***
Ацуши, полусидя на кровати, нервно комкал одеяло. После того, как в телефоне у Фёдора что-то запищало, и он опрометью бросился вон из комнаты, не забыв, однако, заблокировать дверь, парень попытался было выйти, но... Во-первых, дверной замок был заблокирован, а во-вторых, сгоряча соскочив с кровати, и чуть не свалившись без сознания, огромным усилием воли он дополз до двери только для того, чтобы убедиться, что заперт, а потом проклинал и себя, и своё опрометчивое решение. С большим трудом дополз он обратно до кровати и влез под лёгкое, но удивительно тёплое одеяло. Там он закрыл глаза, усиленно пытаясь заснуть, но ему не давала это сделать мысль о том, что возможно Достоевский так поспешно ретировался из-за того, что это может быть связано с Дазаем. Накаджима молил всех богов сразу, чтобы ничего плохого не случилось с ними обоими, потому что в противном случае его судьба повиснет на волоске, а чем-чем, но стремлением к суициду он не страдал. Он любил жизнь во всех её проявлениях и всегда верил в лучший исход. Именно эта жизненная философия всегда заставляла его спасать Дазая. Наконец ему удалось провалиться совсем ненадолго в тяжёлый и вязкий полусон-полукошмар, который тут же был забыт при пробуждении. При звуке открывающейся двери глаза его распахнулись сами. К нему вошёл Достоевский и присел на постель. — Где Вы были, Фёдор-сенсэй? — забыв обо всех приличиях, накинулся на него Ацуши. Он сел на кровати, выпростав руки из-под одеяла. Огромные его глазищи уставились на главу «Крыс» тревожно и умоляюще, щёки горели нездоровым румянцем. — Что-то случилось с Дазай-саном? Просто он давно не заходил и Вы так резко выбежали... С ним всё хорошо? Хоть Достоевский уже понимал, что отношения между Осаму и этим парнишкой скорее братские, но всё же подивился тому, насколько сильно этот малец волнуется за того, за кого, казалось бы, не должен так волноваться. — А почему ты так за него тревожишься? — Накаджиме показалось, что в голосе Фёдора проскользнула едва уловимая нотка то ли обиды, то ли другого какого чувства, но лицо главы «Крыс» было бесстрастным и Ацуши подумал, что ему это лишь послышалось. — Спит Дазай. Надрался в баре и спит. Ацуши не сдержал облегчённого вздоха и откинулся на подушку. Он закрыл свои глазищи, к тайному облегчению Достоевского, который от этого взгляда ощущал какое-то странное беспокойство. — Слава богу, с ним всё хорошо, — проговорил Ацуши, — а то я даже спать не мог. Мне почему-то показалось, что с ним что-то произошло и Вы бросились за ним. Фёдор был поражён силой интуиции этого мальчишки. Но признаваться он не собирался. — Ну да, конечно, — с наигранной беспечностью произнёс он, — он набрался в баре, там завязалась драка, мне сообщили об этом и я поехал его спасать, вот и всё. А теперь он отсыпается после своих пьяных «подвигов». — Вы правы, Фёдор-сенсей, он действительно много пьёт, — Ацуши открыл глаза, взгляд его был печален и серьёзен. — Скажите, а он делает эти свои попытки... Ну... Вы понимаете о чём я. — С тех пор, как он со мной, этого не было ни разу, — ответил Достоевский. Неожиданно Ацуши резко сел и ухватился за руку Фёдора. — Как же я Вам благодарен! Вы не представляете, Фёдор-сенсэй! Я слышал о Вас много разного, но мне плевать на все эти слухи, если ему с Вами настолько хорошо, что он перестал думать об этом! Достоевский на миг утратил самообладание от неожиданности, удивлённо выпучив глаза, но тут же взял себя в руки и попытался выдернуть ладонь из пальцев Тигра. В конце концов, это даже лучше, чем он полагал. Похоже, его плану суждено воплотиться ещё скорее, чем он думал. И этот мальчишка поможет ему, сам того не зная. Ацуши вспомнил о странной фобии хозяина, и с виноватой улыбкой отпустил его руку. — Прошу простить меня, сенсэй! Я забылся, я не должен был... Обещаю, больше так не сделаю! Просто... Я очень, очень волновался! Достоевский сидел рядом с видом потрясённым и напуганным. Во что бы то ни стало он обязан заставить поверить этого малолетнего дурачка в свою мнимую фобию. Да, он не любит чужих прикосновений. Да, он знает чем это иногда бывает чревато для других, но не до такой степени. Пока ему удаётся держать над своей способностью контроль, пусть этот юный идиот думает, что у него есть слабости. Пусть! Ему совершенно необязательно знать, что их нет. Ну, разве что... Но это к делу не относится. — Сенсэй, я прошу Вас, не пугайтесь меня. Я не хотел сделать Вам больно! И приставать я к Вам тоже не хотел, не сомневайтесь, я даже не думал, — зачастил Накаджима, — я просто хотел расположить Вас к себе, я... — Нет, нет, ничего, ты тоже прости... Я просто не люблю, когда ко мне прикасаются... Ну разве что... — он замолчал, глядя куда-то в угол. Длинные ресницы дрожали, как у смутившейся девицы из благородного пансиона. Он подумал сейчас, что хорошо бы было ещё стыдливо покраснеть, но... К сожалению, у него это сейчас как раз не получалось. Ну не мог он себя заставить. «Дрянной актёришка», — с презрением к себе подумал он, и тут же одёрнул себя. Бог не может быть плохим актёром, и если не краснеет, значит для этого сопляка это была бы слишком большая честь! — Я понимаю Вас, — кивнул Ацуши. Фёдор же подумал: «Да ни черта ты не понимаешь! Знаток ты хренов!». А Накаджима продолжал, даже не подозревая о крамольных мыслях собеседника: — Только ответьте мне пожалуйста, — взгляд Фёдора переметнулся на него. — Нет, нет! — замахал руками Накаджима, заметив в его глазах опять искусно разыгранный испуг, наивно принятый им за подлинный.— Я не буду больше Вас касаться! Просто скажите, Дазай-сан не сильно пострадал? Фёдор поспешил отвести глаза, чтобы Ацуши не успел заметить, как его взгляд внезапно из невинно-смущённого и слегка испуганного превратился вдруг в холодный и колючий. На языке вертелась хлёсткая отповедь, но он приказал себе мысленно остановиться, так как умом Фёдор понимал, что парень спрашивает просто из дружеского интереса. Скорее даже из беспокойства младшего брата за старшего, вернувшегося из ночного загула. Глава «Крыс» мысленно попенял себе за то, что не может думать об отношениях всех остальных к Дазаю просто как к человеку. Человеку знакомому, и потому небезразличному. Он заметил, что в последнее время его отношение к возлюбленному совсем утратило адекватность. Да, это было недостойно Бога, но его приводила в бешенство одна только мысль, что кто-то ещё смеет заботиться о том, без кого он теперь не представлял своей жизни. Осаму может принадлежать только ему и никому больше. Да, конечно, он не птица в клетке, он может и должен общаться с другими людьми, но! Фёдора постоянно распирало желание убить любого, кому небезразличен его Дазай. Он вынужден был двадцать четыре часа в сутки прилагать нечеловеческие усилия, чтобы не показывать Дазаю, что он хотел бы на самом деле завладеть им безраздельно. Достоевский прекрасно понимал, что ни Богу, ни человеку неприлично устраивать сцены ревности даже наедине. Так делают лишь глупые бабёнки, которые добиваются своей нелепой ревностью только разрыва отношений, но... Он мог контролировать свою убийственную способность, а вот сердце его говорило иное. Оно кричало, оно болело, оно кровью обливалось и заходилось от ревности к единственному любимому им человеку. Ну, может, не совсем человеку, да какая уж разница, раз он сам тоже не простой человек. Поэтому он помолчал, раздумывая, как бы не выдать на-гора свои чувства перед этим... этим... Невинным дурачком, который интересуется состоянием своего бывшего наставника и сотрудника, остающегося по-прежнему его другом. Но, чёрт возьми, как же бесит одно лишь сознание того, что у Осаму, у его Осаму могут быть какие-то привязанности, кроме него самого! Он умом понимал, что это не просто глупо, но как-то... Слишком по-человечески! Сердце Бога не имеет права быть таким, как человеческое, оно... Оно просто предаёт его, этот мерзкий кусок мяса внутри грудной клетки! В этой людской оболочке, в которой заключён его разум, но которую Дазай регулярно в постели доводит до таких вершин экстаза, что... Только ради этого он согласен быть похожим на человека, чтобы быть рядом с другим человеком, который для него — почти весь мир. Мир, который не умещается в его сердце, потому что в нём живёт только Он... — Ну, он... он не очень пострадал... — Жаль, меня рядом не было, — руки Ацуши нервно комкали одеяло, — я бы защитил его, я бы... Фёдор не выдержал: — От того, кто сделал это, его никто бы не защитил! Он должен был сам! — взорвался Достоевский и задохнулся от возмущения и стыда за свою несдержанность. Ради всех чертей, что он себе позволил?! Как он мог, как?! Выйти из себя при этом... И более того, не сдержавшись выдать информацию, которую выдавать не хотел. Достоевский зажмурил глаза так, что выступили слёзы, до боли сжав зубы в попытке успокоиться. Он не знал, что в этом была одна из особенностей Накаджимы Ацуши. И была она в том, что рядом с ним никто не мог скрыть своё сокровенное, как бы ни желал. Фёдор оправдывал себя, что такое поведение обусловлено тем, что он чуть не потерял своего любимого этой ночью, и нервничает теперь. Ведь не вмешайся он тогда, у Чуи бы точно всё вышло и, как знать, может Осаму вернулся бы в Портовую мафию, к этой рыжей мелкой мрази? Из груди Достоевского невольно вырвался тяжёлый стон. Но почему, почему же он так ему не верит? Почему он подумал, что его способны предать? Ведь всё начиналось как раз с того, что Фёдор доверился ему столь опрометчиво, поддавшись чувствам. А что он вообще значит для Осаму, этой сладкоречивой японской сирены, коварно соблазнившей его, Бога? Не хотелось думать, что он для Дазая пустое место. Но почему тогда он так говорил с Фёдором в машине, словно они по-прежнему враги, и когда Достоевский, пересилив себя, всё же прошёл за ним в комнату, то обнаружил, что Осаму заперся в душевой и не хочет открывать? Не действовали никакие уговоры, Дазай упрямо отправлял его к Ацуши, будто не хотел видеть и больше не доверял Фёдору. Достоевского как током прошило от этой мысли, вот оно! Осаму ему не верит, потому что самый любимый и самый надежный не пришёл к нему на помощь с самого начала домогательств, хотя знал о них всё! Но тогда получалось совсем уж некрасиво. Выходило — Осаму подумал, что Фёдор не верит в искренность чувства того, кто с ним живёт и просто решил устроить очередной тест на доверие. Дороговатый какой-то тест... Тем более, он-то как раз верил! Верил в то, что Осаму не смог бы оставаться с Чуей, если хоть на секунду допустить, что тому удалось бы сделать то, что он начал. Вот только жить после такого его возлюбленный вряд ли стал бы дальше. Точно! Он же ранил врага в голову и вырвался на свободу, использовав предоставленный шанс, Фёдор сам это видел, а своим глазам он верил. Бедный, бедный мальчик, прекрасный Осаму, как же тебе было больно и страшно, когда этот ублюдок решился на такую мерзость! Ты заперся в душе, чтобы попытаться смыть противные тебе прикосновения, а Фёдор надумал себе невесть что! Достоевский непроизвольно сжал кулаки, из глаз лились слёзы, хотя он зажмуривал их ещё сильнее, пытаясь прекратить этот поток. В голове билось одно желание — отомстить за унижение, причинённое близкому человеку. Чёрные вихри клубились, пожирая остатки здравого ума. Ведь Фёдору никогда не выйти победителем из этой борьбы. Чуя его поборол бы, даже не дотронувшись, просто погрузив в пучины антиграва, а потом... Потом Осаму всё равно убил бы себя и... — Не нужно так плакать, сенсэй, пожалуйста! — Фёдор услышал это сквозь пелену страданий, сквозь вату, начиная постепенно понимать, где он, с кем, и что делает. Кто плачет? Он плачет? Да, он плачет, ну и что! Кто сказал что боги не плачут? Плачут, ещё и как! Особенно, если их при этом ещё держат за руку, успокаивающе поглаживая дрожащие ледяные пальцы, как маленькому, как няня в детстве, как Осаму. Осаму здесь? Фёдор открыл глаза, встретившись с фиолетово-медовым взглядом Белого Тигра в людском обличье. Руки, успокаивавшие его сейчас не были руками любимого, но отдёргивать ладонь было поздно. — Вы же смогли вырвать Дазай-сана у этого человека, он жив, значит не надо плакать, надо радоваться! Вы оба живы! — ладонь (о, чудо!) уже успела согреться от тепла рук Тигрёнка и Фёдор с большой неохотой, но всё же высвободил её. — Дазай-сан сам вырвался, — шмыгнул сопливым носом грозный глава «Крыс» и похлопал себя по карманам в поисках носового платка. Как так случилось, что он позволил себе разрыдаться рядом с этим сопляком, он не понимал. Он же не человек, чтобы пускать слюни из-за каждого подобного случая, он — Бог, убивающий прикосновением! Кстати, а почему этот мальчишка позволяет себе касаться его обнажённых кистей с обкусанными пальцами и не только до сих пор жив, но ещё и смотрит на него с состраданием каким-то? Прямо, как человека жалеет, надо же... Впрочем, для его плана может это даже и лучше. — Простите, сенсэй, я нарушил слово, — извинился Накаджима, — но мне показалось, вам плохо и вы нуждаетесь в этом. С Дазай-саном правда всё хорошо? Кто был тот человек, которого нельзя победить? — Накахара Чуя, — ответил глава «Крыс», сморкаясь в платок, который он наконец нашёл. Высморкавшись, он посмотрел на Ацуши, превратившегося в живое изваяние, выражающее абсолютное удивление. Фёдор должен был признать, что такого изумления он отродясь ни у кого не видел. Этот ребёнок умел удивляться как никто. Накаджима, наконец, обрёл дар речи: — Накахара? Он хотел убить его? Достоевский усмехнулся. Его позабавило волнение этого Тигрёнка. — Может чаю выпьем? — произнёс он, покосившись на Ацуши. — А то мне уже давно есть пора, а не поем, так Осаму будет ругаться, — он сделал паузу и закончил: — Он отдыхает, а я не хотел бы трапезничать один. Ты составишь мне компанию? Он протянул руку, на ладони лежали две капсулы. — И вот, я здесь тебе лекарство принёс, а ты мне тут допросы устраиваешь. Ацуши протянул свою ладонь, сложив её ковшиком, Фёдор стряхнул туда капсулы, затем подал бутылочку с водой. Ацуши выпил лекарство и откинулся на подушки. Этот разговор и сопутствовавшая ему сцена утомили его, но перспектива выпить чая с хозяином дома, тем более, что он сам предлагает... — Конечно, сенсэй, я с удовольствием, — улыбнулся Ацуши, — давайте пить чай. Лицо Достоевского прорезала торжествующая усмешка и он встал и вышел, чтобы доставить сюда чай и еду. Но когда вышел, закрыл дверь и прислонился к стене. Ухмылка превратилась в просто улыбку. Умиротворённую и усталую. Ну и пусть он разревелся, как нервная барышня, зато ему теперь на душе стало легче!***
Здесь было холодно. Его тело то и дело вздрагивало, а дрожащие пальцы, казалось, окоченели и он даже не осознавал, что сминает ими собственную рубашку. В попытке согреться он обхватил свои плечи руками, но от этого теплее, увы, не стало, лишь потянуло в сон. Тогда он свернулся клубком на дне стеклянного куба — его личной камеры — и услышал как позвякивают цепи на ногах. Его кожа, кажется, под ними давно стёрлась, любое движение причиняло боль, а по щиколоткам начинали стекать тонкие рубиновые струйки крови. Но к этой боли он уже давно привык. Холодное стекло быстро нагрелось от того, что к нему прижались горячей щекой. Кажется у него жар... Холодно. Ужасно холодно и больно. Его вдруг с головой накрыла волна отвращения к себе. Такой маленький беспомощный Бог, лежащий сейчас на дне стеклянной клетки. Он неспособен выбраться из неё. Неспособен сломать цепи, неспособен победить себя. Сильное божество, заключённое в слабом человеческом теле... Они демоном зовут его, не видят в нём Бога, потому что боятся. Боятся Бога смерти, несущего спасение. Боятся признать, что не демон перед ними, не сущее зло, а Бог, прощающий им их прегрешения. Бог, спасающий их души от гнёта греха, от тяжести мира сего. Люди боятся того, чего не понимают. Запирают в клетку, чтобы спрятать, оградить от себя, спасти своё тело и разум, но не видят, не видят слепые, что лишь сильнее погружаются в пучину греха! Не видят, что добровольно сажают Змия на шею и кормят его своими грехами, как яблоками, слушают сладкие речи и верят. Верят ему, истинному демону. Бога же запирают. Чтобы не вышел, не сотворил над ними Страшный Суд, не подарил им прощение... Дрожь стала сильнее. Он с трудом разлепил веки, посмотрел расфокусированным взглядом на собственные босые ноги и вновь закрыл глаза. Кровавые цветы распускались на стекле, цепи гремели, а слабое тело, казалось, умирало. Умирало долго, мучительно, буквально умоляя прекратить эту пытку, отпустить его, а уж куда неважно, лишь бы не чувствовать это, не мучиться. Но разве позволены Богу такие мысли? Он вновь открыл глаза, понимая, что уснуть не удастся и увидел напротив, в таком же стеклянном кубе Змия. Своего личного Змия-искусителя, всегда сладко улыбающегося ему. Опорочившего его, запятнавшего кровавыми цветами греха. Неужели и в нём люди разочаровались? Он сидел в кубе, упираясь спиной в стеклянную стенку и выглядел таким несчастным, таким... Преданным, брошенным? Неужели и тебя они бросили? Достоевский улыбнулся. Улыбнулся жутко, криво и улыбка его отнюдь не была похожа на улыбку Бога. Она была болезненная, широкая и горькая. Горькая словно кофе, который готовил всегда по утрам его Змий. Он не мог говорить, кажется тело отвыкло это делать, но он позвал его по имени. Тихо, почти шёпотом, почти одними губами. — Осаму... И тот неожиданно встрепенулся, откликнулся на зов, широко распахнув глаза, недоверчиво глядя на своего Бога и улыбаясь. Улыбаясь искренне, но тускло. Печально. Он не знает, как оказался здесь. Вроде бы всё шло по плану, но внезапно кто-то увидел его истинную форму, его истинное лицо, снял с него бинты. И испугался. Увидел чёрные зияющие пустоты под бинтами и дал ему новое имя. Чудовище. Он чудовище в людском обличии и не зря Фёдор называл его истинным демоном. Без бинтов было холодно. Жутко тесно и хотелось спать. Хотелось свернуться калачиком на дне стеклянного куба, как сделал это человек в своей клетке напротив. А человек ли? Разве человеком он был, когда даровал Осаму своё спасение? Нет, он был истинным Богом. Пусть пугающим, пусть жестоким, но справедливым. Желающим лучшего своим детям, желающим лучшего всему миру... Этот мир просто не заслужил его. Не заслужил, испугавшись и спрятав. Как же Дазай ненавидел этот мир... — Тебе не стоит выходить на улицу, люди охотятся на тебя, это опасно. — Но как же тогда я спасу их? Дазай пытался защитить его. Спасти от этого жестокого мира, а в итоге по собственной глупости отпустил. Позволил угодить в кровавую ловушку и сам отправился следом. Он бросился к стеклу, прижимаясь к нему лбом и что-то неразборчиво шепча, надеясь, что Бог его услышит, поймёт, прочитает по губам его слова, но нет, тот кажется ничего не понимал. Он только улыбался, глядя своими потухшими мёртвыми глазами и сильнее сжимал рубашку на плечах. Он умирает, ОНИ УБИВАЮТ ЕГО БОГА. Дазаю вдруг стало больно. Ужасное чувство в груди, словно режут ножом. Словно сердце вырезают и на месте же разделывают на маленькие кусочки, чтобы скормить голодным бродячим псам. Его сердце даже псы есть не стали бы, настолько оно прогнившее, чёрное изнутри. У его Бога сердце светлое. Должно быть, по крайней мере, если они его не сожгли. Сам Бог говорит, что сердца и вовсе не имеет, но Осаму не верит ему. Не верит его словам, потому что не хочет. Бог любит его. До сих пор любит и потому просит тихо-тихо: «Спасайся!» В груди становится больнее, кажется от этой боли можно даже умереть. И он бы умер, умер с радостью если бы не умирающее божество в клетке напротив. Вокруг нет ничего, только два стеклянных куба и абсолютно белое пространство. И цепи. Много цепей. Ими опутаны ноги его божества и оно даже пошевелиться от этого толком не может. А хочет ли? Осаму начал стучать кулаком по стеклу от бессилия и злобы. Сейчас бы только добраться до него, вытащить и можно покончить с этим. Избавить себя и Бога от страданий, лишь бы только спасти. Лишь бы добраться, разорвать цепи и вытащить на свободу. Позволить отпустить себя и исполнить мечту. Исполнить, начиная с Дазая, а дальше уже всё равно, люди заслужили расплаты за свой грех. Стеклянный пол осколками начал осыпаться куда-то, исчезать, словно иллюзия и Осаму попятился, боясь упасть, провалиться в неизвестность и оставить Бога одного. Снова оставить, не спасти. Шею будто сдавило и он схватился за неё рукой, пытаясь вдохнуть. Дело дрянь. Кровь прилила к вискам, перед глазами заплясали чёрные мушки, а в ушах вновь зазвучал голос Достоевского: «Спасайся!» Дазай не спасается. Он решился, побежал по осколкам стекла, словно те не были иллюзией, дымом, что исчезал за ним. Только чуть-чуть пробежать, только рукой дотянуться... Как вдруг сердце, его гнилое поганое сердце, замерло в ужасе. Куб напротив начал исчезать. Медленно растворяясь, словно утренний туман, забирая с собой образ божества. Его дорогого, глупого божества, готового на всё, лишь бы спасти их, спасти этих несчастных людей, которые этого даже не понимают! Не понимают причины поступков Бога, не принимают его. Не хотят спасения, не знают, как сами потом будут молить о нём, но будет уже поздно. Осаму кричит. Пытается бежать быстрее, но чёртово расстояние не желает сокращаться и когда он, наконец, добирается до него, своего Бога, тот почти исчезает вместе с цепями и чёртовым стеклянным кубом. Он совсем прозрачный, словно призрак, улыбается безумно, загадочно и от этой улыбки невыносимо больно... — Не в этом твоё спасение. И всё вдруг исчезло. Кромешная тьма и ни души вокруг. Только он один, Змий-искуситель, само воплощение греха, совратившее самого Бога. Выходит, это и есть его конец? Его смерть, такая желанная, горячо любимая смерть? Это то, чего он жаждал? Конец страданий? Холодно и темно, и ничего больше. Страшно. — ОЧНИСЬ, ОСАМУ, ТЕБЕ НЕ МЕСТО В ЭТОМ МИРЕ! Глаза открылись сами собой. Взгляд упёрся в серый бетонный потолок подземного бункера, где он жил вместе со своим любимым божеством, которое он так любил и которое во сне не спас... Спустя с полминуты он смог различить трель дрозда за открытым окошком под потолком комнаты, где они с Фёдором спали, шум ветра и дождя. Опять дождь... Рука Достоевского держала его за предплечье. Рука его Бога. И он был рядом и был жив. — Ты кричал во сне, — сказал Фёдор и осторожно вытер слёзы со щёк Осаму.***
Прошло шесть дней. В Вооружённом Детективном Агентстве царила тихая паника. Ацуши пропал бесследно и никто не знал, куда. Впрочем, тихой она была лишь до тех пор, пока Куникида в одно прекрасное утро не разорался об этом так, что наверное слышал весь квартал. Он орал о том, что это похищение, это спланированная акция, и их похищают по одному и скоро всех перепохитят и перережут, как собак, и что это неизвестные недруги, коих у Агентства не просто много, а до фига, а всеведущего Рампо тоже нету, в то время, когда он так нужен, и... Куникида орал и вертелся флюгером на все стороны, гневно сверкая стёклами очков. Он вертелся и размахивал руками, как ветряная мельница, когда в проёме двери замаячила внушительная фигура в болотно-зелёной юкате, и Доппо, заметившего её, как кляпом заткнуло. — Куникида, — голос главы Агентства был как всегда ровным и спокойным, — повтори ещё раз всё это, только спокойным тоном. Фукудзава сделал паузу, затем продолжил: — Иначе нам всем здесь придётся беруши покупать, а кое-кому даже пойти на бюллетень. Высказавшись, он прошёл по коридору дальше, так и не зайдя в комнату. А Куникида остался стоять опозоренный, в очередной раз кляня себя за несдержанность. К нему подошёл Танидзаки. — Может, сходим в кафе, Куникида-сан? Выпьем кофейку и подумаем, что делать дальше. — О, нет, нет, нет! Куда, куда это вы направились без меня? Танидзаки, мой дорогой, я с вами! — послышалось от окна и Куникида поморщился. Опять эта Наоми! Он повернулся к ней, и заявил: — Я дал тебе работу, и чтобы к нашему возвращению всё было готово! Я проверю лично твой отчёт, тем более... — он приостановился, подбирая нужный довод, наконец найдя его, закончил: — Твой брат не умеет так правильно делать отчёты, как ты. Уж прости меня, коллега, но... — Доппо развёл руками в ответ на изумлённый взгляд Танидзаки, и тот понял, что заместитель директора просто хотел избавиться от неё, поскольку разговор был не для её ушей. Он только кивнул, украдкой бросив взгляд на свою сестру, бывшую ему одновременно и любовницей, и отметив её удовлетворённо вспыхнувшие щёки и гордо поднятую голову, поспешил уйти вместе с Куникидой, провожаемый напутствием принести ей кофе сюда. Уже в кафе, отхлебнув кофе, Танидзаки спросил: — Ну так что, когда пойдём, Куникида-сан? Доппо молча опустошил чашку и заказал себе ещё, и когда кофе принесли, и он сделал первый глоток, только тогда сказал: — Да вот сегодня и пойдём. Сейчас. — Он упрямо сжал губы и воинственно блеснул стёклами очков. — Я испросил бы аудиенцию, да не у этого же педофила её просить! Под «этим педофилом» он имел в виду Мори Огая, босса Портовой мафии. Он имел способность уникального вида. Она выглядела белокурой девчушкой в кудряшках, лет одиннадцати на вид. Звали её Элис. Он одевал и причёсывал её сам, как большую дорогую эксклюзивную куклу. Завивал волосы, повязывал бантики и всячески её баловал. По поводу педофилии Куникида ошибался, но он не знал всей правды. Мори действительно жил с ней, но был ей фактически просто нянькой, а не любовником, и их обоих это устраивало. Когда-то давно, на заре туманной юности, поговаривали, был у него любовник и даже называли шёпотом его имя, но было ли это правдой, некому было подтвердить. И вот к этому-то Мори и решили понести свои претензии два детектива, будучи свято уверены, что Ацуши похитили мафиози. Они так думали, ещё и потому что один из членов мафии, Акутагава Рюноскэ, был учеником Осаму ещё в мафиозном прошлом Дазая. А когда в Агентстве появился юноша-оборотень с белыми как снег волосами и чёрной аистиной прядью в чёлке... В общем, даже слепой бы заметил, что властитель Расёмона стал очень сильно неравнодушен к Белому Тигру, в то время как последний находился в благодушном неведении по поводу того, что чувствует к нему Акутагава, души не чая в своём бинтованном наставнике. Правда, как уже говорилось, привязанность к Дазаю носила сугубо дружеский характер и дальше отношений ученик-учитель ни у кого желания идти не было. А вот что там у Ацуши было с Акутагавой, точно никто не знал, но после ухода Дазая из Агентства по такой причине, как поговаривали с полным на то основанием в городе, было бы логичным предположить, что и Накаджима, так непонятно исчезнувший неведомо куда, тоже мог находиться вместе со своим обожателем. Тем более, что Рюноскэ даже не скрывал своего отношения к парню. Сперва он хотел украсть Накаджиму для Гильдии эсперов, пообещавшей за юного оборотня гигантскую награду в семь миллиардов иен, но потом... Странное поветрие реяло над эсперами этого города, очень странное. И Акутагава не смог устоять перед очарованием юного эспера, и... Двухцветные глаза Ацуши заставили забыть бедного чахоточника о баснословной награде. Бедняга мафиозо просто с ума сходил, вот только открыто преследовать парня и забирать к себе пока не решался. Но надо же когда-то начинать! Вот так рассуждали Куникида и Танидзаки, направив свои стопы не куда нибудь, а прямо в логово мафии, поскольку где обитал Достоевский, не знал никто, кроме членов его организации, а значит достать до Дазая и утащить его обратно в Агентство, либо перегрызть ему глотку они не могли. Офис же Портовой мафии, открытый всем ветрам, знал весь город. Благодаря уникальной способности Танидзаки Джуничиро, два авантюриста, как под плащом-невидимкой смогли спокойно пройти в кабинет Мори Огая. И уже там решили явить себя удивлённому взгляду мафиозного босса, который поначалу был сильно изумлён, когда дверь вдруг сама собой открылась и закрылась и около пяти секунд никто не появлялся. Огай уже встал и направился к двери, чтобы лично наказать так некстати распустившихся на рабочем месте двух телохранителей с автоматами, торчавших под дверями кабинета, которые от скуки играются с дверью, вместо того, чтобы её защищать, но... Появление двух ищеек из Агентства застало его на полдороге к двери и он застыл на месте соляным столбом. На обычно невозмутимом его лице промелькнула целая гамма эмоций. Затем он отмер, слегка прокашлялся, прочищая горло и произнёс: — Вы что здесь делаете и как сюда попали? Как вам удалось пройти мимо моей охраны и обмануть охранные системы? — Прошу прощения, Мори-сан, — поправил очки Куникида, слегка поклонившись главе територии Порта, — но вынужден заметить, что рекламщики фирмы, делавшей вам установку сигнализации очень не зря получают своё жалованье, — он вздёрнул голову, блеснув очками в глаза Мори, — более того, их руководство, пожалуй, даже должно их повысить за хорошую работу! Нижняя губа Мори презрительно оттопырилась: — И вы оба явились сюда заступаться за несчастных промоутеров? Хотите сказать, мне впарили полную лажу? — он заиграл желваками, сердито нахмурив брови. — Ладно! — бросил он разворачиваясь и проследовав обратно к своему столу, где уселся в кресло. Там он принял свою любимую позу, поставив локти на стол и положив подбородок на сплетённые в замок пальцы, обтянутые белоснежными перчатками. Глаза, как два аметиста, цепко и холодно рассматривали двух визитёров. — Я ценю затраченные усилия на проведение теста моей охранной системы, именно поэтому я всё ещё разговариваю с вами, вместо того, чтобы вышвырнуть вас отсюда, как мусор, запакованных в мешки. Я всегда так поступаю с непрошеными гостями, если вы не в курсе. — Нам это известно, Мори-сан, — кивнул Куникида, слегка наклонившись вперёд и всем своим видом выражая почтение. Все знали, что без приглашения в кабинет главы мафии могли войти очень немногие персоны, а эти двое в этот список не входили. Мори высокомерно усмехнулся. Эти два наглеца, столь бесцеремонно проникшие к нему в офис, теперь поставлены на место. Ладно уж, он снизойдёт и выслушает их, но только из уважения к их начальнику. Их многое связывало в прошлом, слишком многое. Когда-то молодой Фукудзава был телохранителем молодого доктора Мори. И он охранял его ото всех и вся, и прекрасно справлялся. От всего на свете он мог его защитить. Только от себя не смог. И сам не уберёгся. Поэтому он ушёл, забрав с собой прекрасную медсестру Йосано, и завёл себе нового питомца. И до сих пор его охранял. Просто охранял. Вернее, не просто охранял, а внушив ему, что он одарённый (хотя тот таким не был), создал Детективное Агентство и подарил своему подопечному очки, якобы позволяющие видеть всё, произошедшее в определённом месте до этого. Подопечного звали Рампо Эдогава. А Мори... Мори остался грустить по бывшему охраннику. Правда, грустил он недолго, поскольку когда стал боссом Портовой мафии, грустить и тосковать стало некогда. Навалились другие дела и заботы, но... Фукудзаву он всегда почитал, а может это было не только почтение. — У вас есть пять минут, — процедил Мори, — и то, только из уважения к Фукудзаве-сану. Говорите, зачем пришли, и если не уложитесь... Куникида знал, что решения этого человека всегда абсолютны, и эта информация настолько гвоздём сидела в его мозгу, что он почувствовал, как против его воли голова сама кивнула. Он с досады плюнул бы, если б находился не в этом месте, но только сглотнул слюну и произнёс: — Мори-сан, мы все Вас очень просим, верните нам Ацуши.