потому что кровь не имеет значения, если она не нашей семьи.
if being wrong's a crime, I'm serving forever if being strong's your kind, then I need help here with this feather если ошибаться — преступление, то я буду сидеть вечно. если ты из тех, кто силен, то помоги же мне. Рано утром — девять утра после вечеринки считались неимоверно ранними, да кто вообще просыпается раньше полудня? — Ариэль встала, умудрившись не разбудить Роксану, и неспешно размяла виски, сонно оглядываясь вокруг. Нашла свои туфли от джимми чу по разным углам комнаты, брошенные в нетрезвом мраке сознания, выпила стакан прохладной воды от похмелья и пульсирующей монотонной боли в голове. Дома у Уизли было тихо, играло на контрасте с грохочущей музыкой вчерашней ночи; весь пол был в алых стаканах, изумрудных бутылках и спящих с попойки подростках, они мешались не только под ногами, но и на диване, кофейном столике, балконе, сделай лишний шаг — наступишь на чьи-то раскиданные во сне конечности, мерлин, научи этих малолеток пить. В нитях этого сплетенного марева клякс из тряпок и чужих потерянных тел был и Себастьян. Головой соприкасаясь с холодной стеной, он полулежал, полусидел неудобно до трогательного сочувствия, что Ариэль топила в стакане воды, сдерживая неуместный порыв взлохматить его волосы и потрепать по щеке. Как щенка. Приучила к себе, вывернула его преданность в привязанность, а теперь уходит, увидев последствия, оставляя чужие чувства ненужным багажом в двухтысячишестнадцатом. Пока он не проснулся, она направляется к интернациональным порталам в министерство магии. Направляется — громко сказано для такого позорного бегства с боязливо брошенными взглядами через плечо и бесшумно закрытой входной дверью дома Уизли. Новый Год, старая привычка бить и убегать. Не то чтобы у нее были такие ценные вещи, оставленные в поместье Снейков, что без них она не смогла бы прожить — лишь свадебное расшитое платье за пару тысяч галлеонов ручной работы известнейшего дизайнера, дорогая французская красота, и зарядка от телефона, оригинальная, айфоновская, таким не разбрасываются — но скорее нужно было что-то оставить, вроде благодарности или прощального привета. Или замести следы, смотря с какой перспективы. Она передала простыни домовику их семьи на стирку, благодарно улыбнувшись, и ушла на цыпочках, не хлопая драматично дверью, но все также беззвучно уходя, словно Себастьян услышал бы ее шаги из другой страны и догнал, словил, остановил. (Себастьян, через пару часов оказавшись в родном поместье, подумает, как же это чертовски жестоко с ее стороны не оставить и следа того, что она здесь была. Простыни после стирки пахли не вишневыми духами, а лавандовым саше, вешалка от платья сиротливо свисала с ручки золотого шкафа пустой — а осталось ли что-то, что доказывало бы, что прошлую неделю он не придумал? что она была, правда была, со своими босыми ногами, французскими мотивами хриплого голосом и золотом в глазах? Только его пиджак напоминал о том, что произошло. Снейк не считал себя сентиментальным, но теперь не мог поднять на него и взгляда — а подняться и сжечь было выше его сил. Вскоре он прикажет домовику спрятать его подальше в шкафу, прочь от себя, но не достаточно далеко.) На простынях не осталось и нотки ее духов, шаги на полу будут протоптаны чужими, все скудные вещи были уменьшены и собраны, а ей все равно мерещилось, что за собой она оставляет некий призрачный след; обернись на секунду — увидишь дорожку, выстланную бутонами нераскрывшихся роз. Ариэль не оборачивалась, и это чувство не покидало ее до самого щелчка трансгрессии. может быть, она и в правду оставляла за собой что-то значимое, когда-то важное, но уже бесхозное и бессмысленное в ненадобности, и это что-то было ей самой. эта дорожка с воспоминаниями вилась за ней с родительского поместья Готье, извивалась по Франции и Британии, проходя через Хогвартс, спальню Спенсера, поместье Фоули и французского особняка Снейков, и везде она понемногу теряла себя, истиралась до основания, голого и безобразно беззащитного. Ариэль отряхнула свое черное пальто. Она оказалось в небольшом пространстве между двумя домами, скрытая от глаз магглов. Ей некуда было идти, единственное, что всплывало в голове — Триумфальная Арка, Эйфелевая башня и небольшие выстроенные в ряд лавки возле нее, где продавали полосатые леденцы и горячий шоколад, а чуть поодаль — каток на воздухе. Отец однажды сводил ее туда покататься в детстве, но Ариэль не могла вспомнить тот вечер; все, что всплывало в памяти — маленькие, аккуратные белые коньки с нарисованными снежинками и детский страх, когда отец толкал в спину по льду. Французские улицы в зимние праздники были сказочными, хоть им и не хватало снега: если он и падал, то таял, не доходя до земли, оставаясь невесомым слоем на изумрудных пушистых елях, расставленных по всему Парижу. Они светились огоньками и гирляндами, большие красные шары отблескивали свет. Кругом были люди, они чем-то занимались и куда-то шли, как и она, но разница была в том, что у них был дом, куда можно было возвратиться. И только у нее ничего. Надо бы набрать Леона… спросить его, как у него дела, как прошла его выставка в это Рождество. Что у него случилось с осени. Надо было, но Ариэль не могла заставить себя вытащить телефон из кармана пальто и позвонить ему, лишь стояла в прохладе Парижской зимы и думала о том, как хотелось покурить, но от сигарет желтели зубы, их отвратительный запах слишком быстро впитывался в одежду, а еще она опять не заметит, как после первой сигареты пойдет вторая, и вот опять, зависимость. Леон был ее Сэлинджеровской Джейн — она думала о нем, но изредка, вспоминая прилагающимся к поворотам родного города и детству, но рука не поднималась набрать номер и позвонить, хоть он сам постоянно писал первый… потому что было стыдно, что она, блять, опять бессмысленно рушила свою жизнь. Это же как переходить с реабилитации на колени дилеру и обратно, расставаться и сходиться с возлюбленным, чередовать бесполезное с еще более бесполезным, она ведь и сама такая, бесполезная. Ариэль запустила руки в теплые карманы пальто, чтобы точно не потянуться в ближайший магазин за сигаретами. Она шла на встрече лиловому вечеру и приближающейся ночи. В воздухе чувствовалась духота, как остаточный след пороха фейерверков, не расстворившийся в воздухе, а осевший густым слоем на холодную январскую землю. Когда гуляешь так, бесцельно, все кажется нереальным. В последнее время многое кажется нереальным. Если она оставляла везде себя понемногу, то что осталось в ней от себя в конце дня? Про нее часто так говорили; пустышка — красивый фантик, но внутри ничего стоящего. Она и впрямь была такой сейчас, списанной с этого полного предупреждения и презрения описания, с пустым нутром, сквозь пропитанная равнодушием и безразличием, с полной контактов номерной книжкой в смартфоне, но все равно одинокой — и от этого не было дурно, тошно или тесно в собственной голове. От этого было никак. Проблема этого поколения; есть десятки друзей, любимых и участливых, заботливых и бережно хранимых в воспоминаниях, тех, кому хочется довериться и выплакаться в плечи, перед кем не страшно оказаться в невыгодном свете, но страх оказаться с раздражением выброшенным одерживает верх. Будто узнай они тебя ближе — узнай тебя истинного — бросят, заберут обещания и клятвы назад, отмахнувшись и оставив зиять дырой. Резко подумалось о Мелиссе. Захотелось ей позвонить… зачем? спросить, как она проводит праздники, понравился ли ей ее подарок, что она заказала еще до того злосчастного приема, не убила ли она еще своего кузена. Конечно, Ариэль этого не сделает. Готье боялась, что то, что их связывало, теперь было разрушено — что они рассыпались, как бусы с порвавшейся нитки, и теперь не собрать, не поймать их в ударе о пол. Вместо этого она регистрируется в Four Seasons и запивает неспокойное зимнее утро мартини на балконе номера высшего класса, среди нежно серо-голубых диванов и аккуратных белоснежных пионов. В воздухе пахнет корицей с ароматных горячих булочек на подносе и совсем немного дымом; сигарета мелькает меж дрожащих пальцев, тихое тление. Угольки падают с балкона, как крохотные искрящиеся кометы. На балконе в одной бордовой шелковой сорочке мерзли босые ноги — в таких изысканных вещах надо нежиться в кровати и наслаждаться новым днем, мечтать и любить, а не стоять промозглым вечером на холоде, это как неуважение — а прохожие и люди в освещенных балконах напротив не останавливались взглядом. В Париже никому нет дела до твоих странностей. В Париже никому нет до тебя дела. Самое замечательное в этой фразе, что в первый раз от нее веет свободой, заполняющей грудь, и юношеским безрассудством, а во второй раз — одиночеством. Небо было пасмурным, тяжелым, грозилось упасть вниз на крыши расплывчатых домов, но дождя не было. Текучее серебро окутывало дома промозглым туманом. Ариэль лежала на кровати, свесив голову вниз, и курила, когда экран телефона засветился в пропущенном от брата. Она насупила брови, нахмуренно смотря на пропущенный вызов среди других, обеспокоенных ее эгоистичным побегом от проблем, и поставила на беззвучный режим — она знала, что он скажет. Что разочарован, что она поступила безрассудно и по-детски, подставив всю семью. Она знала, но хотела оттянуть этот момент, выбить себе пару дней холодной безмятежности. Вместо этого скурила еще одну сигарету и потушила о фарфоровую белоснежную пепельницу — окурок некрасивым пеплом рассыпался на белизне. Ночью она не смогла заснуть. Ариэль ворочалась на простынях в увядающей ночи, раздраженно рассматривая потолок, пыталась понять, в какой момент она потеряла покой и сон. Как же это дешево — днем она могла бежать от своих проблем, сменяя отели и трансгрессируя — Париж, Берлин, Рим, Лондон! Могла вытоптать все в памяти, поставить блок из ядовитой грубости, отстраненности и алкоголя, но ночью ее все равно одолевало бессилие; и вот, она снова вернулась к началу, возвращаясь к беззащитному голому эмбриону с одним лишь сердцем. Ночью человек всегда теряет силы, и доспехи падают на пол ненужным скрежещущим металлоломом. Луна поднялась над крышами парижских домов. Готье беспокойно встала, стряхивая с себя остатки бессонницы. Оценивающе глядя на себя в позолоченном зеркале, Ариэль поколдовала над шелковой белой сорочкой на бретельках, пытаясь выстроить из нее что-то достойное. Шелк выстроился по ее фигуре, плавно охватывая округлые бедра и тощие длинные ноги. Подвела глаза погуще черной подводкой. Она выбралась из номера вниз, в казино, где мерцали красными огнями столы, заманивающие голодных до развлечений и жадных до денег туристов, обещая им горы золота и миллионы, волшебники невинными приемами и ловкостью рук обдуряли магглов, меняя масти карт в покере, где правили дешевая роскошь и блестящая фальшь. Ломбарду бы понравилось. Перламутровое переливчатое сияние платья сменилось на красный отблеск неона. К ней подсел какой-то блондин в расстегнутой черной рубашке, предложил заказать ей шот. Она отказалась от напитка со снисходительно-некрасивым изгибом губ. Под взглядом переспелых глаз, рыщущих по ее убийственно-красивому лицу, она смягчилась и приняла сигарету. Пальцы на секунду встретились, кожа о кожу, темное физическое влечение двух тел и никакой любви. Ариэль затянулась и выпустила дым изо рта, чуть запрокинув голову — она знала, как хороша в этом движении, но делала это неосознанно, по привычке. Чужая жажда прилипла к обнаженной коже летней духотой, подобно жвачке к каблукам — не согнать и влажной салфеткой. — Не хочешь спуститься? — мальчик очаровательно самоуверен в желании получить свое, ему восемнадцать-девятнадцать — время, когда еще позволительно так откровенно желать глазами. Она не ответила — дым удивительно красиво срывался с её губ. Ее глаза бесцветно уставились на него, два подведенных янтаря, как виски на дне-полумесяце бутылки. Ариэль молча подала ему руку, ведя за собой к ближайшему туалету. Горячие пальцы, скользящие между лопаток и дразняще разводящие ноги, прижимая к стене. Ариэль чувствует, как его рука опускается ниже по линии позвоночника, задирая шелковый подол и оглаживая бедра. Он входит в нее, задает темп, прижимается вспотевшим лбом о ее плечо, что-то разгорячено шепча на французском. Бьет толчками о прохладную плитку туалета отеля, шаря руками по бедрам, плечам, груди. Бессмысленный секс. Единственное, что ее волнует — наличие презерватива. У Ариэль он выбивает дыхание лишь один раз — когда спрашивает, чьи инициалы под грудью. От удивления не успевает сориентироваться, с издевкой отрезать чужую ухмылку одним «какое тебе дело, мальчик-однодневка?». Безжизненно пожимает плечами, пока чужие губы заняты ее шеей. — Покойного деда, — ей не стыдно, как не стыдно мертвым. Сердце не выдает ее за очередным толчком. На следующий вечер брат позвонил опять. Она только проснулась и все еще сонная взяла трубку, уже не оглядываясь в поисках дороги для отступления — будь что будет. Его голос по родному шелестит в трубке. Не властный, как у отца, и не требовательно-высокий, как у мамы. Уверенный и решительный, с врожденной правотой — Александру всегда лучше удавалось знать, что правильно, а что нет, и он верил в эту правильность, как в Библию. Ариэль это всегда раздражало в нем, потому что она сама никогда не могла сделать ничего верно. — Не глупи. — с первых секунд разговора зеленой вспышкой в лоб и никаких «привет, как ты, где ты?»; надо же, как переполнился нежной тоской и заботой. — Зачем слоняться по отелям, когда у тебя есть свой дом? Возвращайся. Мы волнуемся за тебя. Возвращайся. Не просьба, полная любви, лишь приказ. Ариэль охнула против воли от неутешительного осознания: вот и еще одна помимо причина прессы, почему они дали ей уйти так мирно и тихо, что, в общем-то, было странно для скандалистки маминого потенциала. Они следили за ней свысока, им не хватало только провести обряд поиска по крови; как бы знали, что это лишь временное помутнение рассудка юношеским максимализмом и бунтарским духом, потому наблюдали сквозь пальцы и самоуверенно выжидали, давая барахтаться в опрометчивых решениях. Да только вот вся их гиперопека и псевдообеспокоенность ее тревожным поведением полная чушь, учитывая, как безразлично они смотрели на то, что она творила прошлые восемнадцать лет и в каком свете она выставляла их великую фамилию, смешивая ее с грязными слухами о наркозависимости и беспорядочном сексе. Она возмутилась с пол-оборота на такое лицемерие, рвано хватая воздух и не сдерживая повышенный тон: — Даже если отпустить тот факт, что именно родители выгнали меня из дома… — она язвила, беспощадно впивалась резкими словами и острым тоном, как когтями, извивалась коброй, получая с этого какое-то неправильное, жгучее удовольствие и отказываясь уйти до первой крови. — Думаешь, Жаклин так просто примет меня обратно? Широко разведет руки для объятий, улыбнется и побежит выбирать начинку для брускетт на благотворительный вечер по спасению мурлокомлей, как если бы ничего не произошло? Она взяла со стола нитку драгоценного фамильного жемчуга, что была на ней в день свадьбы, и бездумно заиграла ею. Со стороны могло показаться, что ее непривычно блеклые без помады губы шепчут молитвы, но здесь никого не было, чтобы смотреть со стороны. Только зеркало, и то, завешенное платьем. — Начнем с того, что никто тебя не прогонял, Ари. — Она прикусила щеки изнутри; лучше вовремя заткнуть себя, чем похерить единственные теплые здоровые отношения в своей жизни иррационально направленной не на того человека злостью. — Ты сама убежала. — Александр промолчал, делая паузу. Ариэль знала, что он спросит, еще до того, как он растерянно озвучил вопрос: — Неужели… неужели он был настолько ужасен?.. Это был главный вопрос. Ариэль иногда спрашивала сама себя об этом — было ли дело в нем или в самой навязанной помолвке с ее цепями, тянущими на дно? Будь на месте де Керфа меньший психопат, стала бы она покладистой, послушной невестой, которую напечатали бы на первых страницах Ведьмополитена и Ежедневного Пророка с безукоризненной улыбкой и тремя детьми? Или стала бы бороться? Это сейчас ей до воздушного легко об этом думать, почти эфемерно, когда уже все совершенно и ничего не вернуть назад, сколько бы не стой на коленях перед поместьем де Керфов, но раньше, стоило только вдруг вспомнить о кольце на пальце, как охватывала паника и к горлу поднималась тошнота с головокружением. Если сбежать от устоев, стоявших веками над волшебными семьями железной завесой, так просто, то почему тогда никто не делал этого до? Почему ее мать пошла у них на поводу, почему и ее мать вышла за старика, что был в четыре раза старше? А зачем им сбегать — ради призрачной надежды на построенное самостоятельно будущее и найденную родную душу? Сбеги из-под венца и про тебя начнут шептаться, что ты неблагодарная и невоспитанная, но упомяни, что он — монстр, как тебя возведут в лик святых и ласково пожалеют с поджатыми губами, обмахиваясь веерами. — Он душил меня на нашей же помолвке, Александр. — произнесла она после паузы срывающимся голосом. — Не знаю, чего этот психопат пытался этим добиться, но я бы лучше умерла, чем вышла за него замуж. Не сбеги я со свадьбы, выстрелила бы авадой себе в висок. Его палочкой, желательно. — Все равно не нужно было… — Да, у меня же был выбор, — Ариэль отвечала раздосадованно, небрежно. Жемчужина на нитке покатилась к другим. Выведенный на эмоции брат принес бы ей хоть какое-то удовольствие, но когда он отвечал так рассудительно и непоколебимо, она чувствовала себя лишь ничтожной и невыносимо беспомощной на его фоне; из них двоих отцовская непреклонность досталась Александру, Ариэль же впитала губкой горячий темперамент матери, что метала молнии взглядом и делала выворачивающе больно, когда задевали ее. — Был, не молчать. Ты могла рассказать об этом хотя бы мне. Когда ты перестала мне доверять? Мы бы придумали что-нибудь. Вместе. мистер Правильность, где вы были все это время? — подумала Ариэль. почему вы так равнодушно не замечали, до чего же мне тесно и душно в позолоченной клетке? легко говорить, как правильно нужно было поступить, когда не тебя загнали в угол. мужчинам всегда легче судить. — Прости. Я была обижена и в отчаянии, мне казалось, что все, весь мир идет против меня. — Узкое, безукоризненно очерченное лицо осунулось. — Я никогда не отвернусь от тебя, моя cherie. Так ты приедешь? Как бы послать повежливее? — Я не думаю, что мне стоит. Александр замолчал. Пару секунд стояла тишина, пока он не пробормотал куда-то в сторону от телефона: — Отец, она не слушает меня, попробуйте сами. Отец отобрал телефон. Он негромко кашлянул перед тем, как начать. — Ариэль, прекрати. Я хочу, чтобы ты была здесь, в кругу своей семьи, — и в этом хочу было что-то властное, что-то, что заставляло стать мягкой, податливой. Это был тот самый Доминик Готье, что удерживал должность главы отдела Французского Министерства уже двадцать лет, став самым молодым главой во всей истории, что мог подчинить себе одной просьбой, выворачивая наизнанку. Ариэль чувствовала себя жалкой и размякшей тряпкой, словно потекшей от разлуки, сжала челюсти и промолчала, укусив до больного щеки, но она ведь всегда знала — как бы она не проклинала семью, как бы не винила отца за все годы по разным сторонам стены, что он сам и возвел на пустыре остатков брака, пусть и неосознанно и стараясь отгородить от лишней боли, если бы отец позвал ее ласково, если бы по-отечески снова произнес ее имя, она бы уже совершила полоборота для трансгрессии. Она могла спорить с мамой, холодно шипеть ей в ответ, так, как научилась у нее, называть ее в своей голове гадюкой и сукой и обещать, что на ее похороны не ступила бы ее нога в новеньких лабутенах, но стоило отцу сказать и слово, и она затыкалась, уменьшалась, сжималась до маленькой девочки. В этом были ее слабость и проклятье, но она никогда не смогла бы сказать ему нет или пойти против него. Когда она вернулась домой, шелковые бабочки все также летали по стенам ее спальни. Ариэль растерянно подошла ближе к одной из стен и подставила палец, наблюдая, как волшебное нечто невесомо садится на одно из фамильных колец с изумрудом, зеленое отражение дневного света осветило черные крылья; она не знала, почему это ее всегда удивляло при редких возвращениях домой со школ-пансионов — если не она, то кто бы прошептал заклятье снятия вечного клея? кому бы это еще понадобилось, если единственная причина, почему дверная ручка не покрылась слоями вековой пыли, это тщательная уборка домовиков? — но каждый раз каким-то чувством ожидала, что их уже не будет. Будто бы они сами должны были исчезнуть при взрослении, а самой их не хватало ни времени, ни желания убрать и выкинуть, оставив гнить среди этикеток от новых платьев и туфлей в корзине для мусора. От воспоминаний ее отвлекла развязка очередной семейной ссоры на повышенных тонах, которую не смогла бы подавить ни одна заглушка. Ариэль вдруг почувствовала себя так, словно кто-то сделал пару оборотов маховиком времени и она вернулась в детство, когда мама еще ссорилась с отцом — когда им обоим еще было дело до этого брака вне вспышек камер и сплетен гостей на гала-вечерах. — …И что делаешь ты? Зовешь эту несносную девчонку обратно, как если бы она не была виновата в то, что совсем скоро… Мама. Крикливая и истерично громкая, с поджатыми алыми губами и горящими от гнева, подобно вспышкам авады зелеными глазами, в которых могло сгореть все их поместье. Ариэль не нужно было ее видеть, чтобы знать, что та по-хищнически выгнулась, встав подобно пантере перед прыжком — слишком уж часто она видела эту картину ранее, когда сама стояла перед ней запуганной жертвой. Больше такое не повторится. Кого она обманывает? Она обещала себе не возвращаться в этот дом, что важнее — в эту семью, и вот она снова здесь, обеспокоенная и пойманная с поличным, потому что отец позвал ее по имени, что сам дал при рождении, обратно. Ну не жалкая ли она, представительница благородной породы? — Она и не виновата. В этом лишь моя вина. — Пускай, — пауза. — Но она могла это исправить. — Дети не должны расплачиваться за ошибки родителей, это замкнутый круг. Разве не ты испытала его на себе? Они притихли. Ариэль на секунду подумала, что они перешли на шепот или разошлись, поняв, что ничего путного на сухой земле разрухи не выйдет, и не услышала приглушенный ответ уязвленной матери: — Наш брак не был ошибкой или расплатой. Поместье Готье благоухало цветущими вишневыми деревьями и свежестью — островок весны среди всеобщего уныния серой зимы. Отец сидел во дворе на скамейке, ожидая ее; его карие глаза, что она унаследовала, казались совсем темными на холодном ветру. Он насупился, лицо его покрылось морщинами; он казался сердитым, а может быть и не был — она никогда не умела ничего прочитать по его лицу, Доминик оставался для нее загадкой, далекой и недосягаемой; цветы на звездной глади волн, попробуй догнать и словить, лишь потонешь. — Привет, дочь, — он мягко улыбнулся, отбросив пару лет с лица, и по-отцовски развел руки. Где-то глубоко в ней растаяла свинцовая тяжесть. Она глубоко вздохнула и прильнула к нему для объятий. Почувствовав кольцо крепких рук вокруг себя, она прижалась к нему и зарылась лицом в его теплое плечо, слегка шмыгая носом — чертов Париж с его непостоянной погодой, успела словить себе простуду, засыпая с открытым балконом. И вдруг почувствовала — сегодня можно быть болезненно откровенной, говорить правду, не боясь, что кто-то воспользуется ею против, как слабостью, не пытаясь стыло ударить жалом больнее в ответ. — Я скучала, — она выдохнула это и потерла щеки, вдруг оказавшиеся до колючего на холоде мокрыми, пропитанными слезами, как раз в тот момент, когда она была уверена, что больше никогда не сможет пролить и слезинки. Отец терпеливо погладил ее по спине в изумрудной толстовке факультета, она шмыгнула носом и осторожно поинтересовалась просевшим от сигарет голосом: — Ты не злишься на меня? — Наша жизнь слишком коротка, чтобы долго злиться. Жаль, что твоя мама не может этого понять, — он громко хмыкнул. Она не поняла до конца, имел ли он в виду ее или самого себя, но согласилась; в Жаклин отравляющей гордости было выше ее роста, что категорически мешало ей переступить через себя и не то что бы попросить прощения, но принять его. — Пойдем, поможешь мне рассадить новые саженцы вишни. Ариэль посмотрела на него в недоумении — ты позвал меня для этого? Рассаживать деревья? — но повиновалась, надев массивные перчатки на нежные руки. Весенняя земля была влажной и послушной в руках, домовики уже раскопали небольшие ямы. Отец подал один из саженцев, уже пустившего широкие ветвистые корни. — В детстве ты часто спрашивала меня, почему мы с матерью занимаемся садом сами, не доверяя такую грязную работу домовикам, ведь это не достойно чистокровных волшебников — пачкаться в грязи, — Ариэль осторожно всадила саженец в землю и принялась его крепко закапывать землей, внимательно слушая его. Доминик продолжил говорить, его низкий голос в сочетании с тем, насколько редко он раскрывал душу в разговорах, затягивали ее внимание: — Тогда бы ты не поняла бы этого полностью, но сейчас, думаю, что сможешь. Нет ничего благороднее для чистокровной семьи, чем оберегать свои корни и сохранять их для потомков — также, как и нет ничего более благородного для их потомков, чем сажать новые деревья на той же земле, где жила их семья. — Если ты хочешь начать разговор о свадьбе и внуках… — Ариэль нахмурилась и встрепенулась; она не хотела смывать с себя наваждение папиного гипноза, но посягни он хоть на секунду на ее свободу, за которую она так долго боролась, и не успеет он продолжить, как она трансгрессирует — без прощаний, объятий и сантиментов. Он и так был единственным, перед кем она была слаба и перед кем не боялась показать эту уязвимость; ей было плевать, что это ее отец, слишком много она испытала в этом году, чтобы повестись на очередную манипуляцию. — Ты не даешь мне договорить, — он оставил лопату в сторону и посмотрел прямо на нее, так, что избежать взгляда становилось невозможным. — Ты и есть продолжение моей фамилии. — Но я же девушка, пап, — она не сдержалась и закатила глаза. — Мои дети не продолжат фамилию Готье, для этого есть твой любимый Александр. — И пусть. — Доминик покачал головой. Его глаза странно горели теплотой и заботой; на секунду ей почудилось, что он расплачется, но он не проронил и слезы. — Александр, может быть, и достойный наследник, но он сын своей матери и его дети будут Адлер. А ты — моя кровь, целиком и полностью, действиями и мыслями, вдохами и выдохами. Ты этого пока не видишь, но ты — Готье, а не Лефевр, как твоя мать. Может быть, твои дети и не будут Готье. Пусть они будут де Керфы, Блэки, Уизли, одними из двадцати восьми английских семей или французами, или вообще полукровными, хоть и я того не одобряю — но они будут твоими и в них будет моя кровь. Воспитай их, как Готье. Ариэль зарыдала и бросилась ему на шею, пачкая его белую рубашку на спине грязью. Они стояли посреди весны зимой, она крепко прижималась к папе; она услышала те слова, которые ждала восемнадцать лет, и теперь не могла его отпустить, боясь, что он исправится, и ей все казалось, что он вот-вот исчезнет туманом меж ее пальцев и она будет ловить ветер. Но он все еще был здесь и она все еще была ее дочерью. Позже Ариэль поймет: он знал, знал что-то, что Ариэль еще не знала, предчувствовал трагедию, нависшую над их семьей железной завесой или грозовым небом перед тяжелым ливнем, и не хотел терять времени на пустые ссоры, обиды или бессмысленный гнев. Он хотел просто побыть в последний раз отцом. Это был последний раз, когда она видела своих родителей живыми.шестнадцать
6 сентября 2020 г., 00:42