***
— А я, оказывается, дохуя ценный работник, блять, — зло выдыхает Арс. — Что тебе сказали? — Антон садится на кровать, откладывая телефон и смотря на Арсения. — Что у меня контракт, и я иду нахуй. — Черт. А когда он закончится? — На четыре года подписал. Меня же повышали не так давно. Арсений падает на кровать, головой на колени Антона — и тот руку в волосах запутывает машинально, осторожными движениями массирует виски, снимая чужое напряжение и злость. Арс смотрит на него снизу и шумно выдыхает, прикрывая глаза. — Я сказал, что просто на работу ходить не буду, и им придется меня уволить. Антон усмехается. — Да, давай, крутая пометка в трудовой будет. Очень умно. — Мне ответили примерно так же. Арсений поднимает голову, а потом садится прямо напротив Шаста, смотря тому в глаза. — Знаешь что? Ну не смогут же они меня насильно там держать, правда? Завтра еще раз подойду. Хер с ним, можно же договориться, до лета поработать, квартальные закрыть — и в свободное плавание. Антон снова тянется к его волосам. Ничего не говорит — лишь касается губами щеки Арса, ведет своим теплым дыханием до губ — и выдыхает в тот момент, когда Арсений уже готов его поцеловать: — Все будет, Арс. Не говорит, как. Просто будет. Антон трется своим носом о его, Арсений морщится, смеется бесшумно, еле заметно. Шастун улыбается, легко целует его, тут же отстраняясь. — Можно не забирать трудовую, — предлагает Антон. — Ну это уже совсем на крайняк. — Не, херовенько все равно, — Арсений качает головой. — Надо с ними максимально по-дружески расстаться. Фирма-то у меня охуенная, оттуда бывшим сотрудникам во многие места зеленый свет. — Какой ты крутой. Антон смеется, падает на кровать, утягивая за собой Арса. Думает только о том, как же чертовски ему идут рубашки, как пиздато смотрятся на нем первые расстегнутые пуговицы и как он ржет, сморщив нос, зажмурившись, какой-то полностью домашний, уже абсолютно свой — легкий, радостный, красивый. Антон наконец-то целует по-настоящему, впервые за сегодняшний вечер не начав говорить в самый последний момент. А Арсений будто только этого и ждал. Он сегодня свалил на работу, оставив Антона в квартире, даже не разбудив, наготовив, черт возьми, еще с вечера одежду и повесив ее в другой комнате. Накарябал записку о том, что запасные ключи на кухонном столе и завтрак пусть готовит себе сам, потому что он опаздывает. А Антону просыпаться одному уже непривычно. В чужой квартире — и подавно, так что первые пару часов пришлось тупо слоняться по дому Арса, боясь ко всему прикасаться, безуспешно пытаясь чем-то себя развлечь, — чтобы в итоге свалить на прогулку, на ходу отписываясь Диме, что сегодняшний обеденный перерыв целиком и полностью придется освободить для друга. Постоянно сидеть дома — нудно. Ничего не делать — страшно. Это чешется где-то под кожей, скребется скука, пробираясь под кости ломаными движениями — это брошенная в лицо бесполезность, раздражающе вязнущая на пальцах. Антон больше не может убивать время, занимаясь херней. Ему хочется работать, хочется делать что-то, — и когда Дима выгоняет его из своего офиса, мол, Тох, меня сейчас расстреляют, если увидят, что я с тобой пизжу вместо того, чтобы разбирать эту симпатичную кипу бумаг, вали давай, потом встретимся, звони мне вечером, Арсу привет — когда Дима выгоняет его, Антон снова плетется к Арсению домой, нутром понимая, что тот еще не вернулся. А там до вечера залипает в ноутбуке, читая про ремонт мотоциклов и машин, смотрит видео — освежая в памяти детали, последовательность, особенности. Когда приходит Арсений — злой, раздраженный, — Антон уже может смело сказать, что никуда, кроме автосервиса, он не хочет. Он вспоминает свои двадцать, свой первый мотоцикл, свой разговор с Яном, сказавшим тогда такое правильное «Давай попробуем, Тох» — и ведь попробовали, и получилось ведь, через пот и кровь, крики и ругань, где на первых порах каждый день переступали через натянутые до предела нервы — чтобы снова сесть за работу, привлечь больше посетителей, нормальную рекламу себе сделать, выбить хорошее имя на рынке и с каждым починенным байком или тачкой доказывать, что они здесь не зря. Пару дней назад они с Арсом засиделись у него на кухне до полуночи, болтая, — Антон тогда в первый раз закурил в квартире, потому что Арсению вроде как не хотелось отпускать его на балкон. У них на двоих — одна огромная чашка с чаем — сладким жутко, больше для него, Шастуна, Арс тогда почти не пил, — и вот они сидят ночью, переговариваясь тихо, осторожно, слова-хрусталь, а Арсений уже сонный — прислоняет голову к стене, смотрит из-под полуопущенных век, и Антон выдыхает дым от сигареты в другую сторону, чтобы ничто не мешало смотреть в глаза. Они говорили о жизни, неловко строя планы, постоянно напоминая себе и друг другу, что еще ничего не полу́чится, может, что у них полным-полно неуверенности и никто не знает, что будет дальше, а после Арс улыбнулся так, как умеет улыбаться только он. Арс сказал «Давай попробуем, Тох», и потом Антон еще долго благодарил весь мир за то, что они встретились. Антон садится снова, одергивает простую белую майку и облизывает алеющие губы, пока Арсений ложится к нему на колени. Шаст не удерживается — треплет его по волосам, ерошит их, довольный, сглаживает эту идеальность Арса растрепанностью, неаккуратностью, смахивает его строгий образ беспорядком и любуется им таким, в который раз понимая — не испортил. Арсений смеется, ловит руку Антона за запястье, поворачивает голову осторожно, касаясь губами внутренней стороны ладони Шаста — и у того дыхание перехватывает, обрубленное теплотой момента. Арсений лежит у него на коленях. — У одного знакомого мотоцикл в гараже стоит, с прошлого сезона где-то, — говорит Арс. — Он там поцарапанный, полуразбитый и заводящийся через раз. Хочешь посмотреть? — Антон чувствует его дыхание, бьющееся о ладонь с каждым словом. — Попрактикуешься как раз, я уже договорился — там мужик, в принципе, себе другой купил, так что даже если раздолбаешь — он не обидится. — Правда? — Антон убирает руку от его лица, неосознанным жестом кладет ее Арсу на грудь. — А когда подъехать можно будет? — На выходных вместе поедем. Я к нему уже несколько месяцев обещал забежать. Антон кивает, довольный. Мысль о том, что скоро ему предстоит заняться настоящим делом, приятно греет сердце изнутри, обвиваясь вокруг мягкой шерстью. Ничего не делать тоскливо. Это убивает жизненные силы, затягивает их в воронку бесполезной траты времени, это давит тяжелым, но мягким одеялом, — душно, сложно, но неизменно привыкаешь, если не шевелиться. Антону шевелиться нужно — а потому брыкается, пытаясь выползти из этого кокона. Ему вроде как позарез надо заняться тем, что он любит, а то всё его существование застывает каменным изваянием посреди дороги — объезжать только тем, кто стремится вперед. А Арс молодец все-таки. Антон им гордится как-то. Тот уже ступает сам — осторожно, с упорством идет вперед, и плевать, что пока безрезультатно — потому что уже с борьбой. Антон мог бы сколько угодно закрываться, говорить, что ему никто не нужен, что плевать он на всех хотел — но вот появляется Арсений — тот, кто ему по душе, — и Антону сказать нечего, херня это всё, человек — существо абсолютно социальное, обвязывающее себя связями с теми, кто пытается понять, кто оказывается рядом, кто по душе, за душой, рядом, около, кто подбирается ближе всего — и все-таки заставляет идти вперед. Арс поднимает руку, касается губ Антона, и тот парень, когда-то предложивший ему бухать дома, потому что обещал своему лучшему другу не бухать в клубе, — тот парень улыбается Арсению, и теплое-теплое дыхание касается самых кончиков пальцев — простреливает мелким электричеством. Это не станет моментом. Это не запомнится. Но это есть — и это самое важное на пути к чему-то хорошему. Потому что именно из-за таких мгновений всё не становится бессмысленным. Это держит на плаву человеческое существование.***
Сережа выдыхает, проходя мимо стола Арса. Он привлекает его внимание каким-то бестолковым шумом, словно бы не найдя смелости заговорить в открытую, и Арс поднимает на него усталый взгляд, откладывая синюю папку на край стола. — Ты как по часам мимо меня ходишь, — тихо говорит Арсений. — Что такое? Матвиенко все-таки останавливается, уже почти пройдя мимо — будто передумав в самый последний момент, решив все-таки поговорить с другом, а не болтаться по офису в бесполезной попытке чем-то себя занять. Сережа останавливается, оглядывается на Арса через плечо — и не знает, что ему сказать. Кажется, будто все будет зря. Словно бы его слова, еще даже не сказанные, уже заранее обречены. Взгляд Арсения давит: он смотрит как строгий педантичный родитель, которому абсолютно нет дела до того, что его несчастный ребенок всего лишь хочет внимания. Сережа чувствует себя этим ребенком — таким же несчастным, таким же брошенным — не всеми, лишь одним, кто вроде как заслужил право называться лучшим. Лучшим чертовым другом. Сережа каждый раз смеется про себя — лучший друг это из детского сада, ну максимум — со школы, а потом ты обрастаешь людьми, компаниями, группами — где появляются хорошие друзья, знакомые товарищи, лучший друг — это что-то мифическое, что-то совершенно ненужное во взрослой жизни — притащенное из детских книжек идеализированное представление человека. Матвиенко лишь молча смотрит на Арса, и в глазах его жалость. К самому себе, потому что не умеет выбирать друзей. К Арсению, потому что отдаляется, отгораживается, замыкается. И снова к себе — потому что не может сломать эту стену Арса, еще хлипкую, неровную, с пробоинами, неидеальную, возведенную с какой-то панической и отчаянной быстротой. — Пойдем в клуб сегодня? — спрашивает просто так, уже видя отказ в глазах Арсения. — Пить посреди недели? — Ну на выходных же ты сто пудов занят, — почти обиженно бросает Матвиенко. — Занят, — пожимает плечами Арс. — Я не… — Не могу, я понял, — договаривает за него Сережа. — Ладно, конечно, в следующий раз. — Я не хочу, Сереж. А это бьет. То, что не хочет — херня, мало ли что человек может не хотеть. А то, как говорит, — как устало, задолбавшись, как спокойно и безразлично выбрасывает это свое «я не хочу» в их дружеский разговор — словно оглушенную рыбу кидают на берег, смертельно далеко от воды, безнадежно — он не просто идти не хочет, он не хочет, чтобы Сережа предлагал. Матвиенко — ребенок, слепо ищущий внимания там, где его обещают каноны жизни. Примеряет правильные книжки на реальность — и ничего не сходится. Сережа улыбается — не как может, а как обычно, не выдавливает из себя улыбку — а вкладывает в нее настоящее дружелюбие. Дружелюбие — прекрасный синоним вежливой отстраненности. — Хорошо, Арсений. Как-нибудь в другой раз. Арс кивает с благодарностью и еле заметным «прости» во взгляде. Арсению душно. У Арса внутри — жалость. К Сереже, потому что вынужден быть первой жертвой его изменений. К себе — потому что теряет, теряет их дружбу, душит ее своими руками, сбрасывает с высоты своей робкой, трепетной любви к жизни. И снова к Сереже — потому что тот не заслуживает такого отношения. Матвиенко кивает — словно бы договорившись с самим собой, разворачивается почти, уходит, не просто задушив в себе надежду, что Арс окликнет в последний момент, — а впервые действительно перестав этого хотеть. Злится, бьется внутри какое-то громкое и отчаянное «не хочет — не надо, хер с ним», тянет что-то, а потом обрывается, с каждым новым шагом трещит по швам, не рушится разом, в один момент, а медленно обваливается с таким оглушающим грохотом, что закладывает уши. Сейчас — можно было бы расстаться с тихой злостью, но Арсений проебывает все в ту секунду, когда зовет его — негромко, почти неслышно, так, что Матвиенко еще до последнего надеется, будто ему показалось. — Сереж, — повторяет Арс. Приходится оглянуться. Все перестает падать в одну секунду, когда видит Арсения снова — с этими огромными мешками под глазами, с наскоро зачесанными волосами, с губами тонкими, совсем не яркими, перебирающего серую ручку в пальцах — каким-то слишком бросающимся в глаза неуверенным жестом. Все перестает падать, застывает, и Матвиенко тоже ждет, не отыскав в себе силы ни надеяться, ни уйти. — Сереж, — уже в третий раз повторяет Арсений. — Мне нужно время. Ничего нового Матвиенко не услышал. Но все, что не разрушилось, пока он пытался уйти, выстраивается заново, скрепляясь обидой. Сережа — ребенок, наконец получивший внимание в тот момент, когда ему на ничтожную долю секунды начало казаться, будто оно не нужно. Матвиенко тихо улыбается, думая про себя — они с Арсом настолько друг друга не чувствуют, что даже смешно. Сейчас Сережа говорит — просто потому, что ему кажется важным это сказать: — Никому время в одиночестве еще не помогало. Выговорись, Арс. Я выслушаю. И снова протягивает руку, совсем забыв, что лучших друзей желательно оставить в детском саду, максимум — в школе. — Мне вроде как есть, кому. Читай как: «Ты мне не нужен». — Хорошо, — Сережа кивает, снова собираясь уходить. — Рад за тебя. Это такая взрослая, такая бесполезная ложь — Сережа не рад за него ни капли, ему как-то отчаянно обидно за себя и за эту отстраненность Арса, за свои жалкие попытки что-то сделать, выровнять сложившуюся ситуацию, сгладить, вернуть ту их простую, абсолютно наивную дружбу, когда Арсений — очевиден, предсказуем, он прозрачный и знакомый, и встречаясь, вы точно знаете, что хорошо проведете день. Арс просит времени, и Сережа, все еще зная его хорошо, понимает: это не время на какое-то осознание, на одиночество, на выстраивание чего-то нового — это время на то, чтобы они отвыкли друг от друга, не сближались снова. Сережа впервые думает, что вся их восьмилетняя дружба — такой бред, такая глупая, совершенно абсурдная авантюра двух полностью чужих друг другу людей. Это ошибка, какое-то бессмысленное действие, затянувшееся на много лет, часть жизни, что оказалась прожитой впустую, и за это обидней сильнее всего. Арсений откладывает ручку, тянется за той синей папкой, открывая ее и не видя ни одной буквы, — он закрывается всеми способами от несуществующей угрозы, от взгляда Сережи закрывается, от звука его удаляющихся шагов, от собственных громких мыслей и своего тянущего протяжной болью нахождения на работе. Арсений жалеет об этом разговоре. Кажется, будто он налажал везде, где мог, — все сделал неправильно, все не так — слишком резко, слишком грубо, слишком отчаянно — как отпрыгивают от прокаженного, только узнав о его болезни. Разговор вышел корявый, отстраненный, обидный, почти прощальный, какой-то бестолковый — совершенно не подходящий их дружбе. Это не как с работой — здесь все однозначно, она не для него, ему неинтересно, скучно, осточертело, он не хочет заниматься этим. Здесь все по-другому, сложнее, такой огромный клубок непонимания, где можно хвататься за любую нитку — и все равно резать руки. Арсений снова откладывает чертову синюю папку, опять берется за ручку, не в состоянии придумать себе дело, которое бы отвлекало. Он даже не знает, чего хочет: то ли нырнуть так глубоко в собственные мысли, чтобы наконец разобраться, то ли просто перестать думать обо всем. Неопределенность раздражает, бесят метания, скребется под лопатками непонимание того, что он делает, — но вместе с ним вязкое чувство правильности, холодной волной накрывающее все его тело — мечущееся от потерянности усталое тело, вяло бьющееся о рифы и не находящее сил выплыть из этой ситуации. Арс думает о Сереже. Беспомощно крутит уже приевшуюся серую ручку — щелкает громко, раздражающе, включая и выключая ее раз за разом. Временами, Арсению его не хватает. Не хватает друга, которому можно всё рассказать, прийти к нему уставшим и получить ответы. Не хватает того веселого парня, с которым они подружились когда-то, лет восемь назад зайдя в захудалый бар по дороге с работы. Матвиенко тогда смеялся громко и искренне и строил планы на будущее — те планы, где они вместе выбираются из-под гнета начальников и устраивают свою жизнь. А потом глупые мечты вдруг перестали звучать — сначала в общих разговорах, а позже и в мыслях. Затухает искра надежды, опускаясь в холодные воды рутины, — и у них остаются воспоминания и время, проведенное вместе — вроде как привычка. Вроде как. Вся их дружба — это всего лишь привычка, так удобней, когда человека знаешь и когда на него можно положиться, но вроде как нельзя доверить мысли, потому что в той картине мира, которую вы выстраиваете у себя в головах, ваши взгляды кардинально не совпадают. А теперь вот, когда надо уходить, Арсений оглядывается назад, лелея тихую грусть в самом центре груди, рядом с сердцем — она бьется мелкими импульсами, так осторожно, — еще не слишком больно, но уже умирающе. Арсений откладывает ручку, снова возвращаясь к работе. Напоследок вспоминает только, как они с Сережей шли по парковке колючей зимой, и Матвиенко в который раз говорил Арсению, что ему нужно время, чтобы привыкнуть. Говорил, что все проходит. Арс тогда впервые поставил под вопрос ценность дружбы, потому что оглянулся мельком — и не увидел в их знакомстве взаимного спасения, лишь неплохие моменты, проведенные вместе, и в контексте всей заебавшей его реальности эти моменты оказались ничтожными. Они с Сережей не пережили ничего грандиозного, но они пережили так много. Арсений улыбается, и улыбка у него — отчаянно грустная. С такой улыбкой прощаются с хорошими, но ничего не значащими вещами. Арсений зачесывает волосы бесполезно-привычным жестом, открывает синюю папку и смотрит куда-то поверх нее, расслабившись и не думая ни о чем. Только немного о том, что уходить без сожалений не всегда получается. Расходясь по домам в конце рабочего дня, они с Сережей прощаются как обычно. Бросают друг другу привычное «до завтра», Арсений улыбается дружелюбно и ласково, и Матвиенко лишь кивает ему, спеша поскорей распрощаться. Арсений тоже спешит домой. Он последние несколько часов уже не на работе, уже в собственной квартире с «Реальными упырями» потому что, блять, Арс, как ты мог его не смотреть, он же пиздец ржачный, я его раз пять пересматривал и с тобой сегодня пересмотрю, это не обсуждается, я за чипсами. Антон смеется, и Арсений слушает его смех и ветер, забившийся в трубку, и так хорошо становится, сглаживается оно все, поправляется, выздоравливает его существование. Легче. Лег-че. С каждым шагом — легче. А когда наконец доходит до Антона — когда обнимает его все тем же отчаянно-грустным, порывистым движением, зарывается пальцами в его короткие волосы, прижимается к нему — высокому, смеющемуся, теплому — понимается все с той же трепетной нежностью и тихой ласковой грустью — это панацея от усталости, от тянущего разочарования из-за неудач — от всего, обо что бьется за дверями квартиры, принося новые раны домой. Арсений смотрит на Антона — на улыбку его, такую прозрачно-искреннюю, открытую, на морщинки возле глаз, расходящиеся, как трещины на стекле, на зубы его ровные, с щербинками, на родинку на носу, какую-то совсем нелепую, выбивающуюся, и все равно — открывающую в груди нежность, теплым летним костром согревающую что-то внутри. Искренность Антона кажется хрупкой, ненадежной, слабой, беспомощно гнущейся от сильного ветра, но нет. Арсений это уже знает: он видел Шаста в самом низу, встретив его разбитым и покалеченным — и каждый шаг, пройденный вместе, стоил того, чтобы Антон так улыбался. Арс коротко целует его в губы, и уже ночью, когда они достаточно поржали с фильма, когда наступает время ложиться спать, потому что завтра снова на работу — уже мрачной тихой ночью Арсений вдыхает прохладное спокойствие и смотрит на курящего Антона, отделенного от него балконной дверью. Открывает ее осторожно, ежится от холода, ступая босыми ногами по ледяному полу — и подходит к Шасту ближе, облокачивается на окно, высунувшись и вдыхая морозный ночной воздух. — Иди отсюда, — тихо, почти шепотом говорит Антон, — холодно. — Но ты же здесь. Шаст выдыхает, становится чуть ближе — так, чтобы прижиматься к Арсу плечом — ничтожно мало, чтобы согреться, но с безудержной заботой, такой же ласковой и ненавязчивой, как и эта ночь. Арсений замечает: Антон начинает делать затяжки больше, только выдыхает дым — и сразу же затягивается снова, он так нелепо, так быстро пытается поскорей докурить, что Арс смеется, утыкаясь лбом в его плечо. Говорит: — Мне здесь хорошо. — Не замерз? — Неа, — врет Арсений. Антон снова начинает курить медленно. У него сигареты тонкие, как-то по-особенному смотрящиеся в его пальцах — не до конца правильно, но и не плохо. Он без колец — те лежат у Арса в комнате, на столе. Он красивый. Арсений смотрит на его профиль, и вдруг понимается: он уже давно не находит во внешности Антона чего-то нового, они столько времени проводят вместе, что тот откладывается в памяти и цельным образом, вот такой вот — расслабленный и чуть-чуть сонный — и мельчайшими деталями, замеченными еще так давно и запомненными так надолго. Ночь холодная — но без отголосков зимы. Антону с Арсом спокойно. Хочется взяться за вторую сигарету, чтобы постоять вот так рядом чуть дольше — в молчании, не посмев нарушить шепот города, но совершенно не вслушиваясь в него до конца. Ветер приносит холодную свежесть — бьется в лицо, стучится в легкие, вылетает из груди, согревшись вздохом, и вдаль смотрится спокойней — в ту даль, где через сотню метров расцветают московскими приземленными звездами зажженные окна — далекие жизни по ту сторону их представления. Антон щурится от дыма, неосознанно добавляет вечеру нереальности, закрывает их с Арсом несотканным прозрачным полотном. Арс не с ним — думает о чем-то, смотря вниз с балкона, перевесившись почти опасно и хмурясь, будто никак не может разглядеть что-то на земле. Антон смотрит на него мельком — и молчит, не позволяя себе его отвлекать. Кажется, будто шумит везде, весь мир движется, кричит, скулит, шипит, рвется — а они застывают одни, на балконном острове безмолвия, поджимая босые ноги и неосознанно прижимаясь ближе. Шаст видит: Арсений заговорит сам, когда захочет, а пока пусть молчит тоже, смотря вниз, — Антон отпускает его и дает покой. Сигарета у Антона светится мелким робким огоньком, зажатая между пальцев, принесшая только одну затяжку — теперь догорающая, ненужная, зажженная просто потому, что для спасения необходимо было продлить молчание, отсчитывая его тлеющей сигаретой. Она светится мелким огоньком, и Арсений переводит на него взгляд, цепляется за жалкое тепло, задерживается на нем, перенося такое же внутрь собственного замерзшего тела — на душе у Арса тихо, молчаливо, тянуще. Сигарета Антона маяком светит окнам напротив. Вряд ли ее замечает кто-то, кроме них двоих. Арсений вздыхает, в один момент разбивая тишину. Говорит, смотря на Антона: — Хреново, знаешь. Антон не знает, потому что ему хорошо, — но подбирается весь, готовясь слушать. А Арсений больше ничего не призносит — молчит себе, смотря на догорающий огонек — сигарета истлела больше чем на половину, и времени у них мало. Антон не знает, что у него спросить. Как вывести на разговор, как заставить его рассказать обо всем, что гложет, но при этом не быть навязчивым, не выбивать из Арса правду, а принимать ее по его воле — и с его добровольных слов. — Ты точно справишься, — так же тихо говорит Антон. — Еще немного, Арс. — Еще много, Шаст. Арсений редко его так зовет. Чаще — Антон, Тоха, но Шаст — это что-то другое, немного не их, непривычное. Антон смотрит на него — огонек от сигареты ничтожный, но в вязнущей темноте сегодняшней ночи он как-то идеально освещает лицо Арса, бросаясь бликами на его лоб. Догорает — сигарета и желание Антона его ободрить. Это все так же ничтожно, как и мелкий свет от тонкого Кента, потому что никто, заглянувший на улицу с домашнего тепла, не заметит разбросанную по ветру трепетную неосторожность огня. Арса не надо ободрять, его не обязательно даже поддерживать — он уже прекрасно видит тот кошмар, в который превратилась его жизнь, — и теперь пойдет дальше, самостоятельно режась об острые мелкие камни, которые можно было бы обойти, не будь он так быстр, не беги он так отчаянно. Арсений радикален, Арсений напуган собственной жизнью, и теперь в панике, не замечая ничего вокруг, стремится от нее избавиться, рушит все за своей спиной, даже хорошее, даже то, что можно было бы оставить — он не умеет уходить, и Антон смотрит на него ласково, зная, что это неизбежно. Никто не умеет прощаться. Антон думает: это из-за Сережи, но они с Арсом как-то безмолвно решили, что тему дружбы затрагивать не будут. Антон молчит, вертит в пальцах сигарету — той осталось гореть еще около двадцати секунд. Антон сглатывает, прижимается ближе к Арсу плечом, — тоже замерзший, он возвращает Арсения сюда, к ним — на балкон собственной квартиры, к голосу Антона, к их вечеру, к теплу. — Я тоже не умею уходить так, чтоб не болело, — тихо говорит Шаст. Говорит — я тоже, но Арсений слышит — ты не один. Антон отдает ему свою сигарету — той осталось гореть совсем немного. Арс зажимает фильтр пальцами, сразу же сминая его с непривычки, пока Антон лезет за следующей. Арсений подносит ее, уже почти догоревшую, к губам — и затягивается, и огонек, все время позабытый, бестолково умирающий на ветру, вдруг вспыхивает последним вздохом, догорая с необъяснимым торжеством. Арсений тушит его в пепельнице, которую они купили, гуляя по Москве. Антон поджигает очередную, находя предлог остаться на балконе подольше. Затягивается один раз и снова опускает руку, чтобы уже следующий призрак ветра трепал мелкий огонь, пока они крадут у ночи время, проведенное в тишине. Антон улыбается: прошлую сигарету он не скурил — лишь сделал первую затяжку, отпустив ее в объятия ночи, а потом отдал Арсению — просто подержать, сохранить время, сберечь тепло, пока он сам зажигает новое. Арс затянулся — до конца разделяя эту ночь на двоих. Сигарета тлеет медленно — а это значит, что у них еще есть время, чтобы ничего не говорить. Друг на друга не смотрят. Вглядываются в очертания двора, в уродливые изгибы детской площадки, затянутые весенним сумраком. Каждый думает о своем, но молчат — вместе. Никто не спасается идеально. Всегда теряют, не научившись выбираться из безоружной войны, не пролив собственной крови. Арсений ее льет — сразу же делая один из самых больших надрезов — а потом приходит к тому, кто безоговорочно принимает его спасение, и лечит свои ноющие раны рядом с ним. Антон принимает его — и молча отдает почти догоревшую сигарету. Все так же в молчании лезет за следующей. Арсений выдыхает последнюю затяжку и улыбается.