***
Коляска у нас была, даже две. В первой мы вывозили Сумире гулять, когда он был ещё совсем маленький. Он ещё тогда ничего не умел, просто лежал в ней, моргая глазёнками, и изредка лупил ручонками по подвешенным над его головой погремушкам. Вторую мы купили, когда Сумире научился сидеть. Эту коляску малыш отчего-то терпеть не мог и сидеть в ней страшно не любил: всё время пытался из неё вылезти. Ему больше нравилось у меня или у Виктора на руках, но в моём нынешнем положении на руки я Сумире брал редко. Один раз, когда мы втроём прогуливались по аллейке, ведущей от жилого комплекса к «Курою», мы приостановились, чтобы попоить Сумире. Он напился, вылез не без помощи Никифорова из коляски и стоял подле неё, придерживаясь за край. Виктор обычно медленно катил пустую коляску, а Сумире семенил рядом, крепко держась за неё или за руку самого Виктора. Я шёл чуть позади, ещё медленнее, придерживая живот. Никифоров приостановился, дожидаясь, когда я их нагоню. И вот тут-то Сумире выкинул такую штуку, от которой мы оба рты разинули. Сумире явно не понимал, почему коляска перестала катиться. Он упёрся ногами в землю, но Никифоров придерживал коляску за поручни, так что она, разумеется, не сдвинулась с места и на миллиметр. Сумире задвигал бровками, засопел носом и, продолжая придерживаться за коляску, обошёл её кругом. Так шофёры обходят вокруг сломанной машины в поисках неисправностей. Если бы он задрал голову, то, вероятно, заметил бы, что коляску придерживает Виктор, но ребёнок был увлечён тем, что происходило внизу, под колёсами. Следы, оставленные коляской, его особенно заинтересовали. Сумире уже знал, что всё на свете оставляет следы: Виктор с ним ляпал отпечатки ладошек на песке, когда мы выбирались к побережью, на запотевших окнах и на бумаге — акварелью. Каша, если её выкинуть из тарелки, тоже оставляла. И молоко, если его пролить. Иногда мне казалось, что ребёнок специально мусорит, чтобы поглядеть, что из этого получится. Получалось обычно внеплановая уборка для меня или Виктора. В общем, коляска не трогалась с места, даже несмотря на то, что Сумире на неё прикрикнул: «Ё-о-о!» — мол, катись, давай уже! А поскольку действия это не возымело, он ещё активнее задвигал бровками, готовясь произвести на свет какой-то гениальный план — как заставить коляску катиться. После таких «упражнений с бровями» Сумире непременно что-нибудь отчебучивал. На этот раз он упёрся лбом в коляску, пихая её вперёд, и Виктор, который на секунду отпустил поручни, отвлёкшись на меня, едва успел за них снова схватиться, потому что коляска покатилась по дороге, набирая по инерции скорость. Сумире был страшно доволен и упёрся в коляску лбом снова. — Ты посмотри, что делает! — воскликнул Никифоров, чуть ослабляя хватку и позволяя Сумире немножко сдвинуть коляску с места. — «Дошшшшкой!» А может, он у нас будущий сумоист? Сумире сейчас действительно напоминал сумоиста, пытающегося сдвинуть противника с места. Я засмеялся, но возразил: — Нет уж, раскармливать его до сумоиста мы не станем. А вдруг он унаследовал от меня склонность к полноте? Я не хочу, чтобы он стал ещё одним «кацудоном». — Ну что, Сумире, — совершенно серьёзно сказал Никифоров, — с мечтами о карьере сумоиста придётся распрощаться, раз Ма так говорит.***
Больше, чем коляску, Сумире не любил… шапки. Эта нелюбовь у него была с самого младенчества, когда мы непременно надевали ему на голову косыночку или чепчик, чтобы он не простудился. Одевание как таковое он воспринимал нормально: ползунки, штанишки, майки, футболки, кофточки — всё это можно было запросто на него надеть. Ему даже нравилось, когда мы, к примеру, натягивали на него носочки: он уморительно шевелил пальцами ног и задирал ноги едва ли не к лицу, хватаясь за пятки ладошками. Но вот шапка… О, шапка была его злейшим врагом! Пока мы с Виктором его одевали, Сумире лежал спокойно, но стоило только появиться в руках шапке или чепчику, стоило только сделать попытку надеть их ему на голову, он моментально ударялся в слёзы. Мы исхитрялись, как могли: я отвлекал Сумире игрушками, а Виктор заходил сзади и… Когда Сумире стал побольше, плакать он перестал, но шапки и чепчики с себя сдирал с таким упорством, которому можно было только позавидовать. Они у него прочно ассоциировались с «какой». Нам стоило немалых трудов приучить малыша, что нельзя тащить в рот то, что лежит на полу или туда упало. Сумире долго не понимал, почему вдруг вкусная штучка, которую он только что ел и нечаянно уронил, непременно становилась «какой», которую уже нельзя кушать и даже вообще брать руками. Когда Виктор в первый раз ему это запретил, Сумире на него посмотрел удивлёнными глазами и на всякий случай повторил попытку подобрать упавший ломтик яблока с пола. «Это кака!» — повторил Никифоров и подобрать яблоко не позволил. Сумире насупил бровки. В тот раз он ещё раз десять пытался поднять яблоко с пола. Потом он уже начал понимать, что к чему. Даже слишком хорошо начал понимать. Первой его жертвой стала шапка. Он стащил её с головы, кинул на пол и выпалил: «Кака!» После «В-ва-а!» это было второе слово, которое он произнёс с полным осознанием того, что говорит. Па и Ма были уже потом, мы начисто проиграли «каке»! Виктор до этого часто носил малыша на руках, показывая на тот или иной предмет и называя его. Сумире поначалу просто смотрел в указанном направлении, потом научился тянуть ручку, а потом и показывать пальцем. И если Виктор, к примеру, спрашивал: «А где у нас кроватка?» — то ребёнок тут же показывал пальцем на кровать, а иногда и пытался — по мере возможностей — повторить за Виктором какое-то слово. Он был восхитительно сообразительный и схватывал прямо на лету. После того, как он узнал слово «кака», оно прочно вошло в его лексикон. То, что ему не хотелось доедать, особенно брокколи, он хватал прямо пятернёй и зашвыривал куда подальше, с гордостью объявляя: «Кака!» Дальше больше. Сумире, кажется, забавляла наша реакция на подобные выходки и в ответ на каждый вопрос Никифорова: «А это что у нас?» — неизменно отвечал: «Кака!» — Научил на свою голову! — ужаснулся Виктор. Отучать было бесполезно: если Сумире что-то вбил себе в голову, то упорствовал до конца, — так что оставалось ждать, когда ему приестся «кака» и он переключится на что-нибудь другое. «Какой» у нас побывало всё на свете: и коляска, и кроватка, и каша, и бутылка с «дудонькой» (как он называл молоко с манкой), и лестница в больнице, и ложечка, которой ему на осмотре открывали рот, и даже собственно доктор Хазама. Он покатился со смеху, а нам стало жутко неудобно перед ним. На смену «каке» пришло «буяя», то есть «ура», потом «яя», то есть «нет», и «нихочь», то есть «не хочу». И я заметил, что Сумире начал перенимать манеру Виктора смешивать слова на разных языках, превращая речь в знаменитое «никифоровское» наречие. «Буяя» было чисто русское слово, а «яя» — японское, а «нихочь» хоть и было русским, но произносил он его с типичным японским выговором. Для Виктора это было в порядке вещей, ведь все три языка он — и я — знал неплохо, но для маленького ребёнка, который только-только начал осваивать речь, подобная мешанина только мешала: он бы научился в итоге не японскому и не русскому, а «никифоровскому» языку. Пока он был слишком маленький, чтобы понимать, что к какому языку относится. С Никифоровым мы это обсудили, и решили, что начальным языком будет всё-таки японский, раз уже мы — однажды! — собираемся вернуться в Японию, а когда Сумире немножко подрастёт и начнёт понимать что к чему, то станем потихоньку приучать его к русскому и к английскому. Позднейшая приписка: начали мы это с трёх и с четырёх лет соответственно, и к семи годам Сумире уже неплохо болтал на трёх языках, даже на четырёх, включая «никифоровский».