ID работы: 7063020

Мужчина французского лейтенанта

Слэш
NC-17
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 447 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 163 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть11. Вечер в Амьене

Настройки текста
Примечания:
Дорога на Амьен была почти прямой. Пока они выбирались из Парижа, машину вел Рене, но как только они миновали Вексен, Мартен предложил поменяться, и теперь за рулем был он. Сумерки сгущались, и было ясно, что когда путешествие подойдет к концу, будет уже совсем темно. Выруливая через парижские пригороды на шоссе, ведущее в Амьен, Рене предавался нерадостным размышлениям обо всем минувшем годе, но стоило ему переместиться на соседнее кресло, как голова странным образом опустела. Уютное мерцание приборной панели, мягкий, почти бесшумный ход машины и колени Мартена – этого оказалось достаточно, чтобы ни о чем больше не думать. Расслабленно откинувшись на спинку сидения и наполовину прикрыв веки, Рене созерцал. Это было извечно. Еще будучи мальчиком, он с необычайным удовольствием безотчетно глазел из окна автобуса на мужские колени в машинах внизу. Лица водителей его не интересовали. А вот ноги... Все назначение автобуса состояло в том, чтобы довезти его с одного конца бульвара до другого, но за это время он всегда успевал насчитать десяток трофеев – тех, что ему особенно понравились. Женские ноги в счет не шли, хотя иногда там тоже было на что посмотреть. Но все же любоваться – одно, а хотеть другое, и эту истину маленький Рене в первом приближении открыл для себя у окна автобуса. Его тело еще неспособно было желать так, как впоследствии, и все же глаза пожирали все подряд: и ноги почтенных отцов семейств с собирающимися у бедер складками дорогих брюк, и небрежно раздвинутые в потертых джинсах ляжки обладателей маленьких «рено», и – о счастье! – оголенные колени бездельников, по весне устраивающихся за рулем в шортах. И только став постарше, Рене Марешаль понял, чего хочет от обладателей этих ног. Это знание пришло из ниоткуда, родилось в крови, вынырнуло из донной памяти. Он понял, что хочет когда-нибудь лечь между этих ног и ощутить щиколотки, тонущие где-то в глубине у педалей, на своих плечах. Откровение было пьянящим. В тот день тринадцатилетний Рене Марешаль шел по бульвару, небрежно перекинув через плечо форменный пиджак и недетски улыбаясь про себя, и чопорный Трокадеро раздвигался перед ним, обдавая брызгами взглядов и сентябрьского солнца. В тот день некто Мартен Фуркад впервые увидел свет. Теперь Рене сквозь дрему тосковал по нему, хотя до его колен было в прямом смысле подать рукой. Год был таким трудным. Чего стоило только окончание сезона!... Расставшись с ним после краткой встречи в Париже, он какое-то время прожил словно взабытьи. Половодье сделало свое дело – дотащило до обрыва, с грохотом обрушило с него...и теперь вокруг расстилался безмолвный, подернутый туманом зимний океан. По контрасту с захлестнувшей его возлюбленного после победы на олимпиаде волной – спонсоры, интервью, предложения, контракты – он погрузился в тоскливый безрадостный штиль. Опасаясь, что коллеги и домочадцы по глазам догадаются о владеющей им прострации, Рене то и дело задумывался, сцепив пальцы и глядя в окно. Вид из рабочего и домашнего кабинета отличался незначительно. Мартен, Мартен... И тот, кого нельзя называть. Просто смешно. И сколько это будет продолжаться? Еще лет десять? Ничто не располагает думать, что парни не сегодня-завтра забросят винтовки на полки. Если уж на то пошло, все располагает думать, что они будут ездить на эти соревнования столько, сколько будут таскать ноги – возможность увидеться будет хорошим допингом для обоих... А он будет, так сказать, его парижским вариантом на все оставшееся время. Кстати, кто сказал, что на все? Меньше, чем через десять лет кое-кто отпразднует полувековой юбилей. Спрашивается в задаче: насколько интересен будет пятидесятилетний любовник мужчине, пребывающему в ventre trentaine*? Сам Рене Марешаль в этом возрасте почему-то предпочел подцепить румяного курсанта горной школы, а не стареющего владельца местной ресторации... Конечно, этот русский тоже не становится моложе, но он старше Мартена всего на пару лет. Совсем другая история. Даже если он в сорок будет выглядеть хуже, чем Рене Марешаль в пятьдесят, это все равно другая история. Тщательно застегнув кашемировое пальто и повязав шарф, Рене отправлялся бродить по продуваемому всеми ветрами парку. Воздух то вдруг доносил теплое дуновение весны, то вновь казался по-зимнему холодным. Мысли, проносящиеся через голову, были такими же. Он любит Мартена. Мартен любит его. Просто Мартен любит не только его. Делать из этого скандал? Помилуй Бог. Мартен не из тех, кто будет метаться без разбора по чужим постелям. С этим парнем у него сложилось. Двадцать пять лет, отсутствие еженощного секса, да и надо же ему как-то сбрасывать напряжение... Они друг другу нравятся. Кроме того, там есть и страсть конкуренции, все эти финишные баталии, адреналин... Велогонщики, говорят, тоже друг по другу с ума сходят. Это привносит, конечно... Об этом глупо даже спрашивать, и так все понятно. Рене невольно усмехался при мысли, что, кажется, заразился мартеновой болезнью в тяжелой форме – он никак не мог преодолеть собственного молчания. Вся эта история исподволь тянула жилы, прихватывала раскаленными клещами и отливала ледяной водой, но он почему-то молчал. Кому угодно другому он давно без всякого стеснения задал бы соответствующие вопросы, выслушал бы правду и...как-нибудь поступил бы. Вместо этого он расхаживал по голому парку, тая обугленные ребра и изодранное рубище под тщательно застегнутым кашемировым пальто. Мартен, Мартен... Да ладно, при чем тут Мартен? Самому надо что-то решать! Мартен все уже решил, тоже молча... Их, по-видимому, трое – мужчин, которые не слыхали от него исповедей, но обо всем догадываются: месье француз, месье русский и месье капеллан. Рене знал, что, задай он Мартену прямой вопрос, услышит прямой ответ. Но ни в этом вопросе, ни в этом ответе, произнесенных вслух, он не видел никакого смысла. Да, он изменяет. Постоянно. Весь этот треклятый их сезон. Каждый раз с одним и тем же. Само по себе это не трагедия. Это понятно, это так, и с этим ничего не поделаешь...особенно, если не будешь ничего делать! Рассудив, что совсем ничего не предпринимать было бы ошибкой и ощущая почти физическую потребность бросить вызов сковавшей его инертности, Рене напросился к нему в Финляндию. Мартен согласился неохотно («Приезжай, если хочешь. Но только учти, я буду там очень занят»), в высшей степени четко очертив две даты – не раньше и не позже. В этой самой Финляндии обнаженный Рене Марешаль сидел на постели, обхватив колени руками, прислушиваясь к шуму льющейся воды, и понимал, что он больше не любовник. Любовник предполагает любовь, n'est-ce pas? Любовником Мартена Фуркада был другой. А он – тот, с кем он временами делит постель. Мартен Фуркад когда-то выбрал его, чтобы впервые провести ночь с мужчиной, Мартен Фуркад не имеет ничего против ночей с ним и ныне. Рене тяжело вздохнул и свернулся на боку, вновь натягивая на себя одеяло. Пожалуй, Мартен будет недоволен, но тут жить не хочется особо, не только вставать. Он всегда знал, что этот миг настанет. Рано или поздно точка, за которой ничего, кроме спада, будет пройдена. Сейчас он со всей отчетливостью ощущал, что находится уже по ту сторону. Он чувствовал себя до странности хрупким и уязвимым, неспособным ничего противопоставить ни этой холодной Карелии, где бал беспощадно правили время и расстояние, и деньги бессильны были сделать условия свидания более привычными, ни этой стадионной пустоте, укладывающейся крупными кольцами... Стекающиеся к ним людские толпы заставляли только острее чувствовать свою неприкаянность. Он окончательно уверился, что неспособен получать удовольствие от подобных зрелищ. «Я привык воспринимать тебя с другого расстояния», – сухо сказал он Мартену после спринта. Есть смысл быть интимно близкими или уж действительно врозь, но только не вот так: как будто вблизи, как будто рядом... Глядя во время гонки на доступный взору участок трассы, Рене с тоской усматривал немалые сходства между жизнью Мартена Фуркада и спринтом Мартена Фуркада, и своей ролью в том и другом. Тут и там – другие скорости, другая траектория...и разделить ее с ним – не его удел. Для этого надо быть другим. Тем другим. А ему судьба отвела вот это: мельком увидеть, обглодать взглядом и вновь проводить на свои круги... И ошпариться предосудительной радостью, увидев, как только что отстрелявшийся на ноль лидер рассыпает золотые секунды, чтобы неторопливо оглянуться и подмигнуть кому-то, затерянному в многоликой толпе. Трибуны издали стонущий возглас, а находящиеся рядом с Рене люди даже начали вертеть головами, ища, кому адресовалось безрассудное чемпионское расточительство. Рене инстинктивно и бессмысленно дохнул на руки в перчатках, наполовину скрыв лицо и ощущая, как весело заалели кончики ушей. И он еще раздумывал о возрасте!... Польщенный и смущенный, он ворчал про себя весь последний круг, и все то время, пока спортсмены финишировали, и все награждение. «Что ты наделал?! – спросил он у доставшегося ему, наконец, чемпиона все тем же польщенно-ворчливым тоном. – Ты мог быть сегодня первым!» И услышал в ответ: «Я же знал, что серебряные нравятся тебе больше.» Ничуть не расстроенный Мартен нежно прошелся ладонью по его запорошенному воротнику, и Рене подумал, что это – тоже судьба. Судьба, зачем-то навинтившая свои кольца в снежной пустоте и неуклонно приближающая к финишу...вот так же не знаешь, какое время на табло будет твоим, но сколько бы ты ни чувствовал себя гостем, все одно на дистанции. Сойти не получится. Он привычно придержал его ладонь, чтобы на мгновение прижать к губам – Мартен давно перестал этого опасаться. Гостю было позволено остаться на ночь, из чего он сделал вывод, что чемпион пользуется поблажками. И, может быть, издавна. «Не боишься провалить следующую гонку?» – иронически спросил он, усаживаясь на постель. «Ничего, в пасьюте отыграю», – беззаботно отозвался Мартен. Условия его поразили – в восприятии Рене они были совершенно походными. Номер был до такой степени простеньким, что у него невольно вырвалось: «Скажи, это всегда так?» «У меня, между прочим, персональное шале! – пошутил Мартен. – Обычно все живут по двое». Под вечер гостиница шумела, в коридорах продолжалась беготня, хорошо знакомые между собой люди как будто не собирались успокаиваться. Раздавались возгласы, двери номеров то и дело открывались и закрывались, и Рене гадал, когда и чем это кончится. Он чувствовал себя совершенно чужеродным здесь и не ощущал никакой приватности, хотя Мартен располагал собственным номером, что, как он понял, было большим исключением. «Ты сам хотел», – произнес Мартен, глядя на него проницательно и сочувственно. Все еще сидя на кровати, Рене лишь прикрыл веки в знак согласия. Представать перед ним столь потерянным, столь отличным от массы молодых спортсменов одной с ним крови не входило в его планы...но теперь уже поздно. Главное хоть что-то смочь в этой кровати, которая больше сгодилась бы для школьного интерната... Рене хотелось увидеть вблизи этого русского – это было одной из причин, по которым он не усидел дома. Он лелеял коварную мысль о Норвегии, но в эти даты вырваться из Парижа оказалось немыслимым. Разменявшись на Финляндию, он проиграл – вплоть до того, что выкурил там четыре сигареты. В свое время психоаналитик добился того, чтобы он перестал «вставлять х.й в рот и поджигать кончик», но теперь Рене ощущал насущную необходимость проделать что-то подобное, хотя бы для того, чтобы перестать поминутно вздыхать. Мартена это возмутило. Он не видел его за этим занятием – действительно был занят то пристрелками, то гонкой, то протокольными делами, то восстановлением, – но уловил запах табака и взъелся. «Если ты так скучаешь и так нервничаешь, нечего было приезжать!» Выслушав вслед за этим нотацию о вреде курения, Рене испытал острое желание вытащить из пачки пятую. Русского он увидел. Он увидел все, что хотел. В результате пришлось сторговать с рук у какого-то чеха пачку сигарет, а в постели изъявить неодолимое желание отдаться, несмотря на полученную выволочку – взять вряд ли получилось бы. Наутро, лежа на спине – в любой позе ему как будто что-то мешало, препятствуя оставаться в ней дольше, чем минуту – он уставился в потолок, неимоверно белесый и пустой. Полномочный поверенный гложущего упадка, умудряющийся взирать на него свысока. Интересно, зачем Мартен продолжает с ним спать? Видимо, этот парень, пусть он молод, симпатичен и дорог ему, все же не слишком большой дока в постели...в отличие от ушлого парижанина, с которым можно удовлетворить всем привычкам и потребностям без оглядки. Но и это, кажется, не надолго. Вышедший из душа Мартен присел на край кровати и потеребил его с ласковой улыбкой. — Что, не хочешь вставать, соня? Я тебя замучил... Прости, что был резок с тобой. Пообещай, что хотя бы во Франции ты не будешь курить. Не кури, не ори... Рене издал душераздирающий вздох. Всю ночь приходилось сдерживаться, чтобы его не компрометировать. Постоялый двор. Молчание не прошло даром – сильные руки обхватили, словно на краю пропасти. — Пообещай. — Во Франции не буду, – тихо произнес он. — Может, мне начать посвящать тебе свои победы? – шутливо спросил Мартен. — Они не имеют ко мне никакого отношения, – тем же грустным тоном пребывающего при смерти открестился Рене. – Пусти меня, милый...а то испачкаю тебе простыни. Чтобы вывести его из меланхолии, Мартен вытащил его на прогулку по окрестностям. Настроение чуть улучшилось, пока он чувствовал себя с ним наедине и ощущал его безраздельное внимание. Но потом то тут, то там начали попадаться какие-то люди, и все они казались болезненно чужими и лишними, а уж мысль о том, что к вечеру этого дня Мартен будет предоставлен тут самому себе... Комнатка примет другого гостя, прогулка будет более веселой...а остальное он отыграет в пасьюте. К концу этого променада Рене Марешаль был озабочен уже не столько тем, что к его Мартену заявится россиянин, сколько тем, что у него самого разыгрывается жестокая депрессия. Симптомы были знакомы: все вокруг казалось гнетуще чуждым, а он сам себе – бесконечно неприкаянным. Сперва его напугало то, как подкашивающе внезапно она заявила о себе – не может же психическое равновесие рассыпаться в один день!.. Но, ступая рядом с Мартеном по скользкому снегу и механически отмечая тревожные искажения в восприятии окружающего, он понял – ничего не внезапно. Каждый день, прошедший с той злосчастной ночи, вносил свою лепту... И нечего винить во всем ту ночь – размывающее и подтачивающее половодье началось задолго до нее. Когда? Загибая пальцы, Рене пришел к выводу, что «плывет» уже полных четыре месяца...и нечего удивляться теперь, что режущий свет падает с ободранного неба, заставляя ежиться. Жозефу надо звонить немедленно. Сигареты, слабость в постели – это просто точки-тире в этой азбуке. Надо же было так запустить. — Марти, прости, мне надо сделать один звонок. Мартен понимающе вздохнул и свернул с тропинки, туда, где высилась гряда молодых елей. Рене сделал то же самое – в другую сторону. Расхаживая между хмурых сосен и потирая лоб, он вел переговоры с врачом («У тебя были причины, на твой взгляд?» «Да. Были»). Жозеф с помощью своего коллеги справлялся с его депрессией десять лет назад. Они отчаянно боролись тогда, набрасывая на разбушевавшийся недуг фармакологическое лассо. Таблетки тут были бессильны, стреножить ее удалось только через вены, но на выходе из чудовищной петли Рене научился обращаться и с таблетками. Он помнил, как осторожно, ни на йоту не доверяя обузданному в первом приближении дьяволу, врачи шаг за шагом отпускали химические поводья. Жозеф, знавший о наследственной предрасположенности, клял себя, но правда была и в том, что Рене всеми силами скрывал свое состояние чуть не год. Впоследствии, задав ему вопрос «Неужели ты не чувствовал, что с тобой творится неладное?», врач обнаружил, что эта депрессия была не первой. Первая, нелеченная никем, навсегда осталась достоянием детства. «Я думал, пройдет. Тогда ведь как-то прошло». Больше Рене так не думал и был вполне откровенен. Но только не с Мартеном. Заручившись поддержкой Жозефа, он испытал облегчение. Теперь надо лишь дожить до Парижа. Через два дня лекарства начнут делать свое дело, через две недели будет уже легче, через два месяца режущий свет и уродливая хвоя станут самими собой – сиянием весенних небес и пушистыми еловыми лапами... Но ноги его больше не будет в этой Финляндии. И в Норвегии пусть делают, что хотят. Аллес. На лице Мартена была написана безрадостная уверенность, что он звонил супруге, и Рене не стал ее опровергать. Лучше знакомое Мартену зло, чем прелестное открытие, что его любовник в данный момент немножко болен на голову. Чуть воодушевившись тем, что помощь не за горами, Рене Марешаль напряг все душевные силы, оставшиеся в его распоряжении, чтобы не обнаружить перед ним свою угнетенность. И на просеке, и в стекляшке крошечного кафе, где даже контейнер с салфетками умудрялся казаться враждебно посторонним, и по выходу оттуда он тщательно следил за тем, чтобы быть достаточно разговорчивым и не забывать вносить коррекции в сложное выражение лица. Про себя он вычислял – машина, самолет, машина... Меньше суток. А там маховик начнет раскручиваться в другую сторону. Таблетки должны помочь, он не так плох, чтобы потребовалась капельница. — Останься. Рене не поверил своим ушам. Прижавший его к себе на опушке Мартен шепнул это так неожиданно. Или ему это показалось... — Ты же говорил, что можешь только вчера и сегодня. — Это правда. Но останься. Мартен стоял перед ним в серой шапке, склонив голову, и на мгновение выцарапавшийся из-под развалин мерзлоты взгляд привычно тонул в живой воде. Ах, где вы ее увидели, месье Марешаль? Небритый парень с меланхоличными глазами под зарослями мавританских бровей, с исщипанными морозцем скулами и придавленными шапкой кошмарными вихрами... И все же... Никакой мороз не властен над этими губами... Никакая мерзлота не властна над этим взглядом... — Я не могу тебе предложить ничего, кроме сна на этой сказочной кровати, – удрученно произнес Мартен. – Просто сна. Я знаю, тебе жутко здесь не понравилось...и, наверное, так понравится еще меньше. Но останься. Грозящим войти в привычку движением Рене изнеможенно сомкнул веки. — Ты же можешь поменять билет? – в настойчивом голосе было гораздо больше утверждения, чем вопроса. — Наверное, – согласился он. – На что-нибудь поменяю. Почти механически отвечая на его слова, Рене гадал, что заставляет его соглашаться. Идиотизм. Почти опасно. Надо как можно скорее добраться до спасительных антидепрессантов. Состояние невыносимое... Но, обессиленно подняв на него взгляд вновь, он понял, что ответ прост. Впервые в жизни Мартен его просил. В этом было что-то странное и тревожащее, и, стряхивая с себя тоскливую отстраненность, Рене вглядывался в стоящего перед ним со склоненной головой парня в серой шапке. Про себя он пребывал в уверенности, что Марти втайне дожидается его отъезда, чтобы иметь возможность, наконец, встретиться со своей симпатией. Симпатия ошивалась неподалеку – оставалось лишь сплавить советника Марешаля восвояси. Что у него на уме, в чем резон? Что он там сказал – просто переночевать? Вздохнув, Рене смирился с суточной отсрочкой. Раз уж ему вступило... Ни раньше ни позже...Надо все-таки его спросить. Мартен благодарно улыбнулся, привлек его к себе и чуть слышно прошептал: — Не оставляй меня. От неожиданности мерзлота содрогнулась всеми жилами. Рене не нашел в себе сил ответить – только крепче сжать в объятиях. Он и представить себе не мог, что Мартен Фуркад вернет ему это ne me quitte pas когда-нибудь. Гори все огнем – душа и кости, весна и осень. Теперь не может быть и речи о том, чтобы не остаться. Это была странная ночь. Ночь покоя. Ночь тепла. Ночь блаженства. Не открывая глаз и устраиваясь удобнее, Рене давал себе отчет, что ему никогда в жизни не было так хорошо, как на этой кровати, примостившейся в номере с белесым потолком и видом на елки. Места было маловато, и безмятежно уснувший Мартен прижимался к нему всем телом. Ему не принадлежало сейчас ничего, кроме его дыхания и его тепла, и все же Рене ощущал полный достаток. Странным образом он начал понимать, как Мартен умудряется не без удовольствия проживать в таких комнатушках. Если он умеет спать в них вот так...когда не остается ничего, кроме уединенности и покоя...и вековечной еловой мерзлоты во тьме за окном, и завтрашнего бегучего утра...этих стрелок на незримых часах – одна покороче, одна подлиннее... Тогда все понятно. Рене Марешаль совершенно забыл о том, что где-то в мире существуют такие вот оконца, такие вот кровати, такие вот пластмассовые выключатели на шнурах дешевеньких ламп... Он попытался представить себе это, как род пожизненной реальности – так ведь бывает. Марти был бы, скажем, пожарным, а он бухгалтером в домоуправлении провинциального городка... Двое мужчин вполне могли бы засыпать на такой кровати, согревая друг друга своими телами и щелкая по утрам и вечерам хлипким выключателем, из месяца в месяц, из года в год. Ну уж нет! Рене усмехнулся про себя, исполненный уверенности, что даже если бы с этого началось, то все равно изменилось бы очень быстро. Он недолго оставался бы бухгалтером в домоуправлении, с его-то головой. Денег быстро стало бы больше, и вскоре они ночевали бы уже в гораздо большем комфорте. Правда, Мартен наверняка упрямо держался бы своего занятия...и с этим пришлось бы считаться. Рене Марешаль вздохнул. Сколько ни меняй декорации, некоторые камни остаются краеугольными. — Что ты так вздыхаешь? – сонно шепнул Мартен, гладя его. Рене в двух словах поведал ему о своей фантазии. Мартен хмыкнул, не открывая глаз. — Скорее, егерем в заповеднике, – внес он поправку. – А тебе пришлось бы быть бухгалтером в том же заповеднике... Покоряясь своей участи и наваливающейся дреме, Рене выдохнул: — Согласен... И вот так всю жизнь среди елок...но дом все равно был бы получше, однозначно. Ощущая касание теплых губ и благословенно крепкое объятие, Рене уже не сомневался, что капельница не понадобится. Из-за него он соскользнул в эту пропасть, по нему же он из нее выберется...цепляясь за все предоставляемые скалой уступы, каким бы ни было расстояние между ними. Просыпаясь и засыпая вновь в до краев заполненной теплом, темнотой и тишиной комнате, Рене хмыкал про себя – вот пусть попробует тихонечко отвориться дверь. Вот пусть расширятся эти кошачьи глаза... В том, что Мартен ее запер, он был не так уж уверен. Мартен поднял его кромешно ранним утром – но они и улеглись очень рано, чуть не на закате. Рене, вопреки обыкновению, ощущал себя вполне бодрым и где-то даже воспрявшим по сравнению со вчерашним упадком. Осталось быстро и аккуратно собраться, проводить Мартена на тренировку и сесть за руль. Мысль о том, что он, возможно, проведет эту тренировку не один, потеряла свою убийственную силу. Яд привычно растекся по жилам, и никто не умер. В утренних сумерках снарядившийся Мартен показался ему как-то по-новому солидным и деловитым. Все на своих местах, все так, как должно быть. Можно же и такое странное занятие превратить в целое дело! Можно же сделать профессию из того, чтобы лететь, как вихрь, отталкиваясь палками, навстречу очередной отсечке...из тикания, мерцания, сердцебиения, снежного крошева, крошечных пуль. И если уж такая куча людей сговорилась, что это дело, по-честному окружила все это расписаниями и правилами, трибунами и кабинами, цейсовской оптикой, рекламными щитами, прицелами камер...значит, так тому и быть. Удачи тебе, Мартен Фуркад. Порви их к чертям. И не рассыпай больше золото на снег...он блестит и так. Это он создан для того, чтобы покрыть твое тело золотом и светом**. Обнимая его на прощание, Рене неожиданно ощутил себя чуть ли не в роли возрастного тренера, благословляющего своего подопечного на спарринг с тем, кто ему под стать. Всему свое время, и каждому свое бремя. — Когда я увижу тебя снова? – спросил он уже на стоянке. — Когда захочешь, – неожиданно мягко и проникновенно произнес Мартен. – Ты знаешь, где я живу. Где служу. В какую церковь хожу. Рене обнял его взглядом и вновь прижал его руку к губам. Так уж повелось. В первый раз он сделал это в бревенчатом домике во французских Альпах, под растерянным взглядом юного стрелка. Теперь ресницы – самое немужское, что было в лейтенанте Фуркаде – остались опущенными. — Одного я не знаю, где тропинка к твоему сердцу. Столько лет кружу в этих скалах – и не могу найти. Через минуту дверца запорошенной машины захлопнулась и на улочке стало пусто. Следы протекторов неспешно скрывал продолжавший сочиться мартовский снег. Побелевшие лысоватые сосны с высокими стволами и плотно упакованные сугробы на обочинах дороги снились с тех пор в томительных снах. Холод бесчинствовал, дорога плутала, впереди ждала неизвестность...но машина продвигалась вперед, оставляя за собой на пороше знак равенства, и кто-то там оставлял его за собой тоже, на пролегающей в противоположном направлении лыжне. Проснулся он от того, что знакомая рука мягко поглаживала его собственное колено. «Если верить твоему навигатору, мы приехали». Рене открыл глаза. Амьен. Во время их предыдущего свидания в начале зимы эта рука оставила на бедре такой синяк, что объяснить его неловким столкновением с углом стола было бы затруднительно. Мартен сдавливал его, входя все глубже, и страдающий Рене Марешаль промолчал, чтобы не говорить ему «Аrrête ça!» в третий раз за одну ночь. Как бы он ни переживал, как бы ни был обижен, тело предательски выполняло свой долг – куда исправнее, чем супружеский, видимо, именно этот и почитая за таковой. Стоило улечься в одну постель, как яички тяжелели, простата набухала, член напрягался и твердел, а мышца, обеспечивающая круговую оборону, беспечно расслаблялась – Мартену оставалось только прижать к себе и выбрать способ. Рене все чаще предоставлял инициативу ему. Он моложе, ему и карты в руки. Его дело – выдержать его желания. Последнее Рене понял очень четко, дав ему доступ в той позе, в которой Мартен обладал им незабвенным лионским утром во второй раз, а он сам им когда-то – в первый. Не успел его любовник хорошенько толкнуться десяток раз, приподнимая его над кроватью и принимая вес большей части его тела на себя – рослому и тренированному, ему это ничего не стоило, в отличие от Рене, который исстари прибегал к уловкам, чтобы упростить себе задачу – как он прошипел волшебное слово. Давление на шейный и грудной отдел дало себя знать, и нажитый в министерстве остеохондроз завопил не своим голосом. Мартен остановился, озабоченно глядя ему в лицо. Рене сквозь зубы возразил: «Позвоночник...». Мартен вздохнул, как ему показалось, облегченно. Распластал поверх своих колен, самым à la André образом разобрался с позвонками меж лопаток и велел выметаться из кровати. — Куда, на пробежку? – иронически поинтересовался Рене. — Будешь много петь – пробежишься, – пообещал лейтенант Фуркад. — Нагишом? — Bien sûr. Рене неохотно выбрался из теплой постели, выслушал два приказания – и с хрустом повис на лейтенанте Фуркаде, взвалившем его себе на спину. Решив вопрос таким образом, Мартен вернул его в исходную позицию, достал другой презерватив и на этот раз все совершилось благополучно. Потеряв дыхание под сошедшей на него лавиной, Рене блаженствовал...а затем вновь взмолился «перестань!», на этот раз нервически вздрагивая от смеха – Мартен вздумал сделать с его ногами то же, что он столько раз проделывал с его собственными. На свою голову научив его любить мужские ноги, Рене Марешаль платил дорогую цену. Когда его новообретенный любовник в свое время впервые взялся за них, он едва не задохнулся. Тот изумился: — Боишься щекотки? — Просто до смерти, Марти. — И как тебе делают педикюр, под наркозом? – пошутил Мартен. — Представь себе. Она брызгает мне на ноги из какого-то баллончика, так что я какое-то время не чувствую ступни и пальцы. — Скажи ей в следующий раз, чтобы поделилась! Хотя нет, не надо. Не хочу слизывать с тебя аэрозоль! Будем решать вопрос тренировками. Тренировки не замедлили. Ужас был в том, что его ступни очень нравились Мартену. Грозные признаки этого обстоятельства обнаружились еще во время их первой летней прогулки по озеру Анси – расслабленно устроившись босиком на носу маленького катера, Рене поймал его не в меру пристальный взгляд. Месье Марешаль весьма уважал свои ноги – унаследовав от кого-то из своих монегасских предков красивый очерк ступни, средиземноморскую пропорциональность каждого сухожилия и изящество пальцев, он доверял заботу о них профессионалам. Профессионалам приходилось нелегко – ноги были не только красивыми, но и чувствительными. И вот теперь они чувствовали даже взгляд. Стоя в небрежной позе, мальчишка в усеянной следами брызг тенниске аккуратно и крепко держал руль, а взгляд добро бы лакомился украдкой – ел поедом. Заподозрив, что до добра это не доведет, Рене Марешаль, тем не менее, решил ничего не предпринимать. Пусть любуется. Еще неизвестно, сколько красивых мужских ног ему доведется повидать за свою жизнь, сидя в этом Анси... Он нисколько не предполагал тогда, что его изнеженные ноги примут весь удар на себя. — Мартен!! — Успокойся, я не дам тебе меня лягнуть. Теперешний Мартен легко перевернул его на живот, уселся поверх его бедер и завладел тем, чем хотел, согнув его ногу в колене. — Отпусти, пожалуйста! – Рене испытал настоящее отчаяние – он без сомнения предпочел бы этой форме беспомощности любую другую. — Совершаешь пробежки? Рене так изумился, что даже забыл о щекотке, порождаемой тем, что пальцы Мартена сжимали и поглаживали, следуя изгибу стопы. Он действительно начал бегать во время августовского отпуска и каким-то чудом не прекратил этого занятия за осень. — Тебе надо сменить кроссовки, эти тебе не подходят. Ты их что, у черта на рогах покупал? Небось, еще и втридорога... Так хоть бы в Париже поменял! А ты так и бегаешь в этой ерунде... Рене рассмеялся, и даже не от щекотки – просто Мартен был прав по всем пунктам. — Теперь я буду целовать, а ты будешь терпеливо и старательно дышать. Рене уткнулся в сгиб локтя, ощущая, как на глаза набегает влага. Причиной были не только прикосновения губ, а и услышанное от Мартена выражение. Сознательно или бессознательно, но он повторил слова, адресованные им когда-то бессильно зажмуривающемуся от боли мальчику. — Ты хорошо держишься, – похвалил его Мартен. – А теперь самое сложное... Рене уловил в его голосе улыбку и через секунду с шумом втянул воздух – Мартен бесстрашно прильнул обросшей щекой к его беззащитной ступне, продолжая сжимать ее в ладонях. После этого он мог делать что хотел – дышать, обцеловывать, задевать ресницами... — Будем продолжать практиковаться, – заключил чемпион, опуская его ногу на постель. – И постепенно наращивать нагрузки. С левой сегодня рисковать не буду. — Это почему? — У тебя левая сторона тела более чувствительная, чем правая. — Что?! — Боже, Рене, ты столько лет живешь на свете, столько трахаешься и удивляешься таким вещам! Поверить в это не могу! – Мартен слез с него и коротко спросил: – Как? Раздумья были недолгими. — На боку, по-стариковски. Тогда-то Мартен и оставил на его бедре красноречивый отпечаток. Наутро Рене Марешаль смирно лежал на простынях, не тая от него ни свою худобу, ни этот синяк. На душе звенело – так чисто и пусто там было. Ночью он выразил предположение, что Мартену скучно делать это так, и услышал: «Не придумывай. Это хорошая поза. Ты же знаешь, я люблю медленно». Это было правдой. Этот парень мог бешено наддать, но скорее в угоду его, чем своим желаниям. Его собственная волна не имела с этим взрывным ускорением ничего общего. Рене долго изучал ее, силясь уловить ее переменчивое звучание в чистом виде. Это было непросто – Мартен сам к ней не особо прислушивался. Большую часть времени он охотно действовал в согласии с его ритмами. Поначалу Рене это полностью устраивало, но со временем он перестал искать легкие пути. Однако добраться до мартеновых круч оказалось гораздо более трудной задачей, чем он предполагал. Препятствием, вставшим на пути, оказалась сама его натура. Мартен от природы был наблюдателен и терпелив. Спорт и армия лишь добавили к этому привычку слушаться и внимать, вывернув громкость собственных импульсов до минимума. Узнав его получше, Рене уяснил, что это не скромность неопытности, а терпение и наблюдательность забравшегося в горы охотника. В горах или в спальне, на поле боя или на биатлонной трассе – восприятие и оценка окружающего осуществлялись всеми фибрами, а процессор шуршал безостановочно, выдавая неожиданные результаты. Мартен Фуркад тщательно настраивался на ситуацию, в которой ему предстояло действовать, приглушив внутренние шумы...и в спальне он настраивался на Рене Марешаля. Какое-то время Рене был вполне доволен этим обстоятельством, а потом начал ощущать смутную тревогу. Этого не случилось бы, если бы любовник не превратился в возлюбленного. Но неразговорчивый черноглазый пиренеец воцарился в его сердце, и, верный отцовским заветам, Рене Марешаль изготовился платить по счету. Равенство так равенство. Терпеливо измышляя мелкие тактические уловки, он постепенно отучал мужающего Мартена от привычки подстраиваться, исподволь подчиняясь ему как более старшему и опытному. Процесс шел с трудом. Горный стрелок, со всей строгостью гоняющий вверенное ему стадо кадетов и способный поставить раком кого угодно, уступал Рене Марешалю, подаваясь как снег напору вешней воды и сам себя не слыша. Иногда это менялось – с цепи сорвался после своей олимпиады, было! – но не часто. Рене порой ощущал, что понаделал кучу ошибок, хотя разум безоговорочно утверждал, что все было так, как должно было быть между двумя мужчинами с такой разницей в возрасте и опыте. Пытаясь сформулировать хотя бы для себя, что его не устраивает, он провел немало минут, сидя в постели с бокалом и глядя на обнаженную спину спящего Мартена. Не скажешь, что обслуживает – мальчик ведет себя с достоинством. И все же...уступает, прислушивается, приноравливается...изучает, заботится, угадывает... Ведет себя по-другому, только будучи сильно голоден или выведен из себя. А так...обслуживает, да. Нет власти большей, чем служить. И черт побери, до чего же прав был отец, когда говорил о таких, как он! Рене вздыхал и делал последний глоток, прежде чем отставить бокал и прильнуть к его спине. Простираясь руками вдоль этих рук, вплетаясь, подталкивая, буквально заставляя Мартена расправиться и лечь вольнее, он давал себе отчет, что дело тут не только в пресловутой разнице, и не в том, что он был его первым мужчиной, хотя это, конечно, сказалось... Все же это загадочное нечто пролегало гораздо глубже и не так уж касалось Рене Марешаля. Это скорее было что-то из разряда традиционного выступления ансийских стрелков в городском доме престарелых на Пасху – парни скромно являлись туда с подарками, оказывали помощь, решали проблемы и напоследок устраивали маленький концерт для его обитателей. Пели и танцевали, демонстрируя свое искусство, которому каждое лето рукоплескал Гренобль. Мартен ответственно и беспрекословно участвовал во всем этом наряду с другими, в ранге знаменитости так же, как в ранге вчерашнего кадета («Они тебя узнали?» «Да, пара человек»). Сам Рене узнал обо всем этом только потому, что напоролся на его отсутствие на базе, решив устроить ему сюрприз. Как его ни разбирало любопытство, он категорически воспротивился самой мысли о том, чтобы присоединиться к престарелой публике в качестве зрителя. В результате он прождал Мартена под ясным весенним небом до самого вечера, успев навспоминаться обо всем, что пережил за последнее время и передумать под журчание городского канала тысячу разных вещей, думать о которых не имел никакого желания. Мартен черкнул «20:30» в ответ на его сообщение, и, когда стрелка наручных часов повисла на половине девятого, Рене Марешаль поднял глаза, чтобы испытать вздрог радостной обреченности – то и дело переходя на бег, лейтенант Фуркад просачивался через толпу гуляющих по набережной в свете разноцветных пасхальных латерн. Отодвинув стул, Рене встал. Скользящие шаги стремительно преодолели оставшееся расстояние, и слегка ошеломленный Рене почувствовал его губы на своих губах. Он пытался вспомнить, было ли с ним когда-нибудь что-то подобное в жизни. Нет. Не было. Мужских поцелуев и объятий было хоть отбавляй, но не вот так, праздничным вечером на городской набережной. — Прости, я опоздал. — На десять секунд? – иронически шепнул Рене, прижимаясь к нему в ответ. – Марти, это же не биатлон. Мартен пощекотал кончиками пальцев его затылок, и Рене истово втянул ноздрями его запах. От Мартена пахло водой и свежим бельем. Волосы были чуточку влажными. Выскочил из душа четверть часа назад и вытащил с полки чистую футболку. Легкая куртка только что из химчистки. А вот джинсы не стирал. И сексом – ого! – черте сколько не занимался... Сколько там у него прошло с той Норвегии? Ровно месяц. Мартен отстранился с чуточку смущенной улыбкой. — Я голоден. Не успел поужинать. А ты? Рене приглашающим жестом указал на столик, и Мартен с облегчением устроился напротив, лишив его возможности созерцать крепкий выступ под застежкой джинсов, но не заострившиеся под тканью футболки комочки. И только поймав его взгляд, он словно невзначай стянул на груди края куртки. Рене усмехнулся про себя. «А с ним они так же твердеют, Марти? От него ты их тоже прячешь?» Позволяя глазам задавать вопросы в упор, вслух он с невинным видом пошутил: — У тебя сегодня день облагодетельствования престарелых... Мартен сделал вид, что сейчас запустит в него кипой салфеток и пнул вместо этого под столом. Рене охнул. — Где твоя клюка? Забыл в карете? Паршивец. Гасконский паршивец. Но какой красивый. Черт... Господи... Какой красивый. — Какой ты красивый. Голос Мартена показался ему эхом собственных мыслей. Блистающие под густейшими бровями глаза любовались в упор. Рене Марешаль дал себе отчет, что тоже ощутил желание что-то прикрыть...не лицо, не тело, кажется, душу...от этого взгляда. В глубине души его поражало то обстоятельство, что, исстрадавшись, он стал попросту неотразим. На любом приеме, конференции, саммите он привлекал к себе внимание. Оставлявшие его совершенно равнодушным взгляды впивались в бледное лицо, в ворот рубашки, в ремень... Пережитые муки сообщили его облику нечто небывалое. Расстегивая в туалете этот самый ремень, он вяло усмехался. Мать честная, мужчина-приз... Когда холодный как лед Рене Марешаль шел своей дорогой по коридорам министерства, у половины этого самого министерства перехватывало дыхание, хотя перед ними не было ровным счетом ничего, кроме слегка изможденного мужчины сорока двух лет от роду в хорошо сидящих брюках и рубашке. Слухи о том, что он собирается разводиться, только подстегивали и без того выходящий из берегов интерес. Самым удивительным было то, что на Мартена его истомленный облик произвел не менее острое впечатление. Он понял это по его глазам, когда он еще только приближался. Темный огонь глухо вспыхнул, и вот от этого взгляда мигом заломило в бедрах. Мартен обнял его с тихим стоном, крепко и аккуратно, словно страшась помять его рубашку. — Ты очень красивый, Рене, хотя плохо выглядишь, – констатировал он, и при всей парадоксальности этого заявления Рене вынужден был признать, что он выразился абсолютно точно. — Вы каждый год это делаете? – спросил он за трапезой, обсуждая его исчезновение с базы. — Да, – спокойно ответил Мартен. – Ребята бывают там чаще, а я успеваю только на Пасху. Ансийское подразделение трогательно опекало городок, оказывая самую разнообразную помощь его жителям. Городок в ответ охотно разбирал стрелков по дворам. Это обстоятельство нервировало Рене Марешаля. Он заочно терпеть не мог всех женщин, живущих в одном квартале с Мартеном. Ему было известно – еще с самых первых встреч – что для соседей и соседок он ресурс, что бы ни стряслось. Если «Le Chasseur» дома, все будет хорошо. Мартен как-то шепнул ему, что в их подразделении есть устойчивая мужская пара, рангом выше. Оба офицера проживали в Анси под одной крышей, и вся улица полагала себя как у Христа за пазухой, тем более, что эти люди не таскались на сборы и чемпионаты одиннадцать месяцев в году. Горные стрелки только что не крестили и не отпевали. Разруливали конфликты, служили надеждой и опорой во время стихийных бедствий, в два счета разыскивали пропавших детей, обеспечивали больницу требующейся кровью...и оказывались желанными и почетными гостями где угодно. К ним относились тепло и доверительно, и если бы кровь вдруг потребовалась им самим, ансийцы от мала до велика выстроились бы в очередь, побросав все дела. Рассказы об их свершениях носили в основном характер изустных преданий. Жители воздерживались от запечатления этих ребят на свои гаджеты и упоминания имен, следуя просьбе их командования. Единственным, что стрелки предпринимали, чтобы стряхнуть нимб, было молчание. Спросив как-то у Мартена, в чем причина – этот подход разительно отличался от того, что он повидал в бытность инспектором министерства в других армейских подразделениях – он услышал, что добрые дела должны оставаться тайной, знать о них должны лишь те, кому ты их сделал, и то не всегда. «Это Тюренова мораль?» – полюбопытствовал Рене. «Мы все так считаем, – пожал он плечами в ответ. – Все, кто у нас служит». База в Анси поистине была монастырем со своим уставом. Впечатление усиливалось еще и тем, что подавляющее большинство военнослужащих были католиками, хотя формально вероисповедание не играло никакой роли. Там царили строгие порядки, лишь им самим известные до конца. Никакой инспектор не смог бы до них докопаться, в первую очередь по той причине, что эти порядки всецело почитались теми, к кому относились. У стрелков как будто не было тайн, но сами они были непостижимы. Они чтили горы всей своей жизнью и не страшились запечатлеть это своей смертью. Едва ли не поголовно состоя в браке, они практически никогда не разводились – на это обратил внимание один из коллег Рене по пути домой после достославной июльской экспедиции («Меньше трех процентов за последние тридцать лет! Если сравнить со статистикой по Франции... Чем они пристегиваются?!»). Личный состав батальона сам по себе был чрезвычайно устойчивым, текучесть была минимальной. Парни из всех регионов Франции – Мартен как-то сказал, что самые лучшие среди них являются отпрысками равнинных виноделов – прикипали к Альпам и оставались подле них навсегда. Рене не так давно со вздохом установил, что ни один еще не променял Анси на Париж. Глядя теперь, как его неженатый лейтенант уминает пасхальный ужин, он размышлял о том, что самым нечаянным и безнадежным образом угодил в когорту людей, которых ансийские стрелки крепко пристегивали на свои карабины. — Пойдем ко мне, – предложил Мартен, когда с ужином было покончено. Рене без раздумий согласился. Он любил, когда Мартен приводил его к себе домой. Так было даже в ту пору, когда он еще осторожничал, а нынче... Пусть его соседи и соседки видят. Пусть расскажут, мать их, всей улице и всему городу, что Le Chasseur кое-кого уже пристегнул. Город гулял, и у Рене не было оснований жаловаться на невыполнение своего желания – по мере приближения к нужному квартальчику с Мартеном здоровались через шаг, охватывая и его беглым взглядом, причем до ушей Рене по меньшей мере дважды долетело безошибочное и не слишком одобрительное «Le parisien…» От весеннего тепла к ночи в воздухе ничего не осталось, и, придя домой, Мартен поставил чайник. Рене наблюдал за тем, как он перемещается по крошечной кухне. Да, здесь русский никогда не окажется. Никогда не увидит эту квартирку, не присядет на эту буковую кровать...но так ли это важно? Так ли важно это пристанище для самого Мартена? Да, он бывает здесь пять лет. Сказать «живет» будет слишком большим преувеличением... Бывает. И может покинуть в один день. Как и его. Три процента ансийских стрелков так и поступают. Рене встал, приблизился к нему и приобнял, стягивая куртку с плеч. Мартен высвободил руки из рукавов и потянулся за чашками. Отложив куртку и прижавшись на мгновение губами к его плечу сквозь ткань футболки, Рене позволил ладоням плотно улечься на его грудь, отчего щекочуще твердые комочки мгновенно обозначились вновь. Мартен обернулся через плечо – вероятнее всего, чтобы дать отпор этой смущающей ласке, но заблаговременно привставший на цыпочки Рене тут же прижался к его губам. Он вкладывал в поцелуй всю свою недостойную умелость, чтобы заставить его смириться с происходящим и позволить ладоням сжимать и оглаживать напрягшуюся грудь. Схватившись за его запястья, Мартен, тем не менее, не препятствовал этому. Целовался, закрыв глаза и, кажется, обо всем на свете позабыв. — Давай, может, сразу в постель? – прерывистым шепотом спросил он, оторвавшись от его губ и переводя дыхание. — Хочу чаю! – требовательно заявил Рене. — Тогда отпусти, а то ошпарюсь, – и Мартен мягко улыбнулся, возвращаясь к своему занятию. Рене усмехнулся про себя, ставя ему очередной зачет. Все в этом доме дышало запахом другого мира, не имеющего с Парижем ничего общего, и Рене втягивал его с каждым вдохом: и горьковатый аромат травяного чая, и сочащийся из форточки чистый воздух, даже запах простыней. Усевшись на кровать, он убедился, что она застелена свежим бельем, и что Мартен не расстался с обыкновением засовывать какое-то душистое корневище на бельевую полку. Этой квартирке недоставало только одного – запаха ее обитателя. Слишком редко эта голова покоилась на подушке, слишком мало одежды болталось в шкафу... Рене помнил, как во время одной из первых встреч в Анси руки вдруг потянулись сами, и он какое-то время перебирал и рассматривал все это – аккуратную стопочку черных и белых футболок, моток черных и темно-синих водолазок, коробочку с тщательно свернутыми попарно носками, ящик с чистым нижним бельем, комплекты формы на вешалке... Таращась на джинсы, он до боли отчетливо вспомнил узкие бедра Мартена, а потом одним неукротимым инстинктивным движением ткнулся носом в ширинку, чтобы уловить его запах. И запах был, он учуял его и со стоном крепче вжался в плотную ткань, едва не надкусив. Да, джинсы пахли Мартеном, пусть и далеко не столь внятно, как хотелось бы. Вот если бы он носил их на голое тело... — Что ты делаешь? Увлеченный своими изысканиями, он не придал значения тому обстоятельству, что вода в ванной перестала шуметь. — Скучаю по тебе, – едва не подпрыгнувший Рене не нашел ничего лучшего, чем выдать забавную двусмысленность. Мартен крадучись приблизился к нему, заглянул в глаза. Из одежды на нем было только полотенце. Рене скользнул ладонью по его торсу и прильнул к губам, притянув к себе. Полотенце упало, и счастье фыркнуло, расплескивая солнечные брызги. Помнил он и то, как замирал, переступив порог незабвенного дома в переулке Ингре. Даже если Мартена не было – такое случалось, – ноздри втягивали запах его присутствия, неуловимый аромат совместной жизни. Какое-то время Рене пытался понять, из чего состоит этот запах, но формула, видимо, была слишком сложной, а компоненты слишком неуловимыми. Это был и аромат его ношеной одежды, и жареного миндаля, и минувшей ночи, и... Рене однажды методично обнюхал вешалку в прихожей, сунул нос в ванную комнату, понюхал подушки, откинув покрывало... запах был везде, тот или иной, но та симфония, в которую складывались его отдельные ноты, была непостижима и невоспроизводима. Присев на край кровати, Рене втянул его в себя тогда до самого дна легких и закрыл глаза. Мало что в жизни он сознавал с такой ясностью, как то обстоятельство, что этот запах делает его счастливым, и чтобы чувствововать его вот так, нужно все это: чтобы кроссовки Мартена стояли в прихожей, его норвежские притирки – в ванной, его джинсы и свитера болтались в шкафу, а его голова по ночам терлась об эту подушку. Вечером, устраиваясь на диване и лаская непослушные волосы Мартена Фуркада, Рене задумался о том, как все-таки многослойно это переживание. Какой-то частью себя он любил Мартена как биологическое существо – его вкус, его запах, его дыхание... Какой-то частью себя он, и довольно давно, хотя не без труда, любил Мартена как личность. И вот сейчас к этому присоединилось еще что-то, от чего припахивало вечностью и судьбой. ...Сполоснув чашки, Мартен вытер руки, погасил свет, и Рене настойчиво шепнул ему: — Иди ко мне! Мартен с улыбкой остановился перед ним. Сжимая ногами его колени, а руками бедра, Рене сделал вид, что не замечает того, что происходит напротив его носа. — Я пропустил сегодняшнее представление, – невинно глядя на него снизу вверх, произнес он. — Сыграешь мне ? Гитара, квартировавшая у стены, была его подарком на день рождения («Рене, ты сумасшедший. Martin для такого самоучки как я!...» «Как я мог выбрать что-то другое?»). Мартен блеснул пристальным взглядом и, сделав несколько шагов, взял гитару в руки. Наблюдая, как он осторожно подтягивает струны, Рене гадал, на что он решится. — Как насчет твоей гасконской серенады? – с самым безмятежным видом спросил он. Устроившийся на подоконнике Мартен покачал головой, не сводя глаз со струн: — Что-нибудь, что будет тебе ближе. Рене узнал песню с первых аккордов, хотя Мартен и поменял тональность. Она действительно принадлежала к разряду тех, что были ему знакомы и издавна нравились. Гитара и голос звучали удивительно мягко и непринужденно, и Рене вновь заметил, что когда Мартен поет, в некоторых словах акцент чувствуется гораздо ярче, чем когда он разговаривает. Прислушиваясь в весенних сумерках к этому чуду, он беспомощно ощущал, как теряют силу мстительные жальца. Его не удивило, что Мартен не решился вновь спеть ему песню, посвященную другому. Этот мужчина, бывший, видимо, слишком далеким тогда, теперь был слишком близко. Даже сейчас он был в этой комнате, зеленоглазый, незримый, неуязвимый...таился где-то в сумраке, в этой неспетой песне...и в спетой тоже. Было что-то невозможно прямолинейное в этих словах из уст Мартена – о том, как сильно бывает желание, чтобы первый шаг сделал тот другой. О том, как трудно отважиться подойти и заговорить, найти способ понравиться... Проще годами ожидать чего-то, живя каждый на своем берегу, здороваясь лишь на ступеньках лестницы...пока кто-то один не решится подать руку, привести к себе, разделить постель. Тогда, обретя дар его тела, ты раскаешься до бесконечности, что у тебя так долго не хватало духу сделать первый шаг, сказать первое слово***. Затаив дыхание, Рене с горечью слушал его голос. Из всех старых, пропахших нафталином песен на земле он выучил эту. А причина проста – все так и было. Годами не знали, как друг к другу подойти, два юных дурачка. Здоровались в холлах гостиниц, бросая друг на друга нечитаемые взгляды...и прятали глаза, если доводилось вместе ехать в лифте. И отчаянно ждали, что на что-то решится другой. А решился, конечно же, Мартен. Потому что в его жизни прежде случился некий Рене Марешаль. И у некоего Рене Марешаля не было сил сейчас на него сердиться. Не было сил порвать его в кровь и проломить ему голову. Слишком мягко белела в весенних сумерках его футболка. Слишком бережно он обнимал гитару, слишком бесхитростно и послушно следовал за нежной чередой чувственных аккордов, вкрадчиво и почти незаметно меняя женский род на мужской... Доиграв, Мартен смущенно улыбнулся: — Знаю, я не могу ее вытянуть, голоса не хватает. Но песня очень хорошая. — Спасибо, что выполнил мою просьбу. Мартен определил гитару на место, вновь подошел к постели и привычным движением приласкал волосы надо лбом. — Тебе спасибо. Рене вздохнул и взялся за застежку его джинсов. Хватит терзаться и терзать. Не для того он привел его, явившегося сегодня в Анси как снег на голову, к себе домой. Не для того напоил чаем и усадил на наспех застеленную свежими простынями постель. — Нет! – Мартен обнял его, стонущим шепотом повторил: – Нет... Всего тебя! – и, вмяв его в покрывало, крепко приник к его губам. — Портовые грузчики целуются лучше, – прошептал он спустя минуту, переводя дыхание. Рене изобразил задумчивую осведомленность. — Примерно на одном уровне... — Сейчас у тебя будет возможность сравнить остальное... Он не выдержал и, смеясь, прижал его к себе. Надо же было так влюбиться, Господи! Земную жизнь пройдя до половины...надо же было так влюбиться. В ароматы весенних гор, в горечь трав, в одинокую звезду в ансийской синеве. В щиколотки босых мужских ног, ступающих по полу, который когда-то, наверное, тоже пах свежей смолой... В звон струн под пальцами альпийского стрелка, в его склоненную голову. В его голос. В его жизнь, в его дыхание, в его стон. В простыни под его телом, в кровь под кожей. В пьянящий, как молодое вино, апрель. Захлебываясь его губами, содроганиями его бедер, хваткой его рук, Рене Марешаль впервые в жизни сознавал, что смертен. Физически, безоговорочно, неизбежно смертен. И это совершенно, безоговорочно не важно. Потому, что он вжимался в своего стрелка на глазах у этой звезды и вдыхал апрель до последнего предела, ощущая его губы на своей груди. Потому, что он любил его слишком сильно, чтобы проломить ему голову, и если бы ему было холодно ступать босиком, устелил бы своей одеждой пол под его ногами до самой кровати. Он обладал не им, отдавался не ему – этому молчаливому ликованию, нашедшему путь к его сбивающемуся с шага сердцу. Мартен, несомненно, чувствовал, что с ним происходит что-то необычное, но не догадывался о природе его переживаний, и Рене был этому рад. Он еще слишком молод. И тот другой тоже. В их возрасте люди бессмертны. Они еще не рождались для смерти и не умирали для нее. И, как ни странно, это отнюдь не преимущество. Потому что, каким бы прекрасным ни казался Мартену этот русский парень, он еще долго-долго не сможет быть таким, каким был только что умерший для смерти в его руках Рене Марешаль... Хотя кто знает, сколько еще их будет – мужчин, которым доведется умирать для смерти в его руках. Утро застало его обессиленно обнимающим своего ансийца. Истомленное тело было довольно донельзя, тело Мартена, судя по всему, тоже, и, кажется, впервые ритм их дыхания полностью совпадал. Спящий Мартен собственничал больше, чем бодрствующий, это Рене открыл для себя давно. Только в самом начале их связи он позволял ему лежать отдельно, а потом его рука присвоила себе право покоиться поверх Рене Марешаля. На каком-то этапе Рене с удовольствием засыпал на мальчике, – это существо было таким манящим, – а затем и Мартен освоил удовольствие засыпать, подминая его под себя. Рене доводилось жалобно петь среди ночи: «Марти, детка, ты меня задушишь». «Прости», сонно выдыхал Мартен и смещал руку ниже. Невелика поблажка! Привыкший к известной свободе в спальне, Рене смирился с ролью змеи, ночующей под камнем. Пытаясь устроиться поудобнее, по-прежнему ощущая спиной давление и тяжесть, он задавал себе вопрос, чего же стоили бессчетные одинокие ночи этому парню, так любящему ощущать под собой тело другого. А вот теперь они просыпались, лежа рядом и обнявшись. Это было удивительно комфортно, несмотря на то, что и в этой позе не было свободы – руки и ноги Мартена ощущались очень хорошо. Они притягивали, удерживая, хотя в мускулах не было напряжения. Проснувшись слишком рано, Рене сворачивался в его объятиях и тут же засыпал вновь. «Как женатые встают на тренировку?» – пошутил как-то Мартен, утыкаясь губами в его волосы. «Женатые – без проблем! – отрезал Рене. – Это перестает быть проблемой, когда люди все время рядом, а не девять раз в году!» Теперь они лежали в той слитной позе, в которой их застало пробуждение, и Рене наслаждался расслабленным скольжением его руки по плечу. — Спасибо, что приехал. Вместо ответа у парижанина вырвался тяжелый вздох. Да, мать его, это возраст. Раньше такой марш-бросок был бы просто веселой авантюрой по весне: приехал, трахнул, уехал. Поцеловал бы стрелка на прощание и дунул в Париж утренним рейсом с ощущением, что жизнь хороша. Теперь хотелось на века остаться на этой буковой кровати. Трагедией стал каждый километр, в своей роковой, непримиримой неизменности – туда-обратно. Вроде рядом. Но завтра уже не проснешься вот так, обнимая, вжимаясь в него тяжелыми веками. — Я сделал тебе ключи. От неожиданности Рене разлепил глаза. — Что? — Знаю, – глухо сказал Мартен. – Эта не то, что я должен тебе предложить, но я не вижу смысла менять эту каморку на что-либо большее, пока почти не бываю дома. А тебе без меня здесь ведь тоже ничего не нужно... И все же он сделал ключи. — Тут два комплекта, – подозрительно промовил Рене, когда они собирались выйти позавтракать, и обувающийся в прихожей Мартен подсказал: «На полке». Несколько бесконечно долгих секунд он молчал, возвращая ему с корточек гложуще пристальный взгляд. Потом снова склонился, дошнуровывая кроссовок, и Рене услышал: — Это для Аньес. Она прибирается здесь, когда меня нет. После олимпиады я все-таки поменял замки. — Чего тут прибирать? – искренне поразился Рене. В этом доме и пыли-то лечь не на что! — Проветривать все равно надо. И проверять, все ли в порядке. Вообще, мало ли что. У кого-то должны быть ключи. — Теперь у меня есть... — Ну да, им будет очень интересно звонить в министерство обороны, если у Мартена Фуркада прорвет трубу. Рене рассмеялся и, присвоив ключи, тоже принялся обуваться. Все еще посмеиваясь, он последовал за ним на улицу, змейкой пробирающуюся через город. По пути к кафе он не удержался от того, чтобы разъяснить загадочную Аньес. — О, Боже! – простонал Мартен. – Рене, представь себе, что это добросердечная матрона и не порть мне утро. — Представил, – покорно согласился Рене. – Стало быть, это тридцатилетняя мать-одиночка с двумя детьми, машущая у тебя шваброй и мечтающая быть приглашенной к чаю. Мартен весело выразился на нелитературном гасконском, отдавая должное точности попадания, и парижанин вновь тяжело вздохнул. Может быть, было бы безопаснее, если бы второй комплект ключей достался вооруженному екатеринбуржцу – этот однозначно не так часто появлялся бы на пороге... Весь этот год прошел в сумрачных и ревнивых терзаниях. Мартен, вопреки всему, большую часть времени делал вид, что не подозревает о них, и Рене про себя пришел к выводу, что это его забавляет. Хотя забавного для него в этой истории на самом деле было мало. Одно Рене понимал ясно: между парнями явствует чувство непостижимой глубины и силы, и никто не имеет над этим власти. Ни они сами, ни кто-либо другой. Они покорили друг друга в самом роковом, бесповоротном смысле этого слова, и даже выпущенные ими по адресу друг друга пули не изменили бы этого обстоятельства. Первым признаком чудовищной глубины этого чувства было то, что Мартен оберегал его безмолвием, не позволяя его коснуться, ни всуе, ни в отчаянии. Он любил этого человека. Проведенные с ним ночи надолго вышибали его из колеи, и Рене отчетливо улавливал, что дело не в сексе. О, если бы. Секс, судя по всему, был трудным, как и все остальное. Мучаясь, отчаиваясь, не понимая, он все же испытывал к нему нечто непостижимое. В начале сезона Рене со сладострастием мученика посмотрел трансляции первых этапов кубка мира. Комментатор пел: — Итак, мы знаем историю болезни... Мартен Фуркад провалил этап, был публично подвергнут критике со стороны своего тренера... Ему даже предлагали подать жалобу, но он отказался, сказал, что заслужил эту критику... Он и правда был сам на себя не похож, я не помню, чтобы он так плохо выступал... По-видимому, в межсезонье у него что-то случилось. Но на мой взгляд Фройцбах все-таки переборщил. Впрочем, Мартен известен тем, что позволяет ему буквально все...во всяком случае, то, чего современные спортсмены тренерам обычно не позволяют. Легенды ходят, до какой степени он ему подчиняется... Его неоднократно упрекали в том, что он совершенно некритично воспринимает любые его установки. Но результат – две золотые олимпийские медали. Что тут скажешь... Ну, и что мы видим? Фройцбах опять вне себя! Фуркад вновь уступает лидеру российской сборной... Да что же он делает, может мне кто-нибудь объяснить? Я ничего не понимаю... Он забыл патроны?! Ну, это превосходит все... Он доиграется до дисквалификации! Рене даже не мог сказать, что из этого ранило и взбесило больше – мысль о том, что Мартен уступает на трассе тому, кому сдается и за ее пределами, или слепящие зеленые глаза этого русского, закрывающего выстрелом последнюю мишень, или все-таки упоминание тренера. Если во Франции были два человека, мрачно ненавидящие друг друга, то это были Арьен Тюрен и Вилли Фройцбах. Каждому из них Мартен подчинялся бездумно, но в пределах, очерченных наличием конкурента. Если бы Фройцбах поставил задачу переплыть Бискайский залив, Мартен начал бы готовиться сегодня же. Если бы генерал Тюрен велел ему прыгнуть туда без подготовки, Мартен не моргнув глазом последовал бы приказу. Рене Марешаль иногда желал смерти обоим. Он много дал бы за то, чтобы узнать, какой кнопкой у Мартена Фуркада включаются мозги, когда дело доходит до этих двух персон. Парень просто сумасшедший. Это из-за них он себя почти не слышит. Привык слушать и слушаться других. Постель в этом смысле просто продолжение всей его жизни. И не факт, что с двумя другими мужчинами, с которыми дело доходит до постели, ему намного легче... Спросив у Мартена, что случилось на стартах, обернувшихся для него провалом, Рене услышал только: «Это Вилли решать. Если он где-то ошибся, он это поймет и исправит». «А у тебя самого нет никаких соображений?» – не скрывая иронии, произнес Рене. «Нет, – отрезал Мартен, закидывая сумку в багажник. И, обходя машину, добавил: – Ты за рулем». Садясь за руль, Рене думал о том, что это неестественно. Мартен Фуркад упрямо пытался оставаться тем Мартеном, каким был два года назад. Но с тех пор изменилось слишком многое. И не только в мировом биатлоне. В ту ночь, лежа на боку, Рене, стиснув зубы, выдохнул: — Тогда делай это по-настоящему медленно. Ты отдаешься, даже когда берешь! В ответ Мартен оставил на его бедре этот синяк, а в памяти – тягучий переменчивый ритм. Шепча «Еще!», Рене ловил его, будто пароль, стремясь безошибочно запомнить. Наутро Мартен озабоченно склонился над ним, целуя. — Я старею, да? – зачем-то спросил Рене. Три дня назад он придирчиво изучал наброски морщин вокруг глаз. Ощущение, что с тех пор прошло три года, ничуть не противоречило нынешнему облику. Даже волос на голове как будто убавилось. И шея какая-то мятая. А лицо...про лицо лучше не думать. Как можно было так моментально полинять? И главное, в самый неподходящий момент – когда надо конкурировать с молодым! Просто удар под дых. — Ты выглядишь усталым, – прозвучало в ответ. Согласился, вглядывается... Зачем ляпнул? Рене хотел сказать ему что-нибудь. Что-нибудь о том, что он измотан, что не спал нормально, кажется, ни разу со времени этих проклятых Игр, что выклянчил у врача уже четыре пачки снотворного, чтобы не умереть... — Ты действительно плохо выглядишь, – констатировал Мартен. – Что случилось? Вот тут Рене не удержался и вскинул глаза, чтобы посмотреть ему в лицо. Непроницаем, как на плацу. Ждет? Чего, собственно? Того, что он начнет уличать его в том, чему, кажется, полмира свидетелем? Или язвить в адрес этого русского с неземными глазами? Или жаловаться на страдание, которое пережил, прозрев? Или обвинять? А может, предлагать расстаться? Нет, Марти. — Плохо спал. Мартен продолжал глядеть на него мягким внимательным взглядом. — Я не помню, когда в последний раз видел, как ты улыбаешься. — Просто в этот момент ты смотрел на мои ноги, – нашел в себе силы пошутить Рене. В ответ по лицу Мартена скользнула та неуловимая улыбка, которая была знакома с первого свидания и поразила еще тогда, в свете обвивавших бар рождественских гирлянд. Он даже не мог бы сказать, что она его красила – она была слишком мимолетной, чтобы быть сходу воспринятой как часть его очарования. Но впоследствии, проведя немало часов в воспоминаниях о встречах, Рене Марешаль не раз раздумывал об этой улыбке. В плане таинственности она стояла для него в одном ряду с неугасимым свечением на ликах леонардовых мадонн. Эта улыбка ни в малейшей мере не предназначена была способствовать его сближению с другими, наоборот – адресованная как будто сама себе, она враз делала его отстраненным и недосягаемым. Вместо того, чтобы наводить мосты, она разверзала пропасть, и Мартен Фуркад внезапно оказывался по ту сторону. Эта улыбка не относилась к чему-то, внезапно пришедшему ему в голову, нет – едва касаясь губ, она как будто посылала мимолетный привет чему-то неотступно пребывающему с ним. Однажды, полулежа в кресле самолета и вертя в руках брелок, Рене Марешаль приблизился к разгадке, но не испытал от этого ни малейшего облегчения. Ибо то была природа одиночества. Не того, которое настигает вдруг, не того, от которого можно избавить. Оно родилось одновременно с этим горцем, готовое сопровождать от колыбели до могилы, никак не объясняя своего присутствия в его душе, никогда не дав ни на что ответа. Горы обрекли его себя, и он сказал им «да». С одиночеством произошло то же самое. Познав его и всецело приняв в себе его пожизненный бессловесный росчерк, Мартен Фуркад ему улыбался. Улыбался, мать его. Краткой, беззащитной, неуловимой улыбкой, которая никому его не обещала – напротив, в одно мгновение возвращала самому себе. — Тебе стоило бы провести какое-то время со мной, – промолвил он, вздохнув. – Просто спокойно побыть вместе. Ты отоспался бы. Пришел в себя. Тебе пошло бы это на пользу. Да и мне тоже... Кто бы спорил. Рене вздохнул, мысленно перелистывая расписание – свое и Мартена. Тогда-то и встал вопрос об Амьене. Мартен согласился сразу же. Подзамерзший Амьен со своими каналами до боли напоминал второй Анси. Теперь Мартен с привычным аппетитом уплетал ужин. Рене прекрасно знал, что окажись он в Амьене один, обошелся бы блинчиками с ветчиной да под шумок схрумкал бы купленные на рождественском рынке вафли. В то же время его организм благодарно поглощал все, что обладало повышенной биологической ценностью, начиная с икры и фуа-гра и заканчивая таким вот рагу, отдающим запахом пикардийского можжевельника. Как-то раз Мартен признался ему, что отучился думать о том, что ему нравится и не нравится – скорее, что ему нужно и что нет. «Кроме того, в каждой стране есть что-то свое... В Норвегии я чуть не свихнулся, когда после старта увидел красную сырую рыбу на льду...думал, сожру ее вместе со льдом! И какой там вересковый мед, ты бы знал». «А в России?» «Там свои приколы. Из которых главный – русская водка». Мартен не избегал алкоголя, но не смешивал напитки. Нередко уступая неискоренимой любви своего партнера к шампанскому, сам он больше любил красное вино, всему предпочитая горьковатый на вкус избалованного дорогими марками Рене руссильонский каберне. — Что ты так оглядываешься? Ждешь людей в черном? Мартен рассмеялся. — Может и придется тебя оставить на минутку. — Знаю я эти минутки... За годы, проведенные в большом спорте, он научился чувствовать приближение допинговых контролеров на расстоянии. Рене в свое время был шокирован не столько этим, сколько тем обстоятельством, что Мартен вынужден постоянно ставить некую группу лиц в известность о своем местопребывании. Эти неугомонные люди являлись за ним в Лион, в Марсель, в Барселону...и вот, пожалуйста, в Амьен. Мартен невозмутимо приветствовал их и даже не строил рож им вослед по возвращении. «То есть, ты должен так вот сходу это сделать? А если ты не имеешь желания справлять нужду?» «Они подождут. Они терпеливые». «И они всегда знают, где ты?» «В общем, да. Генерал их терпеть не может». Рене вынужден был признать, что в чем-то он с генералом заодно. Он вспомнил, как в самом начале их связи Мартен как-то раз мальчишески успокоил его, выбираясь из-за стола: «Не волнуйся, им пофиг, с кем я сплю». «Ты-то да...» – проворчал Рене, комкая салфетку. Мартен метнул на него чуточку удивленный взгляд, который через секунду потемнел, и ему отлично запомнился успокоительный укол, сделанный горделивой льдинкой в голосе: «Они здесь не ради тебя». За эти годы он волей-неволей составил себе какое-то представление обо всех занятиях Мартена и даже подцепил от него знание кое-каких хитростей. Но все же его безмерно раздражало все, в чем проявлялось отношение его мальчика к себе как к инструменту. Когда дело доходило до лактата, ферростатуса и запасов гликогена, Рене зеленел. И когда до появления этих людей – тоже. Дожидаясь, пока Марти вернется, он едва не опустошил бутылку. Наевшийся, напившийся и вымотанный всеми предшествующими днями, он задремал, стоило им устроиться на диване по прибытии в дом. Потрескивание камина убаюкало окончательно. Мартен любил тишину. Он мог прислушиваться к треску пламени и бульканью зимнего дождя, не испытывая потребности ни в каких других звуках...«если твоего похрапывания не считать». «Я храплю?!» «Слегка похрапываешь временами». Мартен, если его ничто не беспокоило, спал беззвучно. И без того небыстрый пульс замедлялся, и Рене ловил себя на неуверенности в том, дышит ли он. Его собственный пульс в состоянии покоя был гораздо более частым. Как-то раз в клинике врач, готовя его к кратковременному наркозу, спросил, что он употреблял. «Ничего, – изумился Рене, – я даже кофе сегодня не пил». Он не чувствовал ни боли, ни волнения – эту мелкую операцию ему посоветовал Жозеф, чтобы навсегда забыть об одной давнишней проблеме, пообещав, что в тот же день он сможет отправиться домой. И все же пульс был частым, он и сам мог об этом судить по писку, издаваемому кардиографическим аппаратом. Словно он не лежал, а бежал. — Хорош любовник... Надрался и уснул... Мартен погладил его по голове, склоняясь к нему и обнюхивая волосы. — Это хорошо. Я люблю, когда ты спишь. — Прекрати меня подозревать, – вздохнул Рене. – Я не курю. — Ты пахнешь чем-то парижским. — Тебе нравится? – осведомился Рене и охнул – Мартен махом поместился поверх его спины, подмяв под себя чисто самцовским движением. — Да. Хороший запах. — Марти...там есть кровать, – беспомощно выдохнул он, высвобожая руки и невольно ощупывая мягкую обивку перед собой. — Пусть будет, – беспечно отозвался Мартен. – Не помешает. Обстановка в доме была роскошной, приглашая тело и душу к отдохновенным безрассудствам, и вот они начались...судя по всему. — Вечность мечтал сделать это у огня, – услышал Рене. Интонация свидетельствовала о просьбе, и отказывать не было причин. Не из-за того же, что не на кровати. Обреченно-показательно расслабив шею, Рене инстинктивно поерзал под ним выскальзывающими движениями и мгновенно ощутил железный эффект сквозь его и свою одежду. Все, теперь нечего и думать из-под него выбраться. Здесь так здесь. На кровати кое-кто отыграется потом. Плохо, что здесь ничего нет...да, это действительно плохо. Покрепче оседлав его бедра, Мартен уселся, стягивая с себя одежду. Рене молча вдохнул поглубже и приготовился к жгучему ужасу. Понятно, что согнать его с себя за смазкой и презервативами в спальню нереально. Руки Мартена потащили с него джемпер, и Рене со стоном приподнялся. Спина ждала награды, задница приветственно зудела, и, вновь склоняя голову, Рене Марешаль размышлял о том, какого черта этот мальчишка не мог сказать раньше. Это, кажется, уже четвертый камин. Ну если ему хотелось так, то надо было сказать. Трудно что ли? Чего тут стесняться? — Если ты пошаришь правой рукой за подушкой, ты меня очень обяжешь. Рене дотянулся до диванной подушки, еще хранящей тепло мартенова тела, и к своему удивлению выпростал из щели между ней и спинкой все, чего ему не хватало для душевного спокойствия. — Спасибо, – поблагодарил Мартен. И, интимно склоняясь к его уху, прошептал: – Ты думал, я забуду патроны? Рассмеявшаяся мишень признала себя пораженной. Можно было сообразить, что мальчик обмечтался при свете камина, пока кое-кто спал. И ничто не мешало ему тихонько дойти до спальни и взять там, все, что нужно, припрятав под диванной подушкой. Рене просунул левую руку под себя, расстегивая брюки. — Может, все-таки снимешь их с меня? — Нет, – прозвучало из-за спины. – Я хочу тебя один раз в одежде и второй – без одежды. Боже, какие тонкости. Рене иронично усмехнулся, но через мгновение прикрыл глаза, обрадованно ощущая, что тело всецело расслабилось. Дыша через рот и зажмуриваясь не столько от неудобства, сколько от силы ощущений, он принял его и услышал тот приглушенный невообразимый звук, от которого кровь стыла и воспламенялась разом. Видимо, ему действительно хотелось так. Откликнувшись на этот звук почти таким же, он невольно сжался и ощутил такой толчок, что сладостно-болезненная волна тут же пронзила до пяток. Мартен явно не считал, что он впустил его как следует. В ответ на это безобразие Рене снова подразнил его, извиваясь и изображая попытку высвободиться, и в результате едва не потерял сознание. Раскаленный добела стрелок прошиб его навылет. Рубашку и брюки он стаскивал с почти бесчувственного тела. Вторая часть желания исполнялась мягче и дольше, но все же Мартен так и не удостоил его свободы, сдавливая предплечья, и в отместку исстонавшийся Рене кончил на его сброшенные джинсы. — Вот змей! – выдохнул он, слепо скользя пылающими губами по спине. — Ты не дал мне... — Да дам! — ...презерватив. Рассудив, что терять нечего, Мартен покрыл его в третий раз, после чего ослабевший Рене провалился в сон с невысказанной просьбой. Когда он открыл глаза, то обнаружил, что просьба выполнена. Камин весело трещал, источая приятное тепло, истомленные тела прикрывал плед, а на полу красовалась бутылка. Рене с тихим смехом уткнулся ему в плечо. — Марти... – тихо начал он и, задумавшись, оборвал себя. – Не важно. — Важно, – спустя несколько поцелуев, так же негромко произнес Мартен и погладил губами по щеке. – Это же постель. Я и так знаю, что вел себя не лучшим образом, но скажи, что хотел сказать. Я слушаю тебя так же внимательно, как в первую ночь. Рене улыбнулся. Если сложить все его нотации – можно ничего не говорить всю оставшуюся жизнь. — Я не вырвусь. Тебе не обязательно так меня держать. Я понимаю, что это для тебя значит... Почему ты так делаешь, когда кончаешь, – он понимающе усмехнулся. – Но мне будет приятнее, если твои руки в этот момент будут вот здесь. — Ты же знаешь, могу не остановиться. Это рискованно, – с сомнением ответил Мартен. — Ты будешь помнить, что нельзя сжимать слишком сильно. И твои ощущения от этого станут только сильнее. Поверь мне. — Хорошо, – он поцеловал его и, крепче привлекая к себе, с бережной и задорной интонацией произнес: – А вдруг ты выскользнешь? Рене затрясся в беззвучном смехе. — Зачем, чтобы потом ты меня узлом завязал? От такого быстрого парня, как ты, я далеко не ускользну, иллюзий нет. Мартен рассмеялся в ответ, и Рене привычно ощутил коленом свод его ступни. Это ощущение было интимным и приятным, но были основания опасаться, что этим дело не закончится. Поласкав и дав ему сделать глоток-другой, Мартен отобрал у него бокал и впился целующим ртом в его подбородок – тоже так, словно пил. Губы жадно и сладостно прихватывали, увлажняя сгустившуюся поросль, зубы прикусывали, язык блаженно обводил контур челюсти, а рука твердила, что вот-вот вновь придется повернуться. Рене невольно поежился. Он каждый раз становился желанным для Мартена как-то по-иному, инстинктивно угадывая случившуюся перемену, но не в силах предвидеть, что окажется в фокусе его вожделения в следующий раз. Он отлично знал, что значит быть ценимым любовником, но все же не мог припомнить, чтобы за всю свою жизнь когда-нибудь становился объектом такого влечения. Он нравился Мартену удивительно непосредственно, всем своим естеством, и с удивлением давал себе отчет, что, хрупчая, становится только желаннее. Упругие теплые губы целовали сочащиеся из углов глаз морщинки, льнули к седеющему лобку («Марти, пощади...» «Тебя чуточку коснулась зима. Нет ничего прекраснее».) За этот год он постиг безмерно поразившую его разницу между отсутствием запретов и подлинной безотказностью. Не переставая терзаться в минуты полной подвластности любовнику, он, тем не менее, с некоторых пор не ставил никаких пределов своей самоотдаче. Мартен сходился с ним все бережнее и все беспощаднее, трогательно стремясь его оберегать и одновременно неистово им обладая. С ним Рене, порой глотая слезы, шагнул в какое-то измерение окончательной и одновременно нескончаемой познанности. Это было трудно, но он научился как-то это сносить. Он угадывал, что с ним Мартен познает нечто в себе, чего он никогда не открыл бы, если бы не эти ночи. Они стали другими, эти ночи – почти каждый раз в самой их глубине, на самом их гребне они достигали точки, где от сознания ничего не оставалось. Не в силах позабыть пережитого, они никогда не смогли бы и повторить того, что делали. Это была вершина, на которой они оба были беспомощны и наги. Почти ослепшие, почти бездыханные – они прозревали, открывали второе, третье, четвертое дыхание. Случалось, Рене в отчаянии задавался вопросом: не было ли то, что впоследствии выделывал на дистанции Мартен Фуркад, следствием этих ночей. Дрожа под утро, истекая испариной, он слышал слова любви и признательности, и скорее терял сознание, чем засыпал, ощущая себя закутанным в него – Мартен подминал его, согревая, и однажды сквозь стиснутые зубы выдохнул, что никому его не отдаст. Рене Марешаль был слишком обессилен, чтобы ответить тем же. Чтобы спросить, кто ему дороже. Чтобы расплакаться – черт, ведь пять лет ни с кем!... Пять лет ебаной верности одному... Год своевольно тек, принося свои прибыли и убытки, подарки и утраты, и вот на исходе этого года Рене вздрагивал в его руках, зажмуриваясь от близости пламени и думая, что это не худший исход... Вся беда, что это никакой не исход. Печаль, обида и тревога стали частью пейзажа, как пересохшие акведуки за спинами леонардовых мадонн, чьи улыбки струились, не обещая никакого исхода. Что Рене Марешаль понял к концу этого года, так это то, что все не так, как ему казалось в начале. Он успел изучить Мартена достаточно, чтобы безошибочно заключить – когда дело доходит до Антона Шипулина, его любовник не просто отмалчивается – превращается в инопланетную версию Монблана. Гора слепо и глухо сверкала галактическим льдом, не позволяя подступиться, и Рене Марешалю не потребовалось много времени, чтобы понять – Мартен защищает не себя. Списать это на банальное нежелание признаваться в неверности мог разве что инспектор министерства обороны, начисто распрощавшийся с головой. Поначалу Рене не мог взять этого в толк. Жизнь есть жизнь, люди спят друг с другом. Иногда это порождает некоторые неудобства, но не до такой же степени! Но, чуточку поразмыслив, он понял – видимо, до такой. А сделав еще шажок, всплеснул руками – твою ж мать! Он не взял, он отдался, этот русский герой. Смотрел на Марти как на любимую девушку своими слепящими глазами, а наедине сложил оружие... Отринув на минуту горькие чувства и перестав мерять по себе, Рене Марешаль признал, что никакое воображение не позволит ему представить, чего стоило лидеру российской сборной решиться провести ночь с его Мартеном. Через что он должен был переступить, чтобы отдать себя в его руки... Что ж, он не промахнулся с выбором. Рук надежнее, возможно, не существовало от Тюмени до Перпиньяна. Стрелок оберегал его, как рану, прикрывал всем собой, и Рене сознавал, что объяснение этому может быть только одно. По-видимому хорошо понимая обстановку, Мартен не на жизнь, а на смерть защищал честь своего русского мужчины. О Рене Марешале он молчал на исповеди, об Антоне Шипулине умолчал бы и под пыткой, и каленое железо тут оказалось бы бессильно. Видимо, этот парень того стоил. Они оба стоили. Но толку-то в этом отчаянном молчании, если одного взгляда на них достаточно, чтобы и Урал заорал, и Пиренеи начали стенать...Если нет, кажется, ни одного человека в мировом биатлоне и около него, для кого не было бы очевидно, что... — Рене, ты здесь вообще? Не притворяйся, я знаю, что ты не спишь. — Откуда?... – спросил давно лежащий с закрытыми глазами Рене. — Даже у тебя во сне пульс падает. — Ладно, признаю, я не здесь. Я на кровати в спальне...и уже давно, скажу тебе по секрету. — Я что-то не уверен, что ты там со мной! – критически заявил Мартен. — Тогда пойдем, – сказал Рене, отбрасывая плед. – Не хочу оставлять тебя в сомнениях. — Не наступи на бутылку. Камин успел догореть, и в гостиной было темно. За окнами начало сыпать, и Мартен приветственно и мечтательно шепнул: «Снег!» Рене и самому нравились мягко парашютирующие хлопья, но в просветах тяжелых гардин всего лишь нервно порхала крупа, принесенная в Амьен атлантическим ветром. Странно, что он так любит снег. Даже это слово звучит будоражаще нежно, когда он роняет его с губ... Сам Рене любил сентябрь. Это было необъяснимо. Ничего особенно хорошего никогда не происходило в сентябре...но ему было все равно, что происходило, когда прощальные отблески лета одушевляли, казалось, даже камень городских фонтанов. Больше всего еще со школьных лет ему хотелось, чтобы ничто не отвлекало его от сентября, и невыполнимость этого желания лишь усиливала любовь. В юности, нахально полагаясь на свои способности и зная, что нагонит потом, он позволял себе пропускать занятия в лицее и слоняться по городу без всякой цели. Он не искал приключений – приключения тоже отвлекали. Отвлекали от струящегося и гаснущего тепла, дрожащего в кронах вместе с ветром, бездельных воспоминаний, мечтаний ни о чем. В сентябре его манил неопрятный Монмартр. Совсем еще молодой тогда врач с рю Монтескье писал ему справки. Рене подкупило то, что этот человек отнесся к его просьбе с уважением. «Раз тебе это нужно, так и надо сделать», сказал он, в один росчерк обеспечивая его двухнедельным алиби без всяких объяснений...и шестнадцатилетний Рене Марешаль начал объяснять. Он рассказал ему то, чего не рассказывал никому и никогда, отчасти в благодарность за то, что врач позволил ему выторговать время, в котором попросту нуждалась душа, отчасти потому, что ему нужно было кому-то высказаться. В тот день Жозеф Ванши приобрел себе золотого пациента, а Рене Марешаль – человека, которого в наибольшей степени мог считать другом. Обретя время, Рене творил с сентябрем все, что хотел. Забросив все занятия, он мог иногда целый день просидеть у инструмента, перебирая клавиши и прислушиваясь к себе. Он не дорожил тем, что получалось, но, обнаруживая себя через год в той же точке, наедине с танцующими в солнечном луче пылинками, снова вдруг вспоминал подкрадывавшуюся к нему тему. Она напоминала о себе снова и снова, и однажды, будучи уже совсем взрослым, он все же уснастил ее признаками законченности и записал на нотный лист, прежде чем забыть окончательно. Ему пришлось залезть в личный архив, чтобы разыскать этот лист, когда Мартен поинтересовался, не доводилось ли ему самому что-то сочинять, и в ответ на неосторожно оброненное: «Да, однажды...» проявил изумительную неотвязность. Водрузив лист перед собой, Рене не без труда процарапался через свое произведение. Все, что он навернул дополнительно, забылось и утратилось, мелодия просилась на пальцы во всей своей первозданности и незаконченности. Однако, лист выполнил свою миссию – он ее вспомнил. На вопрос Мартена «Почему тебе так трудно?» он вкратце охарактеризовал бестолковый творческий процесс и довершил: — Сейчас я понимаю, что это сущий Коженевски. Просто я наиграл это на несколько лет раньше... На, забери у меня это. Я попробую по памяти. Надеюсь, постояльцы разошлись... Дело происходило возле барной стойки в маленьком зальчике крошечной горной гостиницы в Арденнах, хозяйка которой разрешила воспользоваться инструментом. Не скованный больше намерением следовать своей записи и быть сколько-нибудь точным, Рене позвал в союзники пылинки и солнце, и свои шестнадцать лет, и сохранившийся в его памяти парижский сентябрь. Эта авантюра превратилась в сорокаминутный концерт – вот теперь мелодия ни с того ни с сего оформлялась под пальцами, обретала законченность и полновесное звучание. Рене снова и снова возвращался к началу, чтобы пройти весь путь, поражаясь тому, откуда что взялось. Рефрен здесь и крещендо там, и плавный волнительный спад... Мартен терпеливо слушал, сжимая в руке нотный лист и не сводя с него пристального взгляда. — Прости. Ни начала, ни конца. Но середина получилась неплохо, – извиняющимся тоном сказал Рене, ловя себя на мысли, что с этим можно еще поработать. Мартен, все так же сжимая лист в руке, глядел на него в упор. — Что? — Ничего. Знаешь, тот день рождения я провел совершенно один. Он вручил ему лист, бесшумно пересек зальчик и встал у окна. Рене невольно взглянул на лист вновь и остолбенел. В углу, небрежно отмеченная блеклым карандашом, красовалась дата. Поднявшись со стула, он также бесшумно подошел к Мартену. Притрагиваясь к манившей его словно магнит выемке между плеч, скользя по ним кончиками пальцев и глядя, как он закрывает от этого глаза, Рене изрек то, что до этой минуты почему-то ни разу не приходило в его голову. — Просто совпадение, – хриплым шепотом возразил Мартен, не открывая глаз и склоняясь к пальцам, ласкавшим щеку. — Ты не знаешь, сколько раз я отмечал твой день рождения до того, как тебя встретил. Как получилось, что ты был совсем один? Мартен поцеловал его пальцы. Пожал плечом. — Просто я жил тогда далеко от дома. Там, где тренировался и заочно доучивался. — И у тебя не было друзей, с кем повеселиться? – грустно спросил Рене, зная ответ. Конечно, не было. Теперь есть. Это он тоже знал доподлинно. По сети гуляли фотки с биатлонных вечеринок. Некоторые из них запечатленные там персонажи, наверное, с удовольствием отправили бы в параллельную вселенную, до востребования. Однако, если вдуматься, это не отменяло ни одиноких дней рождения, ни отшельнического рождества. Останься втихомолку разводящийся Рене Марешаль в Париже, глядишь, стрелок тоже остался бы в Анси. Еще и подписался бы на какую-нибудь вахту на своей базе...и прекраснейшим образом посетил бы рождественскую службу в гарнизонной часовне, а не в Амьенском соборе. При мысли об этом Рене тихо содрогнулся, и ультиматум Мартена насчет собора враз показался ему милым делом. И очень хорошо. И надо будет присоединиться, конечно же. И ничего, что метет. Завтра стихнет. На смену озабоченности реалиями завтрашнего дня пришла озабоченность реалиями завтрашней ночи. Что-то подсказывало, что на Рождество Мартен будет сдержанным, и даже если приласкает, то весьма целомудренно. А там впереди еще одна ночь, и все! В спальне ноздрей коснулся хвойный запах. Рене только тут дал себе отчет, что в гостиной елки не было. Однообразно, но изящно наряженная, она красовалась здесь. В спальне тоже обнаружился камин, но на гораздо более значительном удалении от места для занятий любовью, чем в гостиной. Мартен мгновенно скрылся в ванной («Вдвоем будет дольше...Ты же хотел на кровати?»), предоставив Рене расправлять постель и обустраиваться в очередном временном пристанище. — Ну о чем ты печалишься? – сонно упрекнул он его, когда обоим захотелось спать. – У нас будет секс и завтра, и послезавтра. Год в день не втиснешь... Это уж точно. Навтискиваешься. Рене потерся головой о его руку и в очередной раз испустил вздох. — Милый, я знаю, что что-то тебя гнетет. Я не спрашиваю, потому что понимаю – это может быть что-то, о чем у тебя нет возможности разговаривать. Если так, я могу только молиться. Но если молчать не обязательно, скажи. В любой момент, когда сочтешь возможным. Этот мягкий голос заставил веки стать мокрыми. Мартен не ждал немедленного ответа, но хриплое признание норовило вырваться, и Рене сжал зубы, чтобы его удержать. Не хватало только начать жаловаться. Марти, я болен, я пил таблетки весь этот год, я и сейчас их пью, это такой мерзкий недуг – депрессия, такой опустошающий, такой упорный... Нет. Пройдет же это когда-нибудь. Должно пройти. Он не ошибся в своих предположениях – в рождественскую ночь Мартен был недосягаем. Сидя рядом с ним в соборе, Рене ловил себя на том, что совершенно не понимает душевного устройства религиозного человека. Да, этот парень отступился от причастия потому, что накануне причастился другого тела, он не соблюдал постов и не выстраивал жизни по катехизису, но когда он закрывал глаза в молитве, Рене чувствовал себя ребенком, вдруг оказавшимся поблизости от чего-то, интимно и таинственно свершающегося на его глазах. Он готов был поклясться, что на это лицо падает какой-то дополнительный, не предусмотренный соборным освещением свет, и глядеть на это – все равно что подглядывать. Предоставив Мартена Фуркада Богу, а себя – совершенному бездумию, он озирал алтарную скважину под неистово возносящимся ввысь сводом. Его чистосердечие выражалось в том, что он смиренно исповедовал небесам свое безразличие к происходящему и кивок в сторону того, кто сидел по левую руку: «Господи, Ты знаешь, я здесь только из-за него». Господь по своему обыкновению, видимо, воспринял сказанное по прямому смыслу. Меньше всего Рене ожидал, что на него снизойдет, но в какой-то миг среди тоскливой рассеянности в нем полыхнула молитва. Эта молитва взмывала с сонного дна души – узким, устремленным вверх острием, не жалеющим жизни, не признающим отказа. Клинок продирал ножны стрельчатых сводов, сокрушался от собственного нахальства, плавился под взором Того, кто на него смотрел, но выковывался вновь и отчаянно возвращался в исходное положение. Не было ничего важнее, чем недрогнувшей душой удержать его вот так, не позволив пасть. Храни его, Господи, вот этого парня, сидящего по левую руку. Оберегай его жизнь. К этой молитве калейдоскопом добавлялись скалы Мали и альпийские отроги, обледенелые самолеты и Лаверан, и вновь горы, обрывы, госпитали и лед... И ни единого слова не добавлялось к ней. Рене ощущал, что ничто иное не имеет значения: ни наличие у Мартена кого-то другого, ни совместное будущее, ни собственнная жизнь. Остальное – мелочи, детали, точки-тире. Выйдя из собора, Мартен взглянул на него чуточку извиняющимся, как показалось Рене, но лучистым и добрым взглядом. В другой раз он подумал бы, что все назначение этого взгляда – отменить любые упреки, но сейчас у него возникло ощущение, что в нем мерцает понимание. Возможно, для Мартена Фуркада не было тайной, что он опять молился из-за него, как должно. — Ну, что скажешь? Рене возвел глаза к тихонько сыплющемуся на зимнюю землю небу, натягивая перчатки. — Скажу, что Господь вернул мне тебя раз, Господь вернул мне тебя два, Господь вернул мне тебя в третий раз... Больше я Ему таких хлопот не доставлю. Мартен удивился. — Положим, раз – это Мали... — Нет, Мали – это два. А в первый раз – это когда я, самонадеянный дурак, забыл твой номер. Осторожно, не поскользнись. Они пешком направились к дожидавшемуся их дому. Они научились привыкать за считанные часы и считать почти домом любое пристанище, дарующее уединение на двоих хотя бы на пару дней. «Мама, это точно Мартен Фуркад!» – раздался стонущий детский голос. «Ну и что? Не приставай, Жаклин. Тем более, месье не один». Догадаться, кому принадлежит голос, не составило труда. Мартен уронил приветственное «Bonne année!» Это явно было расценено как благословение, и девчушка ломанула к ним со всех ног. После до Рене донеслись ее восклицания, безуспешно приглушаемые матерью, что вот оно, Рождество, бывают же чудеса. — По-моему, она подсунула тебе молитвенник! – подтрунил Рене, с ухмылкой пряча ручку, проживавшую во внутреннем кармане пальто. — Ты нас просто спас, – Мартен проводил взглядом ручку и благополучно уронил на снег перчатки. — Что, руки дрожат под бременем славы? – вновь подтрунивая, Рене наклонился, чтобы их подобрать, и про себя поприветствовал далекую обледенелую тропинку. Черные глаза внимательно смотрели на него из-под усеянных снежинками бровей, и вручая ему перчатки, Рене догадался по этому взгляду, что Мартен тоже не забыл. Губы дрогнули, и в свете фонаря показалось, что он краснеет. — Однажды ты спросил, в какой момент я понял, что ты меня любишь, – внезапно проговорил Мартен. – Вот тогда, когда ты вдруг это сделал. Только не спрашивай, почему. — Почему же ты не ответил? – полюбопытствовал Рене, пытаясь определиться с тем, до какой степени юнец, у ног которого он подбирал несуразные варежки зимней ночью, был прав. Неужели?... — Не хотелось тебе врать, а правда прозвучала бы нелепо, – тихо объяснил Мартен, натягивая перчатки. – Она и сейчас звучит не лучше... Он запрокинул лицо, любуясь снегопадом, и спросил: — А ты? Рене вздохнул. Он ждал этого вопроса. — Мне очень трудно сказать, Марти. Я могу сказать только, что это явно случилось не вчера. Но в какой момент я понял, что люблю... - он беспомощно пожал плечами. – Не знаю. Успевший сделать несколько шагов Мартен остановился, глядя на него с улыбкой и покачал головой. — В какой момент ты понял, что я тебя люблю? — А ты меня любишь? – уточнил Рене. Мартен наклонился и с деловитым видом зачерпнул изрядную порцию снега по адресу Рене Марешаля. Наутро Рене обнаружил возле подушки рождественский подарок. Изумляясь до глубины души, он глядел на темно-синие бархатные челюсти, сомкнутые прямо перед его носом. Можно, конечно, надеяться, что там какие-нибудь запонки. Но внутренний голос говорил, что синие челюсти сжимают кольцо. И не из тех, которыми окольцовывают под Рождество заждавшихся возлюбленных...особенно если палец у них уже занят. Рене несколько минут просидел в постели, глядя на мрачную бархатную раковину, чье нутро несомненно содержало нечто сложное. Оставил его наедине с этим презентом и дунул на пробежку... Наконец, он протянул руку и разомкнул тугой створ. Кольцо отдаленно походило на обручальное и представляло собой трисплавную петлю, призванную напоминать Рене Марешалю до конца его дней про одно серебро и два золота, с которыми он его так и не поздравил. Когда Мартен Фуркад вернулся, подарок уже занял свое место. Рене покорно надел этот роскошный упрек на безымянный палец правой руки, придав ему равные права с тем, что тяготил левую. Плохой муж, плохой любовник. Селяви. То, что Мартен, вперивающий в него свои черные глаза – понял? надел? – не ждал благодарности, яснее любых слов свидетельствовало, что он правильно истолковал смысл металлических переливов. К его безмерному удивлению, к жестокому подарку от Cartier добавился утренний шоколад. — Тебе, наверное, не очень хочется делать мне приятное, – негромко произнес Рене, устраиваясь на краю кровати и принимая неожиданное подношение. — Если бы я не хотел, я бы не делал, – просто сказал Мартен. Шоколад в доме, возможно, и был. Но... — Откуда ты взял сливки и молоко? — В Амьене есть супермаркет, представляешь? Сбегал на утреннюю пробежку, раздал пару автографов...и вуаля. Рене рассмеялся и поведал: — В последний раз шоколад на Рождество мне делала моя бабушка. Она страшно меня баловала. — Ты очень любил ее? – догадливо спросил Мартен. — Да. А ты помнишь своих бабушек и дедушек? – Того деда, который летчик, я не застал. Второй, слава Богу, до сих пор жив-здоров. Он классный. Никогда не забуду, как мы с Симоном чуть не убились, чтобы доказать ему, что умеем держаться на лыжах, – Мартен тихо рассмеялся. – Одна моя бабушка испанка – та, что была замужем за летчиком. А вторая на тебя похожа – терпеть не может биатлон! Вы бы поладили. Рене фыркнул. — А ты – с моим родителем... — Расскажи. В общих чертах обрисовывая Мартену ветви фамильного древа – всем завихрениям обзавидовался бы гарнизонный сикомор – Рене вспоминал диалог, приключившийся с отцом во время очередного юбилея. Всячески темня, он все же признал, что у него имеется любовник («Один...постоянный. Мы редко с ним видимся»), и по лицу Марешаля-старшего внезапно скользнула горделивая ухмылка: — Фуркад? Рене был потрясен. Через секунду до его ушей донеслось интимное: — Ну что, согнул тебя в бараний рог? — Да нет... – растерянно возразил Рене. — Еще согнет! – с видом знающего человека обронил старший Марешаль. – Твое счастье, что он не совсем испанец, а ты не совсем француз... Теперь Мартен, вновь растапливая камин, заинтересованно выслушивал про нервные романы и неравные браки в преддверии первой мировой, отдаленное последствие которых излагало ему старинные перепитии, сидя среди груды одеял. — А как у тебя с немецким? – полюбопытствовал он, оглядываясь на него через плечо. – Что-то понимаешь? — Говорю без акцента. Чего не могу ни на каком иностранном языке больше. — Рене, тебе надо приехать ко мне в Оберхоф! Или в Рупольдинг. Или в Хохфильцен. Или в Обертиллах... Рене нацелился в него подушкой. — В камин не засвети. Приедешь? — Зачем? Мозолить глаза русской сборной? Рене нарочно выразился во множественном числе, чтобы не нагнетать обстановку. Рождественское утро и так получилось непростым. Мартен вздохнул. — Почему же только русской... Рене тоже позаботился о подарке и со вздохом вручил его Мартену, понимая, что рискует тем, что тот перенесется в другое измерение («На полчаса, Рене. Позволь мне хотя бы рассмотреть!»). Мартен соблюл ограничение и через тридцать минут с видимым трудом оторвался от своего приобретения. Это было баснословное ульмановское издание, посвященное западно-европейской готике, обильно уснащенное не только фотографиями, но и всеми инженерно-архитектурными развертками и подробнейшим анализом чуть ли не каждого витража. То, как Мартен в него вцепился и то, как благодарно обнял по истечение получаса, лучше слов поведали Рене, что подарок пришелся по сердцу. День прошел в безмятежной грусти, близя очередное расставание. Амьен действительно напоминал Анси... просто здесь грусть пахла корицей. Рене запрятал подальше свой телефон – ему не хотелось даже его видеть, не только слышать. Он ощущал себя вышедшим за пределы совершающегося, просто теперь в этом уже не было безжизненности. Была лишь тишина, припорошенность снежком, прихваченность тонким ледком подлинности, от которой ничто не могло избавить. Он спокойно глядел на поминутно оживающий и переливающийся экран мартенова телефона – звук был отключен, но сочинская неприкаянность чемпиона, судя по всему, отошла в прошлое. — Что же между вами было в Сочи? Имею я теперь право знать, как ты считаешь? – почти бесцветным тоном осведомился Рене уже к вечеру, когда выражение лица Мартена, набирающего сообщение, ясно сказало, кому оно адресовано. Мартен тяжело вздохнул. — Имеешь. И замолчал. Рене терпеливо ждал, возлежа на диване. Чему-то он у него научился. Неподвижно ждать. — Русское благородство – страшная вещь. Он мог... Прямо на той веранде, – внезапно произнес Мартен, и Рене приподнялся так, словно в доме хлопнула входная дверь. – Он спиртное держит куда лучше. И понимал, что я не стану сопротивляться. Стыдно потом будет смертельно, я всех русских возненавижу, наверное, до конца дней, но в ту секунду... – Мартен сокрушенно усмехнулся. – Он только посмеялся, сказал: не здесь же, совсем офигел, пошли. И пошли...пьяные, да еще так красиво кругом...Просто невозможное что-то. А потом у меня вдруг запищал мобильный. Мартен вновь усмехнулся, помотал головой и откинулся на спинку стула, глядя на аппарат в своих руках. Модель была уже другой. — Я подумал, это напоминалка от EDF**** или что-то в этом роде. А оказалось – от тебя! Я и открывать не хотел. Но сообщение было коротким. Рене устремил на него неистово пристальный взгляд, пытаясь хотя бы теперь, по его позе, по склоненному лицу понять, какой была реакция на его отчаянный посыл с края ночи. — Знаешь, что я испытал в первый момент? Ужас. У меня возникло кошмарное ощущение, что у тебя здесь глаза и уши повсюду... Небось, уже и фотки тебе переслали... Нет, ну правда! Ты сто лет ничего не писал. И вдруг такое. А потом я разгневался. Подумал – а не забрали б тебя черти, Рене? Мои фотки с золотыми медалями – это не повод черкнуть, а фотка с расстегнутыми штанами – на два счета! Теперь скажи мне – только правду, я же тебе правду говорю – люди твои там ошивались? Я готов был к чему-то такому, но потом уверился, что нет. Дурак, конечно. — Нет, – тяжело произнес Рене. – Я полагал, за тобой там и так достаточно хорошо присматривают. Дурак, конечно. — Тогда откуда ты узнал? — Догадался. — Рассказывай! — Знаешь, Мартен, ты столько раз ставил мою гордыню на колени, что я уже привык стоять на них и задавать себе вопрос, место ли мне там, где я работаю. В нашу первую встречу я не догадался, что ты курсант из Шамони, хотя все об этом просто кричало. Мне в голову не пришло, что в 2011 тебя носило в Афганистан, и это полдела...но Мали! – Рене помотал головой, давая понять, что этого просчета не спишет никогда. – Все эти годы я не догадывался о том, что ты любишь другого. Еще и другого, если тебе так больше нравится... И я иногда с содроганием думаю, сколько еще таких вещей, о которых я не догадываюсь. Если в один прекрасный день я узнаю, что у тебя жена в Катманду, или что ты лидер каталонских сепаратистов, или что какой-нибудь мафиози случайно завещал тебе миллионы, и они тихо лежат в швейцарском банке, я не удивлюсь, поверь. Мартен рассмеялся, дослушав его тираду, а потом вновь уставился на него. Рене скрестил руки на груди и вперил в него ответный пристальный взгляд. Спустя минуту этого поединка, он устало произнес: — Марти, у меня не было глаз и ушей в Сочи. Только разрывающееся в Париже сердце. И вопреки обыкновению я догадываюсь, что было дальше. Тебе понравилось? — И да, и нет! – вздернув нос, заявил Мартен. – В ту ночь вы оба были догадливы до невозможности. И растерянный пьяный я между вами... Фантазия тут же окунула в призрачную постель, где не слишком трезвый Мартен Фуркад и впрямь покоился бы между ними обоими, и Рене Марешаль провел несколько секунд во вселенной, на нескольких квадратных метрах которой кипели все страсти творения. Да, это было бы потрясающе – вгрызаться в его губы, отбирая их у другого, впиваться, даря наслаждение сильнее, предугадывать каждый ход соперника, похищать украденное, передаривать подаренное... Они порвали бы созвездие Рыси на все его девяносто звезд, вынужденные делиться и делить... — Что ты ему сказал? — Он и сам все понял. Спросил меня, люблю ли я тебя. — И что ты ответил? — Ничего! – мстительно изрек Мартен. – Потому что перед этим он спросил «Он тебя очень любит?» – и мне нечего было ответить! И вот тогда он сочувственно задал второй вопрос. — Его ни на что не вдохновило твое молчание? – скрипнув зубами, поинтересовался Рене. — Еще как вдохновило. — Продолжай. Хорошо целуется? — Превосходно. Рене без труда представил себе этот поцелуй. Правда, картинку портило короткое замыкание в мозгу. — Он сказал «Я мог бы любить тебя всю жизнь». И знаешь...думаю, он сказал правду. — И что ты сказал ему в ответ? Мартен тяжело вздохнул. — Тоже правду. «А я всю жизнь вспоминал бы твой первый вопрос, и горевал про себя, что мне нечего было ответить». — Как он это воспринял? — Сказал: «По крайней мере, теперь мне ясен ответ на второй». — Действительно хорош... — Да. Глядя на него, продолжающего сидеть со склоненной головой, Рене храбро боролся с очередным спазмом в сердце. Понятно, что между ними ничего не кончено...что ж, тем более нет резона помирать. Пока на Рождество он здесь, а не там, никакого нет резона. Самое бы время спросить, что он ему такое написал... Что-то непростое. — Подойди ко мне, – воззвал он с дивана, придав голосу ту хрипотцу, которая действовала на Мартена Фуркада как огонек на крепко высушенную веточку. Нежно взявшись за его виски, когда он покорно опустился у дивана на колени, Рене шепнул: — Сегодня ты знаешь ответ на первый вопрос? — Да, – чуть не со слезами шепнул Мартен. Пожалуй, эти губы еще никогда не казались такими сладостными. Вполне довольный, Рене Марешаль перевел дух. — А пьяный ты между нами – это могло бы быть интересно! – заявил он, весело перекатываясь на другой бок. Мартен шлепнул его. — Ты ужасен со своими фантазиями! — Ужасным было бы их отсутствие, – заметил Рене. — Пожалуй... – задумчиво согласился Мартен, присаживаясь рядом. – Скажи, а если не столь экстравагантно, есть что-то, чего бы тебе хотелось? Я просто уже и не знаю, что это могло бы быть, но вдруг есть что-то. Мне просто интересно. — Я слишком хорошо знаю, что услышу «нет», – вздохнул Рене и выразительно посмотрел ему в лицо. – Но я готов спорить с тобой на что угодно, что однажды ты скажешь «да». Стрелок потупился и промолчал. — А у тебя есть какие-нибудь особенные фантазии? На мой счет! – уточнил Рене. Глаза Мартена на краткий миг дьявольски блеснули. — Конечно. Рене нетерпеливо переместился вплотную, придав глазам ответную блескучесть. — Я тоже слишком хорошо знаю, что услышу «нет», – заявил Мартен. – Ты ни за что не согласишься. Глаза откровенно усмехнулись. Нашел, кого подозревать в застенчивости. — На что спорим? Предупреждаю, ты проиграешь! – пригрозил Рене. – И споешь мне свою гасконскую песенку. Глядя на него в упор, он сознавал, что выдает себя, но больше и не собирался таить факт подглядывания в Анси. Слишком уж задет он был тем, что серенада Мартена Фуркада оказалась адресована не ему. Мартен на мгновение прищурился – видимо, увязывал в мозгу кое-какие обстоятельства, – и слегка покраснел. Рене продолжал чарующе смотреть на него во всю марешалевскую мощь. Однако глаза напротив без всякого смущения ответили таким же пронизывающим взглядом. — Мечтаю, чтобы ты мне станцевал. Не просить же тебя петь!... – мило улыбнулся Мартен. И всего-то... Рене фыркнул. — Конечно, если ты будешь настаивать, чтобы я сделал это голым на Вандомской площади... Мартен покачал головой, не сводя с него глаз. — Наедине. В одежде на твой выбор. Конечно, я предпочел бы мокрые джинсы... Нашел, чем пронять. — ...и ничего больше... Но на твой выбор. — И это твоя фантазия? Мартен, я почти разочарован... — Спорим, ты все равно скажешь «нет». — Спорим, что этого не случится. — ...и если ты проиграешь, то сделаешь. — Интересное пари! — Согласен? — Да! Мартен с улыбкой наклонился к нему и шепнул на ухо единственное слово. — Нет! Это вырвалось мгновенно. — Я же говорил, – Мартен отстранился и небрежно пожал плечом. – Между прочим, ты проиграл. — Откуда...?! Как тебе это пришло в голову вообще?! — Вообрази, видел это, – невозмутимо поведал Мартен. – Было офигенно. — И кто тебе это демонстрировал, можно узнать?! — Один американец. Рене, на учениях люди отрываются, если ты не подозревал. Было очень весело. Мы, конечно, тоже кое-что сбацали, но этот парень всех переплюнул. — И тебе понравилось?! – задетый за живое Рене уставился на него. Мартен кивнул. И добавил: — Чуть не спятил при мысли о том, как это сделал бы ты... — Очень смешно! — Думаю, будет не до смеха. Вся надежда, что танцы подействуют на тебя обычным образом... Рене надулся. — Я тебя не тороплю. Тобой проиграно пари, а когда ты будешь расплачиваться – тебе решать, – невозмутимо сказал Мартен и, перевернувшись на живот, потянулся за журналом. В молчании прошло двадцать минут. После чего Рене Марешаль встал и скрылся в ванной. Мартен, пряча улыбку, уткнулся в журнал. Он успел перелистнуть пяток страниц, когда свет потускнел. Почти вывернувший выключатель Рене Марешаль стоял у двери в мокрых джинсах. Зритель одним движением уселся, поджав под себя ноги. — Ты когда-то делал это прежде? – спросил охрипший Мартен спустя три минуты. Стоя перед диваном на коленях в тусклых отблесках пламени, Рене помотал склоненной головой. Руки дотянулись до нее, обхватывая, зарываясь в волосы. — Иди ко мне, – чуть слышно произнес он. Притянул, распластал, и Рене успел со странной горечью подумать о том, что знает, что сейчас произойдет. Сдернет брюки, всунет пальцы... Мартен бережно прижимал его к себе, самозабвенно целуя, лишь оплетая его ноги своими, хотя Рене отчетливо ощущал под собой твердый как камень выступ. «Возьми» печально просипел он, и ощутил лишь крепче льнущие губы и руки. Он никогда не сталкивался с тем, чтобы другой мужчина ласкал его так медленно, и никогда в жизни не слышал, чтобы это сердце колотилось столь быстро. Вопль, который он издал, когда Мартен, наконец, всадился в него одним кинжальным движением, был отчаянным. Спустя какое-то время, дрожа всем телом, Рене почувствовал, как чуть прикасающийся язык собирает влагу, выступившую на его лице. Мартен все еще вдавливал себя в него, но уже обуздывал дыхание. Слова, которые он произнес, прозвучали так мягко, словно буря давно закончилась. Они были исполнены нежности, и Рене грустно выдохнул: — Тверк – короткий путь к твоему сердцу. Мартен в ответ издал смеющийся вздох. Выбор музыки его изумил, но для Рене не было ничего проще. Он легко менял ритм и амплитуду движений, прислушиваясь к хорошо знакомой мелодии. Одно время он только ее и включал по дороге с работы, чтобы обо всем забыть и расслабиться. Эта песня, накладываясь на скольжение машины по улицам, в соответствии со своим названием***** странным образом очищала голову. Развернувшись к Мартену спиной и слегка расставив ноги, Рене без труда ловил этот ритм, с легкостью откликаясь на его игру колебаниями нижней части тела и коленей, и временами отрывисто и дразняще акцентируя его перепады. Выискивая в слоях звучания медленную волну, он позволял своему танцу становиться томным, расслабленным, затем перестраивался на более поверхностный ритм, и неторопливые извивы сменялись дрожащей зыбью и бьюще частыми движениями...и снова становились откровенно текучими. Безвольно расслабив плечи и временами запрокидывая голову – что заставляло его это делать, он и сам не знал, – он на расстоянии отдавался тому, кто молча взирал на него в полумраке. Любого другого на его месте Рене просто подразнил бы этим несказанно змейским безобразием, стряхивая штаны с задницы, но под взглядом Мартена это было почему-то невозможно. Прекрасно сознавая, как сильно он возбуждается от этого зрелища, он с удивлением отдавал себе отчет, что это почти не волнует его сейчас. Стоя к нему спиной, поминутно закрывая глаза и попирая стыд, он вкладывал в свои движения все пережитые одиночество, отчаяние и боль. То резкие и отрывистые, то истекающие покорностью и бессилием биения тела рассказывали тому, кто смотрел, все, чего никогда не рассказали бы слова. Тело уповало, что он не поймет. Что оно сможет его обмануть. Но, успокаивая его теперь, согревая поцелуями скулы, Мартен шепнул «Это не был тверк...», и Рене понял, что разоблачен. Скулы полыхнули. Трясти задницей ничего не стоило – разве что трахнул после этого сильновато, теперь три дня в туалет как на войну... Ну да ладно, пройдет, не в первый раз. Этого можно было ожидать. А вот исповедовать любовь, сломленность и тоску – этим Рене Марешалю еще не доводилось заниматься. Убедившись, что его горестная обнаженность не осталась тайной – слепимый страстью, стрелок все же видел его насквозь, – он зажмурился и прижался к нему, ощутив запоздалый стыд. — Это не был тверк... — тихо и убеждающе повторил Мартен. – Рене, скажи, что с тобой... Скажи... Глаза, губы, объятие выманивали затаившуюся змейку, которая не желала показываться со сброшенной кожей. Она долго ежилась и свивалась, прячась, но Мартен снова и снова согревал губами и ждал. Без волнения, без нетерпения, невозмутимо, словно в его распоряжении была вечность. И змейка выползла на верную смерть, не открывая глаз. — Марти, я болен. Весь этот год мне было страшно, что ты догадаешься. И начнешь думать обо мне то же, что я сам о себе думаю. Мне этого не хотелось. Глаза Мартена до краев налились тревогой, почти страхом. Рене Марешаль видел это впервые. — Но у тебя же не...? – приподнявшись, произнес он, отчаянно ощупывая взглядом его бледное лицо и исхудавшее тело. — У меня депрессия. Она у меня не в первый раз...и я запустил ее немножко. Я весь этот год пил таблетки, я все еще их пью, хотя мне уже намного лучше. Это мерзкий упорный недуг, она плохо лечится, нужно время. Мартен с силой привлек его к себе, и Рене ощутил крепкое прикосновение губ. — Я помолюсь за тебя, — шепнули эти губы. – Господи, Рене! Слава Богу, что ты сказал. Рене подумалось, что ради одного этого стоило сказать. Сжимая руку Мартена в своей, он негромко проговорил, словно боясь, что их кто-то услышит: — Прости меня. Я не люблю твой биатлон, но твоя олимпиада могла быть чуточку другой. Мартен нащупал на его руке свой подарок и с улыбкой в голосе, поразившей его, отозвался: — Ты же видишь, что бы между нами ни было, оно станет моей любовью. Смотри на это кольцо иногда и думай – он безнадежен, все переплавится. Из этого все равно не выйдет ничего, кроме его любви. Выдав себе очередной приз за неспособность понимать Мартена Фуркада, и хотя бы отдаленно представлять, что происходит в его голове, он прижал кольцо к губам. И как же странно, что это непонимание делает его таким счастливым. И что именно сейчас, блаженно валяясь в его руках и наслаждаясь его любовью и собственной глупостью, так хочется сказать папаше Марешалю: ты был полностью прав. В бараний рог. — Но танцуешь ты — рехнуться можно, – заключил Мартен, с улыбкой лаская вдоль позвоночника. – Теперь только это вспоминать и буду... Он уткнулся губами в его ключицу, и Рене невольно улыбнулся в ответ на это признание. Обвив рукой его, ощущая горячий плотный пласт мышц, он услышал: — Ничего красивее твоей спины не существует. Был бы художником – ее бы только и рисовал...ты замаялся бы быть моим натурщиком. — Хорошо, что ты не художник, – хихикнул Рене и тут же охнул вновь – Мартен разложил его на животе так, словно имел далеко идущие намерения. Губы прижались к его телу пониже поясницы, хрипло шепча: «Эти вот ямочки...» Возбуждение вновь дало себя знать – язык Мартена беззастенчиво путешествовал по столь нравившимся ему углублениям, подбираясь к неистово чувствительной ложбине внизу позвоночника. — Если я тебе сейчас еще раз дам, останусь инвалидом, – оповестил Рене, больше адресуясь себе самому и вновь ощущая безжалостный прилив желания. — Я буду нежен, – спокойно пообещал Мартен, вновь оседлав его ноги и дотягиваясь до смазки. Улегшись лбом на сложенные руки, Рене Марешаль испытал вещее ощущение. Вот так это было бы в супружестве. Никаких сомнений. Лежал бы вот так же по ночам, смиренно уткнувшись в локоть, и один только звук выдвигаемого им ящика заставлял бы с головы до ног обливаться чистым пламенем. Мартен сдержал слово. Аккуратно вставил головку и толкнулся только когда ощутил, как он приподнялся. Полминуты спустя, проклиная свое безрассудство и разверзаясь ему навстречу, Рене уже не нуждался в нежности. Но тот, кто ласкал ямочки пониже его поясницы, считал иначе. Войдя в него плотно и крепко, он почти не дергал его, поглаживая и терпеливо дожидаясь, пока привычка к наслаждению в этой позе сделает свое дело. Рене исполнил свой танец сам. *Ventre trentaine – возраст около 35 лет. **Pour couvrir ton corps d'or et de lumière (фр.) – «Чтобы покрыть твое тело золотом и светом» (строка из знаменитой песни Жака Бреля «Ne me quitte pas») *** – Мартен нервирует Рене гитарным переложением песни Клода-Мишеля Шонберга “Le premiere pas” ****EDF – здесь: Electricite de France (фр.), компания-поставщик услуг энергоснабжения во Франции. ***** – Рене танцует под Noir Désir “Le Vent Nous Portera”
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.