***
На балконе он один, к счастью. Сигареты стремительно кончаются. Последние дни словно не с ним происходят. Вечная стабильность шаг за шагом сходит на нет. Как можно объяснить то, что он намеренно, находясь в трезвом уме и здравой памяти, приходит на тусовку к тем, кто или из раза в раз издевается над ним, или полностью игнорирует. Неформал цепляется за «приходить всем, отказы не принимаются», раздавшееся в классе тогда. Ни разу на подобных пиздоплясках не был, так любопытно, черт. Любопытство — не порок, так ведь, Дамблдор? А голова ломится и от противоположных мыслей: он жалок — так игнорировать гордость, что у него останется без нее? Все эти дни, все эти жуткие дни после того случая наполнены тягучим и сковывающим напряжением, сон не дарит отдыха. Сомнения, противоречия… Он как спутанный клубок множества нитей из одних лишь серых оттенков. Переварив случившееся в среду, Влад признает, что вовсе не жалеет, что помог. Зачем себе лгать? Но от правды хочется приложиться об раскаленный утюг, чтобы в чувство прийти. Тошно в собственном теле. Противно и гадко. Помог бы он, если б узнал Еремеева, блять, сразу? — Игра игрой, чуваки, а у меня движ в штанах начался. — фраза, вроде бы, Фомина, доносится с особой громкостью, парни гогочут, а девушки чуть не в один голос нарекают извращенцами всех парней в мире. Да, он бы помог. Символично падает пепел с сигареты, прямо как и он сам падает ниже некуда. Минуточку. Падает гордость, а совесть его удовлетворенно мурчит. Каковы русские! Сотни лет сопли на кулак наматывают, страдают, гордость в зад без мазей — и это благородно, правильно, по чести. Умом Россию не понять, сука. Всех нас не понять, и себя-то никому не понять. Теплым душным воздухом тащит в спину, когда на несколько мгновений звуки тусовки увеличиваются, а затем снова становятся смазанным гулом — теперь Влад не один. Оборачиваться он не собирается, только еще ниже наклоняется над балконными перилами. Свет, благо, сюда еле просачивается. Гулко стукается стеклянный стакан о бетонную поверхность пола. Влад зажмуривает глаза, вдыхает сигаретный дым, все свое нутро сосредотачивая на звуках. Железные перила подрагивают — некто так же опирается на них, щелкает зажигалкой, шумно прикуривает. На балконе совсем немного места, потому остро чувствуется пусть не специальное, но все же покушение на личное пространство. Несколько минут проходят в относительной тишине, нарушаемой дыханием курящих и уличным гудением, свойственным для ночного города.***
Судьба-злодейка. Это первое, что приходит на ум Славе, когда он узнает контуры худого, в данный момент склоненного над перилами силуэта. В своей черной одежде неформал кажется темней самой ночи. Рем не думает, когда не медля закрывает дверь за собой, опускает на пол стакан с отверткой и опирается, расслабленный, на перила. Свежесть ночи едва ли приводит пьяные мозги в равновесие. Прикуривает, слушая, как неформал выдыхает сигаретный дым, представляет, как, возможно, двигается при этом его рот. Господи, Славик совсем пьян. А ведь он так орет Томычу, что хочет избить того, кто ему помог, блять. Думает, это ведь легкотня — перекинуть этого дрища через перила. Ну, упадет со второго этажа, подумаешь. Смотрит на неформала через плечо. Сжатый и острый, дотронься — уколешься нафиг. Жалеет, небось, и это правильно. Ух, голову кружит: взгляд падает на дно двора. Славка ведь втащил бы ему, не будь он в щи. Так ведь положено у них, верно… Стопэ, сука. Он ебнулся, да? Его нетрезвость — причина не бить Кострикова? Славка точно ебнулся. Как же все невыносимо мозгоебательно. А нормально, что он вообще придает этому значение? Сколько кумекать по этому поводу можно, свет на пидоре клином сошелся? Занятно, да, но напрягает, зудит, как укус комариный. И мешает со всем остальным. А, да похуй. Думать обо всем, что связано с Костриковым — мозгоебство чистой воды. А он сегодня пришел сюда с целью расслабиться. Поэтому пора кончать думать. Это же вредно, много думать, так Томас говорил. И он пья-а-аный. Он пьян, ему хочется творить хуйню, нет, ему положено это по праву. Потому что он, кто? Еремеев. А он кто? Пьяно улыбается. Ха-а. Лучший в мире враг. Резкий толчок в плечо — сигарета выскальзывает из длинных, тонких пальцев. Возмущение застревает где-то в глотке, не выскакивая наружу, потому что перед горящими глазами Кострикова, на расстоянии вытянутой руки — Ереемев, блять. Кажется, «блять» навсегда привязывается к этой ненавистной фамилии. — Обидно даже. — сипит скрипуче Еремеев. Он в своем уме? Вероятно, очень пьян. От этого Владу еще более не комфортно да так, что трясутся поджилки. Его же скинут с балкона и не заметят, а всем скажут, что неформал это сам. Эмо же такие, они только спят и видят, как поскорее бы суициднуться. — Как ты мог так опросто-фо-лоситься, а, Костриков? — нажратый. Влада заволокло пьяным и душным чем-то, исходящим от Еремеева. Он вездесущ — когда просто рядом такая громадина, ты себе кажешься еще меньше, чем есть на самом деле. Влад, конечно, разумеет, куда тот заводит тему, но, еб вашу мать, если они еще светские беседы начнут вести, мир точно даст сбой и весь экватор льдом покроется. — Не признать меня…твоего лютого врага, пусть и в мяси-ще исполосо-фан-ного, только говнюк, вроде тебя, и может. — медленно, урывчато тянет руку к шее Влада, смотрит глубоко, но будто сквозь него и улыбается нехорошо так. Костриков столбенеет от страха — такой неадекватный Еремеев еще страшнее обычного: неизвестно, чего выкинет, полностью отбросив крохи нормальности. Шершавая кожа ладони плотно и сильно ложится на тонкую шею. Трезвым он б ни в жизнь так к нему не прикоснулся! Сжимает сильнее. Большой и указательный пальцы достают до углов нижней челюсти, впиваются в них. Боже, он расстается с рассудком. Костриков и слова не может вымолвить, настолько обескураживает поведение врага. Глаза огромные, выдающие панику подчистую. — Да к тебе на козе не подъедешь. Трусиш-шь, да? Что языка не повернешь? О! Шею окатывает холодным ночным воздухом — ладонь перемещается на плечо. Кожа липкая и горячая после чужой ладони. Еремеев пошатнувшись отходит, наклоняется, говорит: — Я развяжу тебе язык, пидор. Ты ведь пидор? Давай чистосердечное. А чо б нет-то, блять? И неожиданно резво хватает за волосы неформала, запрокидывает слегка тому голову и подносит стакан с отверткой к зажатым тонким губам. Стекло неприятно стукается о зубы, но Костриков крепко сжимает челюсть, не желая поддаваться ни в какую. — Баран, блять, упертый. — сквозь зубы говорит Еремеев. У Кострикова глаза громадные от ахуения, ни жив ни мертв стоит, ощущает только, как близок к нему его враг, все еще пытается стоять на своем и не раскрывать рот, как… Как рука Еремеева ложится тому на подбородок, а большой палец надавливает на губу и проталкивается во влажность рта. Ахуение. Такое захочешь — не придумаешь. Разумеется, этому свихнувшемуся не составляет труда разжать зубы. Но Костриков и сам перестает сопротивляться. Настолько нова ситуация, что любая реакция кажется неподходящей и странной. В голове флешбеки, где Еремеев смотрит с отвращением, говорит с отвращением. Немыслимо, ей-богу. Держит пальцы меж зубов, видимо, даже не думая, что неформал может запросто его укусить, удобно берет стакан, а смотрит при этом, словно задачу пытается решить, но не выходит. — Казнь ты египетская. И вливает отвертку прямо в рот. Мощный глоток приходится сделать, прежде чем новая порция начинает жечь глотку. — Что я делаю? — и ржет затравленно, будто понимая, что за ебанину творит, но не может остановиться. — В душе не ебу. — шепчет Костриков шепеляво, ведь стакан прижат к нижней губе, и шумно дышит, насыщаясь кислородом. Опьяняющей жидкости остается совсем немного, на донышке. А в голову сразу вдаривает, ведь неформал редко пьет. — Рабо-отает. Всегда работает. — допивает остатки. Выбрасывает пустой стакан в уличную тьму. Железная балконная перегородка больно впивается в позвонки Кострикову — Еремеев не отдает себе отчета в том, насколько близко к неформалу стоит, какие-то жалкие сантиметры их разделяют. В голове пусто. Его понятия и принципы слишком размыты, отчего им следовать невозможно. Костриков мерзкий и противный, что скорее жабу поцелуешь, чем притронешься к нему? Но у жабы вряд ли такой же чувственный и изящный рот. — А теперь… отвечай. Ты хотел тогда фпит-ца пальцами в… раны, да? Не пизди только, всем пизди, мне — нельзя. Хотел, хотел проникнуть глубже, чтобы достать… до органов, до кишок прям, размесить там все в щи… Да? — таким голосом говорят Дон Жуаны в романтических драмах в попытке соблазнить недалекую девицу. Но в действительности такой только голос, лицо Еремеева отражает мрачное торжество вперемешку с удивлением: мы серьезно это делаем, ущипните? Руки врага нарочно больно хватаются за острые плечи, надавливают, встряхивают то и дело. Влад прекрасно понимает, что это всего лишь алкоголь играется с ним, но игнорировать подкашивающиеся ноги в коленях сложно. Все сложно. И не вспомнить, когда в последний раз к нему стоит кто-то так тесно. Вообще-то, такое впервые. Реакция тела поражает, хотя он далеко не невинен, и в теории «всего этого» его познания не назовешь скудными. Но реальность другая. И пусть Еремеев все это делает не нарочно, наверняка не ебет, что творит, а потом и вовсе забудет. Пусть не специально. Но у Кострикова мурашки по коже, и вовсе не от прохлады. — А ч-что, если нет? — Влад пытается держать нить разговора в голове, чтобы не развезло окончательно. В глазах начинает вязко плыть, расслабляет так приятно. Факты перед ним, но в то же время отдельно от него. Факт номер один — Еремеев его истязатель. Нормальный человек стал бы вырываться, хотя бы пытаться это сделать. Неформал ясно, как божий день, это понимает, но не делает. Не может делать. Так хорошо становится, даже под прицелом пьяно раскосых глаз врага, так хорошо. — Пиз-дишь. — Еремеев наклоняется над плечом Кострикова, говорит возле уха. Неформал не выдерживает — наказание какое-то — его попытки вывернуться пресекаются коленом между его длинных ног. — Стоять, блять. — рычит. Разум Славика вопит, надрывается, воет: что, твою мать, ты творишь, Еремеев? Он знает, насколько все его действия дики и не свойственны ему, знает, насколько неправильно, не по-еремеевски все это, знает, но… — Бля-ать… — повторяет тише. Неформал перестает вырываться. Разум, съебывая в невиданные дали, злорадно машет ручкой. Он уже не понимает, от чего пьян: от алкоголя или от чужого тепла рядом, от чужих, близких прикосновений. Алкоголь притупляет боль от них, резких нарочно и грубых, оставляя лишь ощущения непривычно жаркие. Кострикову странно: все чужое на нем. А понимает ли, что делает, сам Еремеев? Встряхивает, заламывает руки, вновь сжимает плечи, но все меньше это похоже на желание причинить боль. Еремеев-то? Они возятся, копошатся, будто спутанные, связанные. И от этого у Кострикова искрит. Тело, разум — все. Боже, хоть бы без стояка, пощади. В приступе дикой паники поверх незнакомого, чего-то тягуче теплого, неформал не удерживается от усмешки — когда это кончится, муки совести сведут его в могилу. Не даром, из всех существ, которые дышат, человек — самое омерзительное: он заражен психосексуальной природой. Оно само! От предательства у неформала действительно щиплет глаза. Его тело сносит разделяющие двух парней сантиметры. Руки трясутся. Он пьян и впервые так близко к кому-то, поэтому… Оправдываться перед собой и своими идеалами, чтоб плюнуть на них и гордость и одним движением перечеркнуть. Какой же он слабак. Лучше прям счас сброситься с балкона. Или… или? — Какого черта… — шепот съедается в середине фразы, Костриков тут же забывает, что хочет сказать. Еремеев тем более не ебет, «какого черта». Он слышит шумное дыхание неформала, чувствует, как тот пахнет улицей, сигаретами и приятным. Руки Славки будто намертво приклеены одна к чужому плечу, другая — к балконной периле — он боится их отпускать. Все на органах чувств и ничего — на разуме. Только в глазах — темнота улицы. Люди и впрямь животные. Славка страшится своих похабных мыслей, удивляется, что его прет рядом с этим человеком, которого он знает, что ненавидит, но сейчас это будто уходит на задний план, винит во всем алкоголь. Не трогается с места. Страшится еще, потому что он не в ответе за себя, когда мысль не следует за мыслью, все плывет перед глазами, а под своим телом чувствуется острое и худое, костриковское. Но сейчас, когда алкоголь, кажется, ударил по каждой извилине в мозгу, «ненавидит» — это просто слово. Чувствует тонкое тело, сокрушившее бестолковое расстояние, чужое дыхание под ухом, дыхание Кострикова. А в голове звучит вопросительно и неуверенно. Может, похуй? И что тогда?.. — Господи, Слава! Ты что творишь?! Ни один из них не замечает, что гул вечеринки яростно проник на балкон, только девичий голос, истерично раздавшийся совсем рядом, приводит обоих в реальность. Ей явно представляется иное, чем-то есть на самом деле: она оттаскивает ахуевающего от жизни Ереемева за футболку, с придыханием щебечет: — Ты что… ты что, хотел его скинуть? Совсем страх потерял? Нет, ну я просто в шоке… Боже мой. Он шатается, глядит на девушку, не соображает ни шиша. Чувствует, что смех рвется наружу. Привет, истерика. Ощущает, как чувствительно тело, и жарко так, что хочется раздеться. А вот — Таня, девушка, с которой сегодня намечен трах. Как она вовремя, черт подери. В момент притягивает ее к себе, целует подавляюще и настойчиво, если не принудительно. Девушка делает попытки его оттолкнуть, безуспешные, разумеется. Даже пьяному Еремееву не занимать силы. Костриков не видит их, только слышит влажные, пошлые звуки. Потакает желанию провалиться сквозь землю — как можно аккуратнее, придерживаясь за перила, рысью проходит мимо пары и исчезает за балконной дверью.