***
Юдзу-кун не выходил на связь ни с кем. Он дал всего одно-единственное интервью и отправил Шёме одну-единственную СМС с одним лишь словом ― Шёма полагал, что СМС-ка эта была написана из самолёта, отправляющегося в Канаду. И он прижимал к себе телефон с пришедшим сообщением, словно самое значимое в его текущей жизни, понимая, что на это не нужно отвечать и что это ― самое огромное и значимое из того, что Шёма мог вообще услышать от Юдзу-куна или о Юдзу-куне. Он глубоко вздыхал, поджимал губы и старался не плакать. Ицки спал с ним, обнимая за плечи и грея шею дыханием, будил уже пару дней сам и даже подавал вещи. Висел на Шёминых плечах, словно тёплое тяжёлое покрывало, когда вечерами тот просто сидел у кровати и смотрел в пустоту, сжимая телефон. Шёма злился. И был абсолютно бессилен. Он не пытался даже выйти на связь с Юдзу-куном, потому что прекрасно понимал: именно сейчас Шёма подле него не нужен. Он был не в силах ждать новостей от Ицки, который работал всю жизнь фильтром между Шёмой и интернетом, допуская лишь то, что может быть полезно: никогда не ошибался. Но мысленно Шёма лез на стену, выходил в интернет, нервозно пролистывал новостные ленты, натыкался на комментарии, ждал новостей хоть каких-то: но все вели себя так, словно травма Юдзуру — это назидательный всем урок, словно ничья жизнь не была на кону сейчас, ничьи мечты не были на грани краха: в травму тыкали пальцами и учили всех жить. Шёма приходил в бешенство. У Шёмы никогда не было мечты. И не было такой большой и значительной цели. Он не был тем, кто мог бы пойти на такой подвиг, решиться на такую мечту. Так смотреть в будущее. Он не представлял, как себя чувствуют те, кто «теряет мечту в одночасье». Он не имел мечты никогда. И он не посмел бы так над этим насмехаться. Не посмел бы заявлять, что «понимает его чувства». Никогда. Хигучи-сенсей собирала и везла его на турнир больным, накормив антибиотиками и жаропонижающими: чтобы на самолёт пустили. Шёма спал всю дорогу, свистя забитым носом и дыша через рот. Хигучи-сенсей знала, что он заболел из-за стресса. Шёма тоже знал. Даже Ицки сетовал: «Целую жизнь жил без интернета, ещё бы целую без него. А тут понесло. Я б тебе, если бы что-то было, сразу бы сообщение кинул. Но нет...» Он выступил неважно и нелепо держал пальчиками пластмассовую звезду, которая напомнила ему разделочную доску на маминой кухне. Висел в объятьях у Хигучи-сенсей и прокручивал в своей голове то единственное слово. Старался дышать, не задыхаться, не умирать. Карабкаться. Вытаскивать выезды «из могил» и себя — тянуть за волосы, цепляясь за воздух руками. Думать, что был довольно груб с журналистом, сцапавшим его после тренировок и спросившим: «А вы извлекли урок из травмы Юдзуру Ханю?» Был. Но Шёма впервые ощущал такую злость. Такую, что огрызнулся на прессу. Такую, что Хигучи-сенсей уводила его под руку, гладя по голове. Слепое бешенство: Шёма сидел в номере и плакал весь вечер от передозировки ощущениями и эмоциями. Он был бессилен. И сжимал в руке телефон с тем единственным сообщением, с тем единственным словом. Обещал. И глотал обиду вместо остывшего ужина. Запивая бесполезным жаропонижающим. Это было очень необычно. Очень холодно: выступать, зная, куда идёшь и — кого там не будет. В какой-то момент Шёма почувствовал, словно ему выстрелили в правую лодыжку. Его срубило, он весь сложился после прыжка, упал — ладонями в лёд, — мозги болтыхнуло в затуманенной голове, стукнуло о кость; Шёма нёсся по «Зиме» в дурмане, не различая толком бортов, почти вслепую, набирая скорость к каскаду, — чувствуя, как глубоко в лёд уходит конёк после первого прыжка, как чудом скручивается второй. Когда в голове стучали набаты, а рёбра коньков резали корабликом, Шёма понимал, что летит куда-то в борт, видел его совсем рядом, выбрасывал себя в воздух и верил, что упадёт: ребро мягко ударилось, лёд рванул к носу, и Шёмино тело пробрало теплом, подняло и вытащило в нужную траекторию. Шёма стоял в финальной позе, протягивая ладонь вверх, и пытался увидеть это. Пытался разглядеть то, что приземлило его с акселя, отодвинуло от борта, подняло, подхватив под руки. По коже пробегали тёплые мурашки и растворялись. Дышать было тяжело. Рука опускалась вдоль туловища, а Шёма всё смотрел в тёмный, высоко-высоко висящий потолок. Его сердце бешено билось, а в ушах шептало то самое, заветное, единственное. Шёма повторил его одним движением губ и обессиленно улыбнулся, возвращаясь из высоты к арене, ко льду — для поклона. На произвольную программу он выходил, почему-то точно зная, кто на него смотрит и кто помог ему не разбить нос на акселе. Он бросает вверх взгляд, одними губами произносит «иду» и выходит на стартовую позицию. В глади льда он видит свой силуэт — тень-отражение — смотрит на него и в бликах замечает ещё один, — рядом. «Я вытащу», — произносит мыслями лишь Шёма и плотно сжимает губы, напрягая слух: вот-вот начнётся музыка. Шёма катает программу «вдвоём» и клянётся никому об этом не сказать. Исполняет риттбергер в один жест, быстро, пролётом. С акселя его подхватывает — даже привычного взмаха рукой не сделать. Лутц Шёму слегка пугает, на нём он не ждёт и не ищет помощи — крутит на выезде. Шёма дышит ртом, сжимает в кулаке искру света, — музыка наполняет его чувствительное, измученное гриппом тело, пробирает до костей и заполняет жилы — рядом с его отражением-тенью в бликах поверхности скользит ещё один силуэт — и Шёма не сходит с ума, он не видит его, не пытается найти — его нет, он — чувство, зажатое в кулаке, осознание наблюдения, — Шёма понимает, что у него снова смывается всё в одно цветное пятно перед глазами, одёргивает себя, держит лезвия на рёбрах, — выкатывает «Турандот» на исходе кислорода, цепляется за лёд зубцами и падает, жмурясь до искр. Он чувствует себя ужасно, его тело реагирует на малейшее движение ткани по коже, в нос бьёт так, словно сейчас разорвёт капилляры — Шёма почти падает, не докручивает, падает, еле исполняет каскад и клянётся себе упасть, как только отпустит лёд — упасть максимально без чувств, максимально без сознания. Он во вращении почти прижимает лоб к колену и задыхается от недостатка кислорода, — Шёма резко выпрямляется, ловя в воздухе стремящуюся сбежать последнюю ноту, и закрывает глаза, понимая, как сильно разбухла от боли его голова. Его словно огрели по затылку молотом Тора, Шёма опускает ладонь на шею, чувствуя, как мозг буквально стекает в позвоночник, и дышит загнанно, тяжело, ртом. Хигучи-сенсей ловит его сразу у калитки, гладит по волосам и говорит что-то любимое и успокаивающе: Шёма в этот момент готов умирать прямо в её объятиях. Она ловила его всегда, везде, и здесь тоже — даже если силуэт из бликов растворялся, всегда было нечто для Шёмы гораздо большее, чем продукты воспалённого воображения. Было здесь и сейчас — только доедь, доживи. Михоко Хигучи ловит его у борта с улыбкой, которую он любит больше всего в своей жизни, единственную которую замечает у бортика и хочет видеть у бортика. Другие зрители ему не нужны вовсе, — Михоко Хигучи реальная, осязаемая — не блик во льду, не отблеск. Шёма её обнимает и почти плачет, — потому что смертельно устал. Толпа, сгрудившаяся у калитки, ему совсем не нравится, от неё тошнит даже — Шёма вслепую суёт руки в олимпийку, идёт, не поднимая взгляда и чувствуя направляющие его руки Хигучи-сенсей. Всё хорошо, всё хорошо. Он всё сделал, что мог. Пластиковая звёздочка кажется Шёме глуповатой и непривычной, он теряет её из виду вовсе, когда доходит до номера. У него сил нет совсем, он на кровати лежит полумёртвый, лишь только повернув голову вбок, к окну. Шёма всё ещё дышит тяжело, начинает усыпляюще действовать выпитое по дороге до отеля жаропонижающее — на глаза попадается телефон, и Шёма шепчет ему: — Не смотри ты. Я сам. Лучше сам. Не смотри больше. Закрывает глаза, проваливаясь в сон. Шёма снимает блокировку с телефона лишь следующим днём, чтобы посмотреть на время: он знает, что будет катать на гала, он смотрит на поставленный на заставку скриншот сообщения от Юдзу-куна: всего одно короткое слово. Лишь одно. Но очень значимое:«Жди».