Глава двадцать третья, в которой братство терпит испытания на прочность
4 апреля 2020 г., 04:33
Март 1885 года. Санкт-Петербург, Российская империя
Воспоминания проносились как в вихре.
… — А Яшка лентяй, лентяй, лентяй! — Ванечка дурашливо захихикал и ловко вырвал из рук старшего брата толстую книгу в зеленом переплете. Мальчонка умел пока читать только по складам, и название у книги было ужасно длинным и скучным, но ему нравилось пытаться сложить слова воедино, и он пытался прочесть все — от заголовков газет и вывесок до корешков всех книг из родительской библиотеки. — С…т.ра.стра…да.ни…я…мо…моло…вер…те… [1]
— Отдай немедленно, слышишь?! — зло вскричал Яков и погнался за братом, а Ванечка уже ловко обежал старый круглый стол в гостиной, который им когда-то на папенькин день ангела подарил дедушка Павел и показал подростку язык.
— Не поймаешь, не поймаешь меня! Не поймаешь! — хихикал мальчишка.
Яков рассвирепел и, боднув непропорционально длинной ногой стул, в два прыжка подлетел к ребенку в надежде схватить наглеца, но Ванечка, продолжая заливисто смеяться, помчался в столовую.
— А Яшка вместо латыни книжку читает! Он лентяй! Тили-тили-тесто, кто твоя невеста? — продолжал издевательски напевать почти семилетний Ванечка Штольман.
— А ну отдай, букашка несносная!
— Мальчики, ну это положительно невозможно, — оба они вздрогнули и остановились, услышав нежный низкий голос, внезапно зашедшийся в одышливом кашле, отчего они на пару мгновений уже привычно погрустнели. — Вы мешаете отцу спать. А он вчера ночью принимал сложные роды.
— Мама, пусть он мне книжку отдаст! Гад! — обиженно заметил Яков, дергая манжету левого рукава своей гимназической формы и вдруг сменив выражение лица на крайне озабоченное и серьезное.
Елизавета Павловна спрятала тонкую улыбку, сделав вид, будто прижимает ко рту платочек — неосознанный жест старшего сына всегда ее умилял: в эти моменты вихрастый, кудрявый и немного по-подростковому нескладный тонкий Яков становился потрясающе похож на своего отца. Даже интонации в его ломающемся голосе (в последнее время ему было все тяжелее петь на их домашних концертах) все более и более походили на Платошенькины.
— Яша, ну как тебе не стыдно так про брата? — она покачала головой. — Он же маленький. А ты, Ванечка, зачем отбираешь у него книгу?
— Он вместо латыни читает про вертеров всяких, — наябедничал Ваня и показал Якову язык.
— Ябеда-корябеда, турецкий барабан! [2] — буркнул Яков и вновь совершенно по-мальчишески, словно стряхнув с себя серьезность, показал язык младшему в ответ.
Елизавета Платоновна рассмеялась.
— Какой обмен политесами, господа. Ну полно, Ваня, отдай брату книжку. Мы же с тобой говорили уже…
— Что брать без спросу чужие вещи нельзя, даже если я только немножко поиграть, — скучающе пропел Ваня, закатив свои красивые зеленые глаза с такими длинными ресницами, что они пристали бы девочке.
Елизавета Павловна мягко улыбнулась, приобняв обоих сыновей.
— Ну что? Миримся? — начала она.
— И больше не деремся, — хором ответили мальчики и нехотя пожали друг другу руки, все еще недовольно буравя друг друга взглядами.
— Лизхен, что такое? — сонно пробормотал Платон Германович и выглянул из своего кабинета.
Папенька часто оставался спать прямо там, на жесткой деревянной лежанке, стоявшей прямо у двери его комнаты. Он не очень жаловал украшательство и обилие мебели в доме — в его комнате-то и были кушетка да стол с двумя креслами. Зато повсюду, у каждой стены, стояли высоченные дубовые книжные шкафы, и в них жили не только медицинские справочники и пособия с анатомическими атласами, но и столько невероятных других миров, с рыцарями, драконами, принцессами и царевнами. Со всем этим богатством Ваня обожал знакомиться, и он пытался прочесть подписи под картинками, особенно когда папенька спит (в другое время в кабинет ему заходить запрещалось).
— Что, опять шумим-с? — отец сурово глянул на разбудившую его троицу, смотревшую на него с невиннейшим видом. Они знали, что суровость была лишь напускной.
— Мы играли, отец, — улыбнулся Яков.
— Латынь лучше учи, пригодится, — проворчал Платон Германович и потрепал старшего сына по вихрам. — А то будешь башкой садовой.
— А я кем буду? Я? — встрял в разговор Ванечка, слегка ревниво пытаясь протиснуться между отцом и братом.
— А ты у нас будешь призовой лошадью. Разве можно так громко скакать и топать?
Яков и Иван фыркнули и с обожанием посмотрели на отца.
— Вы у меня будете лучшими и достойнейшими людьми на земле, — Платон Германович посерьезнел. — А сейчас потише, — заключил он и пошел отдыхать дальше.
Через месяц по всей Москве разразилась холера, и бесстрашный сильный отец, боровшийся до конца за жизнь каждого пациента, даже самого нищего и убогого, не уберег себя и заразился. Он мучительно умирал в течение недели, но ни Якова, ни Ванечку Елизавета Павловна по его настойчивому приказу прощаться к отцу не пустила — во избежание дальнейшего заражения. Увидели они его уже только в церкви на отпевании. Он был очень красивым и белым в гробу, как мраморные скульптуры, что Ваня видел на картинке в какой-то папиной книжке. А затем вспышка болезни кончилась, но прежними они уже не были никогда…
…Ваня Штольман хмуро пинал камешки по мостовой, казалось бы, бесконечной Первой Мещанской улицы [3]. Смотреть он мог только под ноги и, глядя на запыленные носки чуть великоватой для него обуви, он молча считал, на сколько дюймов отлетал камешек от каждого его удара. Своим глазомером Ваня мог гордиться — не раз он приносил ему даже скромный доход в игре в ножички со своими гимназическими товарищами. Их первый класс вообще отличался сплоченностью, особенно когда дело касалось того, чтобы сбежать с ненавистных занятий. Тут он был первым заводилой и самой отчаянной головой, за что сегодня ему и грозила расплата.
Рядом плелся уставший и практически неестественно худощавый старший брат. Лицо его было крайне недовольным, верхняя губа с едва пробивавшейся над ней юношеским темным пушком подпрыгивала от плохо скрываемой злости.
— Сколько можно терпеть твои выходки, — прошипел Яков. — Спасибо, что в этот раз не позвали городового!
— А и позвали бы, велика беда, — буркнул Ваня.
— Ах велика ли беда?! — Яков мгновенно вспыхнул. Раскрасневшееся лицо его стало неожиданно красивым и мужественным, на что не преминули обратить внимание две барышни в чем-то белом, кринолиновом, кружевном и в сопровождении бонны совершенно бульдожьего вида. Но назойливый и занудливый старший братец, конечно же, не обратил внимание на досужий интерес к его персоне, а наблюдательный Ваня лишь презрительно хмыкнул девицам в ответ и показал язык, прищурив свои совершенно кошачьи, бандитские зеленые глаза.
— Да понимаешь ли ты, — продолжал тем временем свою нравоучительную тираду Яков, — Что нам и так тяжело! Мама дает невозможное число уроков в день, чтобы оплатить твою и мою учебу! Меня чуть сейчас не погнали из лавки, когда я опять попросился отойти тебя выручать. Хорошо хоть Садовский тебя в том саду увидел и мне сказал! Ты совсем дурак?! Хочешь, чтобы тебя с волчьим билетом [4] отправили домой?
— Начинается, — скучающе пропел Ваня. — Ну не шел бы из своей лавки…
— Предлагаешь мне тебя потом из части забирать? Хорош гусь! Раз до меня тебе дела нет, подумай о маме!
Ваня остановился и сморщил нос, готовый расплакаться злыми слезами.
— Только о ней и думаю! Он не смел про нее гадости говорить, не смел! Что ей место в деревне ее у барыни в коровнике не смел!!!
Яков молча закрыл глаза и с трудом успокоил дыхание, досчитав до ста. Кто же пересказал это Ване? А главное, зачем? Зачем об этих слухах, что «их в гимназии из милости держат» и «рылом оне не вышли» знать маленькому мальчику? Он же так старался, чтобы он никогда, никогда этого не слышал…
— Не смел, — вздохнул Яков. — Но пробираться в сад к инспектору и кидать камни ему в окно!...
Он остановился, схватил тонкого десятилетнего мальчика за плечи и внимательно посмотрел ему в глаза.
— Ваня, делая подобные вещи, ты не становишься лучше него. Нельзя за чужую глупость и злословие платить столь ужасными поступками. Вспомни дядю Митю, что у него дворецким служит, разве он это заслужил? Ему ведь все это убирать и отвечать за твои безобразия. На него первого Крокодил напустится и задаст ему трепку.
Из глаз мальчика текли горячие слезы.
— Прости, Яша, — выдавил он. — Прости. Ты прав.
— Ну хоть иногда я прав, — смягчился Яков. Лицо его немного посветлело.
— Я скажу дяде Мите, что это я…
— Скажешь, правда? — Яков чуть наклонился вниз и прищурился.
— Честное-пречестное слово, — Ваня криво ухмыльнулся.
— Ну смотри, разбойник ты наш, — Яков потрепал брата за непослушные темные вихры, с которыми каждое утро, к большому неудовольствию Вани, сражалась Елизавета Павловна, стараясь их то подстричь, чтобы не раздражать гимназическое начальство, то расчесать большой расческой. — Ты голодный?
— Да, — честно признался Ваня.
— Держи, хоть ты и не заслужил, — брат достал из кармана старых, но идеально чистых и подшитых брюк большое красное яблоко.
Так они и шли, два брата. Казалось бы, так будет всегда, но и тут жизнь повернулась не той стороной, как Ваня думал. Вскорости Яков закончил гимназию с похвальным листом и уехал в Петербург, в университет. Они остались с матерью вдвоем и больше некому было его останавливать…
… — Ну что стоишь, как засватанная? Вещи укладывай аккуратней, раззява! — снимая с тонких длинных пальцев кружевные черные перчатки, буркнула Софья Германовна Бельская старой горничной Дусе, пытавшейся получше ухватить саквояж барыни своими наоборот короткими, толстыми и рано скрючившимися от артрита пальцами.
— Сию минуту, барыня, — суетливо отозвалась та, а потом, сконфузившись, промямлила: — Ванечка там, в гостиной, вы только поласковее с ним…
— Я разберусь, благодарю, — Бельская наморщила нос. — Ступай.
Женщина властно оглядела широкую низкую комнату. На Бельской было богато отделанное немыслимым числом кружев траурное черное платье, безупречно сочетавшееся как с ее пышной прической из густых темно-русых волос, так и с ее агатовыми фамильными серьгами. Холодноватые голубые глаза Софьи Германовны равнодушно и даже не без брезгливости скользнули по гостиной, по старым обоям в давно вышедший из моды мелкий цветочек, по массивным шкафам с книгами, когда-то стоявшими в кабинете покойного брата, что еще недавно сдавался за скромную плату некому студенту Маслову, вынужденно съехавшему после печальных событий; по старому темно-зеленому дивану, где две заботливо связанные кружевные салфетки искусно и ловко скрывали явные протертости. «Тоже мне, любительница мещанского уюта», — мрачно подумала она.
На диване сидел невысокий и по-подростковому нескладно-тонкий, но уже красивый шестнадцатилетний юноша. Он не поднял на нее глаза и лишь молча сжимал виски, скрытые под густыми мягкими кудрями, что в неровном керосиновом свете казались почти черными. Плечи его едва вздрагивали.
— Иван, — позвала его она.
Юноша не шелохнулся.
— Иван! Посмотри на меня немедленно! Я с тобой сейчас говорю!
Он наконец поднял распухшее лицо. В зеленых глазах, потускневших до цвета дивана, на котором он сидел, не было слез, но обыкновенно покрытые неровным юношеским румянцем щеки были при общей красноватости лица мертвенно-бледны. Смотреть на него было страшно. Тонкие губы Бельской сочувственно сжались.
— Говорите сколько хотите, тетушка, — севшим голосом сказал подросток. — Мне уже неважно.
Наступила неловкая пауза. Она остро захотела сказать ему, что он не один, что она всегда ему поможет и что не оставит его, что она его очень любит, как бы ни относилась к его матери, выскочке сомнительного происхождения, едва сводившей после смерти мужа концы с концами и оставившей двоих сыновей без гроша, но при этом всегда отказывавшейся от ее помощи и высокомерно, не по чину с ней себя державшей. Что даже несмотря на все это, ей было искренне ее жаль и ни одна скупая слеза, пророненная ею во время похорон Елизаветы Павловны, не была притворной, ведь при всех их сложных отношениях вдову старшего брата она безгранично уважала. Но вместо всего этого, вместо всего, что убитый горем младший племянник в глубине души так хотел от нее услышать, она сказала:
— Прекрати распускать сопли, ты же взрослый мальчик. Ты знал, что она тяжело больна.
Ванины губы дрогнули.
— И даже сейчас вы не найдете для меня доброго слова? — криво усмехнулся он. В зеленых глазах промелькнула злость.
— По-твоему, я недостаточно добра к тебе? — вспыхнула Бельская. — Я взяла большую часть забот на себя.
Она осеклась, запоздало осознав, что это были совсем уж неправильные слова, но было поздно.
— Действительно, как бы я без вас справился, — затравленно и с ненавистью прошипел Ваня. — Где Яков?
— Сейчас поднимется. Счастье, что его отпустили со службы.
— Да уж, большое счастье, — продолжил цедить слова Ваня. — Он ведь так часто навещал нас. Прямо каждую неделю в Москве бывал-с.
— Прекрати, ты же знаешь, что у него служба. В столице все не так просто. И жизнь у него не сахар, его жалованье смешно.
— Конечно, непросто. У одного меня все проще пареной репы.
Он отвернулся от тетки, резко встал и подошел к окну.
— Ваня… — раздался тихий неуверенный голос у порога комнаты, издали, как будто во сне.
Он обернулся. Рядом с тетушкой стоял Яков, а он и не заметил, как тот подошел, чувствуя, как же в этой комнате, где еще недавно сидела с вязаньем его мама, которой больше никогда, никогда не будет, душно и ужасно и как у него кружится голова от усталости и невыносимой, рвавшей его напополам боли.
— Господи, Ваня, ты же сейчас упадешь! — старший брат кинулся к нему, чуть не споткнувшись о стоявший посередине комнаты стул.
Яков схватил брата за плечи.
— Я с тобой, ты слышишь меня, с тобой, с тобой… — Яков тупо повторял эти слова, заглядывая Ване, его единственному оставшемуся близкому человеку, в глаза. Так бывало уже много раз во время его шалостей, когда мама в редкие приезды Якова просила повлиять на его брата, не слушавшегося, упрямого, но такого живого и такого родного мальчишку. Но сейчас все было слишком ужасно, слишком нереально, и оба они никак не могли до конца осознать, что это правда, и что они остались одни.
— Оставьте меня! Оставьте все! — Ваня, по-детски всхлипнув, вырвался из рук старшего брата. — Я не хочу вас всех видеть! Не хочу!!! Продавайте же все без меня, ну же, вам только это и надо, вы только этого и ждали! А ты, брат, ты даже приехать вовремя не мог, даже этого не смог, а сейчас ты бросишь меня, бросишь!
Он зло пнул все тот же несчастный стул и выбежал из комнаты.
— Иван Платонович, что вы себе за истерики позволяете, что за несправедливые обвинения… — начала было Бельская, но племянник уже не слушал ее и громко и демонстративно захлопнул дверь своей комнаты, находившейся неподалеку от гостиной.
Яков стоял, опустив плечи.
— Оставьте его, тетушка. Он прав. Он бесконечно прав.
Бельская посмотрела на его разом осунувшийся глубоко несчастный вид, который не спасал даже неожиданно хороший и модный черный костюм. Она догадывалась, как долго копил он на него со своего жалованья полицейского письмоводителя, с переводов и с частных уроков.
— Яков, я надеюсь, ты не смеешь в этом всем винить себя?
— А кто же в этом виноват, кто?! — он неосознанно принялся теребить левый манжет рубашки какими-то импульсивными, резкими движениями, готовый почти порвать его.
Глядя на этот непроизвольный жест, Софья Германовна вздрогнула. Сердце ее сжалось — до того она это видела у покойного брата, в минуты малейшего волнения. Раньше она никогда не замечала, насколько старший племянник стал походить на своего отца, а сейчас сходство вызвало в ней яркое воспоминание, как точно так же нервничал Платоша, сообщая их строгому отцу, что он, потомственный врач, личный дворянин с неплохим капиталом из семьи обрусевших немцев, собирается жениться на своей бывшей пациентке, гувернантке в одном купеческом доме, бесприданнице и дочери какого-то лавочника происхождением чуть ли не из бывших крепостных. И вот теперь один из плодов этого неравного брака остался на ее попечении.
Она подошла к нему и остановила его пальцы.
— Ты ничего бы не смог сделать. Ее сердце было слишком слабо. И твой отец тоже знал, что ее болезнь, отчасти благодаря которой он с ней познакомился, рано или поздно убила бы ее.
— Я мог обеспечить им с Ваней хорошую жизнь… Мог бы…
— Не мог, Яков. Не мог.
Он поднял на нее голову.
— Я должен забрать Ваню в Петербург. Обязан.
— Обязан? Es ist Schwachsinn! [5] Я заберу его в Казань, как только мы уладим здесь дела и продадим дом. Мальчик должен закончить гимназию и учиться дальше. Господин Петерсон, их преподаватель по естественной истории, очень хвалил его. Возможно, хоть Иван продолжит наше семейное дело.
— Раз уж на меня надежды нет, — грустно усмехнулся Яков.
— Не говори глупостей, мой мальчик, — тетушка неожиданно обняла его и он вздрогнул от этого столь неожиданного для нее жеста. — Я очень горжусь тобой. Но я же понимаю, что тебе едва хватает жалованья на то, чтобы содержать себя. Ты не сможешь оплатить хорошую столичную гимназию, а твой брат просто обязан доучиться, как и ты. Раз уж Елизавета Павловна, царствие ей Небесное, не дала мне помочь тебе, позволь мне помочь хотя бы ему. А ты сделай карьеру, живи своей жизнью. Вы все равно навсегда останетесь братьями.
— Он возненавидит меня, — тихо сказал Яков. — Он уже ненавидит меня за то, что меня не было рядом…
— Это пройдет, Яков. Возраст. Он поймет потом, что так было лучше. В Казани он получит все, что захочет, я тебе обещаю. Опять же моя Катенька будет рада кузену. А в Петербурге он ведь целыми днями будет один, лишенный приличного общества. Уж я-то знаю, какова жизнь полицейских, вспомни дядю Сократа. Ты будешь нас навещать и все будет хорошо.
Яков покорно опустил голову. Впоследствии он не раз пожалел, что тогда поступил так, но доводы тетки казались неоспоримыми.
— Тетушка, — окликнул он ее, уходящую из комнаты отдать распоряжения Дусе. — Не продавайте того старого «Вертера» Гёте. Пусть он останется у Вани. На память.
— Обещаю.
Она вышла из комнаты, а он оглядел комнату и бесконечные ряды старых, отцовских книг. Скоро все это останется лишь его воспоминанием.
— Вот и все, — тихо прошептал Яков себе, проведя рукой по корешкам, закрыл глаза и горько заплакал…
… — Прошу вас потише, товарищи! И пока эксплуататоры русского народа, нашего могучего и великого народа, танцуют на их пошлых балах и пьют все соки из невежественных, нищих, никому не нужных крестьян и рабочих, мы с вами станем началом новой эры, эры науки и прогресса. И да поможет нам в этом великая химическая наука и великая наука медицина, призванная спасать любого человека, а не только лишь поганого толстосума, чьи деньги заработаны на крови!
— А Григорий Матвеевич нынче в ударе, я вам скажу, еще чуть-чуть и изо рта пена пойдет от восторга, — язвительно шепнул ему в ухо Павел Вельяминов.
— Павел, зачем ты меня сюда притащил? — Иван шепнул в ответ. — Я чувствую себя неуютно и не знаю здесь никого, кроме тебя и Ракитина. Кстати, где он? Обещался вчера мне Галена вернуть, зашел с нами сюда и словно исчез… [6]
— Кто ж его разберет, опять небось удрал и в кабаке пьянствует, — коротко хохотнул Павел Александрович. — Тут, братец, есть субъект поинтереснее. Даже два субъекта. Смотри вон в тот угол.
Иван покорно повернул голову и разглядел очень высокого и мускулистого господина в клетчатом костюме. Волосы у него были какого-то ядовито-рыжего цвета, а вид столь явно иностранным, что он походил не просто на англичанина, а на карикатуру на англичан. Увидеть такого человека в обществе Арьева было столь же нелепо, как увидеть цирковую обезьянку на лекции у занудливого профессора математики Травникова, но присутствию столь странного и примечательного господина никто не был удивлен.
— Это твой замечательный Дженкинс? — догадался Иван.
— Он самый. Эх, братец, голова у него потрясающая. Поверь мне, у него ума больше, чем у всех присутствующих в этой комнате, а в особенности, чем у этой деревенщины бесноватой с ее «эксплуататорскими классами», — и Вельяминов очень похоже и забавно изобразил какую-то дерганую и нервическую речь Арьева, создававшую у непривычных к Григорию Матвеевичу людей впечатление, будто университетский библиотекарь нуждается в оздоровлении в ближайшей лечебнице для скорбных умом.
Иван фыркнул, но в глубине души ему было за это немного стыдно — Григорий Матвеевич хоть был человеком и весьма холерического склада, но насмешек не заслуживал, пусть бы и от его старого друга Павла Вельяминова, с которым Штольман был дружен еще с выпускного класса казанской гимназии.
Вскоре зоркие зеленые глаза Ивана Платоновича задержались на еще одной фигуре рядом с Дженкинсом.
— А это кто? — спросил он Павла.
— А это второй субъект, поинтереснее. Ради него и Арьева можно потерпеть. Недурна, правда? — Вельяминов шутливо боднул друга в бок.
Она была совсем юной, не более восемнадцати лет на вид, и очень маленького роста, что особенно было заметно на фоне рослого Дженкинса. Ему она почему-то с ходу напомнила какую-то маленькую и очень забавную бойкую птичку — не то воробья, не то синицу. Мягкие, коротко остриженные темно-русые кудряшки обрамляли ее миловидное, несколько кругловатое личико с пухловатыми щеками, а карие миндалевидные глаза чуть близоруко щурились. Ивану никогда не нравились маленькие худенькие брюнетки — несмотря на свой двадцатитрехлетний возраст, он уже успел познать нескольких женщин, отдавая предпочтение блондинкам с формами, а никак не таким бестелесным существам. Но почему-то, по неведомой ему самому тайной причине, вот уже несколько минут он не мог оторвать от девушки глаз.
— Верочка Эпштейн, сестра Эпштейна с юридического, ну ты помнишь, носатый такой, шумный, — заговорщицки пояснил Вельяминов. — Симпатичная евреечка. На высших курсах учится, на физико-математическом отделении [7].
— И что она здесь делает?
— А она у нас поклонница арьевской ереси, как боярыня Морозова аввакумовской [8], — неприятно хохотнул Вельяминов. — Но интерес к ней иной — это чуть ли не единственное существо женского пола, которое мало того, что изъясняется по-аглицки, видите ли, так еще и было замечено в обществе Дженкинса. И отнюдь не из-за ее, прости Господи, женских чар. Дженкинс говорит, что у нее отличные способности к химии. Пойдем, познакомлю тебя с ними.
Иван как сомнамбула проследовал за Вельяминовым. Глаза упорно не желали отрываться от единственного существа женского пола, замеченного с Дженкинсом.
— Прошу прощения, но на моем лице нет ничего примечательного — два глаза, два уха, нос и рот, — из странного транса Штольмана вырвал низкий голос с очень приятной хрипотцой, что тем не менее как-то странно сочетался со столь хрупкой внешностью. Она смотрела на него, и в глазах ее плясали веселые бесенята.
— Как грубо вы с моим товарищем, — расхохотался Вельяминов.
Вера равнодушно пожала плечами.
— Простите, — стушевался Иван. — Я просто задумался.
— Ну раз вы задумались, значит, вы способны думать и мечтать, а это, в свою очередь значит, что мы с вами непременно подружимся, — лучезарно улыбнулась она ему. Улыбка у нее была очень хорошая, какая-то хитроватая и в то же время широкая и светлая, и что самое ужасное — на нее решительно невозможно было не ответить. — Я Вера Александровна Эпштейн.
— Иван Платонович Штольман.
Она протянула узкую сухую руку, и он хотел было деликатно поцеловать ее в центр теплой ладошки, но Вера лишь удивительно сильно для столь хрупкой ручки стиснула ему ладонь, скрепив знакомство рукопожатием как мужчины. И в этот момент в самой глубине души его шевельнулось чувство (впрочем, быстро отогнанное им от себя усилием воли), что отныне важная часть его жизни, хочет он того или нет, подчинена ей.
Потом он часто спрашивал Веру, зачем ей были нужны собрания Арьева. «Пойми, садовая ты голова», — смеялась она. — «Что женщины — это тоже часть бесправного и угнетенного русского народа. Разве это видано, что мне для того, чтобы тоже стать врачом или ученым необходимо ехать на учебу за границу? И все эти трудности лишь от того, что я родилась женщиной. Мир несправедлив, и Арьев прав в том, что должен прийти на смену новый мир, а старый пасть прочь!». И он каждый раз соглашался с ней, потому что одна мысль о разлуке с Верой приводила его в ужас…
«Теперь моя жизнь кончена. Она не имеет смысла. Не имеет», — повторял он про себя. Его зубы клацали о стакан чая, а перед ним, в кресле напротив, сидел и терпеливо ждал его брат. Лицо Якова было как всегда обеспокоенным. Как в старые добрые времена.
— Прости, что я без подарка, — наконец выдавил Иван.
Яков был готов взорваться, но лишь терпеливо вздохнул.
— Ты приходишь ко мне домой весь белый как полотно и напуганный так, будто тебе снова положили жабу за шиворот как в детстве, и извиняешься, что ты пришел без подарка? Что случилось, Ваня?
— Я хочу заявить… — запинаясь и задыхаясь, продолжил Иван. — Заявить…
— О чем заявить? — осторожно и тихо спросил Яков, уже знавший, что ему на этот раз скажет его непутевый младший брат.
— Об убийстве, — еле прошептал Иван. — Я не виноват… Не виноват… Не я…
Из зеленых глаз младшего Штольмана потекли слезы.
— Я не убивал ее! Не убивал! — вскричал он, обхватив свою голову руками. — Я пытался… Хотел ей помочь… Господи, как мне жить дальше?! Что мне дальше делать?!
У Якова перехватило дыхание от ужаса, но он постарался взять себя в руки и не поддаться на эмоции.
— Давай ты все расскажешь по порядку, — как можно спокойнее и мягче сказал он. — Кого убили? Где убили? Почему? Как ты там оказался? Хотя, кажется, я догадываюсь, о ком идет речь.
Иван отнял руки от лица и пораженно посмотрел на Якова.
— Дог… догадываешься?
— В Малковом переулке совершено убийство молодой девушки. Расследование поручили мне. Это твоя знакомая? Свидетели говорили, что видели похожего на тебя молодого человека.
Вместо ответа Иван снова уткнулся в ладони.
— Да. Это она, — безжизненно ответил он.
— Ты должен мне все рассказать, слышишь?! — Яков схватил брата за руки. — Это очень скверная история, Ваня. Просто ужасная! Речь идет о многих человеческих жизнях и о жестоком сумасшедшем убийце! Я не смогу ни помочь тебе, ни наказать того, кто совершает эти чудовищные преступления, если ты не расскажешь мне всю правду! Ты меня слышишь?
— Да, я слышу тебя, — Ваня поднял голову.
Его глаза были вновь тусклыми и одного цвета с диванной обивкой как тогда, много лет назад, когда умерла их мать. Якова передернуло от воспоминаний.
— Это началось в Казани, верно? — тихо спросил он.
— Да, — Ваня согласно кивнул головой.
— Во что ты там ввязался?
— Это длинная история.
— Я располагаю огромным количеством времени, чтобы тебя выслушать, — теряя терпение сказал Яков.
— Хорошо. Все началось несколько лет назад. Мой друг Павел Вельяминов, с которым мы вместе учились в гимназии, познакомил меня с Григорием Арьевым, который работал в университете библиотекарем. Ранее он учился на естественном отделении, был исключен по политической статье вместе с братом, но продолжал вести агитацию и собрания кружка. Мы обсуждали у него различные вопросы.
— Боже, — вздохнул Яков, прижимая ладонь ко лбу. — Ну конечно же. Молодой человек с нерусской фамилией, что свидетельствовал в пользу Вельяминова и других его друзей, когда арьевским кружком заинтересовалась полиция…
— Откуда ты знаешь?! — вспыхнул Иван. — Они не имели права их арестовывать! Они ничего не сделали! Тогда, — вдруг осекся он и всхлипнул, — Тогда они еще ничего не сделали…
— Прости, что перебил. Рассказывай по порядку, — извинился Яков.
— Да, действительно какая-то сволочь донесла на нас всех и начались разбирательства. Я, чтобы ты не беспокоился, если тебя это волнует, конечно, был лишь свидетелем, поскольку в агитации и их собраниях участия не принимал. Хотя я разделял их идеи! И Вера тоже!
— Эпштейн?
— Да! — с вызовом ответил Иван. — Мы познакомились с ней на одном из собраний. Она хорошо знает английский язык и преподает естественную историю в гимназии… То есть… Она знала…
Губы Ивана опасно задрожали, и Яков поспешил перевести тему.
— Английский язык?
— Да. Она даже иногда переводила Дженкинса. Это профессор химии, чудаковатый англичанин. У Вельяминова он читал курс и они здорово подружились, даром что Павел собирался стать инженером и в основном занимался математикой и механикой. Я тоже с Дженкинсом работал.
— В каком смысле работал?
— Дженкинс хотел поставить эксперимент. Ему нужны были консультации не только химиков и механиков, но и врачей. Я подошел ему.
— Какой эксперимент? И в каком смысле подошел?
— Я знаю только то, что он в том числе изучал свойства спорыньи. Точнее, какое воздействие различные химические вещества производят на мозг человека и его восприятие… действительности. Он над этим еще в Англии работал, со своим коллегой, доктором Брауном, кажется. Меня тоже очень интересовало это направление работы, я ведь работал с душевнобольными в том числе, ты же знаешь.
Яков прикрыл глаза.
— И тебя не смущало направление его экспериментов?
— Нет, — пожал плечами Иван. — Это же наука. Ты никогда этого не понимал, но иногда людям интересно изучать какие-то вещи без практического применения и определенной цели. Мы вчетвером прекрасно работали, а Вера… Она замечательная… Была…
Иван закрыл глаза. Из-под его век текли слезы.
Яков подавил в себе острое чувство жалости и, ненавидя себя за то, что причинял брату явную душевную боль, спросил себя:
— Ты был с ней близко знаком?
— Я жениться на ней хотел, — просто сказал Иван, сглатывая. — Предлагал несколько раз, а она все смеялась. Хотите меня в домашнее рабство обратить, Иван Платонович. Она шутить…любила. Она бы тебе понравилась…
— Хорошо, не будем об этом, — вздохнул Яков. — Что случилось потом? После того, как арьевский кружок разгромили и Дженкинс забрал Вельяминова с собой в Англию?
— Ты и это знаешь, — иронично заметил Иван. — Какая осведомленность! Полицейский…
— Продолжай, пожалуйста.
— Ничего. Какое-то время шла обычная жизнь. А потом Пыжов решил, что в отсутствие Арьева мы должны продолжать наши встречи. Нельзя так. Да и Павел писал нам и изредка приезжал. По-твоему это человечно, что человек был вынужден покинуть родину и скрываться в каждый свой приезд, потому что кому-то не нравились темы их бесед?!
— Что случилось потом, Ваня? Что случилось потом?
— А потом… — Иван сглотнул. — Убили Сергея Котова.