ID работы: 7115881

Трещина в скорлупке

Слэш
R
Завершён
1160
автор
Размер:
537 страниц, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1160 Нравится 1615 Отзывы 538 В сборник Скачать

Глава 31. Безответность

Настройки текста
Еще никогда Савелию не доводилось быть тем, кто заботится о больном, следит за его состояньем, за выполненьем рекомендаций врачей, за сквозняками, за принятыми микстурами, за улучшением или, напротив, усугубленьем кашля... Если заболевала Мари, вокруг нее крутился целый сонм умудренных врачебных светил, и Саве только и оставалось, что втихомолку таскать сестре конфеты да подбадривать ее смешными историями. Если вдруг недуг настигал тетушку, то никому и вовсе не дозволялось задерживаться в спальне, особенно подверженному болезням Савелию. Однако нынче в Тифлисе не было ни тетушки, ни комиссии докторов, ни роя слуг, готовых прийти на помощь по малейшему повелению. Сава стремился допускать в дом как можно меньше посторонних лиц, ибо не хотел контролировать каждый взгляд, слово или случайное прикосновенье, когда заботиться нужно совсем о другом. Чтобы в доме оказались лекарства, Савелий сам шел в аптеку. Чтобы появился куриный бульон, Савелий должен был попросить о том кухарку. Чтобы Михаила навещала сиделка, сведущая в выписанных припарках и уколах, Савелию требовалось для начала ее нанять, убедиться в ее опыте и добросовестности и доверить ей Мишу, причем в наикратчайшие сроки, ибо без инъекций обезболивающего Измайлов мучился до стонов сквозь сжатые губы. И даже хотя сиделка выдержала строгий экзамен и имела при себе рекомендацию госпожи Сибиряковой, Савелий все одно холодел в бессильной тревоге, поручая заботу о Мише кому бы то ни было. Он страдал оттого, что не понимает медицинские вопросы и вынужден всецело полагаться на заключения докторов, не имея возможности проверить, подтвердить или, напротив, обоснованно усомниться в указаниях по лечению. Поначалу у Савы мелькала мысль пригласить других специалистов, кроме Крафта и Леонидова, и послушать их мнения, однако Гоги немедленно отговорил его от такой затеи. Прежде всего, убежденно заявил грузин, нельзя одновременно слушать нескольких независимых докторов. От этого все перепутается, и станет только хуже. А во-вторых, Тифлис, вернее, медицинское его общество, весьма узкое и сплоченное, потому Крафт и Леонидов непременно узнают о вмешательстве в лечение Измайлова своих коллег. И если хирург Леонидов еще, быть может, отреагирует на то сдержанно и профессионально, то гордый Крафт немедленно разорвет сношения и передаст лечение иному доктору. Савелия, конечно, крайне огорчало такое положенье дел, но идти на конфронтации в то время, когда Мише нужен беспрерывный уход, он не посмел. И все же собственное медицинское невежество угнетало Савелия. Если бы он умел обращаться со шприцем и ставить уколы, то непременно делал бы это сам, не прибегая к помощи сиделки. Часто болевший Сава не понаслышке знал, как хочется в минуту немощности видеть рядом самых близких, чувствовать их любовь и поддержку и доверяться именно им. Сиделки с их наигранной приветливостью, чрезмерным радушием и фальшивыми улыбками никогда не смогут заменить дорогого человека, будь они хоть в сотню раз проворней со шприцами. Оттого Савелий часто находился в спальне Измайлова вместе с сиделкой, внимательно и пристально следил за всеми ее действиями и особенно усердно старался запомнить то, как она наполняет обезболивающим толстый шприц, как прикручивает стерильную иглу, спускает лишний воздух, вводит иглу Мише в вену и, вдвигая поршень, с предельной точностью отмеряет по рискам на корпусе шприца необходимое количество лекарства. Саму сиделку присутствие господина Яхонтова и его дотошность ужасно бесили. Одними инъекциями стремленье Савы разобраться во врачебном деле, разумеется, не ограничилось, и он вооружился в библиотеке и книжном магазине всевозможными учебниками, научными трудами и пособиями по медицине. В свободное время он запоем читал про строенье человеческого тела, работу мышц, возможные патологии и леченье, разбирался с простудами, пневмонией и чахоткой, составлял конспекты, учил на память симптомы и способы борьбы с ними самими и их причинами. Сложные вопросы Сава выписывал отдельно, затем обращался с ними к Леонидову или Крафту и, получив искомые ответы, заносил к себе в заметки. В ближайшие дни юного писателя Савелия Яхонтова из Петербурга узнали все окрестные аптекари, ибо он не только приобретал нужные лекарства, но и обязательно расспрашивал, что входит в их состав, как их готовят, есть ли другие лекарства с похожим действием и проч., и проч. Аптекари охотливо шли на диалог, а Сава был только рад расширить свой медицинский кругозор. Чем активней он штудировал медицинские книги, вел конспекты, беседовал с докторами и аптекарями, разбирался в анатомии, физиологии, микробных болезнях, лекарствах и, благодаря неожиданным познаньям грозной Нино Паркатацишвили, лекарственных травах, тем чаще проводил сравнения со своими прошлыми заболеваньями и начинал всерьез сомневаться в компетентности любимых тетушкиных докторов. Конечно, стать врачом по книгам невозможно, но никто в семье Яхонтовых, несмотря на ослабленное здоровье Савелия, никогда и не пытался разобраться в вопросе самостоятельно. В аристократической среде это было попросту не принято. Тетушка, а следом за ней и Сава верили всему, что говорили доктора. А те, в свою очередь, обыкновенно старались угодить княгине как можно более плотным, обширным, всесторонним леченьем и назначали больному десятки микстур и таблеток, большинство из которых, как теперь выяснял Савелий, были совершенно излишни и только зря нагружали и без того измученный организм. Сава часто теперь вспоминал военного врача Зиновьева, которого летом пригласили в Прилучное по совету Миши и генерала Татищева. Как удивилась и на мгновенье даже рассердилась тетушка, когда Зиновьев не обнаружил у Савелия болезней и назначил ему только постельный режим! Наверняка она посчитала его шарлатаном. А выходит, что шарлатанами всегда были обожаемые тетушкины европейские и петербуржские специалисты, сыпавшие непонятными терминами и рецептами. Савелий был не в шутку зол, что жадные до гонорара доктора умеют вот так одурачить простодушных пациентов, и, взявшись за изученье медицины, забросил и труды по философии, и художественные книги, и даже собственное творчество. Какой от всего этого прок, если в трудную минуту не знаешь, что за микстуру дать близкому, не можешь ввести ему инъекцию обезболивающего и вынужден скрепя сердце терпеть его муки, пока не прибежит вызванная нарочным сиделка? Сава старался как можно чаще навещать Михаила, даже хотя Крафт на то постоянно сердился: нельзя заходить в спальню, нельзя волновать больного, нельзя приносить с собою уличную заразу. Но как не сходить? Как не проведать? Савелий и спать принялся там же на кушетке подле Миши, точно верный пес. Безвольно придавленный к перине, Измайлов не мог противиться заботе, иначе непременно бы заартачился, заявил бы, что чувствует себя превосходно, что опекунство ему ни к чему, что обременять Савелия он не намерен и вовсе назавтра собирается в штаб. Однако нынче, когда Михаил едва приподнимал голову с подушки, чтобы выпить микстуру, его напускные неуязвимость и геройство наконец отступили. Сава суетился около постели: то поправлял одеяло, то промокал со лба Измайлова пот, то задергивал сторы, чтобы уберечь Мишу от солнца, то, напротив, раздвигал их и впускал в спальню уютный осенний свет, то справлялся у больного о температуре, то проверял склянки с микстурами и повязку на ноге: не сбилась ли... Словом, уже через пару дней все, кто навещал дом Савелия и Михаила, начиная горничной и заканчивая доктором Крафтом и хирургом Леонидовым, стали замечать, что сношения молодых людей что-то уж очень близкие, а тревога одного о другом явно выходит за рамки товарищеской. Но Савелию не было дела до слухов и толков. К вечеру он отпускал сиделку, чтобы побыть с Михаилом наедине, а потому за последний прием лекарств отвечал сам. Тщательно вымыв руки до локтей, лицо и шею, сменив одежду на свежую и чистую, чтобы ненароком не занести в спальню «заразу с улицы», Сава приходил к Михаилу, гасил все свечи, кроме двух в тонком прикроватном подсвечнике, и аккуратно присаживался на край постели. Миша его уже ждал, полулежа на подушках и даже пытаясь приветственно улыбнуться. Савелий брал ладонь Измайлова в свою, всякий раз вздрагивая от ее ледяной безжизненности, и подносил к губам в надежде хоть немного отогреть дыханьем и поцелуями. В иной раз рука Михаила разжималась, медленно возвращая свою подвижность, и мягко прикладывалась к Савиной щеке. Сердце оттого принималось биться так часто, словно безвинная ласка была наивысшей наградой, и Савелий не мог удержаться и не потереться о Мишину ладонь. Затем наступала менее приятная часть встречи: Сава одну за другой брал микстуры и, отмеряя нужную дозу, давал Измайлову. Микстуры были отвратительными на вкус, горькими, гадкими, Савелий то прекрасно понимал, но Миша ничем не выдавал отторжения и послушно выпивал сперва лекарство, а за ним воду. Из-за болезни он стал так покладист, как никогда прежде, и доверчив, что ребенок. Он тянулся к Саве, искал его в спальне взглядом, радовался, когда он приходил к нему по вечерам и, если были силы, говорил что-нибудь незначительное и милое, так, как только он один в целом свете умел. Покончив с микстурами, Савелий целовал Михаила в лоб, желал ему доброй ночи и отправлялся на свою кушетку в противоположном углу спальни, откуда всю ночь слушал прерывное, с присвистами дыханье, поверхностное и натруженное, которое то и дело прерывалось взрывами жестокого, до спазмов, кашля. В такие минуты Сава с силою сжимал руки в кулаки, так что ногти впивались в кожу. Ему хотелось рыдать и молиться, но он знал, что не может позволить себе такую роскошь, как слабость. Утром, не поспав толком и пары часов, он вновь подходил к постели Измайлова, улыбался, целовал его, раздвигал сторы и бодро сообщал, что сейчас распорядится о завтраке. Но бывали и такие минуты, когда Михаил, уже шепнув в ответ «Доброй ночи», вдруг прикасался к запястью Савелия и, подняв на юношу сверкавшие лихорадочным блеском и оттого пронзительно яркие зеленые глаза, добавлял тихонько: – Не уходи. Сава только этого и ждал. Доктор бы точно не одобрил подобные методы поддержки больного, но, сбросив одежду, Савелий быстро забирался в постель, притягивал Мишу к себе и крепко, влюбленно его обнимал. Они могли лежать так целый час, невесомо поглаживая друг друга, переплетая пальцы, целуя кончики волос и обмениваясь проникновенными, едва слышными признаньями. Савелий впервые видел Михаила настолько трогательным и сентиментальным и знал, что при любых других обстоятельствах, кроме болезни, он его таким и не увидит. Измайлов быстро утомлялся от разговоров, и тогда, обессиленно привалившись к возлюбленному, слушал его. Сава повествовал обо всем, что придет в голову, в том числе и о своих новых познаньях в медицине, но, дабы не утомлять Мишу, все больше рассказывал о Гоги, Сибиряковой, регулярно заходивших в гости, но не смевших нарушить покой спальни больного, а также о сюжетах своих будущих рассказов или о письмах тетушки и Мари, которые как раз добрались из Петербурга. Повествуя о новостях родных, Савелий умалчивал о том, как больно было читать восторженный тон в антураже одиночества и горя. Мари рассказывала, что доктор спокоен за нее и ребенка, что все идет хорошо и даже легче, чем она предполагала, что они с Левой уже оформляют детские комнаты и что осенний Петербург, несмотря на промозглую сырость и уныние, не так уж плох. Особенно если не выходить из дома. Мари напоминала брату про его обещание приехать к сроку рождения и радовалась, что они с Михаилом устроились в Тифлисе благополучно. Что касается Татьяны Илларионовны, то в своем объемном растроганном письме, полном тоски и обожания, она ничуть не отступала от излюбленного стиля. Единственное, о чем Савелий умолчал в пересказе Михаилу, были пока не полученные ответы от Бестужева и Кости. Сава подозревал, что князь не отвечает из вредности, но вот насчет младшего Измайлова тревожился. Что если письма не дошли до Кости и он ничего не знает о болезни брата? Так или иначе, посвящать Михаила во всю переписку было ни к чему. Савелий говорил с ним полушепотом, тихонько нежил, баюкал, а Михаил, прижавшись к любимому в ответ, так что сердце сладко дрожало, закрывал глаза и слегка поглаживал или пожимал его ладонь, давая понять, что слушает. Понемногу реакция ослабевала, а когда рука наконец останавливалась и мягко опускалась на перину, Сава понимал, что Миша заснул. Первая неделя лечения прошла так, одновременно мучительно тяжело и пронзительно любовно. Измайлов постепенно оживал, все больше бодрствовал, разговаривал, сам брился, даже немного читал. Савелию уже не приходилось кормить его с ложки микстурами: Михаил справлялся сам. Даже заявил вдруг, что и сиделка ему не нужна. Вдохновленный прежним доверием и трепетной нежностью, Савелий был убежден, что теперь, когда самое страшное позади, Миша станет собой и, воспрянув духом, энергично возьмется и за леченье пневмонии, и за упражненья для ослабленной ноги. Не тут-то было. Началось все на исходе второй недели, когда доктор Крафт, отмечая прогресс больного, рекомендовал ему короткие прогулки на свежем воздухе. Вот только ходить Измайлов еще не мог, а Леонидов после очередного осмотра не дозволил ему даже двигать раненой ногой. Так в доме появилось то самое приспособление, один вид которого вгонял Михаила в злость и апатию: инвалидная коляска. Савелий прекрасно помнил рассказ Константина о Майкопе и Мишино отношение к коляскам, но иного выбора у них не оставалось. Пройдет еще не одна неделя, прежде чем Михаил встанет на ноги. Совершенно невозможно провести все это время взаперти. Чистый горный воздух необходим для закалки, укрепленья иммунитета и преодоленья пневмонии. Впервые собирая Измайлова на прогулку, Савелий взволнованно, суетливо и без устали растолковывал аргументы, которые Михаил знал и сам. Увещевания не помогали, и, едва Сава с помощью сиделки пересадил Измайлова в коляску, как всякая бодрость и таким трудом возвращенный румянец сошли у больного с лица. Савелий готов был взвыть от отчаяния. В одну-единственную минуту его Миша растерял едва обретенные силы и вновь осунулся, постарел и зачах. Стараясь сохранять присутствие духа, Сава застегнул на Измайлове редингот, укрыл ему ноги теплым пледом и, никому больше не доверяя, сам покатил коляску из дому. Во время прогулки он старался весело и как ни в чем не бывало вещать об отвлеченных предметах, обращался к Михаилу в точности так, как прежде, и, восторженно радуясь мягкому ноябрьскому деньку, ни единым словом не намекал на нынешнее положенье. Упоминанье о здоровье он позволил себе лишь однажды: – Если замерзнешь, вернемся домой. Но Михаил не отвечал. Он был что тряпичная кукла, он даже не шевелился в своей коляске. На все попытки Савелия его растормошить, на все вопросы и оклики по имени он отзывался только кивками да изредка неслышным «угу». Саве хотелось остановить коляску и встряхнуть его за плечи, прокричать что-нибудь прямо в лицо, нет, не просто прокричать – докричаться. Но он сдерживался, крепче вцеплялся дрожащими пальцами в ручки коляски и продолжал упрямо ее катить. В первый раз они провели на улице не более двадцати минут, обогнув свой квартал так, чтобы не попасться на глаза соседям. В последующие дни прогулки становились дольше. Сава привозил Михаила на смотровую площадку, откуда открывался чудесный вид на долины и горы, и, опускаясь подле коляски на корточки, пытался заводить разговоры. Все было тщетно. Чем крепче становилось физическое здоровье Измайлова, тем более слабела его душа. Казалось, что Миша, тот, каким знал и любил его Савелий, стал маленьким-маленьким и спрятался куда-то вглубь собственного тела, так что теперь было нужно его найти, как в детской игре, забравшись в самую глубь черной бездны, пробираясь там на ощупь и неустанно взывая: «Ау!» На одной из таких молчаливых прогулок Сава все-таки не выдержал: – Мишенька, – присев перед коляской, он взял его руку в свою, огладил, отогрел, попробовал переплести пальцы, вложив в свой жест ту чистую нежность, какая сопровождала первые дни лечения. Этим ранним утром они были на смотровой площадке одни, и никто не мог стать случайным свидетелем запретных чувств. Измайлов оставался безучастен к ласкам Савелия, не отозвался, даже когда Сава приложил его руку к своей щеке и легонько потерся. Михаил смотрел вдаль, на горы, и взгляд его был сизая патина. – Миша, – Савелий хотел коснуться и другой его руки, но Измайлов отдернулся. Раздраженье и горечь заиндевели на его осунувшемся, исхудалом лице. – Это временные меры, ты же знаешь, – не отступился Сава. – Ты встанешь на ноги. Ты не калека. Измайлов ничего не сказал в ответ. Обреченно вздохнув, Савелий распрямился и, упершись в коляску, загородил Михаилу пейзаж. – Посмотри на меня. – Прости, что я так тебя обременяю, – вдруг вымолвил Измайлов, с детской пристыженностью затеребив на коленях складку пледа. Саву как обухом по голове ударили, и несколько времени он так и стоял оглушенный. – Ты помнишь, что я сказал тебе тогда в Зальцбурге? В экипаже, – наконец возобладав над чувствами, Савелий вновь опустился перед Михаилом на корточки. – Помнишь? Я все равно тебя люблю, – Сава схватил его руку и быстро прижал к губам. – Как ты можешь думать, что мне это в тягость? Разве ты для меня не сделал бы то же? Помнишь, я болел весной? Помнишь, ты рвал для меня черемуху из садика Мари? Я был слаб и немощен, но ведь ты все равно меня любил. Михаил резко отвернул голову, так что теперь Сава видел лишь его профиль. – Перестань себя так мучить, пожалуйста, – юноша все же изловчился стиснуть обе руки Измайлова. – Не вини себя за слабость. Никто тебя не осуждает. Никто тебя не бросит. Я тебя не брошу. Вновь поднявшись на ноги, Сава потянулся Михаилу навстречу: – Я никогда тебя не брошу. Он хотел легонько чмокнуть его в щеку, но в самый последний миг Измайлов вдруг повернулся, и губы их слились в крепком поцелуе. То был первый раз с начала Мишиной болезни, когда они целовались в губы. Голову у Савелия закружило от неожиданности и восторга, и, глубоко вдохнув, он едва не рухнул на подкосившихся ногах прямиком к Михаилу в объятия. То было исступленное, безумное, самозабвенное признанье, так что еще долго после губы у Савы мелко пульсировали. Он надеялся, что, отстранившись, Миша, растопленный волшебством поцелуя, станет собой и с той поры все переменится, но нет. После внезапной вспышки чувств Измайлов вновь закрылся в скорлупе тоски и молчания. К концу третьей недели лечения хирург Леонидов наконец-то снял с правой ноги Михаила фиксирующую повязку и велел начинать стимулирующие упражнения. Для этих целей он пригласил своего коллегу Введенского, специалиста по гимнастике. Введенский оказался миловидным, совсем мальчишкой с виду, хоть и заявил уверенно, что ему двадцать шесть лет. Савелий мигом приревновал. Конечно, вероятность того, что Введенскому нравятся мужчины, была мала, а ситуация, при которой он свел знакомство с Измайловым, едва ли располагала к флирту, но все одно Савелия бросало в дрожь при одних только мыслях о том, что этот красивый хирург с благородным овалом лица, обезоруживающей улыбкой и лучистым взором будет своими ухоженными, певучими руками с грациозным рисунком вен на предплечьях трогать обнаженную Мишину ногу. Но Измайлова, конечно, мало заботил и Введенский, и его предплечья, и улыбки, и все прочее. Попробовав шевельнуть ногой после снятия повязки, он едва сумел дернуть пальцами. С пальцев, собственно, и началась медленная, нудная, изнурительная терапия. Савелий часто присутствовал в спальне, внимательно наблюдал за Введенским и его манипуляциями и надеялся, что Миша сможет ходить в самом скором времени. Молодой хирург действовал осторожно, но уверенно и заставлял Измайлова тщательно проделывать каждое незначительное упражнение. При любом скромном успехе своего пациента Введенский не скупился на похвалу, и, хотя он разговаривал с Михаилом подчас как с ребенком, тот не противился. Савелий не знал, в чем причина Мишиной покорности: в общем безразличии или же в том, что болтовня Введенского ему действительно помогает. Сава никогда не думал о том, что возможность запросто управлять мышцами своего тела, например, вращать стопой, сгибать и разгибать колени, поднимать ноги – это настоящий божий дар и нужно не принимать свое физическое здоровье как должное, а, напротив, ценить его и беречь. Каждое движение давалось Мише через боль. Он скрежетал зубами, жмурился, комкал в руке взмокшую от пота простынь, иногда, не утерпев, коротко стонал сквозь сжатые губы – и все это ради того, чтобы подтянуть колено к груди. Введенский сохранял абсолютное спокойствие, подбадривал пациента, приговаривал своим приторным голоском: «Вот так, еще немножко, не спешите, Михаил Дементьевич, вы молодец», а у Савелия сердце рвалось от жалости на куски. Хотелось ринуться к Мише из противоположного угла спальни и помочь ему: придержать злосчастную ногу, направить ее или, напротив, разогнуть и уложить на постель, да хоть что-нибудь, хотя Сава знал, что эти желания вздорны и упражнения, какими бы тяжелыми ни казались, призваны помочь Измайлову вновь ходить. Савелий крепился как мог, но однажды все-таки не выдержал: страдания Михаила были так жестоки, что он пулей вылетел из спальни, с топотом промчался во второй этаж и в одной из комнат разразился рыданьями, рухнув прямо на пол. Он давно уже не впадал в подобные истерики. Чужой город, одиночество, тоска по родным, Мишина служба, болезнь, нынешние мученья – все это копилось в Савелии горстями черной золы, пухло, тяжелело, и должно было рано или поздно прорваться наружу. Скукожившись в комок, он задыхался от слез, которые текли из глаз реками и заволакивали комнату белесой пеленой. Мелкая дрожь колотила все его тело, ему было холодно и нестерпимо жарко. Он так хотел стать мужчиной, вылечить Мишу, все претерпеть и ни разу не сдаться. Но в конечном счете это оказалось ему не по силам. Спустя полчаса Савелия нашел доктор Крафт, который явился на очередной осмотр и не встретил господина Яхонтова у постели больного. К тому времени у Савы не осталось слез, и он только рвано всхлипывал и подвывал, уже неспособный остановиться. Крафт поспешил принять нужные меры: поднял Савелия с пола, дал напиться воды, заставил лечь в постель, проверил пульс, дал успокоительное. Сава порывался спуститься к Мише и, обессиленный, чуть слышно повторял, что отсидится минутку и непременно пойдет, на что Крафт бесстрастно констатировал: – У вас нервный срыв. Вы сейчас уснете. И оказался прав. Конечно, эта вспышка не укрылась от Измайлова, и после позорного побега вся дальнейшая Савина невозмутимость потеряла свой эффект. Михаил тотчас решил, что Савелий не может выносить омерзительных упражнений и вида калеки, и заявил, что будет заниматься только наедине с Введенским, а гулять только с сиделкой. Хотя Сава предполагал такой оборот дела, для него он все равно оказался ударом. Поговорить с Мишей не получалось: после ежедневного сеанса упражнений он уходил в себя и хранил молчанье, которое изредка нарушалось раздраженным рыком на кого-нибудь попавшего под руку, даже бедного Шарли. Савелий то и дело вспоминал, как пару тому недель лежал здесь, на этой же самой кровати, и Миша, одурманенный болезненным жаром, повторял в забытье лишь одно: «Я люблю тебя, Сава, люблю, люблю...» Нынче он сам не свой. Это не он. Нельзя сдаваться отчаянию. Но не сдаваться день ото дня становилось труднее. Пневмония, к счастью, почти отступила, Крафт появлялся в доме все реже, однако специалист по гимнастике Введенский в начале декабря также вдруг заявил, что его помощь окончена. – Но... – Савелий осекся, поглядев на безразличного до всего Михаила, – вы же еще не вставали с постели. – Вставали с постели?! – Введенский был, казалось, искренне изумлен. – Боюсь, что при таком пораженье мышц и при картечи... – он недоверчиво обернулся к Измайлову. – А вы что, прежде ходили? – Да, ходил, – ответил Сава. – Я... кхм... – Введенский почесал в затылке. – Я проконсультируюсь с коллегами, всенепременно, но, мне кажется, с таким раненьем нагрузка... то есть... я был убежден, что подполковник использует инвалидное кресло, и предложил соответствующие упражнения. Простите меня великодушно, но при учете того, что я вижу, возвращение способности ходить слишком масштабно для моей компетенции. – Иными словами, вы ничего не можете предложить, – мрачно заключил Савелий. – Я не уверен, что это вовсе возможно. – Но он же ходил! – не выдержав, всплеснул руками Сава. – Вы же ставите на ноги тех, у кого не засела в бедре картечь! Что нужно делать? Какие нужны приспособленья? – Михаил Дементьевич, – вновь обратился к нему Введенский, – вы бы не могли поведать мне о том, как вас лечили после ранения? Какие применяли методики именно для ходьбы? Мне бы это существенно помогло, потому как, признаюсь честно, такой случай, как ваш, первый в моей практике. Но Измайлов не стал ничего ему объяснять. Медленно и молча он перевернулся на левый бок и, укрывшись одеялом до самого подбородка, дунул на прикроватную свечу. После Савелий жестоко корил себя за то, что дал слабину, и за то, что неприятный разговор с Введенским случился в присутствии Миши, потому как даже последние крохи сил, та апатичная инерция, с которой Измайлов подчинялся просьбам молодого хирурга, – исчезли. Теперь Михаил отказывался вовсе от любых упражнений, рычал на каждого, кто к нему приближался, и мог целый день лежать ничком под одеялом, бессмысленно таращась в одну точку. Сава начинал всерьез опасаться за его душевное здоровье. Он и не думал, что Миша, всегда полный энергии, юмора и жажды жизни, может настолько иссякнуть. Крафт, Леонидов и Введенский лишь пожимали плечами, а немногочисленные тифлисские специалисты по душевным болезням, к которым Савелий скрепя сердце все же обратился, заявили, что Измайлову попросту нужно получить то, чего он хочет. Но как дать желаемое человеку, который должен сам для этого потрудиться? Как заставить Михаила выполнять треклятые упражнения? Как вернуть ему веру в себя? Финальный штрих на мрачное полотно добавил штаб. Если поначалу подполковника Измайлова оставили в покое и, вняв заключеньям Крафта и Леонидова, не обременяли служебными делами, то на исходе месяца леченья штабные офицеры посчитали, что Михаил Дементьевич отсутствует что-то уж слишком долго. Савелий объяснил явившимся парламентерам, что подполковник мучится старой раной и не может ходить, но это настырных офицеров не остановило, и в ответ на свои исчерпывающие аргументы Сава получил феноменальный ответ: «У нас работа, болеть некогда». Подчиненные Михаила решили ходить к нему с бумагами и докладами прямо в спальню, как Магомет к горе, однако, когда явились первые визитеры с документами, Савелий не пустил их не то что в спальню, но даже на порог и, подперев плечом дверной косяк, отсек стальным, на тон ниже, чем свой, голосом: – Все вопросы в письменном виде. Почтой. Офицеры оторопели. Пожалуй, им еще не приходилось вступать в подобные конфронтации с двадцатиоднолетними штатскими молодыми людьми. – Но мы имеем право.... – Вы здесь не имеете прав, – перебил Сава. – Этот дом принадлежит Гоги Паркатацишвили. Я, князь Савелий Максимович Яхонтов, нанял дом на год. Ни владелец, ни я не желаем вас видеть. Почтой в письменном виде. Или я зову городового. Конечно, гневную тираду Савелий сочинил не сам. Накануне вечером расторопный Гоги, предвидя дальнейший ход событий, наказал Саве, как быстро отделаться от любых докучливых офицеров. – Ты, главное, дерзкий с ними будь, да? – наставлял Гоги. Они сидели за убранным после вечернего чаепития столом. – Дерзкий быть можешь? Как джигит дерзкий! Покажи, какой дерзкий бываешь! – Да я как-то... не бываю, – Сава смущенно повел плечами. – Э, не, брат! – Гоги махнул на него рукой. – Так не пойдет. Злиться умеешь, да? Кулаком по столу стукнуть умеешь, да? Кулак есть у тебя же, да? – Есть кулак, – начав улыбаться, Савелий продемонстрировал Гоги сжатый кулак правой руки. – Давай стукни по столу. – Что?! – Сава выпучил глаза. – По столу стукни, скажи так: «Эх!» – и Гоги размашисто треснул кулаком по столешнице, так что подсвечник и вазы с цветами подпрыгнули, жалобно звякнув. – Да я не... – Стукни давай, ну! – Гоги... – Вот так! – звон прыгнувших ваз. – Стукни давай! Эх стукнул! Злиться давай, ну! Злись давай! И Савелий разозлился. Подумал про офицеров, про Мишину болезнь, про разлуку с Мари и тетушкой и ударил по бедному столу с такой силой, что подсвечник, и без того прискакавший к краю, с жутким грохотом свалился на пол. Проходившая мимо горничная перекрестилась и бросилась тушить упавшие свечи, Гоги захохотал, а Саве действительно стало чуть легче. Выигранное сражение еще не означало выигранной войны, и письма из штаба Савелий все же был вынужден передавать. Михаил реагировал на вести со службы с тем же пугающим безразличием. Долго собираясь с силами, он наконец заставлял себя прочесть послание, а после либо комкал его и выбрасывал, либо придвигал поближе деревянный планшет, на который укладывал чистый лист бумаги. Закончив с ответным письмом, он ждал прихода Савелия и просил бесцветным голосом: – Отправь, пожалуйста, в штаб. После чего, отодвинув планшет, вновь оторачивался на бок и укутывался в одеяло. «Отправь, пожалуйста, в штаб» могло стать единственным, что Сава слышал от него в течение нескольких дней. Тяжелая подавленность Измайлова, его опустошенность и полная капитуляция рвали Савелию душу. Он не знал, как к нему подойти, как начать разговор, о чем вовсе с ним говорить. Все стало неуместным, извращенным, пустым и только подкреплялось отсутствием всякой реакции со стороны Михаила. О прикосновениях и, уж тем более, проявлениях нежности пришлось вовсе забыть. Савелий робел дотронуться до него, хоть тихонько погладить по волосам, и старался не травить себя мыслями о том, что Миша совсем не хочет бороться ради их любви так, как боролся однажды ради Сахида. Это ведь не доказательство отчуждения. В Майкопе Миша еще не понимал тяжесть увечья и оттого так отчаянно рвался встать на ноги. Теперь же он попросту смирился с инвалидностью, сдался ей и оттого, ко всему прочему, заболел нервами. Но даже рассуждая таким образом, Сава не мог отделаться от скребущего, сосущего, противного чувства ревности и несправедливости. Он все для него делает – все! – а Миша остается безучастен. Терзаемый такими муками, Савелий предпринял еще одну попытку оживить Измайлова любовью. Был поздний вечер в середине декабря. Михаил по-прежнему страдал глубокой апатией, основную часть времени проводил в полудреме и отказывался выполнять какие бы то ни было упражнения для ноги. Леонидов и Введенский били тревогу, уверенные, что Измайлов потерял тот прогресс, которого удалось достичь ранее. После перерыва требовалось начинать все заново, а на это у Михаила не осталось положительно никакой воли. Утешение приносило излечение от воспаленья легких. Крафт велел прекратить лекарственные таблетки и микстуры и выписал несколько новых – для поддержания эффекта. Принимать их было нужно дважды в день: утром и вечером. И если утром, а также в течение дня Михаил подпускал к себе только докторов и сиделку, то перед сном, когда все они отправлялись по домам, ему приходилось мириться с присутствием Савелия. Нынешний прием микстур не имел ничего общего с доверительной интимностью начала болезни. Теперь Михаил молча и хмуро забирал из рук Савы поднос, выпивал положенные средства, возвращал поднос и, отвернувшись на бок, бормотал: «Доброй ночи». Савелий не переставал дивиться собственной методичной настойчивости при такой безответности. Однако тем вечером Сава был настроен на перемены. Вручив Измайлову поднос, он твердым шагом обошел постель и опустился подле нее в кресло, где обыкновенно дежурила сиделка. Михаил удивился – то было видно по проблеску чувства в его потускневших глазах – однако разговор не завязался, и больной принялся за микстуры, отпивая каждую с нарочитой невозмутимостью. Савелий подождал, пока Миша закончит, но поднос у него не забрал. Так и сидел настырно в кресле, пока Измайлов самостоятельно не убрал поднос на прикроватную тумбочку. Далее, следуя обыкновению, Михаил должен был отвернуться на бок, потушить свечу, брякнуть: «Доброй ночи» и заснуть, но вот незадача: чтобы не надавливать весом на больную ногу, лежать он мог только на левом боку, а именно с той стороны и сидел Савелий. Проблема была очевидна для обоих, но Сава не думал даже шелохнуться и продолжал выжидать. Помаявшись несколько времени, Измайлов все же лег на левый бок. Он глянул на Савелия, так бегло и коротко, словно атаковал его выпадом и тотчас же извинялся за эту атаку, а после открыл рот, дабы пожелать доброй ночи. В этот миг Сава вдруг вытащил из кармана пачку писем и плавно опустил ее к себе на колени. Измайлов перевел взгляд на сложенные пополам листы и затем вновь на Савелия, пытаясь догадаться, что тот задумал. Тем временем Сава взял в руки одно из верхних писем, развернул его и неспешно, мягко, с выражением прочел: – Дорогой Савелий! Благодарю вас за ответ. Мне радостно знать, что фотокарточки Москвы пришлись вам по душе. Не нужно высылать их обратно, полноте! Пусть это будет мой вам подарок. Михаил так и застыл под одеялом, и Сава мог поклясться, что услышал сквозь мелкий треск свечного огонька его судорожный вдох. – Знаете, в Москве нынче удивительная зима, – продолжил Савелий. – Студено-свежая, хрусткая, наливная, что яблоко, вот-вот принесенное из погребов. Вы пишете мне о красотах Петербурга, а я, не имея возможности ответить вам тем же, ибо в имении антураж мой составляют снег да разные служебные постройки, принялся понемногу искать красоту в окружающей меня природе. Привыкший к южным пейзажам, я никогда не умел по достоинству оценить русскую зиму, но ваши строки заронили в меня вдохновенье, и теперь оно принялось всходить, покрываясь корой художественности и листьями метафор. Зима бодрит. Минули слякоть и печаль осени, а ветреность весны только впереди. Зимою мысль, промерзая, обращается в себя самое. Зимою хорошо пишется. Того и гляди, следующее письмо я сочиню стихами! Дела мои идут неспешно, мерзло, буднично и оттого вдвойне приятней найти в природе утешенье духа. Знаете, Савелий, я непременно сделаю фотокарточки имения. Наших лугов, спящих в пуховом одеяле, нашего укутанного в белые шарфы леса. Я хочу, чтобы вы это видели, ведь в Петербург, я знаю, зима приходит поздно и лениво и, постояв по-европейски мало, спешит растаять. Вам, может быть, чудно получить от меня такое бессюжетное послание, эту неожиданную оду зиме, но я не могу не поделиться с вами, что наконец научился видеть, что наконец сумел почувствовать. За окнами метель, колючая стужа, ветер воет снегом, а я вот к вам пишу в полумраке и одиночестве, и мне тепло, оттого что зима топит мне сердце, и оттого еще, что где-то там есть вы, которому я могу об этом рассказать. Савелий поднял глаза от листа и продолжил по памяти: – Знаете, мне трудно спать в тишине, и нынче ночью я вышел в сад подле дома. Небо было черным, хоть глаз выколи, и мертвецки холодным. Но на этой вымерзшей глади светились ярчайшие звезды, чистые, будто слезы, и белые, будто снег. – Хватит, Сава, – тихо выдохнул Измайлов. – Я любовался ими, пока не продрог до костей. Там, среди бессонной ночи и черной зимней пустоты, они почудились мне самым прекрасным, что только есть на свете. Как мало человеку нужно для счастья, правда? – Я сказал, хватит! – рявкнул Михаил, одним движеньем смахнув письма с Савиных коленей. Листы громко зашуршали, разлетаясь, и приземлились на ковер, что быстрый снегопад. Савелий сжался. Кромка бумаги прошлась, взрезая, прямиком по его сердцу. – Я все терплю, Миша, все, – дрогнувшим голосом шепнул Сава. – И верю, что ты вернешься. Что где-то внутри тебя нынешнего есть тот, кого я полюбил. Романтик, который видел красоту в сиянье звезд и вдохновлялся зимней стужей. Кто чувствовал весь мир душой. Кто писал мне такие письма. Поняв, что не справляется с эмоциями, Савелий вскочил с кресла. – Сава... – голос Измайлова вдруг переменился. – Я каждый день молюсь о том, чтобы ты ко мне вернулся, – опустившись на корточки, Сава принялся собирать разбросанные листы. – Я в это верю. Я все равно в это верю. И даже сейчас, когда ты надругался над моей любовью, я верю. И буду. – Сава, позволь мне сказать... Подобрав все письма и крепко прижав их к груди, Савелий поднялся на ноги. Измайлов сидел в постели, всем корпусом устремляясь вперед. Впервые за бог весть какое время глаза его блестели. – Я видеть тебя не могу, – Сава отступил на шаг к двери. – Я все делаю, а ты даже не пытаешься мне помочь. Я не знаю, кто ты. Я полюбил того, кто так не поступал. Повернувшись, Савелий покинул спальню, тихонько прикрыл за собою дверь и отнес письма обратно к себе в кабинет, где бережно спрятал их под ключ в бюро. После этого Сава взял початую бутылку домашнего вина Гоги, зачем-то сунул ноги в Мишины туфли на восточный манер и как был, в легкой рубашке, брюках и этих несуразных цветастых туфлях без пятки, с бутылкой в руке, вышел из дома на мороз. Зима на юге была мягкой, бесснежной, однако ночные температуры порою опускались до нуля. Савелий не чувствовал холода. Размашисто хлебнув из горла, он обошел дом и уселся в изножье лестницы, ведущей прямиком во второй этаж. Три месяца назад он снял дом из-за этой самой лестницы, кокетливо вписавшейся с торца. Нынче он сидел на ней полураздетый в компании бутылки вина и курил пахитосы одну за другой, чтобы согреться и привести себя в чувства. Слез не осталось. Они все вымерзли. Он вспомнил, как однажды, еще до Мишиной болезни, а стало быть, где-то в иной, прошлой жизни они возвращались с очередного застолья Гоги веселые и слегка пьяные, зашли за калитку, пересмеиваясь, и на ощупь искали крыльцо, в сотый раз обсуждая, что неплохо бы установить вдоль дорожки фонари, как вдруг Михаил замер, схватил Саву за руку и молвил таинственным шепотом: – Кажется, у нас гости. – Кто? – в один миг насторожился Савелий. Первыми на ум пришли грабители, а потому Сава принялся оглядываться по сторонам, готовый вступить в борьбу и защитить и себя, и любимого. Однако Измайлов держался спокойно и, жестом велев Савелию не шуметь, сделал шаг в направлении забора. – Что та... – Т-ш-ш, – оборвал Михаил и вдруг остановился. – Смотри. Поначалу, проследив за направленьем руки Измайлова, Сава ничего не увидел, но затем, приглядевшись, начал разбирать в темноте силуэт. Нечто было довольно крупным, имело овальную, похожую на бочонок форму и громоздилось на колышке забора. Встревоженный и завороженный, Савелий сделал еще один шаг вперед и тогда наконец различил, какой гость пожаловал к ним среди ночи. – Сова, такая большая! – восхищенно выдохнул он. – Это филин, – голос Михаила, приглушенный и теплый, прозвучал над самым ухом, а в следующую минуту руки Измайлова проскользнули у Савы по талии и сомкнулись в кольцо на животе. – Как думаешь, он не против противоестественной любви? – Да ну тебя, – смеясь, шикнул Сава. – А он на нас не нападет? – Если не станем его дразнить, не нападет, – Измайлов притянул Савелия поближе и дотронулся губами до обнаженного участка шеи, посылая по всему Савиному телу приятные мурашки. – Он сейчас полетит на охоту. Но филину, по всей вероятности, было хорошо и здесь. Он лениво моргал круглыми глазами и поглядывал по сторонам с артистической хмуростью. – У него забавные кисточки на ушах, – с улыбкой отметил Сава. – Никогда не видел настоящего филина. – Хочешь, поймаем его и приручим? – С ума сошел?! Так можно? – Не знаю, – пожал плечами Измайлов. – Попробуем. – Нет уж, – засмеялся Савелий. – Шарли заревнует. – И я его пойму, – вновь поцеловав млеющего Саву, Михаил отстранился и потянул юношу к лестнице, ведущей со двора во второй этаж. – Давай здесь поднимемся. Только не шуми. Филина спугнешь. Так, тихонько, на ощупь, обмениваясь на ступеньках поцелуями, они оказались во втором этаже и, не зажигая в спальне свеч, предались любви – неспешной, сокровенной, горячечно томной и чувственной. Савелий глотнул из бутылки. Наступит утро, придет Гоги, за ним сиделка, потом Введенский и Леонидов, потом потянутся нарочные из штаба с записками, почтальоны. Сибирякова, быть может, заглянет. Так и день пройдет. И вся жизнь. Погруженный в свои мысли, пьяный, силящийся раскурить на промозглом ветру очередную пахитосу, он не приметил во дворе шагов, не обратил внимания на приглушенный мужской голос, на отрывистые чертыханья, на стук каблуков, и осознал, что не один, лишь услыхав рядом с собою знакомый резкий тон: – Ты что, совсем ополоумел? Савелий с трудом сфокусировал плавающий взгляд. В глазах не двоилось: здесь действительно стояли две фигуры. Одетые тепло, по-дорожному, с чемоданами в руках. Константин и Дарья Измайловы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.