Глава 9. День 5 (день 4).
20 мая 2020 г., 22:25
Я спал очень мало. Если, конечно, моё ночное времяпрепровождение можно было назвать сном. Я сомкнул глаза буквально на час, болезненный и хрупкий сон был разбит вместе со стеклянной бутылкой пивного за окном. Какие-то пьяницы шатались в поисках последнего кабака, который работал бы в столь поздний час и торговал бы слитой в общий чан недопитой смесью различных пойл, от которых желудок вязался узлами и выворачивался наизнанку.
Видимо, их вечер удался, и они шумно отмечали допитую бутыль, выкрикивая прескверные выражения. До тех пор они буянили, пока более сонные соседи не вышли прогнать их с нашей улицы, в спину их сравнивая с хмельной скотиной. Дважды за ночь я выходил на улицу с чувством подступившей к языку рвоты, но пусто сплёвывал и возвращался в постель. Однако тошнота не проходила, а желудок, давно не видавший съедобного, туго насасывал сам себя, но я уже не хотел вставать ради этого, и если я выходил на крыльцо, то только понежить в ночной прохладе перегревшееся в пекле комнаты тело. Я часто садился возле постели и прикладывался лицом к открытым частям тела Элизабет, потирался и ненадолго засыпал, но после ряда таких погружений в сон, я понял, что каждый раз он длился не больше пяти минут. Единожды я разбудил её этим, однако она ничего не смогла мне сказать, бездумно погладила меня по голове и снова уснула. Я не хотел будить её ещё раз, но надеялся на это, поэтому тихо и ненавязчиво звал её, так что если бы она проснулась, то я не чувствовал бы за то вины. Но чуда не произошло.
Выступающую во рту желчь я сплёвывал в платок, зная, что на большее я не способен. Я надеялся, что хотя бы в этот день у меня появится аппетит. Иногда мне становилось до ужаса холодно даже в той комнате, которая меня душила мгновение назад, тогда я ложился на место, заворачивался в одеяло и трясся от холода и неконтролируемой тошноты, и ждал того момента, когда снова наступит жара. Я не знал, отчего это происходит со мной, потому что в те моменты я ни о чём не думал и был свободен от всех переживаний. Конечно, они травили меня весь день, но ночью я не чувствовал облегчения, даже когда перестал переживать, казнить себя тем, на что не мог повлиять. Я думал, что это была Божья кара за всё содеянное мной в жизни, хотя, если подумать, моё тело и разум сыграли со мной злую шутку. Я смог смириться с тем, что мне не суждено отдохнуть. Лишь под утро, когда солнце только-только решило обозначить начало нового дня и свет ещё мешался с тьмой, я встал с постели таким же уставшим, каким и ложился.
Пришлось зажигать свечу, чтобы увидеть что-то в тусклом зародыше утра. Я вдруг вспомнил сказку о Песочном Человеке, который приходит по ночам к детям, не желающим спать. Я чувствовал, как мои глаза сушит и режет песок, и сколько бы я ни пытался умыться, он пропадал на время разве что только из уголков, но чувство острой боли возвращалось вскоре. Я нащупал наконец щетину, покрывавшую весь периметр подбородка и нижней челюсти. Мне стало интересно, как давно я ходил с ней, своим уставшим и неопрятным видом пугая прохожих. Эта мысль не дала мне терпения дождаться света, и всё также наощупь я стал скрести лицо туповатым лезвием, что по ощущениям было похоже на очищение рыбы от чешуи. Наверняка вышло плохо, и я даже не удостоверился, что всё прошло чисто, мне просто не было интересно.
Усевшись с грубым листком и пером за стол, я уставился в желтую от света огонька бумагу. Ни одна мысль не шла мне в голову, а, если и была таковая, я не мог её развить полностью, чтобы зазря не портить драгоценный чистый лист, коих у меня почти не осталось. Достать их было достаточно тяжело, несмотря на то, что я жил в столице. Ещё тяжелее было найти хорошие книги, чтобы они были с деревянной обложкой, с ниточным переплётом и несмазанным текстом. Остальные писались или же печатались в ужасном качестве, однако на содержание это не всегда влияло. Лично я считал, что чем лучше отделанна книжка, тем хуже она изнутри. Потому что дорогой и привлекательный внешний вид книги оплачивался богатыми и бесталанными дилетантами, которые хотели нажиться на ее красоте, а не на ее содержании. Как ни странно, это работало. Моя личная библиотека была составлена из книг, которые отдали мне люди, и из найденных мною (подумать только!) на помойке. Не знаю, чем люди думают, выкидывая их, если на ненужных бумажках можно заработать. Изначально меня это сильно раздражало, но потом я понял, что это было мне лишь на руку. Позволить себе их покупать я не мог.
Я начал работать, выводить буквы, почти не задумываясь о том, что пишу, лишь бы оправдать копившуюся во мне усталость, хотя через некоторое время я перечитаю это и не сильно разочаруюсь в своём спонтанном мышлении. Я начинал рассказ с описания города, как делал всегда и почти одинаково во всех своих сказках, но почти все внимание я уделял природе, чтобы читатели могли заметить на фоне всей ненависти, войны и негодования что-то хорошее и постоянное. Может, тот фрагмент, что я писал почти без памяти, вышел неплохим из-за того, что я уже привык это делать. Правда, приходилось подолгу думать и помногу перечитывать написанное, потому что, написав предложение, я тут же забывал его, а написав второе, уже терял ход мыслей.
В горле зрела жажда, которую я никак не мог утолить, словно я проглотил комок свежей крапивы и теперь вынужден был терпеть сухость и жжение. Глаза уже даже не воспринимали происходящего, а рука казалась куском сырого мяса, которым я пытался управлять издалека, насадив на палку. Я очень устал, и больше не оставалось причин терпеть то, что преподносит мне моё измученное тело. Я даже не пошёл к своему спальному месту, страшась, что ужасная усталость резко пропадёт или я вовсе не дойду. Я улёгся грудью на стол и забылся так.
Мне снилась одна из моих сказок в самом ужасном её изображении. Кратко сказать: это о дружбе оборотня и пастушки. Для того, чтобы сблизиться с девушкой, волчонок убивает любимую и самую красивую овцу и влезает в её шкуру. Пастушка не сразу понимает произошедшее и, как и всегда, часто обнимает и гладит овечку, не подозревая даже, что под ней скрывался оборотень. Когда овечья кожа стала гнить и невыносимо пахнуть, оборотень съел другую овцу, и когда пастушка оплакивала исчезновение любимицы, он приласкался к ней в таком виде и сделался её любимой овечкой вновь. Так постепенно он переел половину стада, пока пастушка не перестала обращать внимание на овец, ведь подумала, что насылает своей любовью на несчастных животных невидимую хворь. Оборотень понял, что, получая её ласку, он делал её несчастной, поэтому явился в образе юноши к ней и во всём сознался.
Во сне я чётко видел, как без того сытый волк выгладывает овечьи внутренности, с костями выдирая сочащееся мясо, жевал его и со всем презрением к чужой жизни выплёвывает мясо, не в силах проглотить ещё кусок. Но продолжения не было, волк потрошил одну овцу и принимался за вторую и третью, скидывая шкуры в одну кучу, а вязкий мясной фарш в другую. И от этого всего шёл зловонный пар и грел серый воздух вокруг себя. Он не надевал шкуру, не шёл к пастушке, он пожирал то, что было ей дорого.
Больные глаза я смог разлепить уже тогда, когда солнце полностью взошло, но до полудня было ещё далеко. Я знал, что если попробую тереть их или хотя бы умыться с водой, то станет только больнее, поэтому я ничего не сделал. Свет усугублял ситуацию, но он был повсюду, спрятаться от него я не мог. Рёбра, ужаленные несменяемой позой, дали о себе знать, как только я попытался разогнуться. Не считая дурного сна и общего недомогания, я чувствовал себя лучше, чем ночью. Элизабет всё также спала, повернувшись к стенке; кот, как скопление рыжеватого мха у дерева, прижимался к её спине и дремал. Я наконец вздохнул с облегчением.
За всё время я впервые почувствовал, что могу есть. Не то, чтобы я был голоден, просто я понимал, что меня не вывернет после первого же куска съестного. А терпеть вкус желчи я больше не хотел, поэтому принялся варить постное подобие супа, чтобы сильно не насиловать изнеженный желудок. Горячую еду я действительно глотал через силу и лишь для того, чтобы не начать падать в обмороки с голоду. Благо, небольшая порция предпочла покоиться в желудке, вместо того, чтобы выйти тем же путём.
Я должен был в тот день пойти в церковь, посетить несколько лавочек, всё это заняло бы кучу времени. Из этих соображений я не хотел оставлять Элизабет одну, но ходить придётся долго, а перспектива снова тащить её на себе меня совсем не радовала. Тем более я не был уверен, как скоро она проснётся и сможем ли мы успеть хотя бы к вечерней службе. Что страшнее, я не был уверен, что ей можно было идти в храм Божий. Я массировал лицо и бил себя по щекам. Ну, конечно, можно. Если бы Богу не было угодно некое существо — Бог не создавал бы его. Спорно было предположение о том, кем именно сейчас является Элизабет. С точки зрения логики, ей стоило бы идти под землю и пугать собой червей, однако вот она — стоит на ногах и мыслит. Но не больше. Даже не живёт, а существует. Я всегда считал, что у каждого закона есть своя лазейка, через которую этот закон можно обойти. Но закон Божий и природы… Я сильно сомневался, что их можно обмануть, и если это было так, то что могло пойти не так. Её бы ошпарило святой водой? Она не вскрикнет и виду не подаст, а если даже пойдёт дым, то я замечу это самый первый.
Я осёкся и понял, насколько мои мысли были бредовыми и навязанными.
Первый раз Элизабет адекватно проявила признаки своей дееспособности ближе к обеду. Она встала с кровати, молча пришла и присела за кухонный стол, попялилась в одну точку мимо меня и сказала лишь то, что пошла обратно спать. Иссиня-чёрные, нездоровые веки её набухли и почти не раскрывались, от чего взгляд делался мрачным и задумчивым, но скорее всего ни одна мысль не посетила её голову тогда. Элизабет могла снова встать, сказать мне что-то странное и неожиданное, словно вырванное из контекста, вроде «если ты попробуешь пройти в заросли, то найдёшь ягоды… Кто ходит, мне их часто приносит», «Вчера был праздник» или «Мне это неприятно…». При этом лицо её приобретало совершенно осознанный вид, словно она была уверена в своих словах. Если я задавал ей вопрос, она непременно отвечала, но размыто и почти не по теме, словно она понимала мою речь, а собственную связать не могла. Я понимал, что в такое состояние впадает и сонный человек, который не сразу различает реальность со сном, но Элизабет вела себя подобным образом длительное время, пока окончательно не проснулась.
Ей понадобилось время, чтобы обдумать моё приглашение в город, видимо, она страшилась снова впасть в долгое забвение. Конечно, она согласилась, но с большой опаской, что сил ей не хватит. Пока я собирался, она снова принялась чесать свою спутанную гриву, которая не поддавалась лучше вчерашнего. Это совсем не смущало Элизабет, и она продолжала нещадно процеживать узлы через зубчики гребня. Она наконец стала посмеиваться над вчерашним, вспоминая пережитое веселье. Рассказывала, как хвалили её внешность утята, и улыбалась мечтательно. Наверное, я понимал, о чём она думала тогда, но я так и не решился спросить у неё об этом. На самом деле так часто происходит, что всё то, что недоступно для нас, от того становится желаннее. И её мечты ушли недалеко от человеческих, потому что девушки в то время на свой страх и риск желали иметь детей. Наверное, теперь я понимал всю ту ненависть, что Элизабет питала к старой русалке, что утопила её, но она сделала это по той же причине. И также может поступить и сама Элизабет, если с возрастом она отчается.
В нашем отдалённом уголке в такой час народу было крайне мало, отчего не создавалось лишних шумов. Кроме стука моих сапогов и редкого шварканья о землю ног Элизабет в свежих повязках, практически не было звуков. «Свежий воздух» для того дня был лишь номинальным званием, потому что свежести в нём совсем не наблюдалось. Погода портилась перед сильной грозой заранее, и это единственное, что давило на меня тогда так сильно. Девица, вероятно, была полна энергии и с огромнейшим любопытством вертела головой по сторонам, но я предупредил её заранее, что дорога будет дальней, поэтому она старалась (по крайней мере) не скакать вокруг меня, как это делала всегда, хотя ноги её сильно зудели. Даже я шёл медленней, чем обычно, чтобы утолить всю её жажду к новому и не измотать её ещё в начале пути простым быстрым шагом. Вообще, образы тех мест были однообразными и практически не имели отличий, но, по всей видимости, так считал только я. Её вопросы по поводу пейзажей были поистине детскими: «а почему собачка привязана? А сколько нужно камней, чтобы построить один дом? А деревьев сколько? А откуда пришли облака?» и так далее. На некоторые вопросы я и сам не знал ответа, но делал максимально гордый вид или с наивной улыбкой закатывал глаза, как бы говоря, что глупо это не знать.
Тогда я начал понимать, для чего я взял Элизабет с собой. Не из страха, что она убежит, потеряется или натворит чего похуже, а чтобы доказать себе, что я не такой, как остальные. Ведь люди свято верили, что чудовище в церкви начнёт страдать и корчиться от боли, но я чисто теоретически не мог подобрать тому объяснения. Я ведь говорил, что, если бы Бог не желал их существования, Он бы не допустил его. Тем более, те же священники говорят, что Бог вездесущ, нет мест, где нет Бога, но в чём же тогда смысл? Ведь в мире Божьем Элизабет чувствовала себя замечательно, но зайдя в некую постройку, предназначенную для того же Бога, ей вдруг станет хуже. Это просто не поддавалось логике, но в глубине души я боялся и верил в это. Когда мы отправились, я почувствовал, как сильно бьётся моё сердце в волнении и постыдном нетерпении узнать. Я смотрел на Элизабет и не мог представить её страданий, что я суеверно решал принять за намёк свыше, для собственного умиротворения. Я верил в это, но не хотел верить. Поэтому, дрожа от страха, я сделал это и вовсе тем не гордился. Я уверял себя, что ничто не сможет пойти не так, но везде я говорил себе, что, если вдруг… И снова прерывал себя.
Тот самый узенький речной приток, пролегавший через близкие улочки, пришёлся нам по пути, однако крошечный мостик был немного выше по течению, поэтому пришлось прыгать по камешкам, сваленным в воду. Хоть приток был крайне мал и вмещал в себя две близко посаженные каменные кочки, и я всё равно побоялся за Элизабет и протянул ей руку. Она приняла мою помощь без смущения.
— Что это за обувка? — она указала рукой на пару выцветших грубых туфелек прямо возле реки, но мы не стали задерживаться и пошли вперёд.
— Они принадлежали девочке, которую утопили тут.
Элизабет обернулась, разглядывая полудеревянные, полукожаные детские следики, уже почти вросшие в почву.
— Зачем их тут оставили? — удивлялась она. Я пожал плечами.
— В знак уважения, наверное, — я понимал, что разговор об утопленниках выходил крайне неловким, но её, кажется, это вовсе не смутило.
— А кто её утопил? — её голос звучал тоньше, когда она задавала вопросы, отчего у меня было ощущение, что я иду с маленьким ребёнком.
— Не знаю, меня не было тогда ещё. Но я видел её маму, она часто сюда ходила и молилась за упокой её души, — на этом я хотел закончить.
— А труп нашли? — от этого вопроса я почувствовал холодок на затылке, потому что волосы становились дыбом. Я не знал таких подробностей, но положительно промычал, предполагая, что эти туфельки были сняты с мёртвого тела. — Значит, плакальщица помогла. Она редко это делает… Наверное, девочка была хорошая.
Я не хотел вникать в её слова, потому что мне уже не было весело говорить о трупах с трупом, тем более, это была больная тема для меня. Но её это вовсе не расстраивало. Я слышал миф о плакальщице, но не думал, что она живет в городе, к тому же совсем недалеко от меня. Стало совсем дурно от одной только мысли.
— Зачем люди убивают людей? — снова начала она. — Неужели вам так хочется срывать на ком-то гнев?
Я снова демонстративно пожал плечами, просто чтобы дать ответ. Хотя я знал, почему люди делают это, объяснить такое существу, не видевшему алчности, денег и похоти в самом худшем их проявлении, я не хотел даже пытаться. Портить её мнение о людях мне тоже не представлялось чудесным исходом нашего разговора, хотя и без моих слов в них можно было разочароваться сотню раз.
— Вы не убиваете друг друга? — я обернулся на неё, выказывая искреннее удивление и отчасти иронию.
— Я не выхожу за пределы озера, — она снисходительно посмеялась, словно считая меня за дурачка. — По некоторым причинам.
— Не скажи, ты быстро ползаешь по земле.
— Если бы я ползала достаточно быстро, ты бы меня не поймал. Мало ли какие ещё гады позарятся на рыбное рагу.
Мы посмеялись над этим и какое-то время шли молча, пока Элизабет снова не начала щебетать о чём-то неважном и очевидном. Ей позволялось строить из себя глупенькую девочку, она не делала это, чтобы завоевать мужские сердца охотников, чувствовать себя превосходным добытчиком и предметом воздыхания сильного пола. Ей действительно многое было чуждо и непонятно. Не на все вопросы она настоятельно требовала ответы: то ли сама додумывала, то ли откладывала на потом. Я как всегда слушал её голос, но не вникал в смысл слов.
Прелая сырость, которая не испарялась уже из-за общей духоты, смешивалась с пылью и землёй, отягчая мои сапоги. Приходилось часто останавливаться и отирать их о влажную траву и счищать грязь с обувных изгибов листом лопуха. Элизабет я даже брал на руки, чтобы пронести её через особо истоптанные места, иначе её бинты пришлось бы сразу менять. Хотя, вспоминая это и просьбы Элизабет не поднимать её в очередной раз, я понимаю теперь, что просто переживал и искал лишний повод для остановки. На улице не было так грязно, чтобы я проделывал всё это так часто, и что тогда влекло меня снова и снова вставать в траву и топтаться там, переносить Элизабет через лужу, как ребёнка, я не могу сказать. И как бы я ни старался предотвратить непредотвратимое, метры сокращались, а Элизабет, вытянув из меня нашу конечную цель, зашагала резвее и подталкивала меня, будто бы совсем не знала возможного исхода событий.
— Я давно не видела храмов, — воодушевлялась она.
Элизабет так часто осекалась, замедляя шаг, чтобы не тратить силы, останавливалась и глядела на меня в страшном негодовании, словно это я был виноват в том, что она быстро уставала. Я же растерял всю уверенность, сама Элизабет забрала её у меня и теперь почти на крыльях летела туда, расспрашивая меня обо всём. На каждый её вопрос я отвечал: «Сама всё увидишь», чем её сильно расстраивал, вгонял в минутную обиду и отвечал снова тем же на следующий вопрос.
В моей голове зрело чувство паники, и бояться стоило за множество вещей. Я не знал, что может произойти, но, если мне придётся узнать это из-за собственной упрямости, я вряд ли простил бы себе такое и навек стал бы мягкотелым. Это было опасно для Элизабет, для меня и для общества, которое ещё раз обозлилось бы на чудовищ. Когда я наконец рассмотрел каждый минус этой затеи, мы уже явились на церковную площадь. Я дважды открывал рот, чтобы попросить Элизабет развернуться домой, но как бы я это объяснил? Я завёл её так далеко, а теперь отказывался от собственных намерений и обещаний, максимально раззадорив её любопытство. Я начал ломать пальцы, как провинившийся ребёнок перед матерью, приготовился говорить речью, преисполненной бреда и фальши, и у меня не было более времени хоть сколько-то подготовить слова, дабы не мямлить. Я тихо обратился к ней, но осознал, что звук ушёл в никуда на шумной площади. Людей было действительно много, поэтому я постарался сказать громче, но голос меня подвёл. Мы были почти у дверей, я чувствовал, как колотилось сердце, и отчего-то тогда я воспринял это как последнее, что я услышу, когда Элизабет сгорит заживо в Божьем Святилище. Кроме собственного стука сердца я ничего не слышал, от страха мне заложило и уши, и глотку, в глазах сильно помутилось. И разве я мог оставить это только от того, что я неважно себя чувствовал? Я хотел схватить Элизабет за плечо, но буквально повалился вперёд, когда не смог до неё дотянуться. Она уже поскакала вперёд, и всё от того, что прямо в деревянной арке она увидела старых знакомых Альфреда, что были рады видеть её. У меня спёрло дыхание, когда она забежала в церковь и растворилась в толпе, исчезая из моего поля зрения. Мне пришлось толкнуть с десяток человек, чтобы прорваться, однако люди шли очень плотно ближе ко входу. Многие желали услышать слово божье после последних происшествий, а я не слышал даже собственного. Я стал искать её взглядом, забежал вперёд, к тем скамьям, куда ещё не успел просочиться народ. Пресекая все морали, я встал на одну из них и стал глядеть сверху. Очень много глаз устремилось прямо на меня, таращась, буквально выедая меня за подобное нахальство и принижая так, будто думали, что если я стану для них морально низким человеком, то я и физически слезу с сиденья. Лицо каждого смазалось, все стали одинаковыми, и найти среди них кого-то я не мог. Кого я вообще искал? Я чувствовал, что начинаю терять сознание и вцепился в деревянную спинку. Я думал в тот момент, что обязан был заплакать. Сжал веки, но глаза, словно натыканные иглами, отозвались ужаснейшей болью, от которой по рукам пошли судороги.
— Хенрик, слезь, я тебя вижу.
Я освободил дыхание и понял, как сильно мне его не хватало. До такой степени, что лёгкие горели и рефлекторно сжимались и разжимались, урывая воздух с неприличным собачьим скрипом. Вздымалась не только грудь, но и плечи, и живот надрывались в один такт. Передо мной стояла Элизабет в самом своем наилучшем виде. Я опустился на той же скамье уже на колени, не веря больным глазам, с открытым ртом, словно воистину узрел чудо. Она хмурилась и спрашивала, что со мной, я глотал вязкую, почти сухую по ощущениям слюну и рвал свои волосы. У меня всё ещё не укладывалось в голове, что всё было хорошо. Мне пришлось тянуть к ней трясущиеся руки, чтобы убедиться в том, и всё равно я не ощущал того до самого конца.
Она не сильно была озабочена моим состоянием, в последние дни мне в принципе было дурно, о чём она знала и не могла ничем помочь в этом, кроме как позвать округу на помощь. Но до этого не доходило и в тот раз тоже, не знаю, каким богам я должен был молиться за то. Держа мою руку, она присела рядом и попросила меня занять нормальную позицию. Совсем не помню начало речи священника: я отходил от той бури эмоций, в которую я резко попал, а выбраться не мог очень долго. Как зачарованный я смотрел на её худую ладонь, крепко сковавшую моё запястье, и не верил своим глазам. Пальцы её приятно охлаждали горячую кровь под моей кожей, и то было почти невероятно. Иногда я начинал дышать тяжело и учащённо, закрывал глаза и из горла моего вырывался тихий бессмысленный скулёж уставшего от переживаний существа. В такие моменты она шёпотом просила меня успокоиться, устремляя взгляд на главного в этой церквушке оратора, голос которого заглушал мои телесные проявления паники и остаточного страха от других людей. Элизабет, хоть и дико устремляла взгляд вперёд, казалось, больше слушала одурманенного меня, чем горячие речи какого-то незнакомца с большим статусом.
Наконец я поднял голову и обернулся. Люди, не нашедшие здесь мест, стояли вдоль стен и окон, почти заслоняя телами весь тот неловкий дневной свет, который пыталось выдавить из себя больное солнце, закрытое тучами. Поэтому здесь было почти темно, свет шёл только по потолку. Свечи в такое время не зажигались из дневной привычки. Я осмотрел Элизабет, почти не вглядываясь в её тело даже не из приличия, а из той скупой внимательности, что осталась во мне после ужасных эмоций: на ней не было ничего, о чём вещал народ годами. Ни ожогов, ни язв, ничего, что могло бы указывать на то, что она житель леса или мертвец. По крайней мере открытые её участки тела не выдавали её сущности. За всё время пребывания в церкви я ещё несколько раз осмотрю её беглым взглядом и не останусь спокоен.
Священник выбрал тему злободневную и очень провокационную. Таковых не возникало очень давно. Конечно, священники всегда кричат громче всех, потому что им не пристало воевать. Сейчас он выражался не самым красивым языком. Вообще его речь создавала ощущение, что он еле сдерживается от поганых слов, хотя священник всегда был примером для прихожан, сейчас эта должность сильно опошлена, и это ни для кого не секрет. Даже сами власти придерживаются этого мнения, но молчат в силу своей веры и уважения к Богу, который сам выбирает себе слуг. И если на месте же в грязного служителя не ударит молния — он избранный Богом. Молния, как можно понять, по ним никогда не целила, и этого было более, чем достаточно. По мнению народа, когда этот весьма кровожадный житель святынь Господних говорил правильные вещи, почти никого не смущали его завуалированные ругательства и несдержанность. О, он явно считал себя выше Создателя, раз сам знал кого он может судить, раз решил, что может поносить чудовищ, хотя сам ни разу их не видел. Во мне кипел гнев, и я осёкся лишь тогда, когда хрупкая девичья ладонь тихо хрустнула в моей. Элизабет распахнула глаза в немом вопросе и отняла руку, пошевелила, осмотрела её и, видимо, успокоила себя тем, что видимых травм нет. Хотя я бы и не смог так запросто, но из-за её действий я тоже заволновался и тихо извинился. Она не обратила внимания.
Дурной рот Преподобного не затыкался ни на минуту, а его голос стал гулко отталкиваться от стен. Я решил, что это уж вовсе непозволительное поведение, но остальные так не считали. Я перестал вникать в его слова, но Элизабет внимательно впитывала в себя его крики, как чистое полотенце впитывало в себя трактирную грязь и плевки пьяниц. Мне то становилось тошно, то стыдно перед ней, а в особенности за то, что в её глазах я мог выглядеть таким же ублюдком с самого начала. Для меня она была тварью, а кем был для неё я? Я не был лучше той человеческой дряни, у которой буквально льётся жидкая гадость изо рта, рвота, но рождающаяся не в желудке, а из сердца. Я снова хотел покинуть это место. В Святом Доме меня наказывали за то, что я усомнился в Боге, либо же не так растолковал его помыслы. По какой-то причине Он решил сохранить ей жизнь, а я принял это, как любовь ко всему живому. «Чудовища страдают в церкви», — говорили люди. Почему же страдал только я?
— Я отсюда слышу, как у тебя сердце колотится, — зашептала Элизабет, не глядя на меня. Я не был уверен, что среди этого гула можно было расслышать что-то ещё. — Тебе опять плохо?
Я помотал головой. Дело было не в церкви, а во мне. Если бы всё не происходило с такой скоростью, я бы мог воспринять всё легче, но течение жизни не собиралось ждать, когда я возьму себя в руки. На самом деле мне тяжело вспомнить хоть одно слово того священника, а уж тем более его лицо. Но его интонацию и манеру речи я запомнил. Я мог догадаться, о чем пойдет тема, и тогда я бы мог не нервничать по поводу суеверий и под каким-нибудь предлогом попросил Элизабет остаться дома.
— Может, нужно выйти? — предложила мне Элизабет. Я снова стал крутить головой.
— Нельзя.
Она спросила: «Почему?», но я сделал вид, что не услышал её. Хоть кто-то должен вести себя в церкви достойно, если священнослужитель не был на это способен. Цветные мушки водили хороводы у меня перед глазами, выплясывали головокружительные танцы. Сколько бы я не моргал, я не мог избавиться от этих помутнений в глазах. Вскоре их становилось всё больше и больше. Я закрыл глаза и пропал.
Элизабет растрясла меня только к концу. И то, она старалась делать это незаметно, но её щипки были крайне болезненными, поэтому я пришел в себя после первых же. Люди оживлённо покидали залу, и каждый галдел о своём, но ближние голоса нахваливали оратора за сегодняшнюю службу. Я пропустил все молитвы и благословение. И если кто-то это замечал, то в их глазах я оказывался полным невежей. Но мне интереснее был ответ на другой вопрос: каким же теперь я выглядел в глазах Элизабет. Заметила ли она мои мучения, и как она восприняла весь этот цирк. Ужас мой подкрепляло её совершенно бесстрастное лицо. А мне ведь нужно было идти с ней в центр.
За нами увязалось несколько человек. Они оживлённо дискуссировали о сегодняшних речах святейшего. Иногда они подталкивали Элизабет сказать что-нибудь, она сухо соглашалась и продолжала молчать. Такое её поведение ужасно давило на меня и мою совесть. Кто я после этого? У Элизабет назрел план побега от назойливых спутников, хотя, как план… Она дёрнула меня за одежду, чтобы я наклонился к ней, и на ухо она попросила пойти закоулками. Конечно, я знал, как можно обойти главную дорогу к центру, но это сулило тем, что она может устать. Я сказал ей об этом, но она посмотрела на меня так, словно уже возложила на меня все вселенские грехи, и было бы лучше мне не усугублять положение. Мы свернули в тесные дворы.
Ещё половину долгой дуги мы шли молча, пока у меня не закончилось терпение. Сиплым голосом я попросил у неё прощения.
— Ты ведь не знал, — она ответила лишь это очень тихо и, вроде как, даже спокойно. Поддерживать разговор она не желала.
На грудь мою снова напал тяжелый груз собственного бессилия. Я ещё раз извинился, но на этот раз Элизабет уже не стала отвечать, просто громко, как бы с досадой, выпустила лишний воздух из себя. Было горько от того, что мы только попытались наладить отношения, но вышло так. Думать о том, что она знала о дурацком мифе про горение в церкви, мне вовсе не хотелось. Ибо именно я вёл её туда. А спросить об этом я не смог набраться сил.
— Ведь это всё неправда… — грустно начал я.
— Конечно, неправда, — ответила Элизабет.
Разговор совсем не шёл, пока она не проявила инициативу:
— Знаешь, а ведь чудовища боятся чеснока также, как люди. — она подняла взгляд и улыбнулась мне так, словно мы только что познакомились. Меня пробрало до мурашек, мой голос дрогнул в нервном смешке, и я спросил её отчего она считает так. — Ведь это неприятно, когда от человека пахнет чесноком. Если бы у людей были сильные ноги, они бы тоже бежали со всех ног! — она засмеялась, но я не находил в этом смысла.
— Это священник говорил? Ты действительно боишься чеснока?
— Нет, конечно. Зачем бояться. А в святой воде я не утону, — она увлечённо держала улыбку, однако уголки её губ редко подрагивали, выказывая наигранность. Ей тоже было досадно, ей было обидно за себя и других чудовищ, после того, как мы сумели поладить.
— Пожалуйста, не притворяйся, — мой голос совсем ослабел. Её улыбка тут же пропала, она закусила губы, будто готовясь плакать, но слёз не было.
Я снова извинился. Она сказала, чтобы я заткнулся. Плакать готовился уже я. Однако она держалась лучше прежнего. Чувства в ней не кипели, она никак себя не выдавала. Наверное, то не было старой раной, это было абсолютно новым. Неужели русалок не учили тому, что люди их ненавидят? Кажется, её голова гудела бы от услышанного. Элизабет хмурила брови и морщила нос. Особенно она это делала, когда я обращал на неё свой взгляд. Ей оставалось только зарычать, чтобы я поверил в её гнев. Но нет, одно лишь понимание гадкости ситуации будоражило её сознание в тот момент. Затронь я её, она бы не отмахнулась брезгливо. Ей просто было над чем подумать. Я очень не хотел, чтобы она сделала неправильные выводы. Я действительно не хотел ничего из того, что произошло.
— Но я убедился, что вы совсем не такие, какими вас описывают, — сознался я ей, борясь с гордостью. Она поглядела на ту руку, которую я сжал сильнее, чем можно было, и ответила, что она знает это. Однако легче мне не стало. Я снова захотел извиниться, но понял, что это было бы уже слишком. — Я не думал, что тема пойдёт об этом, — она вставила своё «я знаю». — Я не хотел… — я сорвался бы на всхлип, если бы она не оборвала меня очередным «знаю».
— Будь добр, успокойся, я не держу на тебя зла, — оповестила она меня до ужаса спокойным тоном, каким оповещают о неизлечимой болезни будущие покойники.
— Тебе неприятно…
— И что? — огрызнулась она. Теперь она готова была зарычать. — Когда тебя стало волновать это?
Я сглотнул, Элизабет попыталась расслабиться.
— Извини, — пробубнила она.
— Ты меня извини… — она подняла напряженную ладонь перед моим лицом, останавливая меня этим жестом. На том разговор был окончен.
Сначала стало дурно от того, что мы снова поругались, но потом наступило какое-то равнодушие. И не только к нашей ссоре. Я пытался себя убедить, что эти несколько дней вышли настоящим кошмаром, из-за которого я почти не спал, не ел и не расслаблялся. Этот скептицизм к происходящему накатил так резко, чего я совсем не ожидал и хотел заставить себя загрустить, даже заплакать, чтобы не выглядеть в своих глазах полным ублюдком, я счёл это за развязность и избалованность. Позже Элизабет скажет, что я морально устал, но пока что я корил себя за это послабление, хоть и вовсе не хотел страдать. Во время пути мне вовсе казалось, что я выпадал из реальности, настолько я перестал ощущать что-либо. Приходилось несколько раз ощупывать себя, чтобы принять своё физическое обличие. Хвататься за стены, чтобы видеть перед собой окружение, но на деле, я, хоть и видел всё перед собой, не ощущал вещей вокруг себя. Я видел стену, но опухшая голова её не воспринимала и шла напролом. Вот тогда с досады мне хотелось скулить, ведь я не мог сконцентрироваться и порой уходил в бок, потому что не получалось идти по прямой. Я хотел попросить Элизабет остановиться на пару минут, я даже начал фразу, но не закончил её. Я не помню даже, что пытался ей сказать и связная ли была речь. Элизабет посмотрела на меня, как на призрака, но продолжила идти, по всей видимости, приняв моё состояние за попытку надавить на жалость. В какой-то момент я не смог идти сам, потому что абсолютно потерялся в тесном переулке. Казалось бы, вот забор, вот каменная стена, вот деревянный факельный столб, вот Элизабет, но ничего из этого я не чувствую вокруг себя. Я перестал понимать, как оно расположено в пространстве, что ближе, что дальше, каким образом оно стоит и существует ли вообще. Было ощущение, что всё это мне только кажется. Я очень хотел проснуться, но я не спал, хотя очень хотелось. Я сел на землю и схватился за голову. Элизабет что-то обеспокоенно щебетала возле, но я почти не понимал её или вовсе не хотел понимать. Она говорила словно через стенку, большая часть её слов проглатывалась и терялась в воздухе, так и не дойдя до меня. Я закрыл уши руками, и сознание моё пронзил противный писк, который заглушил последнее, что пыталась донести до меня моя спутница, и наступила тьма.
Вокруг толпились люди, я не видел их, но по шуму было ясно, хотя посчитать я их точно не мог. Как только я почувствовал их присутствие, они радостно загалдели в духе: «смотрите, очухался». После такой встряски я открыл глаза и сразу окунулся в действительность. Я чувствовал себя более, чем бодрым, хотя глаза и тело по-прежнему болели, что было моим обычным состоянием после пропажи Альфреда, поэтому я могу сказать, что чувствовал себя хорошо. Я не увидел Элизабет среди собравшихся и не сразу это осознал, пока она сама не появилась с ещё одним человеком, по всей видимости, лекарем. Они бежали, и хоть девица вовсе не запыхалась тогда, она бежала с ними наравне, наверняка выбиваясь из сил. Меня бегло ощупали и сделали вывод, что мне срочно нужно домой, в постель, ибо выгляжу я уж очень плохо. Элизабет сделали серьёзный выговор за то, что не замечала моего состояния ранее, благо «несмышлёная девка» — так её назвали, на что она вовсе не реагировала, — догадалась позвать на помощь. Двое без предупреждения (чем вызвали страшное недовольство лекаря) подхватили меня под мышки и рванули к верху. Поднявшись без собственного участия почти в полный свой рост, я не сразу осознал, что нужно упереться вялыми ногами в землю. Те двое так и пыхтели, пока я сам не догадался, ибо я практически не воспринимал крики «вставай!». И то, когда я самостоятельно смог устоять, меня почти сразу повело вперёд, но я успел поставить ногу перед собой, чем вызвал страшное волнение у толпы. Хотя вскоре та толпа оказалась кучкой парней незначительно моложе меня, они были первыми попавшимися, кого привлекла Элизабет криками. Она всё это время стояла в стороне. Отчего-то я вызвал всеобщий смех, когда сказал, что нам нужно идти в центр. Не будь я старше этих парней, они явно одарили бы меня подзатыльником, да таким, что я не смог бы устоять, даже тогда они еле сдержались. Я не был пьян, поэтому лекарь свалил моё недомогание на изменение погоды, хотя в сторонке Элизабет интимно шепнула ему что-то, от чего лицо его приобрело сочувствующий вид, и он так же сказал ей на ухо о чём-то, от чего она хотела отказаться, но от его строгого взгляда, она приняла это, как безвыходность.
Некоторое время парни провожали нас. Элизабет быстро узнала мою улицу, поэтому сказала, что более их помощь не требуется. Наверное, они раздражали её своей навязчивостью и идиотскими шутками и подколами, которые они не стеснялись отпускать даже в сторону девушек. Было неприятно осознавать, что этот день буквально прошёл впустую, хотя, вспоминая о нём, я отмечу его, как один из самых важных. Остаток дороги Элизабет вела меня под руку, и, хотя в поводыре я не нуждался, мне было почти приятно. Заговорить со мной она не пыталась. По приходу домой я по привычке рухнул на кровать, которая на те дни принадлежала Элизабет и забылся, но не уснул.
Я не заметил, как Элизабет вышла на улицу, старательно вывев мне смятую записку об этом на старом листочке:
«Уш л, а но у лиц у».
Перед запиской лежала та самая книжка с многочисленными смешными иллюстрациями, откуда она, скорее всего, срисовывала буквы. Вышло очень криво, а в общей свежей куче, куда я кидал свои бумажные комки несбывшихся страниц, лежала ещё пара клочков с подобным содержанием, но либо совсем грязные, либо порванные, либо залитые чернилами, либо совсем кишащие ошибками. Когда я только увидел всё это, то рассмеялся. Ей наверняка пришлось попотеть.
Я открыл окно, впуская тяжёлый предгрозовой воздух. Он совсем не освежал, но был так необходим мне. Голова начинала словно кипеть изнутри, если я сидел в четырёх стенах больше часа ничем не занимаясь. Я залез на подоконник со своими набросками романа и стал следить за происходящим вне дома. Элизабет действительно была поблизости и держалась на виду, как ребёнок, которому не было велено уходить со двора. Даже если она пропадала, то быстро возвращалась, пока не нашла тёплое место рядом с девочками, игравшими с самодельными куклами. Элизабет, несомненно, была для них авторитетом, я уже говорил об этом. Я от чего-то перестал сомневаться в её красоте. Будь её кожа хоть трижды иссиня-серая, а волосы скомканные, я более не мог назвать её уродливой или, уж тем более, чудовищем в том смысле, который закладывали в это слово обычные люди.
Я решил вовсе не менять её характер, как и главной героине моего романа. Да, она немного не такая, какой я бы хотел, чтобы она была, но с чего я взял, что всё должно быть идеально. Будет лучше, если главные персонажи не будут сходиться в чём-то, но ради любви и процветания будут мириться с недостатками друг друга, отчего нет. Ведь чудовище мужского пола, которое я хотел влюбить в главную героиню, отнюдь не будет высокодуховным существом, однако почему-то я знал об этом заранее, а человеческое создание я описывал, как нечто идеальное. Это то, что я хотел видеть, но не то, чем я бы гордился в конце. Легко сделать персонажей, которые подходят друг другу, как кусочки несложной мозаики, так делают все авторы, но я хотел бы действительно работать над этим, а не получить деньги просто за то, что убил кого-то в книге.
Девочки хвастались Элизабет своими куклами. Ей не было интересно это, конечно, она уже выросла, однако она улыбалась им и делала вид, что это соперничество малышек было чем-то очень важным для неё, будто она искала победителя, но в итоге сказала, что все куклы просто чудесны. Сидя на каком-то старом общем коврике, который дети вынесли, чтобы не пачкаться о траву, она снова перебирала свои волосы гребнем, который, вероятно, стащила у меня. Наконец я мог уделять внимание деталям, полностью отойдя от своего падения, ибо всё прошло для меня так быстро, словно и не было ничего. Когда девочки заметили, что Элизабет сильно мается с этим, то подключились к этой пыльной работе. Наверное, Элизабет ничуть не упала в их глазах как девушка. Ни одна взрослая женщина не позволяла маленьким ручкам теребить свои длинные волосы. У Элизабет они, когда девочки чуть ли не впятером смогли распутать их, оказались очень длинными и пушистыми, будто бы даже чистыми. Не знаю, с чем была связана такая иллюзия. Мне казалось, что её волосы были покрыты салом или каким-то жиром, когда она ещё была в озере, отчего они не мокли, оставаясь блестящими и пышными, но неприятными на ощупь. Когда Элизабет встала на ноги, я даже не обратил внимание, что жир этот слез, оставив путаницу ни разу в жизни не мытых, но до этого защищённых от грязи волос. Поэтому за те дни, что мы были вместе, голова её не успела испачкаться так сильно. Вопросом было ещё и то, выделяло ли её тело ту склизкую массу на волосы и другие части тела вроде лба, но на это я уж точно ответить не мог. Теперь её волосы заплетались в две неровные косы, и то только потому, что девочки не смогли поделиться, ведь много кто хотел заплести старшую подругу. Они заплетали и расплетали её снова и снова, пока последние девочки не наигрались и не завязали лёгкие узлы, чтобы косы не развалились так быстро. Каждый теперь был доволен.
Элизабет пришла домой только после того, как последнюю девочку позвали к ужину. Мы тоже провели вечер за столом. Мне было неудобно есть в её присутствии, ведь ей могло быть обидно, но она выглядела достаточно весёлой, хоть и уставшей. В этот раз я даже слушал её и убедился, что не терял ничего важного, когда пропускал её слова мимо ушей, ибо в этот вечер она рассказывала мне о тех девочках и буквально ни о чём, но я внимательно принимал всё, что она говорила. Не думаю, что это было обусловлено чем-то кроме скуки или тем, что я цеплялся за последнее, чем можно заполнить этот пустой день. По крайней мере мы разговаривали без препятствий, так, словно сегодня был действительно самый простой день без ссоры. Не знаю, оставалось ли у неё такое же осадочное неприятное чувство, как у меня, но я пытался игнорировать это и не поднимать вопроса. Уже на следующий день этот поход в церковь затмился бы другими проблемами, более важными. Я говорю о том самом перемирии, которому так и не суждено было случиться. Я спросил её об этом, она потупила взгляд.
— Я не знаю, — начал я с какой-то опаской надоесть ей этим вопросом, — может, ты, конечно, не затем пришла, но если даже так, то за всякое развлечение надо платить. — Ей не понравилась такая формулировка.
— Я знаю, что нам нужно сделать это. Просто я подумала: ты один…
— Я один, — повторил я, перебивая её.
Её голос стал таким тихим, будто плачущим, хотя слёз не намечалось:
— Будут ли вообще люди рады этому?
Она не поднимала взгляда на меня. До меня не сразу дошло о чём она говорит. Тупая боль снова поселилась в моей груди, словно вечно желанная гостья. Я тоже опустил свой взгляд в тарелку. Повисла пауза. Я считал, что должен сказать хоть что-то, но мне нечего было. Она, наверняка, ощущала то же самое. Ещё одна проблема свалилась мне на плечи, а главное давил тот факт, насколько я был слеп и глуп. Но люди порой годами строят грандиозные планы, которые обваливаются под весом лишь одного лёгкого обстоятельства, поэтому я утешал себя тем, что принял это таким, как есть, раньше, чем я бы сделал это целью всей свой жизни. А в итоге и цель, и жизнь рухнули бы, как хлипкий рассудок потерпевшего безумца от неожиданного шума за спиной. Я мешал ложкой еду в своей тарелке так старательно, будто бы от этого могло что-то измениться. Не вытерпев больше молчания, я вздохнул, выпрямил спину и потянулся, намекая Элизабет на свою усталость. Она не обратила внимания.
— Почему ты так расстроилась? — я бодро улыбнулся ей, как бы показывая, что меня это совсем не затронуло. Она пожала плечами.
— Ты ведь этого хотел, — она посмотрела на меня, ожидая подтверждения её слов, но я остался неподвижен.
— Ничего. Знаешь, это ведь не конец вовсе. Может, мы сможем за два дня убедить парочку безумцев. Я напишу свой роман, опубликую… — я ласково хохотнул. — Да и в конце-то концов, ты же знаешь, что я брал твой кулон у ведьмы.
Я мотнул головой на её грудь, и она тоже опустила голову, всматриваясь в цветную безделушку. Её глаза загорелись, мы оба понимали, что это значило. Ведьма, если и даёт заклинание, то не бесплатно. Платой может быть любой физический объект, который она пожелает или же благая цель. У меня у самого появилась надежда на то, что у нас что-то да получится. Элизабет мягко улыбнулась мне.
Спать мы ложились по своим местам. Я спроси её, сильно ли она устала, и получил отрицательный ответ. Кроме общих волнений и коротких перебежек, ничего мы особо не делали. Конечно, она не могла устать так же сильно, как прошлым вечером. Я предложил ей рассказать одну из своих добрых сказок. Всё-таки она рассказывала мне очень много, а я лишь показывал. Можно было бы на ночь расщедриться. Всё равно эти сказки никогда не выйдут за пределы моей головы, потому что таковым просто нельзя существовать. Она загорелась любопытством.
— Однажды одна злая фея пробралась в дом к бедной семье, пока родителей не было дома. Эта фея была уже старой, хоть по ней почти и не скажешь. Её зубы выпадали, как у столетней старухи. — Элизабет тихо хихикнула, это заставило меня самого улыбнуться. — Она хотела украсть молочные зубки детей и вставить их себе.
— Почему она не хотела украсть зубы у собак? У них же зубы крепче. — Я шикнул на неё.
— Ну, не знаю. Представь себя старуху с собачьими клыками. — она снова посмеялась и спросила: «отчего бы и нет?», но я не стал отвечать. — Так вот, она притворилась женщиной, торгующей грушами за детские зубы. Только вот когда она забирала у своих покупателей зубы, груши они есть больше не могли (перестань хохотать!). Когда дети открыли ей дверь, они заметили тонкие крылья под её платьем и сразу поняли, кто она. Тогда они впустили её в дом и согласились на её предложение, но с тем условием, что груши они съедят прежде, чем она заберёт их зубы, чтобы убедиться, что фрукты сладкие и им стоит менять свои зубы на них. Фея согласилась, потому что ей было всё равно, когда они буду их есть, главное, чтобы зубы отдали. Когда дети опустошили всю корзинку, они сказали, что ни одной сладкой груши они не нашли и не станут менять свои драгоценные зубки на кислятину. Фея обозлилась и предложила им яблок, которые они также съели с большим удовольствием, но сказали, что им вовсе не понравилось. Фея совсем разозлилась и дала им орехов. Бедные дети наконец-то набили животы, да ещё и родителям отложили. Они сказали, что уже сыты по горло этими помоями и что не будут менять свои зубы на её гадкие угощения и прогнали злую фею. Вот так.
— Почему Фея не вернулась и не выдрала им зубы? — искренне изумилась Элизабет.
— Потому что это добрая сказка, она должна закончиться хорошо.
— Она ведь не закончилась! — заспорила она.
— Закончилась! — отрезал я.
Элизабет замолчала, видимо, действительно поражённая этой небылицей. Она спросила, как я назвал эту сказку, на что я ей ответил, что еще не давал ей название. Она предложила придумать его.
— Пусть это будут «грушевые зубы». — Я отрицательно замычал. Такое название мне совсем не нравилось. — А «зубные груши»?
— Элизабет! — Строго воззвал я.
— Зубы из груш! — перекрикивала она меня.
— Элизабет!
— Груши на зубах!
— Элизабет, спи уже! — она громко засмеялась. — Дура!
Примечания:
За помощь с главой ленивому мне огромное спасибо Mazurek.💞💞💞💞💞