подобное уже было с ним раньше. На ум приходит другой вечер: когда он тоже был охвачен с ног до головы пламенем, когда тонул в омуте своих неразборчивых чувств к Кихёну. Он помнит, чем тот вечер кончился, помнит слишком хорошо — и не хуже он помнит, что началось с того вечера: не ошибкой будет сказать, что абсолютно всё. И тогда же он предугадывает, что случится дальше, то есть прямо сейчас — в точности то же самое, что и тогда, по крайней мере по замыслу Кихёна, похоже, всё должно быть именно так. Словно нет какого-то другого способа разобраться в запутавшихся отношениях. Впрочем, когда все слова сказаны и больше не о чем говорить, о логике и серьёзном подходе не идёт никакой речи, когда всё остаётся завязано только на безрассудных чувствах — чем ещё они могут заняться, оставшись наедине? Хосок не понимает, чем это им поможет — впрочем, тогда, где-то полгода назад, он тоже ничего не понимал — однако же это прояснило перед ним картину. На тот момент, после роковой ночи, между ним и Кихёном всё стало гораздо проще. И в этот раз Кихён сделает нечто такое, что тут же сделает всё понятным? На самом деле Хосок не может представить, чего тот ещё ему не показывал. Так, надо хотя бы делать вид, что всё под контролем. Можно вести себя таким образом, как будто ничего особенного не происходит. Можно вырвать эту ночь из прошлого и из будущего — отделить себя и Кихёна от всех событий, что когда-либо определяли их отношения. Они просто два человека, даже нет — две чистые эмоции, столкнувшиеся в пространстве. И что бы между ними ни случилось сейчас, здесь нечего бояться и нечего осуждать. По пути в комнату Хосок решает, что на этот раз не будет дожидаться, пока Кихён начнёт его провоцировать: а ведь он обязательно начнёт — не будет больше ломаться, прикрываясь стеснением и голосом здравого смысла. Главное, не станет отрицать, что он совсем не против, на самом-то деле, поддаться на провокации. Ему не хочется лишний раз трепать себе нервы. Если уж произойдёт то, что должно произойти — поворачивать назад уже поздно — расслабься и получай удовольствие. «А не за этим ли ты, часом, вообще сюда шёл?» — внутренний голос прекрасно знает, как его поддеть. «Разве теперь это вообще важно?» — Хосока, конечно, коробит, но он пожимает плечами. Чёрт знает, зачем он сюда шёл. Кихён тоже вдруг ленится, забивает на всякие прелюдии, уговоры — и, завидев Хосока, молча снимает с себя толстовку. Да, действительно, зачем вообще что-то говорить, если можно взять и действовать? — хотя скорее всего он просто уловил по выражению его лица, что нет нужды тратить время. Под его толстовкой оказывается рубашка из тонкой хлопковой ткани, почти прозрачная и плотно облегающая торс. В очередной раз словив навязчивое дежавю, Хосок нервно сглатывает, в его мысли всё-таки закрадывается тень сомнения. — Ты ведь не против? — уточняет Кихён с ухмылкой, задержав руку на воротнике — как пить дать, издевается. — Ты, кажется, обещал, что расскажешь что-то про мои чувства, — в Хосоке просыпается тяга к серьезности, похоже, что он всё же пришёл сюда за ответами в первую очередь и только потом — за всем остальным. — И это твой план? — Зачем рассказывать, — первая пуговица вылетает из петли, обнажив кусок белой кожи, — если можно показать? «Не сопротивляйся», — это произносят, одновременно и беззвучно, двое: Кихён, способный передать что угодно одним взглядом, и он сам — вернее, его внутренний голос. Что ж, похоже они действительно вернулись к самому началу: и если всё, что между ними было, когда-то родилось в хаосе бессмысленного и беспощадного влечения, которое нельзя объяснить и преодолеть — не значит ли это, что в таком же хаосе оно должно найти свою гибель? Звёзды и галактики перед самым концом тоже приходят к началу: взрыв даёт им жизнь, взрыв же её отнимает — грустно, но красиво. Хосок закрывает глаза и тяжко вздыхает. Демоны орут в нём наперебой. Рассудок машет белым флагом. Нет, не будет тут ничего красивого — только мерзость и мрак, потому что в этом всём не остаётся ничего, кроме мерзости и мрака. Демоны жгут костры — и тогда снова, сантиметр за сантиметром, его тело погружается в кипящий огонь. Желание рождается, как всегда, где-то снизу — однако стремительно передаётся наверх и штурмом захватывает контроль над сознанием. Тогда Хосок перестаёт быть самим собой. Запутанная, извращённая игра в познание тайных эмоций начинается. — Подумай над одной вещью, если ты ещё способен на это, — произносит Кихён во время того как каждой расстёгнутой пуговицей жар растёт, а дыхание учащается. — Скажи мне, что ты сейчас чувствуешь? Можешь как-нибудь это описать? Прямо по больному — два раза подряд. Нет, не способен. Нет, не могу. Позволив липкому искушению взять верх, Хосок лишается не только способности думать о своих поступках: ещё он частично теряет понимание речи на слух; вместо слов другой язык становится определяющим — запутанные сигналы движений и жестов. Каждый вдох и выдох Кихёна: малейшие колебания его грудной клетки, открытой теперь глазам; липкая капля пота, проступившая сквозь кожу, даже биение крошечной жилки на шее — Хосок замечает всё это, он даже может представить, что смотрит на любую из деталей в десятикратном увеличении; сейчас он ждёт рокового жеста — отмашки, что снесёт перед ним барьер. Что позволит ему не бояться своих чувств — а отдаться целиком на их волю. — … эмоции бывают двух видов: они либо простые, либо составные, — Кихён явно не спешит, тянет свою странную беседу даже когда заканчивает с последней пуговицей. Хосок видит сквозь рассеянную темноту мурашки на его бледной коже. — Ты знаешь, из каких четырёх эмоций сложены абсолютно все остальные? И какая из них, по-твоему, лежит в основе страсти? Наконец, он производит лёгкое движение — тогда тонкая рубашка спадает с его плеч и остаётся висеть на предплечьях. Хосок понимает, что момент наступил, и молча шагает вперёд, сокращая расстояние. Обнажённая белая кожа под его пальцами — он вцепляется в неё крепко, но без всякого нетерпения, а спокойным, самоуверенным жестом; руки не чувствуют никакого сопротивления даже когда крепко прижимают чужое тело к стене. Хосок пару секунд смотрит на Кихёна в упор, очерчивая взглядом грани того, чем ему позволили распоряжаться, а затем заключает: кое-что ему здесь всё же не вполне по душе — опустив руку, он тянет невесомую ткань и пытается стянуть до конца повисшую рубашку. Но Кихён внезапно не даёт ему это сделать: пальцы смыкаются на запястье Хосока чересчур прямолинейно и с достаточной силой для того, чтобы он не позволил себе попытаться ещё раз. По какой-то причине для Кихёна важно, чтобы ткань непременно зарывала его кожу от локтей до запястий. — Это грусть? — спрашивает он. Его взгляд, устремлённый в пространство с неожиданной рассеянностью, внезапно темнеет. Хосок наклоняется и целует его в уголок глаза: сам не знает, для чего — при этом тут же чувствует жуткое онемение в горле, будто Кихён только что произнёс заклятье или уже самого слова «грусть» достаточно для того, чтобы пустить слезу. Чувствуя себя невероятно уязвимым, как будто пытаясь вернуть Кихёну это душащее ощущение, Хосок опять опускает руку, уже другую — сначала ведёт кончиками пальцев вдоль его ключиц, заставляя мелко дрожать воздух и чужие плечи, после чего возвращается, слегка надавливая с двух сторон от ямочки на шее. Кихён сглатывает, движение хорошо прощупывается пальцами: Хосоку нравится, когда каждый жест так близок и осязаем, что его чувствуют сразу они оба — это почти что соблазн надавить сильнее. Очень безотчётное чувство — однако неосознанность не делает его менее реальным. — Может быть, это страх?.. — на кончиках пальцев отпечатывается каждое слово. Кихён плавно выдыхает их ему в ухо. Хосока бросает в дрожь: тревожную, мелкую — словно ему под кожу вонзаются тысячи иголок. Он резко одёргивает руку с шеи, но второй всё ещё продолжает крепко держать Кихёна за плечо. Его собственное тело будто сжимается до крошечных размеров, и Хосок перестаёт чувствовать самого себя — только давление в груди, чью-то неосязаемую руку, жестоко и крепко схватившую его за сердце. Огонь в груди сильно колышется. А ещё через секунду он чувствует нечто другое и совсем в другом месте, когда Кихён медленно выдыхает из лёгких почти весь воздух, после чего уверенно кладёт ладонь ему на пах. Бойся, бойся, бойся — вопит сознание, что за чертовщина?! — ладонь Кихёна тем временем изводящим движением скользит по ткани его джинсов. — Терпеть не могу, когда ты так делаешь, — шипит Хосок сквозь зубы хватая его руку и прижимая сбоку к стене. Страх тут же сменяется на что-то другое. Кихён вдруг улыбается. Не желая видеть этой странной реакции, он припадает губами к его шее и закрывает глаза. Но даже теперь он каким-то образом чувствует, что улыбка никуда не пропадает у того с лица. Кихён вдруг вытягивает руку, чтобы слегка его приобнять, но ему не даёт это делать болтающаяся рубашка — тогда, недолго думая, он делает почти то же самое ногой, крепко обвив её чуть ниже его бёдер. И теперь, когда их тела оказываются в неизбежной близости, Хосоку вдруг становится противно, чуть ли не до тошноты — прижиматься к тому, кто так мерзко улыбается. Он уже начинает жалеть, что поддался. Он бы отпихнул Кихёна прочь, если бы в это же самое время что-то не заставляло вжимать его в стену с такой силой. — Ну ты и сам догадался, это не радость, — отсекает тот, тем временем, третий вариант. Хосок, конечно, догадывается, что осталось. Он почему-то не хочет, чтобы Кихён это произносил. Он не придумывает ничего лучше, чем заткнуть ему рот, причём буквально. Последовавшая за этим реакция совсем не удивляет — Кихён начинает ржать ему в ладонь, опаляя её своим жгучим дыханием. Всё его тело сотрясают приступы сдавленного хохота, и Хосок ощущает их на своём, как будто у него внутри тоже кто-то издевательски смеётся. Одёрнув руку, он заглядывает в туманные глаза с расстояния нервного вздоха: «Прошу, не поступай со мной так» — шепчет в приоткрытые губы. Кихён не успевает ответить. Хосок просто не позволяет ему: мешает им раскрыться — «Может быть, ты забудешь, что хотел сказать, или я заставлю тебя забыть» — но он ни капли этому не верит. Из-за его бескомпромиссной настойчивости поцелуй выходит куда длиннее, чем должен быть, к тому же чересчур… мокрым — и Хосок делает это не потому, что возбуждён — а с тайной надеждой, что Кихёну станет противно и он сам оттолкнёт его. Но было как-то глупо на такое надеяться. Кихёна совсем ничего не смущает: для него чем противнее ситуация, тем, кажется, веселее. Он сначала податливо поджимает язык, затем с резкой настырностью проводит им вдоль его зубов и, в качестве развлечения, кусает за губу. Хосок не выдерживает, когда слюна стекает ему на подбородок. Кихён опять смеётся, пока он отстраняется и кашляет. Затем, правда, его лицо приобретает неожиданно серьёзный вид. Хосок дрожит, не зная, как воспринимать это, куда себя деть и как дать выход той бешеной, испепеляющей силе, о природе которой он ничего не хочет знать, — той, что прямо сейчас пожирает его рассудок. Если Кихён хотел показать ему это, он готов отказаться от права быть осведомлённым. — Взгляни сам: сейчас тобой целиком владеют злоба и раздражение, — заключает Кихён. — Эмоция, о которой я говорю, — это гнев. Хосок закусывает саднящую губу, чтобы дышать реже, и пытается не показывать, насколько же сильно он зол. Хотя пламя испепеляющей ярости наверняка достаточно ясно отражается в его глазах и читается по движениям ладоней, что становятся всё жёстче — несмотря на самообладание, Кихён по-прежнему не может перестать дрожать. Его кожа остаётся холодной. — Гнев и ненависть — вот что порождает все самые сильные чувства, — произносит он с убеждённой интонацией победителя. — Любовь никогда не влечёт одного человека к другому мощнее, чем желание уничтожить — вот поэтому смертельные враги всегда гораздо ближе друг к другу, чем любовники или друзья. Хосок не выдерживает, сжимает пальцы так сильно, как может, и, не отдавая себе отчёта, почти отшвыривает Кихёна от себя. Схватив губами воздух, тот теряет равновесие и падает боком на кровать: кажется, это неприятно — но выражение лица у него не слишком-то меняется, он даже не издаёт ни звука. Хосок предпочитает не смотреть в ту сторону, а таранить взглядом стену: узор на обоях перед ним очевидно расплывается. — Признай: ты ведь ненавидишь меня, — леденящий голос разносится по тёмной комнате. Хосок кусает губу ещё сильнее и пытается не слушать: — Ты ненавидишь меня настолько, что давно бы уже прибил, если бы так не боялся правосудия. Это началось ещё с самого первого дня. Ты возненавидел меня в момент нашего первого разговора — тогда, на лестнице, когда я принёс тебе материалы для проекта: с тех пор эта ненависть становилась всё отчаяннее; за что бы ты сам ни принял её — она всё время подчиняла тебе твой рассудок. Что-то лезет к Хосоку из глубин души: все задавленные побуждения, отравляющие мысли, жестокие обвинения, которые он предпочитал не произносить, вся обида — это похоже на гной, вытекающий из старой незаживающей раны. Ещё чуть-чуть, и он просто захлебнётся в этой мерзости. Он слишком многое держал в себе. — Ты всегда только хотел меня, — продолжает Кихён всё настойчивее. — Тебя до дрожи интересовало моё тело; в первую очередь даже не потому, что оно так тебе нравилось. А скорее потому, что ты знал: владея моим телом, ты способен причинить мне боль. В конце концов ты использовал мою плоть не только для одного удовольствия, но и ради какого-то извращённого самоутверждения. Тебе всегда нравилось чувствовать свою власть надо мной, — Кихён делает паузу. — Разве ты не мечтаешь увидеть, как я страдаю?.. Хосок поворачивается и, ничего не говоря, садится на край кровати. Он вытягивает руку, чтобы взять Кихёна за подбородок — совершенно не понимая, что движет им сейчас, лишь поддаваясь странному наваждению — и заглядывает ему в глаза. В растерянном взгляде напротив мелькает изумление: «Даже не будешь отрицать?» — большим пальцем Хосок проводит по влажной губе, надавливая на неё, а свободной рукой пихает Кихёна в грудь, заставив упасть на спину. Лежа, тот смотрит в потолок. Он полностью расслабляется и ведёт себя так, как будто не намерен больше ничего делать. — По правде говоря, мне абсолютно теперь уже без разницы, что там: любовь или ненависть, а может ещё что похуже, — бормочет он равнодушно, — можешь злиться на меня, да хоть плюнуть мне в лицо, можешь задушить меня, переломать все кости, не знаю, что за способ ты там придумаешь, чтобы заставить меня расплатиться за всю ту боль, что причинил тебе; можешь поставить меня перед собой на колени, выбить из моей глотки любые слова, которые тебе приятно будет услышать. Я — пустой человек, во мне больше ничего нет: ни чувств, ни мыслей, ни эмоций — и что бы ты теперь ни сделал, моё отношение к тебе не изменится. — Но какое оно — это отношение?.. — спрашивает Хосок, почти с усмешкой, но довольно кривой. Кихён не утруждает себя ответом. Его неполное откровение внезапно не бесит и не выводит из себя — даже наоборот, немного гасит неистовое пламя, и на Хосока сразу же находит какое-то очень тупое спокойствие, которое по своей сути явно граничит со смирением, а ещё осознанием того, что, похоже, и в самом деле: в действиях он не ограничен. Не стоит только произносить слова, потому что слова — бесполезны; Кихён больше не слушает ничего, ему наплевать. Тогда Хосок залезает на кровать с ногами и, поставив колено между его расставленных бёдер, оказывается сверху. Они смотрят друг на друга довольно долго: судя по мечущимся зрачкам, Кихён в замешательстве и не представляет, что будет дальше — а Хосок мягко скользит ладонью по его щеке. — Ты бы послушал себя со стороны, — всё-таки без слов обойтись трудно, тем более что способность говорить наконец к нему возвращается. — Будто открыл передо мной свои извращённые мазохистские фантазии. — Думай что хочешь, — отзывается Кихён, по-прежнему без эмоций в голосе. Он кладёт голову набок, всем видом высказывая равнодушие, но всё-таки Хосок видит: на самом деле тот растерян — только когда Кихён лежит вот так под ним, он никак не может скрыть от него своих настоящих чувств. Хосок наклоняется и целует в темноте губы, на этот раз пристойно и даже нежно, впрочем без особой надежды на ответ — его в самом деле не принимают и не отталкивают. В это же время рукой он изучает всё, до чего может дотянуться — каждый сантиметр обнажённой кожи — чтобы задеть в Кихёне хоть что-нибудь. Разговоры тоже скорее развлекают его, чем нервируют. Ну давай, продолжай, раз уж начал об этом. Скажи, почему я так сильно хочу тебя. Объясни, что ты со мной делаешь. Во что ты превращаешь меня, день за днём?.. — Тебе ведь и самому должно быть ясно, — но вместо этого Кихён вдруг опять становится до боли серьёзен, даже останавливает бесстыдную ладонь на ремне своих штанов. — Одна искалеченная душа просто не в силах спасти другую искалеченную душу. Это значит, кто-то должен сожрать кого-то, чтобы найти силы двигаться дальше. Нас крепко связала друг с другом смертельная ненависть, которую нельзя прекратить: и пока мы живы, мы будем убивать друг друга. — Ты ненавидишь меня? — вставляет Хосок, с предательской тенью обиды. — … должно быть, кому-то из нас нужно умереть, чтобы всё это кончилось, — не ответив, Кихён произносит эту фразу отчётливей всего. На этот раз злоба берёт Хосока. Без предупреждения он запускает руки под его спину, заставив прогнуться: раздаётся судорожный от неожиданности вздох — Кихён мгновенно отворачивает голову, жмуря глаза. Хосок понимает, что сжал его поясницу по секундной прихоти, пытаясь выместить свои эмоции: вцепился ногтями в кожу, совсем не побеспокоив себя мыслью о том, насколько это больно и останутся ли следы. Это ли не лучшее подтверждение услышанному? Выходит, он и в самом деле ненавидит Кихёна? Он так легко может причинить ему боль?.. Это мысли заражают Хосока испугом. Он вдруг вспоминает, как ненавидел его, когда проснулся в больнице после травмы. Как приходил в бешенство от одного его вида. Как винил Кихёна — и только его одного — во всей боли, которую перенёс. Неужели то и были его настоящие чувства? Хосок мотает головой. Ему не хочется, чтобы это оказывалось так. Но слова всё же действуют на него — как гипноз. Если Кихён говорит ему это, значит это правда, ведь обычно всё, что он говорил о его чувствах, оказывалось правдой. Впрочем, даже так, последнюю фразу Кихён всё-таки не должен был произносить. — Не говори подобных вещей, — Хосок выдавливает с трудом. — А что, иначе ударишь меня?.. — Кихён дёргается, его внезапно сотрясает смех, похожий на издевательский; он даже снова начинает смотреть прямо вперёд, плюнув на стеснение, его глаза загораются леденящим блеском. — Да куда уж там, не смеши. Я могу сколько угодно тебя провоцировать — а ты всё равно не решишься. В порыве бушующих эмоций — может быть, но осознанно — нет. Хосок не понимает, для чего тому нести что-то подобное — но он не может стерпеть роль жертвы, когда находится в том положении, где может спокойно властвовать над своим мучителем. В нём опять просыпается тёмное начало. Сейчас ему под силу одним движением руки заставить Кихёна потерять достоинство: можно сжать ему запястья хоть до посинения, надавить на шею пальцем, без усилий избавиться от дурацкого ремня и штанов — Кихён в его распоряжении, как и всегда в такие моменты; да нет же, хватит обманываться, он никогда тебе не принадлежал — хотя бы потому, что всякий раз отводил глаза. Ещё с первой их совместной ночи Кихён упорно отказывался на него смотреть: Хосок смирился с этим по мере времени, плюнул, и только теперь до него дошло — так вот где он показывал независимость, вот каким способом отстаивал свою гордость. Пламя бурлящей ярости охватывает его с новой силой. Перед глазами пляшут расплывчатые тени. Кихён всегда был дальше от него, чем он думал. Хосок кладёт руку ему на грудь, надавливая чуть сильнее, чем нужно. — Взгляни на меня, — почти приказывает. — А если откажусь? — торгуется Кихён, ни капли не впечатлённый. — Тогда ударишь? — Да что ты всё заладил? Ударить… нет. Кихён прав — у Хосока рука не поднимается. Даже когда он только представляет это в мыслях, его уже передёргивает. Он отчётливо помнит, как разбил скулу Хёнвону и как чуть не прибил Чангюна пару раз: это получалось так легко, как бы само собой, он совсем не боялся этого; но Кихён — совсем другой, он неприкосновенный и даже какой-то хрупкий. Хосок может изводить его медленно и плавно, как сейчас, когда давит ему на рёбра, скользит пальцами по шее, но размахнуться и ударить — нет. Хосок интуитивно чувствует: сделать так — зайти за черту. Не значит ли это, что… — Довольно странное выходит противоречие: чем сильнее ты меня ненавидишь, тем больше боишься причинять мне боль, — но Кихён и здесь стремится внести ясность: — А впрочем, это объясняется просто: наши судьбы крепко сплелись, и если вначале ещё ты как-то пытался из этого выбраться, то в итоге просто привык: настолько погряз в своей ненависти ко мне, в попытках получить от меня то, что тебе нужно, что просто стал от неё зависим, перестал представлять без этого жизнь. Ты приходишь в ужас от мысли, чтобы прекратить всё каким-то неосторожным движением или поступком. Тебе больно со мной, но ты по-прежнему продолжаешь быть рядом: это как наркотик — трудно сражаться с влечением, которое сильнее тебя, пусть даже оно и убивает. — А ты хочешь прекратить? — прямо спрашивает Хосок. — Неважно, чего я хочу, — пожимает плечами тот. — Всё равно, пока ты так привязан ко мне, всё бесполезно: даже расставаясь, мы продолжим сходиться вновь и вновь. Будем упорно находить друг друга повсюду, даже поклявшись больше никогда не встречаться: как в этот раз — почему ты так быстро изменил своё мнение, почему потянулся ко мне уже после того, как окончательно оттолкнул? Из-за того, что я должен тебе? Последний вопрос сбивает Хосока с толку: до него не доходит, о каком долге идёт речь. Он никогда не заставлял Кихёна чувствовать себя хоть чем-то обязанным, и не говорил ему, что тот должен за что-то заплатить или что-то вернуть; наоборот, это ему самому бы следовало отдать Кихёну деньги, к примеру, за ноутбук. Но с первых же слов всё становится ясно: — «Я отказался от спокойной жизни ради тебя, и это твоя благодарность?» — Кихён изменяет голос, превращая его в пародию. — «Я идеализировал твой образ в своих глазах, но ты оказался жалким и слабым». «Я верил, что ты изменишься, но ты опускался всё глубже и глубже» — вот что ты думаешь, да? Хосок замирает в оцепенении. Он глупо и малодушно соврёт, если скажет сейчас, что Кихён не достал эти слова с самых глубин его души, в которой он хранит их, чтобы держать подальше от чужих ушей и даже от своих собственных. Так, словно… постоянно видел его насквозь, читал, как раскрытую книгу. Это унижает, это бесит. Да, он думал об этом. Да, он разочаровался в Кихёне так, как не разочаровывался ещё ни в ком до этого — если честно, даже в самом себе. Он злился, что тот обманул его, выдавая себя не за того, кем он в действительности является — что казался таким безупречным, хотя всегда был разбит. А теперь он злится, что тот открывает ему правду?.. Но что это за правда такая?.. Хосок чувствует, что сейчас он то ли заплачет, то ли сделает с Кихёном что-то такое, о чём обязательно пожалеет потом. Как ему поступить в сложившейся ситуации, чтобы хоть что-то получить от неё — а не только потерять? Взять и воспользоваться этим желанным телом напоследок? — зная, что не встретит сопротивления, что не будет ограничен ни в чём? Да, это мерзко — но не сам ли Кихён толкает его именно к мерзости? — Лучше ударь меня, если хочешь поступить по-совести, — произносит тот, и уже неясно: с издёвкой или всерьёз. И Хосок сдаётся, но только не ему — а себе. Своему пламени и своим низменным желаниям. Своему отчаянию и своей ненависти. Хосок наклоняется и оставляет на белой шее след от укуса: это куда приятнее, чем ударить — от того, как Кихён машинально комкает в руках простынь, ток проносится по мышцам, возбуждение поднимается по телу с новой силой, путая мысли и заволакивая сознания сплошной пеленой. Сквозь сгустившийся бред Хосок едва слышит — пока его руки делают то, за что он их ненавидит; пока он пытается понять, кто ему больше противен сейчас: Кихён или он сам — голос, который шепчет, между вздохами: — … всё, чего ты так хотел, но не получил… всё, что тебе бы хотелось иметь от меня… твоя часть, рождённая эгоизмом и жадностью, требует… в конце концов она заберёт всё в тройном размере… она подчинит целиком все твои действия. Если ты сейчас опустишься, дойдёшь до края — это будешь уже не совсем ты. Но это неважно. Не отрицай, что хочешь заставить меня пожалеть обо всём, что было, с первого и до последнего дня. Вместо ответа Хосок щёлкает застёжкой на ремне — ему совершенно нечего отвечать. Внезапно он ловит себя на мысли, что Кихён ничего не чувствует. Вообще ничего: ни возбуждения, ни страха. Его кожа, каждый её сантиметр — всё ещё остаётся холодной. Он вздыхает. Ощущение такое, словно Кихён выпускает из себя жизнь по крупицам. Как будто и в самом деле изображает мертвеца. Но Хосоку всё равно? — должно быть, так и есть. Ему совсем не стыдно, совершенно не страшно. Он просто делает то, что голос в голове велит ему делать. Неужели в том и состоит сущность гнева? Он даже и не думал, что человек из плоти и крови вообще способен ощущать нечто подобное. — Твоё эго всегда было намного сильнее тебя, Хосок, — произносит Кихён, закрыв глаза, как закрыл бы глаза умирающий, которому не страшна наступающая смерть. — Чем сильнее ты хотел бросить всё и спрятаться, тем сильнее ему хотелось пожирать. И оно пожрёт всё, не сомневайся, потому что оно вечно голодно. В конце концов, ты же никогда не мог справится с его влиянием. Замолчи. Хосок точно не знает, кто это: он сам или всё-таки его проклятое эго — наконец срывает с губ Кихёна громкий, протяжный и, должно быть, унизительный стон. Он даже не знает, кому это больше нравится, кто внутри него испытывает удовольствие от этого; кто же просит дальше, больше — кому это нужно? Почему он пытается заставить Кихёна чувствовать что-то? Делая всё это, погружаясь в омут всё глубже и глубже, кого он стремиться замучить: его или себя? — Ты такой эгоист, — произносит Кихён, абсолютно искренне. — Я знаю, — не менее искренне, он отвечает и закрывает ему ладонью глаза. Он больше не хочет думать, смотрит на него Кихён или нет. Ощущает его прикосновения или нет. Чувствует к нему что-то или нет. Кихён внезапно становится человеком без лица, без собственной личности — просто образ, всего лишь тело. Впервые за долгое время Хосок вспоминает свой давний кошмар. Верёвка в руках и на чужой шее, прерывистое дыхание, едва вздымающаяся грудная клетка и жёсткие прикосновения к распалённой коже; бесконечная тьма повсюду, странный запах, ещё запах крови, задавленные стоны, туманящие разум. Вот так внезапно произошло то, чего Хосок боялся — кошмар воплотился в жизнь, он действительно был вещим, не зря ведь оставался в мыслях долгие месяцы, а не пропал из памяти через пару дней, как любой другой плохой сон. Это удивительно, кто бы мог подумать — однако он воплотился с удивительным соответствием деталей. Конечно, здесь нет верёвки и нет крови — но зато есть элемент безликости: Хосок не видел лица Кихёна в кошмаре не потому что это был не он, а скорее потому, что в кошмарах в принципе невозможно различать лица, и неважно, сон это или явь; сейчас Хосок тоже не думает о том, что это Кихён перед ним, нет, силуэт в темноте не имеет ничего общего с Кихёном; это всего лишь «некто», кого он ненавидит от всей души и кого с лёгкостью способен уничтожить, если захочет. Ощущение странное, но Хосок совсем ничего странного в нём не видит: он и себя больше не осознаёт — всё верно, они больше не два человека, а две эмоции, или скорее два фантома, которые должны выполнить свою роль и закончить на этом. В чём смысл его роли? — Хосок пытается вспомнить. Образы из кошмара приходят к нему, всё равно что сцены из фильма, как будто это какой-нибудь сценарий: концовка уже прописана. У него явно крыша едет — пусть. Только бы вспомнить… и он вспоминает. Ужас, который испытал, когда увидел заточенный нож в собственных пальцах. Он не хотел ничего делать с ним и пытался выбросить — но не смог. Почему он не смог?.. На мгновение Хосок возвращается в реальность. Холодная кожа. Липкие руки. Чувство лёгкого страха, неприязни, скользнувшее по лицу напротив в полумраке, и вдруг, совершенно ни с того ни с сего — удовлетворение. Или может быть даже радость. Триумф?.. Ощущение победы?.. Все эти выражения заставляют Хосока растеряться. Он вспоминает, как во сне его запястье крепко схватила дрожащая ледяная рука. Сейчас нет никаких рук, но всё равно кажется, что в него крепко вцепились и толкают к чему-то. К чему? Образ того, как лезвие, зажатое в его трясущихся пальцах, вонзается в чужую грудную клетку и пробивает её насквозь, раскалывает на части разум. Хосок снова чувствует на своих руках горячую, липкую кровь — во сне или в реальности — он не знает. Он не хотел убивать. Нет же, он до последнего надеялся спасти. На самом деле это было самоубийство, совершённое его руками. Жертва оказалась убийцей для самой себя — она схватилась за лезвие, она же обрушила его на собственное тело. А Хосок тоже стал жертвой, разве не так? Прежде чем проснуться, он видел на пальцах кровь, которую не хотел проливать. Он был вынужден нести вину, которая была ему навязана — он никогда не забудет этой вины, хотя та не имела ничего общего с реальным миром. Если он повторит всё то же сейчас, за гранью сна, — то что же с ним станет?.. Хосок и подумать не мог, что кошмар, так долго мутивший ему рассудок, — окажется для него спасением. Он останавливается. Нагрянувшее осознание содержит в себе настолько мощную силу, что за одно мгновение тушит всё внутри: и возбуждение, и злобу, и даже весь страх — пламя гаснет. А что же остаётся? Лишь тесная, захламлённая комната. Два несчастных человека: Хосок даже думать не хочет, на что похож сейчас — прямо перед ним тощий парень с помятым видом, с растрёпанными грязными волосами, болтающейся на предплечьях рубашкой. Говоря по правде, довольно жалкий человек. Как вообще он способен кем-то манипулировать? Кихён открывает глаза, таращась на него изумлённым, даже несколько ошалелым взглядом. Хосок глубоко вздыхает и отстраняется. — Хватит, — произносит он. Кихён — может быть, инстинктивно — находит в себе силы привстать и крепко вцепиться ему в руку. Ладонь у него, как и ожидалось, просто ледяная. Ножа в этой сцене нет, но и без него суть не меняется — Хосок это понял. Он осознал, каким образом Кихён использует его прямо сейчас. Это вызвало в нём множество всяких эмоций: ужас, грусть, отвращение и даже радость — он искренне рад тому, что одумался вовремя. — Что с тобой? — спрашивает Кихён таким тоном — в нём не осталось ничего от прежнего равнодушия — как будто Хосок делает нечто странное. И, кто бы мог подумать, в его взгляде читается страх. Страх не получить желаемого? Пытаясь разобраться в том, что на самом деле здесь происходит и зачем всё это может быть нужно, Хосок напрягает разум в поисках объяснения. И довольно скоро ему на ум приходит кое-что: недавние слова Минхёка. Они вообще многое ставят на свои места. Почему Хосок не принял их во внимание раньше? «Помнишь, что Чангюн сказал Кихёну?.. будто тот своего рода энергетический вампир, сосущий эмоции из людей вокруг? Так вот, думаю, он прав, только… эта эмоция, которая нужна Кихёну, чтобы существовать — не любовь». Хосок сглатывает. Он смотрит на Кихёна в упор. Тот тяжело дышит, растерявшись и не в силах выговорить больше ни слова. Его беспомощность бросается куда сильнее в глаза сейчас. Но ещё больше — отчаяние. «Ненависть». Хосок вспоминает, как Кихён обходился с Чангюном. Хорошо зная его и все его слабости, понимая, что способно ранить глубже и больнее всего, он говорил и делал перед ним самые мерзкие вещи — намеренно провоцировал, только бы Чангюн всё сильнее и сильнее выходил из себя, всё отчаянней злился. Хосок понимал это, потому что видел со стороны сцену их разговора. А если сейчас он попробует быть беспристрастным, взглянет на ситуацию вне её — не обнаружит ли, что Кихён использует на нём в точности ту же самую тактику? — Перестань… внушать мне, что я должен чувствовать, — срывается с его губ. Хосок находит себя уязвлённым и в то же время дрожащим от бешенства. — Неужели у меня нет своей головы на плечах?.. Он соскакивает с кровати на пол: даже сознание мутит от мысли о том, что он чуть не натворил — хотя скорее от того, во что едва не поверил. Ощущение такое, как будто в мозгах поковырялись скальпелем — мерзко. Он хорошо понимает, что сам во всём виноват. Это ведь он открылся Кихёну: позволил захватить себя, затащить туда, где у того был над всем абсолютный контроль — где тот мог продуманно, шаг за шагом проворачивать весь этот отвратительный спектакль, чтобы достичь своей цели: жуткой, аморальной, совершенно не объяснимой цели — он утопил бы их на самом дне своей чёртовой бездны ещё до того, как Хосок успел бы опомниться, случись всё по плану. Кихён затуманил его рассудок фразами, своим телом — и заставил его потерять чувство реальности, чтобы он не был способен видеть, что происходит, вплоть до самого последнего момента. Он тащил его во мрак вместе с самим собой, чтобы там они уничтожили друг друга. Но тем не менее, Хосок сам во всём виноват. Испытывая страх перед собственными чувствами, не решаясь понять суть всего, что творится у него на душе, он добровольно отдал Кихёну право определять это. Он позволил ему диктовать своё отношение, свои эмоции, свою личность. Иначе говоря, превратился в послушную марионетку — и теперь он понимает, что не в состоянии найти настоящего себя. Человек в этой комнате — не совсем он, а «некто», кого Кихён пытался из него сделать. — Зачем тебе это? — шепчет Хосок одними губами. Кихён с трудом садится, горбясь и глядя вниз: его силуэт, очерченный лунным светом, выглядит уже не просто худым — а буквально тощим. Дрожа то ли от холода, то ли от злобы, он крепко сжимает кулаки и впивается в Хосока едким, воспалёно мерцающим взглядом. — Где-то в глубине души я знал, что в последний момент ты обязательно испугаешься, — его голос звучит сдавленно и тихо. — Всё-таки, несмотря ни на что, ты остаёшься верен себе, и это восхищает, правда… но до чего же бесит. — Чего ты пытался добиться? — Хосок сглатывает из-за страшной сухости в горле. — На самом деле. — Ты даже представить себе не можешь, каких сил мне это стоило, — продолжает тот, впившись невидящим взглядом в пространство. — Ты всё испортил. Как всегда. Что бы я ни делал, ты один всё портишь. Хосок больше не даёт себе злиться. Он понял, что чувствительность делает его беззащитным, и ничто не служит лучшим щитом, чем владение собой: не показывая ничего внешне, не меняясь в лице и голосе — он не оставляет Кихёну зацепки, так что все его выпады идут в пустоту. Всё оказывается настолько просто. Стоит заставить себя успокоиться — и ты больше не подвластен таинственным силам, что раздирают тебя на куски. — Мне хотелось довести всё до конца, — произносит Кихён, комкая одеяло. В его глазах плещется отчаяние. — Я должен был показать тебе настолько глубокий, настолько кромешный мрак, чтобы он смог захлестнуть тебя отвращением, который ты в жизни не смог бы забыть; чтобы, испытав его всего лишь один раз, ты сбежал и больше никогда, никогда не возвращался. Но, — он морщится, — ты сбежал быстрее, чем нужно. — Тебе правда так хочется, чтобы я тебя ненавидел?.. Хосок смотрит на Кихёна в упор — но чувствует, что это бесполезно. Он-то вырвал себя из цепей мрака, зашёл обратно за грань бездны — а Кихён всё так и сидит там и будет продолжать сидеть, ничего с этим не сделаешь. По крайне мере, Хосок больше не может пытаться. Он устал. Он абсолютно и невыразимо устал от всего этого. И трясти Кихёна, чтобы выбить из него что-то внятное, он не станет. — Ты слаб и поэтому не можешь сдаться, — произносит тот ни с того ни с сего. Они вдруг меняются местами: теперь уже Кихён поддаётся эмоциям и даёт им сожрать себя. — Ты так слаб и поэтому никогда не будешь свободен! Он даже вскакивает на колени, внимательно вглядываясь в Хосока: «Ну, и что ты на это скажешь?» — стоит отдать должное, более меткого и болезненного выпада он просто не мог придумать; но всё-таки теперь Хосок не будет задет так сильно, как Кихён надеялся его задеть. Он способен внушить себе: это неправда — и у него даже есть аргумент в качестве доказательства. — Перед тем как впустить тебя сюда, я смыл все свои таблетки в унитаз, — всё с тем же неизменяющимся лицом Хосок произносит: — Должно быть, это значит, что с моей жизнью ещё не всё потеряно. Не нужно вот так смотреть на меня сверху вниз. На Кихёна эти слова производят неизгладимое впечатление: шокируют даже сильнее, чем Хосок ожидал. Сначала он явно не верит: что ж, учитывая как долго Хосок боролся на его глазах со своей зависимостью и вечно проигрывал ей, это вполне понятно. Но в конце концов, ему приходится поверить — он, должно быть, выглядит прямо сейчас крайне убедительно. Ещё никогда, кажется, он не был так уверен в себе. — Тогда… — выдыхает Кихён, но Хосок мешает ему продолжить. — Во всяком случае, я сильнее тебя, — произносит он твёрдо. — Тебя и твоих манипуляций. — По твоему… по-твоему, это то, чем стоит гордиться?.. — тот вдруг смеётся, всерьёз удивлённый тем, что он это сказал. Хосок тяжело вздыхает — и в самом деле, гордиться тут совершенно нечем. Если Кихён барахтается на самом дне, это значит, что он сам сидит где-то на ступеньку повыше. Но он хотя бы хочет быть повыше — вот что важно. А Кихён, похоже твёрдо решил тонуть. — Я правда не знаю, для чего ты пытаешься причинить такую сильную боль себе, — Хосок произносит это дрожащим голосом. — … но не позволю, чтобы ты делал это моими руками. Ты хотел утянуть меня за собой, заставить меня поверить в то, будто я такой же, как ты: как будто в моей душе нет ничего, кроме зияющей пустоты, злобы и боли. Но это не так. — Ты можешь ещё раз попытаться ответить на мои вопросы... только теперь уже сам, по-честному? — Кихён внезапно прерывает его. — Что… что ты чувствуешь прямо сейчас? Ты способен как-нибудь это описать? Даже теперь, как ни странно, его ответ всё тот же. Он правда не знает, что испытывает на самом деле. К Кихёну. К их отношениям. К их общим воспоминаниям. Знает только одно: если Кихён убедит его сейчас, будто в нём нет ничего, кроме ненависти — победа будет за ним. Всё не может быть так просто. Люди гораздо сложнее. — Слушай, — он, кажется, впервые использует типичную уловку Кихёна против него же: просто игнорирует вопрос. — В последний раз, скажи мне вот что: есть ли какой-то нормальный способ, которым я мог бы тебе помочь? — Ты никак не можешь мне помочь, — отрезает тот, даже не подумав. И его глаза вновь опускаются. Что ж, пускай будет так. Кихён был и останется источником собственной боли; или, скорее стоит сказать, что он — и есть бездна, потому что собственными руками отравляет и уничтожает всё, что имеет. Кихён сам себя мучает и сам бросает в огонь то, что ему дорого. Если уж ему так хочется очернить их общие воспоминания, исказить их до неузнаваемости, растоптать — пусть; а Хосок не позволит ему до себя добраться. Он сохранит всё, что у них было, нетронутым в своей голове — и на основе этих воспоминаний сделает собственный вывод. Придя к мысли, что на данный момент ему больше ничего здесь не остаётся, Хосок разворачивается к двери. Он слышит как Кихён вскакивает с постели — а затем кричит ему вслед: — Ну и что ты собираешься делать теперь, а? — в его голосе сквозит то ли насмешка, то ли и вовсе обида: — В самом деле просто свалишь, не решив всё до конца? — Я должен о многом подумать. Судя по всему, Кихён понимает, что он имеет в виду, и поэтому успокаивается. Хосок замирает в дверном проёме: некоторое время они стоят молча — но он знает, что в этот самый момент Кихён берёт с него серьёзное обязательство. — Когда ты вернёшься, я всё ещё буду здесь, — наконец, говорит он. — Я понял. После этого Хосок уходит. В прихожей он смотрит на себя в зеркало, изучает свой взгляд, лицо так, как будто впервые их видит: кто же он? что он на самом деле чувствует? — похоже, самое время найти ответ. Время стать собой, найти себя в себе, как бы странно это не звучало — отбросить всё навязанное и внушённое. Это будет непросто, потому что Хосок слишком уж долго позволял окружающим ездить себе по мозгам. Но ничего, он справится. Это только начало. Первым делом он решает сделать одно очень важное признание. Думая о Кихёне, который остался в комнате, замученный и потерянный, Хосок мысленно проговаривает: человек с настолько холодным сердцем, с таким равнодушием к жизни и ко всему, что в ней происходит, просто не может никого зажечь. Иначе говоря, Кихён никогда не был огнём — из них двоих огнём всегда был он сам. В нём всегда горело куда больше эмоций, побуждений и желаний, чем он сам привык считать. Кихён знал это — и он умело этим пользовался. Управлял огнём в его душе, придавал пламени нужную форму... ... только что он чуть не заставил его спалить их обоих. Все эмоции, абсолютно все, которые Хосок когда-либо испытывал — даже те, что казались ему чужеродными, сбивали с толку — они тоже были его собственными, и поэтому только он один вправе решать, как распорядиться ими теперь. Настало время разобраться в себе. Перестать себя бояться и наконец начать осознавать все те вещи, что случаются с ним внезапно и кажутся странными. Нет, ничего здесь не было внезапным и странным. Просто Хосок настолько сильно отдалился от собственных чувств, что стал себе чужим человеком. А ещё настало время понять, что значит — в сложившейся ситуации, принять правильное решение. « …где тебе место: среди живых или среди мёртвых?» Как было задумано, как ему молча дал понять Кихён, Хосок обязан уложиться в эту роковую ночь — он должен принять решение и озвучить его до утра. Ночь обещает быть долгой.30. Я не собираюсь быть похожим на тебя
9 декабря 2019 г., 15:32
Примечания:
На этот раз мне потребовалось гораздо больше времени, чтобы представить вам новую главу. На то было много причин, и я надеюсь, вы понимаете.
Честно говоря, написание именно этой главы оказалось для меня трудным просто само по себе. Поиски нужных слов для неё вызвали сложности, но в конце концов я считаю, что мне всё-таки удалось сделать её такой, какой я хотела.
Я надеюсь, долгое ожидание стоило того. Никто не идеален и ничто не идеально, тем не менее я старалась изо всех сил, потому что для меня это всё резко стало ещё важнее, чем раньше.
Отдельное спасибо тем людям, которые оставляли комментарии под предыдущей главой. Это всегда было в нужное время и нужными словами. Даже если мне самой не хватает слов, чтобы выразить те или иные чувства, я хочу, чтобы вы знали: общение с читателями — это то, что действительно дарит мне радость.
Но даже если вам нечего сказать, ничего страшного. Даже если в какой-то момент вы перестанете оставаться здесь — всё в порядке. Если хотя бы на секунду мне удалось затронуть ваши чувства — этого достаточно.
Ещё раз спасибо.
Почему же наш мир так поразителен? — Хосок внезапно нашёл для себя ответ: это то, что всякий видит его по-разному.
Он никогда не задумывался об этом раньше и почти уверен, что не один такой; временами складывается ощущение, что большинство окружающих совершенно не отдает себе отчёта в том, до какой же степени Вселенная, всё-таки — субъективная штука. Одни и те же вещи, явления и события в головах разных людей имеют совершенно различный вид, временами даже — прямо противоположный. Это потому что восприятие человека, его эмоции и мнения, вплоть до самых глубоких убеждений — всё это слишком легко поддаётся манипуляции. В действительности можно без усилий заставить кого угодно поверить буквально во что угодно, стоит только знать правильные рычаги давления.
Дело в том, что человеческий мозг просто терпеть не может находиться в неизвестности, колебаться, путаться в чувствах и отношениях — гораздо больше ему по душе определённость и стабильность. А отвечает ли эта стабильность требованиям логики или здравого смысла — уже вопрос следующий. В том случае, когда неоспоримой правды о каком-то понятии или событии не знает никто и поэтому нельзя определить наверняка, какое мнение о нём истинно, а какое ложно, мозг всё равно обязан «выбрать свою сторону», то есть обозначить угол восприятия, который станет для него единственно верным. Люди чаще тяготеют к тому, чтобы представлять всё в плохом, чем в хорошем свете (если только речь не идёт о каких-нибудь непроходимых оптимистах) — и всё же абсолютно любой мозг запрограммирован замечать вокруг себя только те вещи, что подтверждают выбранную им точку зрения, а всё, что ей противоречит — отрицать или игнорировать.
Но загвоздка состоит в том, что в мире не так уж много что-то конкретного и однозначного. Большинство из того, с чем человек имеет дело на протяжении жизни, поддаётся разным трактовкам. Слишком многое приходится решать «для себя» — из этого складывается мировоззрение и персональная мораль. Тут надо подвести итог и сказать, что всё верно: внушение и правда работает — но едва ли оно способно соперничать по силе с другим — с самовнушением. Иначе говоря, человек вполне может убедить другого человека во многом, если придумает, как — и может убедить самого себя в чём угодно, даже не отдавая себе же в этом отчёта. Мозг — несомненный мастер в том, чтобы представлять реальными вещи, в которые его обладатель искренне верит, даже если для других они кажутся глупостью.
Из этого следует вывод, что все люди живут в собственных мирах. То, что очевидно для кого-то, другому — тайна; элементарная вещь для одного — непроходимая трудность для другого; то, что некоторые принимают за неоспоримый факт, в глазах других выглядит просто наглым обманом. В итоге получается, что реальность вовсе не одна — а их несколько. Эти персональные миры существуют в относительном согласии и как правило тесно связаны друг с другом — но бывает и так, что какой-то из них внезапно выбивается из общих рамок.
Найти одну точку зрения там, где их может быть несколько, и верить только в неё — нормально. Проблемы начинаются в тот момент, когда человек не просто выбирает что-то из предложенного — а придумывает варианты там, где их нет. Иначе говоря, отрицает факты, не подлежащие сомнению.
Если человек умер — значит он умер. Другого мнения здесь быть не может и не должно. Смерть — не что-то, что можно переосмыслить или оспорить. Если мозг до такой степени мнит себя творцом собственной реальности, что способен отрицать даже факт смерти — это значит, что его персональная реальность отошла чересчур далеко от реальностей окружающих и начала терять необходимые для существования в обществе связи с ними.
Где-то тут, может быть, и кроется сущность того, что принято называть психической болезнью.
Но правильно ли применять в этом случае слово «болезнь»? Если упростить, проблема человека с таким отклонением состоит в том, что его мир отличен от миров окружающих людей за пределами нормы. И чем сильнее это отличие — тем сильнее он болен, как принято считать. Но… может быть, что на самом деле всё всё гораздо сложнее?..
… потрясение, случившееся с Хосоком в больнице, раз за разом наталкивает его на мысль: «как всё вокруг относительно». Неважно, насколько сильно твой мир отличен от других — ты всё равно будешь верить в него, плюнув на всякий здравый смысл. Вот и мать Кихёна верит. Она никому не позволяет пошатнуть свою крохотную реальность — ту, которую ей удобно считать единственно верной, и ту, где ей хочется жить.
Таблетки, которые она наотрез отказывалась принимать, оказываются в итоге не чем-то из курса лечения опухоли — а сильнодействующими антипсихотическими препаратами. Хосок уверен, что понимает ход её мысли. Ведь использование подобных лекарств сводится к стремлению подогнать реальность пациента с искажённым восприятием под «общие» рамки, скорректировать его в соответствии с «нормальным» пониманием того, какой ей следует быть. Проще говоря, это значит — искоренение фантазий. Уничтожение веры. Находящегося под препаратами человека просто-напросто заставляют быть объективным: бросить попытки утешить себя иллюзией и вместо этого принять факты, смириться с тем, что причиняет боль — в результате он получает лишь бесконечное сожаление, душащую тоску, бессонницу и мигрень. Не самый равноценный обмен, если так подумать.
Недаром говорят, что некоторые неизлечимые шизофреники — самые счастливые люди на свете.
Когда человек встаёт на путь тяжёлого лечения и заставляет себя принять объективную реальность через боль, он делает это с одной ясной целью: чтобы стать в глазах других «здоровым» и однажды вернуться в социум. А если человек осознаёт, что не вернётся к нормальной жизни никак, вне всякой зависимости от своего восприятия мира, потому что его разрушает на физическом уровне смертельная болезнь — то какой тогда смысл тратить оставшееся ему время в неугодной реальности? Тот, кто в любом случае обречён, предпочитает провести остаток жизни в обмане, а не в страдании.
Кихён понимает и, судя по всему, уважает мнение своей матери — вот почему он, в конце концов, поддерживает её ложь.
— Ты, наверное, сбит с толку, — непробиваемое спокойствие, с которым он принимает происходящее, оставляет Хосока глубоко обескураженным. — Прости. Я правда не хотел, чтобы всё вышло так. Ты предупреждал меня, а я был недостаточно предусмотрителен. Мне жаль… что из-за меня ты попал в подобную ситуацию.
Хосок даже не осознаёт, как они оказываются за пределами больницы. Его всё ещё слегка подташнивает, а взгляд мутится — ветер, бьющий в лицо, неестественно ледяной. Шатаясь, он спускается по лестнице и следом за Кихёном идёт в сторону ворот. Ему нечего сказать. Вернее, может и есть — но нужных слов для этого просто не находится; если он ещё способен осмыслить головой, что произошло, то выразить вслух свои мысли — нет. Кроме того, Хосок не может избавиться от чувства, будто бы перед ним сегодня открылась некая тайна мира, обычно закрытая для обсуждения. Страшная правда для посвящённых.
— Ты теперь наверняка думаешь, не призрак ли я? — до этой секунды Хосок был почти уверен, что Кихён воздержится от комментариев и сделает вид, как будто ничего не произошло. Но сегодня тот явно изменяет своей привычке отмалчиваться: — Расслабься, здесь нет никаких теорий заговора. Могу показать тебе все свои документы, и свидетельства о смерти ты среди них не найдёшь.
Хосок останавливается. Конечно, он всё понимает, он же не совсем тупой. Вот только… стоит ли вообще говорить об этом? Может быть, Кихён решил не молчать из мысли, что очевидные вещи не скроешь, какими бы страшными они ни были, и надеется теперь только на то, что Хосок не будет чрезмерно любопытен и сам закроет тему? Действительно, разве это вообще его дело? Должен ли он — и имеет ли право — спрашивать?..
— Тот, чьим именем она тебя называла… — слова срываются с языка сами, пусть их никто не просил, — … твой младший брат?..
— Я недавно рассказывал тебе о нём. Правда, так расплывчато, что ты, наверное, и не понял, — Кихён поддерживает разговор с неожиданной готовностью. — Это как раз он утонул в реке четырнадцать лет назад. И продолжает тонуть, время от времени, буквально в каждом моём кошмаре.
Они останавливаются на широкой аллее, вымощенной гранитом, примерно через квартал от здания больницы — в это вечернее, но всё ещё не слишком позднее время, та оказывается на удивление безлюдна. Настаёт вечер: загораются фонари, и цветовая гамма городского пейзажа как-то странно искажается — в отсветах солнца, медленно сползающего за горизонт, серый камень становится фиолетовым. Небо окрашено градиентом закатных оттенков, с моря набегают тучи, которые пока что кажутся всего лишь тёмными пятнами, испортившим пейзаж
— Если говорить обо всём этом кратко, то по некоторым причинам я всегда был чуть менее любимым ребёнком, — произносит Кихён, стоя к нему спиной.
Хосок едва не спрашивает «Почему?» — должно быть, это самый идиотский вопрос, который только можно придумать к любому утверждению — но в последний момент у него вырывается по-другому: «И что это значит?» Кихён молчит достаточно долго, как будто и сам не знает, с какой целью произнёс эту фразу.
— Ты не заметил ничего странного в моей матери? — наконец, он решается продолжить, встав полубоком. Хосок чуть не говорит с сарказмом: «Ну я даже не знаю». Когда человек без причины орёт и швыряет в тебя книгой, это всё-таки довольно странно, как ни посмотри.
— Я понял, что она душевно больна, — выговаривает он, наконец. В нём ещё нет полной уверенности насчёт желания это сейчас (да и вообще) обсуждать. Но Кихёну, как ни странно, этого хочется — и Хосок решает не мешать ему.
— У неё это началось ещё задолго до болезни. Но с появлением опухоли всё усугубилось: из-за стресса, одиночества, препаратов…
— Но она же получает необходимое лечение?
— Увы, не всё так просто, — Кихён вздыхает, убрав руки в карманы, на мгновение зажмурив глаза, чтобы собраться с мыслями: — Это же не психиатрический диспансер, а онкологическая клиника. Здешних психологов даже врачами-то особо не назовёшь: единственное, в чём они разбираются — так это лечение депрессий, которые протекают на фоне тяжёлых диагнозов у пациентов и их близких. Они только языками молоть и умеют, а подходящее медикаментозное лечение выписать — гораздо выше их сил и возможностей. Поэтому всё, что местные врачи способны сделать, так это закачивать маму без конца всякими седативными препаратами вдобавок ко всей отраве, что борется с опухолью — просто чтобы у неё окончательно крыша не съехала.
— Седативными?..
— Иначе говоря, серьёзными успокоительными. Такие лекарства снижают нервную возбудимость, рассеивают внимание и улучшают сон. Но при постоянном употреблении, в конце концов, — они просто притупляют всё. И тогда границы реальности рассеиваются окончательно. Честно сказать, я до сих пор не уверен, что лучше: отчаяние мамы — или её вечный бред.
— Именно поэтому она принимает тебя за твоего погибшего брата? — уточняет Хосок, отбросив все колебания. — Потому что её разум помутился?
— Отчасти, — расплывчато отвечает Кихён. — А отчасти она просто видит то, что ей хочется видеть.
Эта фраза, небрежно брошенная на воздух, повисает в нём с громадной тяжестью. Кихён улыбается, довольно мягко и, несомненно, с грустью — но без видимого страдания на лице. Создаётся ощущение, что он даже в чём-то рад за мать. «Она так решительна в своей вере», — вот что чудится Хосоку в его задумчивых глазах, и он тут же спешит передёрнуть плечами, избавляясь от мелкой дрожжи, охватившей целиком его спину и плечи.
— Вы с братом были похожи?..
— Ничуть, — Кихён мотает головой. — Ещё с самого раннего возраста мы отличались друг от друга, всё равно что огонь и вода: не понимаю, как могли быть настолько разными дети, имевшие одну мать. И, я абсолютно уверен, если бы Ёнук тогда выжил и вырос, никто бы в жизни не подумал, что он мой брат. Иногда я представляю его взрослым, — Кихён вдруг задумывается и ни с того ни с сего выдаёт: — Уверен, тебе бы он понравился.
Хосок растерянно моргает, стараясь представить, как вообще можно говорить о ком-то — о том, кто умер уже почти полтора десятка лет назад и к тому же пятилетним ребёнком, у которого даже личность толком сформироваться не успела к тому моменту — так, словно он твой самый близкий друг. Он отчётливо чувствует подобное отношение во взгляде Кихёна и интонации: это похоже на искреннюю тоску по человеку, с которым тот провёл не разлей вода долгие годы. Как же часто Кихён видится с этим человеком во снах? Сколько же в хранимом им образе фантазии и сколько — памяти? Хосоку кажется, у него мутится сознание — и он вот-вот увидит рядом с Кихёном кого-то ещё.
Каким был человек по имени Ю Ёнук? Или, вернее, — каким бы он мог стать? Хосок представляет нечто очень бесформенное, по своей сути представляющее собой полное противопоставление Кихёну. Во всём: начиная с характера и заканчивая внешним видом. Правда ли Хосоку мог понравится подобный человек?..
— Мама впервые стала принимать таблетки именно после смерти брата, — вдруг продолжает Кихён. И взгляд, которым он вонзается в Хосока, сквозит какой-то пока ещё неясной резкостью. — Разумеется, поначалу она отдавала себе отчёт в том, кто умер, а кто — нет. Реальность не могла её утешить: она сходила с ума от горя. И я до сих пор точно не знаю, в какой момент её сумасшествие от горя стало постепенно перетекать в сумасшествие от лекарств; всё это произошло как-то постепенно, но в то же время — короткими рывками, не знаю, как внятно объяснить... как будто её на протяжении дней било слабыми разрядами тока: боль после каждого отдельного удара была вполне терпимой — но их последствия в конце концов сложились в одно сплошное мучение, так что в какой-то момент мама нашла себя полностью сломанной. К тому же, уже спустя несколько лет после первой трагедии произошло ещё кое-что, что уж совсем её подкосило, — Кихён недвусмысленно даёт понять взглядом, что распространяться об этом не собирается, — … у неё началась депрессия, на фоне которой она подсела на новые лекарства. Стала пить их пачками, игнорируя рекомендации психотерапевта — до тех самых пор, пока однажды с ней не случилась передозировка.
Хосока мгновенно коробит от этого рассказа — и он точно знает, почему. Таблетки. Не стоит пить таблетки без назначения врача, уж тем более делать это бездумно. Кто знает, что может случиться… его начинает тошнить ещё сильнее. Он думает про себя, а затем про отца. Передозировка, передозировка, передозировка — это слово, как клещ, засело у него в мозгу.
— Какой-то период времени маму постоянно лечили то от депрессии, то от зависимости — иногда случались обострения или припадки. В особо тяжёлых случаях она ничего не могла делать, только лежала на кровати весь день и стонала; я приносил ей воду, а она вдруг могла спросить не своим голосом: «Ёнук-а, это ты?» Сначала я пугался этого до онемения, но потом жгучее чувство в моей груди внезапно сменилось на душащий стыд. Я просто ненавидел себя за то, что не мог оправдать её ожиданий. Мне было жаль её. А ещё мне было невыносимо больно, когда я видел разочарование в её глазах — всякий раз, когда оказывался не тем, кого она ожидала увидеть.
— А потом… она заболела?.. — бормочет Хосок, имея в виду опухоль.
— Не-е-ет, она как раз-таки выздоровела, — качает Кихён головой, усмехаясь. — Что-то вдруг ударило ей в голову: не знаю, с чего вдруг, но в один момент мама нашла в себе силы бросить вредные пристрастия и как следует долечиться — тот путь был долгим, но в конце концов она, что называется, начала новую жизнь. Нашла хорошую работу, стала следить за собой, возобновила старые знакомства…
— Она ненавидела тебя? — осторожно спрашивает Хосок. Ему кажется, всё идёт именно к этому.
— Ох, поверь мне, отношения у нас были запутанные, — но Кихён отрицает, — их было трудно запихнуть в рамки любви или ненависти… мама учила меня всему, что знала о жизни, она как следует следила за моим воспитанием и заботилась о моём образовании, до поры до времени… честно сказать, я думаю, что она любила меня из ненависти, как бы странно это ни звучало. Понимаешь, хоть она никогда не произносила ничего подобного вслух, я отчётливо видел в её взгляде: «Ёнук умер из-за тебя, это значит только, что ты должен прожить свою жизнь за вас обоих. Ты обязан достичь всего того, чего он мог бы достичь. Ты должен расплатиться перед ним за то, что остался жив в тот день», — вот что-то такое.
— И в чём это выражалось?
— Она составила список целей, на которых мне следовало нарисовать галочку для того, чтобы просто оправдать своё существование. Ну там, закончить универ по престижной специальности, например. Ума не приложу, с какой стати она так упорно видела во мне экономиста — или же она в Ёнуке хотела видеть специалиста по финансам и фондовым рынкам, но не смогла? — в общем, она копила деньги на мою учёбу в университете, будто одержимая. Трудилась ради этого аж на трёх работах. И хотя, казалось, я должен был чувствовать за это благодарность, но во мне день ото дня зрело отвращение…
— Ты явно не хотел быть экономистом, — вставляет Хосок.
— И дело даже не в этом, — Кихён тяжело вздыхает, качая головой. — Просто я знал: она всё это делает вовсе не ради меня — а ради моего брата и его светлой памяти. Для того, чтобы Ёнук был счастлив на небесах — разве это не глупо? — я не верю в загробную жизнь, вот правда, не верю. Ёнуку было уже всё равно. И это делало только больнее… — он крепко жмурится, закрывая лицо ладонью. Что-то упорно мешает Хосоку приблизиться, иначе бы он уже давно, по меньшей мере, взял его за руку. — Всё это кончилось тем, что однажды я не стерпел и отказался играть по правилам матери. Плюнув на всё, взял и да сбежал от неё — догадайся сам, куда или вернее, к кому.
Хосок интуитивно улавливает: на всём, что связано с Чангюном, Кихён постарается сейчас не останавливается — впрочем, на самом деле, и без этого есть, о чём подумать. С одной стороны, перед Хосоком открыт целый огромный мир: мир Кихёна, в котором тот жил до дня их встречи — но в то же время он чувствует, что остаётся ещё так много всего, что Кихён упускает, неосознанно или нарочно. Слишком много белых пятен в его жизни. Тех, что, быть может, даже никогда не будут предназначены для чужих ушей.
— Пока я был там, вскочила опухоль. Когда я вернулся домой и увидел мать впервые за долгое время, её болезнь уже прогрессировала. А она практически ничего не делала, чтобы её лечить… она говорила, у меня нет на это денег. И я сам, надо ли уточнять, тоже не имел в тот момент почти ни гроша за душой. Ситуация складывалась безвыходная. Была всего одна помощь, к которой я, при желании, мог бы попытаться прибегнуть…
Он осекается и смотрит на Хосока очень выразительно, как бы надеясь, что ему не придётся произносить вслух, чтобы он понял. Хосок складывает для себя цепочку событий: сначала Кихён бросает Чангюна — по какой причине, это сейчас не так важно — и лишь после этого узнаёт, что его мать больна. На самом деле, он мог обрисовать всё так, чтобы выставить себя жертвой: я ушёл, потому что не мог иначе, потому что я был нужен ей — но понял, что не справлюсь в одиночку. Сжалился бы Чангюн над ним? — Хосок готов поспорить, что да. Чангюну ничего бы не стоило заплатить за лечение хоть целиком — но можно представить, в какое положение это поставило бы Кихёна в итоге.
— … но я ни при каких обстоятельствах не мог сделать этого, — продолжает тот, ничего особо не объясняя: — Это было бы самым худшим из всех плохих поступков, которые я когда-либо совершал в своей жизни, — а их, можешь мне поверить, было немало. Нужно было искать другие способы. Таким образом, я стал копить деньги и влезать в крупные долги.
— Но ведь у вас были ещё те сбережения, которые мать хранила для твоего поступления в университет, — замечает Хосок.
— Да-да, — с преувеличенной насмешливостью фыркает Кихён. — Я буквально на коленях умолял её потратить на себя эти деньги. Но та и слышать ничего не хотела… всё твердила про мой долг перед братом, даже ещё больше, — конечно, он смеётся, но из его глаз, кажется, готовы брызнуть слёзы, — она сказала, если я хоть одну вону из тех сбережений потрачу на её лечение, она себя убьёт.
Хосок не выдерживает и даже едва не закашливается — хотя складывается ощущение, что они оба начнут сейчас истерично ржать. Кихён ведёт себя так, будто она вот-вот, буквально пару часов назад, поставила его перед этим фактом, — и он жалуется: «Ну что за странная женщина?» — хочется ему вскрикнуть, но он только мотает головой и молча запускает пальцы в волосы. Хосок понимает, что пусть даже их случаи и были в чём-то схожи: они оба поступили в университет вопреки своему желанию, пытаясь угодить матерям — но у Кихёна, как ни крути, было гораздо больше причин истязать себя на протяжении двух лет неблизким сердцу делом.
Сейчас, когда его мать уже слишком далека от реальности и вряд ли захочет, да и, в общем-то, сможет что-то сделать с собой — Кихён об этом может больше не беспокоится. Хосок почти уверен, что его временный отдых от учёбы в конце концов перетечёт в отчисление.
— Короче говоря, именно в тот момент мне и стала понятна её возобновившаяся психическая нестабильность, — подводит тот черту. — Сильные болеутоляющие, как и все прочие лекарства, серьёзно отразились на разуме, который когда-то раньше уже был подвержен контролю таблеток. Сознание моей матери стало постепенно мутнеть.
Прямо этот момент, по странному совпадению, Хосок обращает внимание на небо: то необъятно раскинулось по его правую руку — где-то в той стороне, но только чуть дальше, проходит течение реки, и высотные здания стоят по другую сторону его берега, поэтому не так сильно загораживают обзор. Оказывается, что небо как раз темнеет, солнце клонится к горизонту — но происходит это каким-то совершенно странным образом — Хосок в жизни не видел ничего такого, поэтому он растерянно замирает, даже забыв о Кихёне на несколько секунд.
— Неизбежно настал тот момент, когда мама стала принимать меня за Ёнука, по которому так скорбела, постоянно, — шепчет тот, понизив голос, но тем не менее каждое его слово отчётливо слышно в странной, даже сверхъестественной тишине, которая вдруг наступает. — Меня больше не существовало для неё — да, она вдруг стёрла в своей голове подчистую все следствия и признаки моего существования. И знаешь что? — он щёлкает пальцами, оказавшись как-то слишком близко к Хосоку — хотя они однозначно не двигались с мест. — Вдруг я почувствовал облегчение.
Всё небо над городом полыхает зелёным. Таким насыщенным, ярким цветом — Хосок растерянно моргает и даже трясёт головой — но наваждение перед ним не рассеивается. Пространство за домами взаправду окрашено оттенком, похожим на морскую воду, через которую пропустили солнечный свет — что это такое, игра искривлённых лучей? Казалось бы, вот-вот перед глазами было самое обычное закатное небо: голубое, местами слегка фиолетовое, с лёгким проблеском оранжевого — но перед самым наступлением темноты, что-то странное случается с ним. Солнца больше не видно, осталась только белая полоса у самого горизонта — а над ней темнота густеет с этим странным зелёным оттенком; рваные тучи кажутся на таком фоне кляксами, скрывающими за собой последний дневной свет. Невероятное зрелище, при этом насколько же внезапное и необъяснимое, как и всё то, что случается между ним и Кихёном прямо в эту секунду. Хосок не в силах объяснить себе ни того, ни другого.
— Это потому что… потому что она тебя наконец-то полюбила? Вернее, конечно, не тебя самого — но того человека, которого в тебе видела? — спрашивает он. Голос дрожит против воли. Хосока снова сотрясает от того безумного чувства, когда он вдруг начинает ощущать внутри себя чужую боль — ту, которую сам никогда не испытывал — настолько реальной, словно та является продолжением его собственной.
Он будто стал проводником для тока — и всё его тело искрится в этом спёртом, наэлектризованном воздухе; под небом странного цвета, заключённый в странных чувствах, он отвергает от себя всю реальность: будущее и прошлое — погружая себя целиком в этот странный момент. Его прежняя боль и страдание, вся ненависть и обида — перестаёт иметь значение; ничтожное расстояние между ним и Кихёном, в котором лопаются искры — лишь это важно сейчас.
Кихён смотрит на него с усмешкой, затем закусывает губу: «дурак» — и он вдруг сокращает это расстояние между ними до минимума, только чтобы пробормотать как можно тише:
— Я почувствовал облегчение, потому что внезапно понял: так всё и должно быть.
Хосок выдыхает в тишине. Зелёное небо справа постепенно становится чёрным: с каждой секундой света становится всё меньше и меньше — и тогда причудливая картина рассеивается. Интересная игра освещения, разгадка которой кроется в расположении городских огней, тумане, водяных каплях в атмосфере — о чём она сказала ему?.. Не послужила ли подтверждением его недавних мыcлей? В конце концов, небо не имеет собственного цвета. Поэтому, если ты вдруг видишь его зелёным, серым, даже ярко-красным — стоит ли так этому удивляться?
— Кому-то хотелось думать, будто бы человек по имени Ю Кихён умер четырнадцать лет назад — и может, это не так уж и далеко от правды?.. — спрашивает Кихён с напускным любопытством, словно выдвигая некую гипотезу. — Знаю, трудно в это поверить, уж мне так особенно, но с другой стороны — почему такого не может быть?
— О чём ты говоришь?.. — Хосок вздрагивает, неосознанно улавливая у него в словах ту же жуткую бессвязность, что так напугала его полчаса назад в больничной палате.
Кихён внезапно вытягивает руку и смотрит на неё, прищурив взгляд — как будто лишний раз убеждается, что та реальна, принадлежит ему, состоит из плоти и крови — на глазах у Хосока то же самое делала и его мать. Только в отличие от неё, Кихён не таращится сквозь ладонь слишком долго, а почти сразу же отводит глаза, как будто его разочаровывает сделанный вывод. Внезапный порыв ветра заставляет Хосока поежиться — Кихён остаётся неподвижен.
— … не будь это и правда так, я бы не чувствовал, что притворяюсь, — вырывается у него наконец. — Я ощущаю себя мёртвым с того самого дня — то есть, я помню себя практически только мёртвым — призраком, которого мотает по чужому миру, не способному его принять. Столько лет я брожу среди живых и постоянно чувствую себя обманщиком: разыгрываю эмоции, какие-то переживания там, где совершенно ничего нет — чтобы не выделяться. Но я не вижу того, что видят другие люди, не думаю о том, о чем думают все, я не чувствую то, что принято чувствовать; временами кажется, будто бы моя душа одеревенела ещё много лет назад — и всё, что она испытывает с тех пор, я надумал себе мозгами. В конце концов, я ощущаю себя лишним повсюду, где бы ни оказался.
Впав в оцепенение, Хосок не способен отвести от Кихёна глаз — его придавливает вовсе не тяжесть того, что он услышал; он даже с трудом осознаёт до конца мрачный смысл, заложенный в этих словах. В первую очередь он обескуражен искренностью, которая сорвала покров и разверзла целую бездну — громадную бездну того, что Кихён вынужден носить и скрывать от мира, в чём он топит себя день за днём — сколько бы Хосок ни исследовал тёмные стороны его личности, он до сих пор не видит впереди дна. С каждым новым откровением Кихён открывает ему больше, и эта тьма, кажется, бесконечна; если он сделает шаг, то Кихён утянет его за собой дальше в сплетение своих самых искажённых мыслей.
Эта тьма сильнее него, Хосок ни за что с ней не справится; но в то же время он не способен оставить Кихёна, бросить его на растерзание отчаянию и страху, нет — хотя что он может сделать? Кихён провёл в этой бездне уже столько лет, бездна стала его частью, вросла в саму его суть — но даже так, Хосок не в силах отвернуться, равнодушно махнуть рукой и уйти. Он ничего не может с собой поделать и страдает от нерешительности: противоречивые чувства готовы разорвать его напополам. Хосок знает, что снова причинит себе боль в конце концов, если сделает шаг навстречу Кихёну — но ему будет ещё больнее, если он найдёт в себе силы от него отказаться.
«Почему… почему ты говоришь мне всё это?.. Что же я должен чувствовать, как обязан тебе отвечать?..»
И чем дольше он позволяет себе думать о его словах, тем сильнее те завладевают сознанием: Хосок пропускает их сквозь своё тело, снова и снова — представляет, какого произносить их, что надо чувствовать, чтобы произносить их; и тем самым он погружается во внутренний мир Кихёна — такой, каким его представляет — ничего больше не говоря, только таращаясь в пространство, Кихён внезапно замыкает на себе всю его реальность, снова. Именно тогда, когда Хосок уже почти оставил этого человека — хватает, буквально впивается в душу когтями и тянет, затаскивает внутрь себя, в центр своих отчаянных терзаний.
«Ты путаешь всё… — Хосок не может понять, что за эмоции в нём закипают. — Только не заставляй волноваться о тебе снова!»
— Это странно, да? — произносит тот, криво усмехаясь. Его губы дрожат. — Скажешь мне теперь, что я чокнутый?..
У Хосока хватает сил только на то, чтобы слегка качнуть головой — впрочем, он не уверен, что это движение как-то связано с вопросом. Понимание своего состояния, в котором его вот-вот разорвёт на куски противоречиями, действует странным образом: разум, душа и тело как будто на самом деле начинают терять между собой связь. В итоге Хосок не знает, что чувствует, он даже не знает, чьи это чувства — Кихёна или его собственные. Вперёд или назад, принять или оттолкнуть — только это стучит в голове. Но всё же ему приходится ненадолго очнутся, когда Кихён продолжает:
— А впрочем, я и сам прекрасно знаю, что я чокнутый, — в его тоне неожиданно скользит смирение. — В конце концов, склонность к психическим расстройствам с большой вероятностью передаётся генетически. Я всегда был готов к тому, что в один прекрасный день у меня начнёт ехать крыша. И, — он неожиданно успокаивается. — Конечно, глядя на мать, я предпочёл бы умереть быстрее, чем сойду с ума.
— Тебе так нравится думать об этом? — срывается у Хосока с языка прежде, чем он успевает остановиться. — Разве ты не сам себе всё надумываешь, уверенный в том, что получил от мамы именно те гены? Тебе будто бы и в радость с катушек ехать, ей богу, ты словно того только и ждёшь!
— … но могу ли я рассчитывать на подобную благосклонность? — Кихён тянет свою мысль, начисто его игнорируя. — Уже мёртвый человек не может умереть заново — это раз. А кроме того, разве для этого у меня не слишком много обязательств?
Поддавшись секундному порыву, Хосок делает свой выбор: он крепко хватает Кихёна за руку — и смотрит ему в глаза; разряд, прошедшийся по коже, кажется на мгновение осязаемым. Да, теперь он держит его — но отпускает что-то другое, свой контроль над ситуацией. И всё погружается в хаос. Хосок был уверен, что отказался от своих чувств к Кихёну — нет, он ещё никогда так не ошибался. Кихён вдруг усмехается, словно говоря: «шучу» — но затем добавляет вслух болезненно серьёзным тоном:
— Хватит уже топтаться на этой бесплотной земле мёртвых, Хосок-а, — и резко выдирает руку. — Пора бы тебе вернуться к жизни наконец.
Кихён отворачивается и делает несколько шагов — фигура начинает отдаляться; Хосок смотрит ей в спину, и его сердце щемит — удержать или отпустить, удержать или отпустить — в какой-то момент он понимает, какой из сил поддаётся: влечению или страху — и тогда осознает, что пропал. Кихён останавливается, будто почувствовав это. А может, он с самого начала знал, чем всё кончится? Может, иначе просто не могло кончиться? Хосок тяжело дышит и дрожит. Он уже не уверен, что вообще им движет сейчас — он понимает, почему Кихён его отталкивает, но почему привлекает?..
Почему это влечение такое сильное?
Несколько следующих секунд выпадают из реальности для Хосока, он запоминает лишь жёсткий порыв ветра, ударивший по щеке — и находит себя через несколько метров от места, где только что стоял: он обнимает Кихёна, крепко прижимается к его телу, так что руки сцеплены в замок на талии, подбородок прижат к шее, а грудь — к спине. Так тепло и близко, так безумно и безрассудно, но чёрт возьми, он с головой погружается в то, что происходит, он ничуть не жалеет о том, что это произошло. Ему даже кажется, что всё нарочно подводило их к этому самому моменту: вот она, кульминация — взрыв чувств под небом странного зелёного цвета. Между двумя телами становится до безумия горячо, они соединяются и на долю секунды испытывают одно и то же — что же они испытывают? — Хосок быстро теряет это ощущение, потому что даже в его руках Кихён остаётся напряжён.
В определённый момент Хосок понимает, что лишился сумки, и даже вспоминает, как она упала с плеча — он отчётливо слышал треск, когда та ударилась о камень, то был треск упаковки от диска — того самого диска с песней, написанной им, который он считает своим величайшим сокровищем. Или считал минуту назад — ну а потом его затянуло в проклятый омут, стало уже всё равно. Кихён молчит, он не принимает этот порыв и не отталкивает: он замер, будто статуя, будто холодная каменная глыба. Но Хосок всё равно слышит его голос, отчётливо стучащий в голове: Хочешь познать ад, хочешь спуститься в него вместе? — ты решил, что пойдёшь за мной куда угодно, плюнув на здравый смысл, на свою душу, на своё будущее — поэтому не останавливайся теперь, пройди этот путь до конца, — так говорит его обнажённая белая шея, к которой хочется прикасаться, так говорит его запах, от которого у Хосока мутится рассудок, и так говорят растрёпанные волосы, куда он вдруг зарывается носом, с трудом вспоминая, как вообще дышал раньше, до этого рокового момента, пока всё его тело внезапно не возжелало ощутить чужое так близко.
«Теперь я стою и сжимаю тебя в объятиях — ты этого хотел, ты этого добивался?!» — несмотря на волну наслаждения по кожей, внутренний голос Хосока звучит резко, пожалуй даже грубо, как будто голос осуждает проклятое тело за безрассудный поступок. А душой Хосок понимает, что скучал по Кихёну: не совсем ясно, по чему именно в нём — однако воссоединение приносит чувство возвращения утраченного, удовлетворяет какую-то потребность. Хосок зарывается в его волосы сильнее. Кихён произносит:
— И что теперь? — хороший вопрос.
— Пойдём домой, — Хосок отвечает первое, что приходит в голову.
Кихён долго думает. Действительно долго. Хосоку кажется, что перед его ответом проходит минуты две. Хотя время как-то плохо ощущается. Хосок даже не может сказать, растянуто оно или ускорено; должно быть, скорее растянуто, потому что солнцу давно уже следовало бы сесть, а оно всё никак не садится: остаётся белая полоса у горизонта и чуть-чуть зелёного оттенка над ней. Тишина. Бешено бьётся сердце
— Ты знаешь, чем это для нас кончится? — спрашивает Кихён, наконец.
Хосока посещает странное ощущение: как будто тот планировал всё с самого начала. С самого начала знал, к чему всё должно прийти, и с самого же начала собирался задать ему этот самый вопрос. Но Хосок этого не предвидел, и поэтому он не может ответить. Впрочем, если хотя бы Кихёну известно, что их ждёт теперь — это хорошо; ведь ничто не пугает сильнее неизвестности — Хосок чувствует, что это плохая идея, но он готов положиться на него. Он шепчет, зажмурив глаза, мне всё равно.
Кихён тяжело вздыхает. Если Хосок и жалеет о чём-то, то только о том, что тот явно не разделяет прямо сейчас его чувства.
— Ты это делаешь не из жалости.
Хосок цепенеет. Что бы ни заставляло его крепче сжимать руки, чаще дышать, прикусывать щёку до крови — это точно не жалость, он уже понял и сам. Конечно, он жалеет Кихёна — но совсем не поэтому хочет быть рядом с ним. В конце концов, он не столько поддержал его сейчас, сколько притянул к себе, только чтобы не потерять. Хосок мгновенно понял, что ему Кихёну нечего дать и совсем нечем помочь — поэтому он скорее пытается взять от него что-то или же удержать то, что тот забрал бы с собой, если бы ушёл. В этих намерениях чувствуется нечто тёмное. Нечто такое, суть чего — чует сердце — лучше не постигать.
— Хочешь, расскажу тебе о твоих истинных чувствах?.. — Кихён словно улавливает его замешательство. И предлагает проникнуть в самые мрачные тайники его души.
Хосок по-прежнему не уверен, что ему стоит знать слишком много. Он хочет быть рядом с Кихёном, а может быть хочет держать Кихёна рядом с собой — этого достаточно; в чём смысл и причина — не важно; есть такие чувства, в которые лучше не лезть — а иначе можно что-нибудь в себе испортить. Впрочем, Хосок понимает, что слишком поздно: Кихён уже начал аккуратно вскрывать его, заставляя какие-то потаенные эмоции показываться на свет — и что теперь вылезет наружу от его манипуляций, чёрт знает. Хосоку кажется, всё его тело объято пламенем, но источника этого пламени он найти не может. Затянув его в центр своих переживаний, Кихён начинает влиять на его суть.
— Только на одну ночь, — произносит тот в конце концов. — Мы должны поставить точку сегодня.
Наконец Кихён кашляет: ну а теперь отцепись от меня — Хосок слушается. Странно: но вместо того, чтобы задеть его, эти резкие слова дают понять, что он получает абсолютно всё, что ему нужно, чего он хотел: даже если всего лишь на одну ночь — этого вполне хватит. Потому что после этой ночи всё равно ничего уже не будет прежним, даже все его желания и чувства скорее всего изменятся; утром всё станет другим, может быть даже он сам станет другим — узнает ли он человека, которого увидит в зеркале утром, захочет ли иметь с ним дело?..
— Сегодня ты поймёшь, наконец, где тебе место: среди живых или среди мёртвых.
Именно эти слова произносит Кихён, прежде чем гаснет последний света и небо целиком погружается во мрак.