Фатум
9 июня 2018 г. в 06:03
Как часто вы даете себе отчет в том, что способны дышать?
Вдох до тягучей сдавленности в ребрах, а после – свистяще-влажный, гортанно-хриплый, порою и вовсе безмолвный выдох; до смехотворного элементарный акт, величина важности которого – целостность мозговой коры.
Дышать, чтобы жить – невеликое дело.
На высоте трех тысяч метров разряженный воздух входит в трахею поразительно легко; холодная атмосфера – слишком чистая, чересчур непривычная, тревожащая своей неправильностью – ощущается исключительно по колкости на губах да парным клубам изо рта.
За пятой тысячью оцепеневшие легкие раскрываются грузно, подобно кузнечным мехам: кислорода вокруг настолько мало, что дышишь, кажется, одним лишь морозом. Каждый вдох отдает тупой, как после недели беспрерывного кашля, болью, каждый выдох – наждак по горлу.
Жить, чтобы дышать – совсем другой расклад.
Пять с половиной километров – высота, на которой нестерпимо хочется спать; спасает страх, сковывающий сознание, но подстегивающий плоть. В горах Непала уборкой трупов не озадачиваются: Гриша видел разбившихся туристов – изломанные тела на дне расщелин издалека кажутся не более, чем алым шматом на кипенно-белом пологе, – и проходил мимо околевших, убаюканных густыми сугробами, одурманенных тишиной альпинистов.
Красноречивая демонстрация последствий чужой слабости – самое крепкое предостережение и лучший стимул двигаться вперед.
Сейчас Гриша так же дуреет и будто в дремоте движется; «смерть ничерта не многолика», – мелькает здравая мысль где-то за инстинктами и ощущениями. Когда огонь пылает с яркостью погибающей звезды, одной лишь волной тепла опаляя волосы на руках, ты умираешь в агонии так же, как если бы заживо деревенел на заснеженном горном склоне.
Пелена сизой копоти и недостаток кислорода сужают поле зрения; Локтев ударяет вслепую и облегченно выдыхает, сквозь зычный треск услышав многоголосый гомон. Только что он выбил ногой заблокированную обломками дверь в спортзал; как нельзя вовремя, думает Гриша, подхватывая под руку незнакомого студента. Парень наверняка отравился угарным газом: заторможенный взгляд хаотично мечется по потолку, с равнодушной тупостью скользит вслед за смольными хлопьями пепла, а ноги и вовсе не держат беднягу: отпусти – запнется о свою же стопу и рухнет, как мешок картошки, где стоял.
Из охваченного пламенем коридора разлетаются, натужно размахивая крыльями, тени. Еще до библиотеки Грише довелось побывать на охоте: вспугнутые гончей фазаны, упитанные, привыкшие прятаться, взметались ввысь, тяжело дыша и ошалело тараща глаза; некоторые из них с визгом падали обратно в заросли камыша, не протянут и пары десятков метров.
Тени с опаленными крыльями валились в огонь безмолвно.
— Гриша?! Тут все сейчас рухнет к чертовой матери!
Зоя возникает в нескольких метрах от Локтева, но голос доносится будто издалека. Всех, кого могли, наверняка уже вывели, понимает Гриша; на чью совесть лягут жизни тех, кого выхватить не успели? Кому до конца дней нести на шее ярмо и, обливаясь холодным потом, подрываться посреди ночи, в очередном кошмаре столкнувшись с каруселью лиц? Черты малознакомых учеников – встреченных в коридорах перед зачетами, запомнившихся по перебранкам за торопливыми перекусами дешевой выпечкой, – что держались в памяти не дальше одной-двух пар, неизменно всплывут в мозгу выжженным на подкорке клеймом.
— «Сейчас» – громко сказано! – Григорий толкает полубессознательного парня в руки опешившей Зое; в эпицентре раскаленного ада он может выиграть пару минут спасительного времени – неслыханная дерзость, позволить которую может себе не каждый.
Или забрать этот грех с собой, или дать другим второй шанс: чрезвычайно роскошное для книгочея удовольствие.
В этой революции он сражается за тех, кто с ним в ногу идет в строю, не за идею; если и погибать на чужой войне, то только со своими правилами.
Григорий не слышит ответа подруги: обугленная балка, рухнув между ними, оставляет за собой сноп искр и заглушает даже рев пламени; секундный удар еще долго отдает в ушах набатом.
У Сафьяновой побледневшие губы, сжатые в тонкую полосу, да тяжелый взгляд: не каменное спокойствие, но гнетущее сожаление напополам с пониманием; уходя и практически таща на себе обессиленного студента, она предпочитает не оборачиваться.
Опорный столб – один из двух самых крупных, держащих винтовые лестницы и потолок – кренится с замогильным скрежетом, но надломиться не успевает: Григорий упирается в него обеими руками, так, что от напряжения проступает каждая мышца, и вздувшиеся капилляры на лбу не лопаются каким-то чудом.
Выстоять – вот и все, что от него требуется; выдержать несколько минут, ужасающе долгих, поразительно важных, возможно, самых ответственных в его жизни. Трудно сказать, властен ли человек над своей судьбой – быть может, ценность жизни Локтева определяется именно этими мгновениями в кошмаре всех оттенков оранжевого?
Он, сколько помнит, создавал себя сам: ломал и собирал вновь, болезненно, долго, вовсе не для того, чтобы выгнувшийся дугой позвоночник хрустнул под напором бетонной колонны.
Говорят, незадолго до смерти перед глазами проносятся все прожитые моменты; совсем некстати Гриша вспоминает себя-подростка, только что подтянувшегося сотню раз, и восхищенные взгляды соседских мальчишек. «Ну ты даешь!», – уважительно присвистывали школьники, хлопая его по потному плечу: для людей из касты, отличительные особенности которой – отсутствие моральных ценностей и трехполосные треники с растянутыми коленками, Локтев со своим рекордом стал чуть ли не иконой. «Быча-а-ара! Не, Геракл!»
Названное в пылу эмоций имя древнегреческого героя надолго стало Гришиной кличкой.
Магу оранжевого, напротив, всегда была ближе история Самсона; сейчас, вдыхая чистый жар, слизывая с треснувших губ соленые, с медным привкусом капли, он ловит в подсознании – пульсирующем, суженом до единственной чертовой комнаты, некогда бывшей заставленной книгами залой, – мысль, что однажды уже разорвал льву пасть.
Путь книгочея с самого начала заклят был кровью и тьмой: алым и выводить эпитафию на догорающем черном листе, повторив последний подвиг ветхозаветного атланта.
Дрожащие пальцы сыры от лимфы из волдырей, саднят от пота и потемнели от сажи; с гортанным рыком Локтев отталкивает добротный монолит, уже исходящий трещинами, и от пробежавшего по телу импульса дыхание на мгновение проясняется; внезапный порыв ветра разгоняет душное марево, и сквозь дыру в полуразрушенном потолке Гриша видит закатное небо.
Если канонаде обломков и реву пожара суждено стать его отповедью – пусть будет так.
***
О разрушенном институте-библиотеке на отшибе Москвы ходят странные слухи.
«Сгорел, – поясняют старожилы приезжим зевакам, небрежно пожимая плечами или пожевывая слова: здание, при жизни-то неприметное, после своего падения и вовсе теряется в седом пустыре. На пепелище разве что не плюют – и на том спасибо. – Проводка у них шалила: как при совдепе построили, так больше и не притрагивались. Электричество, знаете ли, временем не лечится!»
Трудно понять, что же студенты литературных специальностей должны сотворить, дабы превратить стены университета в макет Сталинградской битвы.
Временами к обломкам наведывается супружеская пара; тело их сына, как и многих других погибших, в саркофаге из почерневшего от грязи и копоти кирпича наверняка превратилось в прах. «Почему не спасся, ведь точно мог» – вопрос, на который они и через года не могут найти ответ.
Те немногие из студентов, кому удалось вырваться из страшной мясорубки, похоронили истину в своей памяти и сердцах.
Книгочеи, что приходят сюда, видят, как руины в лучах заката играют оттенками всех цветов; «и откуда в дрянном месте взяться радуге, – удивляются жители округа. – После каждого ливня дворы захлебываются грязью, а тут – нате – благодать!»
Над поросшими бурьяном и полынью развалинами как ни в чем ни бывало восходит солнце.