ID работы: 7098862

Джинн номер семь

Джен
R
В процессе
36
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 64 страницы, 11 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
36 Нравится 76 Отзывы 15 В сборник Скачать

Бумажные куклы, провода и звезды

Настройки текста
      Калев сидел на пне, смотрел в пустоту и грыз кусок сахара. Крохотный — с полногтя — кусочек даже не бодрил. Но Калев не чувствовал ни голода, ни насыщения, — чувства из него вышибло утренней новостью о «капитоляции» Германии. «Совсем капитольнулась! — радовался вестник, русский с выцветшими бровями. — Капитол ей пришел, как грится!»       Сахар закончился, и Калев начал грызть ноготь. Правая его нога раздражающе дергалась. Перед глазами плыли, словно картинки волшебного фонаря, видения прошлого: арест матери и отца, побег из лагеря, скитания. Два года назад Калев пробрался в Россию, в самую глубь ее тыла, и стал партизаном. В первую же ночь, ворочаясь на дырявой шинели, он рассказал соседу о тайной мечте разрушить царство Гитлера и вытащить из-под развалин отца и мать.        — Мечта! — тихо рассмеялся сосед. — Когда, говоришь, из лагеря сбежал? Года два назад? Так забудь о папке-мамке, сынок. Тю-тю они уже.       Тогда Калев сменил мечту на более рациональную — завалить Гитлера обломками его же власти и долго, с наслаждением давить. Он научился неплохо стрелять и даже прятал под рубахой револьвер, но партизаны — семеро деревенских мужчин — ловили бродячих кур, стирали белье в реке и вечерами ругали немцев. Со временем Калев понял, что они не воины, а скитальцы. Их бросало от одной деревни к другой, они спали на еловых лапах, десятки лесов обнимали их тощие плечи. Настоящие воины гнали фашистов на родину, а Калев бродил по громадной стране и понимал: когда окончится война, он сразу станет лишним.       И война окончилась. В предпоследний ее день пригодился револьвер. В землянке, куда партизан загнал дождь, обсыхали двое немецких солдат: они выжимали мундиры и ругались так скрипуче, что не сразу заметили вошедших. Обросшие, худые, они застыли с открытыми ртами, когда Калев достал револьвер.        — Последние пташки, — усмехнулся Петя, полинявший на солнце, как старый ситец. — Ну, давай их.       «Дать» Калев не смог. Выстрелил только раз, не глядя, и тут же его сбили с ног два перепуганных тела. Немцы выскочили из землянки и, ругаясь уже визгливо, убежали в завесу дождя.       А утром Петя сбегал в ближайшую деревню и вместо еды принес новость о «капитоляции». Партизан она обрадовала не меньше картофеля и яиц, а Калев решил действовать по инструкции, которую сам и составил за два года. Незаметно выйти, спрятаться, переждать, уйти навсегда. Куда и зачем — в инструкции не указывалось. Партизаны знали, кто он, хоть и называли «Колей»; в оголодавшей стране он, еще один сломанный прут, не нужен.       Калев и сам не понимал, где он может быть нужен. Потерянный, он грыз уже мокрую веточку; она размочалилась и застревала в зубах. Никогда прежде он не видел такого синего неба — оно сияло ярче над умытым лесом и тускнело по краям, там, где виднелась деревня.        — Привет, тварь божья, — сказал кто-то сзади. Калев обернулся, выронил веточку, ахнул. Старик в ядовито-синем обтягивающем костюме, с длинными сероватыми волосами, которые он собрал в хвост. Говорил он по-русски.        — Не кормили тебя, дитя человеческое? Хочешь сыру?       Миг — и кусок козьего сыра с мужской кулак шлепнулся Калеву на колени. От неожиданности перестала дергаться нога. Калев взял сыр, отщипнул от него, вяло прожевал, не чувствуя вкуса. Старик нависал над ним серо-синей колонной.        — Ешь, ешь. К парикмахеру еще надо зайти. Ногти подпилим, волосы подстрижем. Хотя…       Старик прищурился. Его глаза-колодцы ощупали Калева с макушки до босых ног.        — Волосы оставим. В двадцать первом растрепанных любят. Красивый ты, Адамов сын!       Калев поперхнулся. Старик, улыбаясь, два раза ударил его по спине, а потом погладил. От этой нехитрой, дрессирующей ласки Калев выронил сыр и, резко дергая плечами, заплакал. Он забыл уже, как горячо слезы текут по щекам, как солью обжигают трещины на губах, как легко становится потом. Старик сел рядом — пень был широким — и обнял Калева.        — Сколько тебе лет?        — Двадцать шесть… будет.        — Какой большой. Пойдешь к нам в компанию? Все равно ты здесь никому не нужен.       Калев отшатнулся, но старик поймал его и силой прижал к груди. От синего костюма пахло чем-то горелым, а руки старика были странно нежны по сравнению с пергаментом его лица.        — А вам-то я зачем нужен?        — Еще и умный! — вскрикнул старик. — Сказочку про черта в зеленом костюме знаешь? Ну, который три желания загадывать заставил, да на третьем прокололся.        — Прокололся? Кто это его…       Калев запинался от недавних слез и непонимания. Старик махнул рукой:        — Сленгу еще научишься. Фишка в том, что третье желание герой уступил жене. А та знаешь что загадала? Чтобы черт ее волосы удлинил на три локтя! Бойся женщин! Если попадешься женщине…        — Что?.. — Калев вскочил, наступил на сыр и отдернул ногу. Но сыр не прилип к пятке, не остался раздавленным у пня, а улетел, как кучка пепла. Старик развел руками:        — Это примитивное. Хочешь большему научиться — идем со мной.       И протянул руку с непонятным пафосом. Вытянулся, выпятил грудь — прямо искуситель; но Калев давно забыл Библию. Старик и сыр взбодрили его. Калев сел, вытянул ноги и задумчиво почесал колючий подбородок.        — Куда это ты меня зовешь, презренный змий?       Старик расхохотался. Смеясь, он открывал рот так широко, что хотелось сунуть туда шишку, лежащую у пня. Зубы у него были все желто-черные, источенные, но губы — красные, словно он обмазался соком малины. Чем больше Калев на него смотрел, тем непонятнее и даже страшнее казался старик с молодыми руками. И лес больше не был свеж и приветлив, а крики радости раздавались слишком далеко, Калев не смог бы добежать.       Он пять лет не верил ни в бога, ни в сатану, но сейчас спросил:        — Ты дьявол?        — Дьяволов нет, есть только джинны, — рот старика стянулся, сжался в ярко-красную каплю. — И ты станешь одним из них, сын мой. Какая, говоришь, у тебя мечта была?        — Никакая. Гитлеру уже задали жару.        — Убить Гитлера! Глупо.       Калев скрестил руки, вцепился в собственные локти, сжался весь, как пружина.        — Чего глупо-то?! Я пять лет ел придорожную грязь и притворялся кем попало, а ты — глупо?       Старик не дал ему взорваться.        — Глупо. Это ничего не решит. Никого не вернет. Твоих родителей завели в газовую камеру через неделю после твоего побега.       И Калев сразу ослаб настолько, что разжал пальцы и устало свесил руки. Снова задергалась нога. Много чего можно было вспомнить — целых двадцать лет, километры пленки — но Калев, не моргая, смотрел один лишь кадр. Глаза матери в тот миг, когда он вошел и увидел труп. Ласковые глаза.        — А я, между прочим, могу сделать так, чтобы этого не было.        — Чего не было? — Калев поднял голову.        — Да всего. Убийства, ареста, концлагеря. Чтобы евреев не гоняли по всему свету. Чтобы Гитлер умер в том окопе. Чтобы не рождался он вообще.       Сумасшедшим показался мир, и Калев уступил безумию.        — А от меня чего хочешь… взамен?       Старик улыбнулся мягко, даже тепло. Не ответил, но Калев понял. Ненадолго оба замолчали, послушали, как звенит лес, как перекатывается, поет, радуется в нем жизнь. Потом Калев встал, пригладил засаленные волосы, отряхнулся.        — Ну, бери, — раскинул руки. Старик обошел его кругом, пощупал его плечи, заглянул в глаза.        — Приманка для женщин, — усмехнулся. — Посмотрим, на что еще ты способен. Пока в Древний Рим отправим, там ох!       Что именно там «ох», старик не уточнил. Он достал из кармана что-то золотистое, продолговатое. Приглядевшись, Калев узнал в странном предмете восточную лампу — однажды мать купила такую, но так и не поняла, как зажигать. Старик снова оглядел Калева, будто не мог запомнить три ободранных ингредиента — штаны, рубаха и тело, — из которых он состоял. Постучал по лампе. Оттуда донеслось что-то сонное, хриплое, на каркающем языке.        — Ну, будет. Джинн — Лампа, Лампа — джинн.       Калев не сразу понял, что его представляют лампе. Или сидящему в ней существу? Чтобы не позориться, он чуть поклонился, и это рассмешило лампу.        — Настраивай портал, — старик дунул в горлышко лампы. — Древний Рим, скажем… первый век до нашей эры. А ты, — повернулся к Калеву, — смотри, не слишком там!       Снова он не сказал, что именно «слишком». Калева переполняло что-то странное, глубокое; покалывало в ладонях и пальцах; мелко дрожали колени. Но в голове стало вдруг чисто, словно и там прошелся ливень. И он был готов ко всему, готов на все, даже на смерть.       Лампа что-то прокаркала. Старик взмахнул рукой — и штаны с рубахой свалились с Калева, а вместо них полезла другая одежда, чистая, мягкая, цветастая. Появились сапоги. Калев оглядел себя — золотой жилет, распахнутая до груди рубаха, пояс с множеством мешочков, нож. Штаны плохо держались, а сапоги, кажется, шевелились.        — Восточный стиль, — чуть виновато кивнул старик. — Наш Глава его обожает. Загар бы тебе… Но ладно, давай! И не это там!       Калев ничего не успел понять — сначала исчезли сапоги, потом штаны, а потом и руки. Все это струйкой белого тумана влетало в лампу, и вскоре в узкое ее горлышко утянуло и Калева. Он стукнулся головой, бросил ругательство, которому выучился у партизан, и в кромешной пахучей темноте столкнулся с кем-то теплым.        — Чувствуешь, как тебя куда-то несет? — девичьим голосом спросил теплый. Калев молчал. Девушка выбросила перед ним кучу золотых символов. Как светлячки, они роились, садились Калеву на нос и беспорядочно толкались, разрезая тьму на тонкие полосы. Но самым странным оказалось то, что Калев эти символы понял. По три в ряд — слог, а из слогов — слова. Светлячки летали по системе, и этот рой золотых комаров можно было прочитать.        — Инструкция по эксплуатации магии? Не злоуп… отреблять… мощью… Три желания… Фонд помощи интровертам двадцать первого… Лицензии на оказание эрот… ических услуг… нет… Пиццу… не доставляем?        — Ну все, — вздохнула девушка, собирая символы. Они осветили ее острое, хмурое лицо и тонкие голубоватые руки. Калев хотел что-то ей сказать — что-то глупое, вроде комплимента ее глазам или замечания о погоде, — но тут его с силой потянуло наверх, и темнота рассеялась.       Вместо нее появились мраморные колонны, виноград в высоких чашах, женщины в белых платьях… и лицо одной из них, стоящей так близко, что Калев услышал ее дыхание. Женщины от изумления застыли с поднятыми руками и ртами, растянутыми в смехе.       И Калев, не успев ничего придумать, выпалил:        — Я джинн! Исполню три любых желания, моя госпожа!

***

      Корпорация гудела. Низкие и высокие голоса джиннов и ламп повторяли одно слово: «глава». Иногда добавляли: «увольнение». И совсем редко вставляли неуверенным шепотом: «номер семь». Они смотрели на экран, но слова им были недоступны, наушник — единственный — дали только Лампе номер семь.       Лампа сидела за своим столом, отделенным от других только матовой перегородкой, и яростно терла запястье. Диалог звенел у нее в правом ухе, а в левое испуганно шептали — увольнение, глава, номер семь. Она знала, как увольняют Ламп: двадцать капель магии, чтобы вывалиться в мир людей, и полная амнезия. Это утешало. Ее не накажут, она лишь проводник. За бойни на переговорах не убивают переводчиков.       Но на экране плакал Номер Семь, и его растрепанные волосы пробуждали в Лампе что-то непонятное, давно забытое, оставленное в мире, из которого ее забрали. Калев. Его имя оказалось красивым, как шелест ветра, который она иногда вспоминала. Здесь не дул ветер. Изогнутые здания, будто выточенные из скал, лепились друг к другу — коралловый риф до самого горизонта. Над городом вечно струился желтоватый свет, но Лампа знала солнце и не прощала Главе эту подделку.       Были и другие города, подобия земных. И люди. Настоящие, с мягкими волосами, с теплой кровью, которая могла вылиться на созданный Главой песок. Люди, не умеющие колдовать. Игрушки, разбавляющие вечное одиночество Главы.       Лампе хотелось в подвал, на этот диван-болото. Хотелось поговорить с Главой вот так же философски и узнать о своем прошлом. И заплакать, и ожить. Она скребла запястье, пытаясь почувствовать боль, но не могла — пока не закончится действие магии, выпитой вчера, Лампа всесильна.       Диалог разрушил ее тонкую веру в чудеса Корпорации. Жить в этом карикатурном мире уже не хотелось, и Лампа ждала увольнения, как прежде ждала зарплату. А остальные испуганно жались друг к другу, увидев в трагическом крахе Номера Семь только угрозу самим себе.       Лампа пыталась вспомнить хоть что-то — яркий детский браслет, первый поцелуй, вид на родной город с крыши. То, что снится перед самой смертью, то, что называют «соком жизни» — меткие бессюжетные образы. Но не приходило даже это. Она уже потеряла память, а Лампа — это не имя, даже не идентификационный код, какие дают преступникам.       Когда боль наконец пронзила запястье, Лампа всхлипнула, но слезы так и не вырвались.       «Может, мы могли бы…» — сказала она Номеру Семь, когда он отчаянно искал девушку с чистой душой. В мире людей это предложение можно продолжить сотней способов — пойти в кино, выпить, переспать, пожениться. Лампа не знала, что собиралась предложить.        — Чистая душа, — прошептала она, заглядывая в круглое зеркало, стоящее на столе. — Кто сказал, что только у нее чистая душа?       Она засмотрелась на свой вздернутый нос, смахнула со лба черные гладкие волосы.       Кадр сменился. Зрители заволновались, и Лампа подняла голову. Глава и Калев стояли у каких-то серебристых цистерн с надписями «1984, СССР», «Рим, I в. до н.э.», «Османская Империя, 1603»… Даты и страны, от Хаммурапи до Теодора Рузвельта, от древнего Египта до Израиля последних высокотехнологичных лет. Это был завод, весь серо-красный, с булькающей, как суп, магией, которую в конце конвейера разливали в пузырьки по сто капель. Ежемесячная зарплата джиннов, у ламп на десять капель меньше.       Никто раньше не видел завод, и зрители не обращали внимания на героев. Камера застыла у потолка, снимая все панорамой, и Глава с Калевом, снующие между цистерн, то и дело пропадали из кадра. Но слышались их голоса: изможденный и бодрый, безнадежный и полный целей.        — Что ты сделаешь со мной? — спрашивал Калев, и голос его перекатывался меж цистернами, как огромный железный шар. — Убьешь? Как убивают джиннов, узнавших тайну своего происхождения?        — Не обязательно убивать, — отвечал Глава голосом мягким, пружинящим. — Есть иные способы. Но истина в другом, мой уволенный друг.       Они прошли коридор, белый, с зелеными кривыми елочками на стенах — будто первоклассники украшали школу к Новому Году и перестарались. Абсурд переполнял завод, как магия — те сосуды. Лампа впилась в экран глазами, уже не слыша испуганного бреда коллег.       Это был уже не завод, не та механическая его часть, где магию разливают по бутылкам подобно кока-коле. В новой комнате — тоже белой, но без украшений — стояло странное приспособление: тысячи мелких проводов, уходящих в стены одним концом и в зияющую дыру — другим. В дыре мерцали голубоватые звезды.        — Мальчик создал и эти нити, — Глава тронул один проводок, и тот заискрился, отдавая нечто вроде тока. — Карикатура на научный мир. Все мы знаем, что магию не понять, и все же стремимся. В мире людей нити невидимы, и ты понимаешь теперь, для чего они нужны.        — Ты не поверишь, — усмехнулся Калев, — но я человек рациональный. Куда эти нити втыкаются в мире людей? В головы? В сердца?       Глава погрузил руку в дыру, слился на миг со звездами — и вытащил конец проводка, который ему полюбился.        — А вот это я тебе сейчас объясню.       Лампа вскочила, когда камера уехала куда-то вбок, так и не показав развязку. Коллеги перешептывались яростнее, испуг таял, уступая место гневу, который толкает на забастовки. Действительно, думала Лампа — если все джинны откажутся исполнять желания, тогда чем же будет питаться Глава?       В наушниках что-то щелкнуло, и кадр снова сменился. Лицо Главы на весь экран — такое хорошее разрешение, что видны два крохотных прыща у крыльев его носа. Когда Глава заговорил, пошли субтитры, но они вовсе не повторяли его слов.       Субтитры говорили о повышении зарплаты — сто пятьдесят капель вместо ста, лампам сто сорок; о новых филиалах, даже в мире людей, да-да, в том мире, который каждый из джиннов хотел распробовать; о том, что с Калевом все хорошо, его поместили в субпространство на время. В ту пещеру, где сидел мальчик, создавший этот мир.       Глава смотрел на Лампу номер семь, именно на нее. И говорил только с ней.        — Я знаю тебя, дорогая. Ты же была стажеркой, бегала за Номером Семь, думаешь, не видел никто? В мире, где любовь устарела, ты умудрялась любить. И до сих пор она есть, правда?        — Правда, — шептала Лампа, понимая, что растрепанные волосы Калева и его испуганные глаза пробуждали в ней совсем не жалость.        — Когда джинн идет в мир людей, провод тянется за ним и автоматически цепляется к его хозяину. То есть — от этого не сбежать, дорогая. Все они — сосуды. Но в одной целых триста капель, и вот к ней-то он проводок не прицепил, не смог, потому что она попросила… остаться с ней. Нарушение, понимаешь? Нельзя так. Чтобы остаться в мире людей, джинн должен стать человеком. А оставлять желание неисполненным нельзя, нарушение… чего?        — Закона сохранения энергии.        — Вот, дорогая. А проводок-то надо прицепить. А джинн-то уже не джинн.       Лампа чувствовала, как слезы текут по щекам — две влажные дорожки, что цепляются за крошечные волоски и петляют к шее, — но не щипало в глазах, не застревал ком в груди, не дрожали губы. Она плакала холодно, как пищащая детская кукла.        — И кто он теперь? Что с ним будет? Что с нами будет?        — Понимаешь, лампочка, мне эти триста капель нужны. Медленно работаем. В два дня от силы тысячу собираем, все на зарплату и на оборудование уходит. А я же должен что-то есть, дорогая.       Его губы сжались идеальным бантом, и Лампа испытала забытое ощущение — легко закололо в животе. Все-таки Глава был красив, красив настолько, что рядом с ним меркли все седьмые и сорок четвертые. Может, и не было в ней любви, ни капли, только желание — оно не устарело бы никогда.       Но Лампа опомнилась вмиг, уцепилась за Калева. Любить его — значит быть живой, хранить тепло чувствительного, неправильного, бесконечно родного человечества. А в главе было слишком мало человеческого. Особенно сейчас.        — Иссякают чистые души… Много эпох мы перерыли, много миров, а сейчас ослабли, новых джиннов брать негде, нет уже таких… Я угасаю, дорогая. Когда я угасну, придет конец и вам.       Он опустил глаза, и Лампа услышала десятки томных вздохов со стороны коллег — в экранные образы всегда легко влюбляться.        — Неужели какие-то триста капель вас спасут?        — О! — он оживился. — Не меня, а мою идею. Видишь ли, я планирую прикрыть лавочку, распустить сотрудников и вернуться на Землю. Ну, пока живой. Заигрался что-то.        — Распустить… сотрудников?!       Глава заулыбался, как ребенок, которого похвалили. Воспринимать критику он не умел совершенно, отметила Лампа.        — Оставалось четыреста пятнадцать капель, ровно! А теперь триста. Вот ровненько триста! И если кое-кто для меня их достанет, то будет всем счастье. Домой вернешься, дорогая! Я сегодня добрый, память всем вернуть могу. Если поторопишься. А заберешь у Даны ее «чистую душу» — и твоя семерка тебе достанется.       Лампа схватила первое попавшееся — список ночных дежурств — и непонимающе его смяла, не зная, как именно ей нужно поторопиться.       Глава дунул через экран — и на столе появилась банка из-под Nutella, измазанная остатками пасты. Лампа ткнула ее пальцем и поморщилась.        — Ну и портал.        — Гроб себе выбирать будешь. Лезь.       Лампа открыла банку и сунула туда руку, но пролезли только три пальца. Глава вздохнул, дунул еще раз — и пальцы растворились в том белом тумане, над которым так подшучивал Калев. Лампа почувствовала, как ее затягивает в банку, как мир крутится серыми и желтыми полосами, и вдруг вскрикнула, пронзенная острой догадкой:        — Где вы взяли остальные сто пятнадцать капель?

***

      Дана смотрела на греческие звезды, кутаясь в плед — ночь была холодной. Все спали — вор-Гафур с отрубленной рукой, Хасан-поджигатель, забывший свое имя, ее сестренка, даже сорок четвертый джинн. Золотая пыль его магии еще летала по комнате, когда Дана закрывала дверь. Почему-то этому темноглазому мальчишке, который бился головой об холодильник, она верила. Он мог быть джинном и сидеть в лампе тысячелетиями, он — но не номер семь.       Номер семь всегда был слишком бледен и смешлив для джинна. И слишком хорош для нее.        — Когда я была маленькой, я вырезала из бумаги кукол в больших тюрбанах. Они были такие нескладные. Я придумывала им имена, танцы и истории, где в конце все женились.       Старик рассмеялся. Он ел какие-то «чипсы», смачно хрустя и отдуваясь, будто тяжело работал.        — Знаешь, в чем твоя проблема? — спросил он через несколько минут, отбросив странный шуршащий мешок. Дана пожала плечами.        — Ты не эмансипирована. Проще говоря — ты вся такая принцесса, рыцаря ждешь. А рыцари перевелись. Я-то знаю — я двести эпох перерыл, и нигде рыцарей не было. Максимум — пикаперы.       Дана ничего не поняла, но кивнула многозначительно и с улыбкой. Старик вздохнул. Мешок, унесенный было ветром, вернулся и зацарапал краями-когтями по камню пола. Дана отпихнула его ногой. Мешок полетел в сторону и зацепился о чью-то штанину.        — Ага, — хмыкнул старик. — Все-таки уволили.        — Твоими молитвами, — бросили ему в ответ знакомым голосом. Дана задрожала, открыла рот, закрыла, встала — и беспомощно упала в кресло. Над ней склонилось знакомое лицо. Правда, усталое, сердитое и совсем бледное.        — Джинн! — выдохнула Дана, чувствуя, как радость растекается по всему телу.        — Калев. Меня зовут Калев.        — Красивое имечко…       Джинн махнул на старика рукой — кажется, угрожающе. Дана спиной прижалась к креслу.        — Шел бы ты, старче. Имечко, имечко… Меня там чуть не распяли, а ты тут чипсами баловался?        — Исключительно от волнения, — смеялся старик. Но тут джинн повернулся к нему — и смех разбился, как стеклянная ваза. Осколки растаяли в кашле, которым старик прикрыл нарастающий страх. Дане вдруг показалось, что джинн выше ростом, а плечи его шире, а руки — сильнее.       Джинн взял старика за плечи, приподнял и встряхнул, и Дана вспомнила — точно так же отец тряс мать перед самой ее смертью. Дана лежала в углу, на каком-то тряпье, и смотрела совершенно без интереса, но с такой же непонятной тоской. В тот день отец перестал быть разносчиком писем, который позволял дочери забираться к нему на колени и трогать перстень с черным камнем.       А теперь джинн переставал быть тем, кто целовал ее мягко и горячо, кто смущенно расстегивал перед ней жилет и шутил обо всем на свете. В его руках появилась сила, прежде ей незнакомая, а когда он затолкал старика в дом и вернулся к ней, Дана сильнее вжалась в кресло.       Она не видела, не слышала, не осязала — глаза все те же, и руки, что гладили ее сейчас по лицу, и даже в поцелуе был прежний жар. Но что-то изменилось, как меняется мир перед песчаной бурей. Нельзя объяснить этот миг перехода от спокойной жары к танцу шайтанов.       Джинн взял ее на руки и, минуя спящих, понес в свободную комнату. Дана была спокойна, пока он шагал, но когда положил ее на кровать, навалился сверху, поцеловал совершенно по-другому и начал раздевать — она заерзала, отвернулась и выпалила:        — Я приму душ!       Ничего в ней не проснулось от этих торопливых ласк — ни прежнего жара в животе, ни теплоты в груди. Только мысль о том, что они — две бумажные куклы, ужасно нескладные, а лепят их друг на друга руки одинокой девочки.       «Кто же вырезал все из тебя?»        — Надо же, как быстро ты освоила блага цивилизации, — он сел на кровать и как-то озадаченно смял простыню. — Ну прими.       А вот теперь — проснулось. Когда джинн (или Калев?) сидел перед ней такой нерешительный, Дане мучительно хотелось погладить его по волосам. И поцеловать, чуть нависая над ним, чтобы он отвечал, а она вела. Знаток во всем, кроме любви, он нравился Дане таким — смущенным, вспотевшим от первой борьбы, своим.       И Дана не ушла в душ. Она обняла джинна за шею, снова поцеловала, и бумажные куклы размокли в ванной, чужие руки остались в стороне, а во всем мире были только две робости, слившиеся в одну.       Джинн задышал тяжело, терпко, и глаза его наполнились надеждой, грустью, может, и любовью. Дана снимала с него футболку, когда в дверь постучали.       Не дожидаясь ответа, вошли. Это был Гафур. Обрубленной рукой он держал дверь, а здоровой — кухонный нож. За ним топтались сонный Хасан и сердитый темноглазый джинн, а у его ног терла глаза Марьям.        — Что, развлекаешься, изверг, собака дохлая, шайтан безрогий?       Гафур сказал это так ласково, что Дана даже снимать футболку не перестала. Опомнилась только через мгновения, когда Марьям завопила в голос, а Гафур метнул нож в спинку кровати. Быстро вытащил еще один.        — Ну что, джинн номер как тебя там. Ты нас в эту конуру засунул, ты и доставать будешь. Загадывай последнее желание.       Сорок четвертый выступил вперед и одернул ослепительно-золотой жилет.        — Да, хозяин! Ваше последнее желание?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.