ID работы: 7127897

Болей мной

Гет
NC-17
В процессе
86
автор
Размер:
планируется Макси, написано 98 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
86 Нравится 58 Отзывы 33 В сборник Скачать

6. захлебнись в этой гнили

Настройки текста
 — Ты ведь девчонка, да? Я сразу это понял. Мальчишеский голос звучит слишком звонко для этого темного и гнилого подземелья. Он растворяется в эхе и уносится к лестнице, ведущей наружу. Ему в ответ — лишь гул коридоров.  — Меня зовут Итама. Тебя? Парень обхватывает тонкими жилистыми руками прутья решетки, наклоняется ближе и пытается разглядеть в темени камеры хоть какое-то шевеление. Где-то в углу раздается шорох, еле уловимый ухом, но ничто больше не может подтвердить присутствие живого человека. Тишина стоит пронзительная. Только ветер насвистывает в паутине коридоров.  — Тут девчонкам не место, — провозглашает он одновременно совестливо и с упреком, — даже Учихам. Мой братишка просто слепец, если принял тебя за парня.  — Зато ты тут на зрение не жалуешься, Сенджу. Итама коротко и звучно смеется. Голос у нее и вправду совсем детский — по нему пол не различить.  — Живая значит! — улыбается он.  — А тебе какое дело? Итама вертит голову направо, натыкается взглядом на тускнеющий и догорающий факел на стене подземелья и тянет к нему замерзшую руку. Дерево липкое и шершавое, а от близости огня теплее не становится, но Сенджу и не греться сюда пришел. Факел проскальзывает между прутьями, вслед за ним — дрожащая от промозглого воздуха подземелья рука по самый локоть, но свет ложится только на землю. Он медленно закрывает собой серый песок, скользит сквозь мелко разбросанное сено и замирает на чужих ступнях — узких, худых и перепачканных. Грязные пальцы мигом поджимаются, а следом и сами ступни скрываются в тени.  — Ты же совсем мелкая! — удивляется Итама дружелюбно. — Выползай оттуда.  — Чего тебе надо от меня? Тоже пытать пришел? — чужой голос отдаленно напоминает рык или хрип, когда повышается тон. Парень тупит взгляд в пол и стоически выжидает, пока пленница успокоится. Спохватывается только тогда, когда видит, что темень помещения разрезает свет шарингана. Он отшатывается назад, роняет факел и притаптывает его ногой, обжигая ступню даже через подошву сандалии.  — Чертова Учиха!.. — выругивается он. — Как ты сняла печать с глаз? Становится необыкновенно темно: ближайший горящий факел в десятке метров от клетки, но и тот светит катастрофически тускло, а шаринган красным заревом скорее отпугивает и затягивает в мрачную пустоту.  — Серьезно думал, что какой-то печати достаточно? — горько усмехаются из тени. Сенджу сглатывает шумно, нервно. Он отрешенно отступает на крохотный шаг назад, потому что тело пробирает мурашками от жуткого вида. Девчонка стоит совсем рядом — ему не рассмотреть четких очертаний ее фигурки, но он какими-то тонкими фибрами чувствует силу обхватившей помещение чужой чакры; ему видно только ее лицо: глаза освещают залегшие щеки, нездорово острые скулы, прямой широковатый нос и пакли волос.  — Я пришел договориться, — честно признает он и сжимает зубы до скрипа. — Спрячь глаза. Я серьезно. Девчонка на удивление подчиняется. Не сразу, конечно. Он успевает напрячься всем телом, приготовиться к атаке и сжать рукоятку куная липкой ладонью за спиной. Он смотрит чисто, искренне, не знает, видит ли она, но хочет этого всем своим существом. И она закрывает глаза, а тогда, когда открывает, багряные блики уже не мерцают в глазницах. Итама только сейчас понимает, что все это время был лишен сил вдохнуть.  — Братец у меня гений, — с грустной усмешкой признает Итама, судорожно расторопными шагами рассекая подземелье с целью добраться до факела, — но не различает чакры до полового созревания. Скажу ему — он не поймет моих намерений. Он возвращается спешно, и новую фразу произносит уже в свету огня.  — Более того, узнает — прибьет, — опять отшучивается он. В девичьих глазах Итама не находит ни понимания, ни доверия. Зато ему — быть может, от собственной избыточной искренности и наивности — видятся там немая просьба о помощи, непроницаемый страх и абсолютное отчаяние.  — Я выпущу тебя отсюда послезавтра и покажу путь до ваших территорий. Тоби тогда не будет в лагере, — поясняет он и протягивает свою руку сквозь прутья, чтобы обнадеживающе обхватить чужую, но девчонка шарахается обратно в угол, не держится на ногах и гулко ухает всей спиной на пол, — но при одном условии. Девчонка абсолютно точно дикая — грязная, ошалелая, запуганная. Но и ему, Итаме, не менее страшно видеть, как искажаются лица и тела узников: их не кормят, не поят, держат под печатями и нещадно пытают. Он не знает, каким образом. Зато знает, какие у них горланистые, громкие, волчьи глотки. Так заунывно не воют даже звери в устрашающей тишине ночи.  — Ты не будешь участвовать в этой войне, — объявляет он сходу, без прелюдий, — пусть даже дезертируешь, но не будешь. Не возьмешь в руки оружия, пока не захочешь использовать его в мирных целях. Договорились? Девчонка по полу подползает ближе, но все еще держит дистанцию.  — Эй! — одергивает он. — Я просто хочу, чтобы все это кончилось, понимаешь? Если я могу спасти и отговорить от войны хоть одного человека, то я сделаю это всеми силами. Потом второго, третьего… И тогда больше никому не придется умирать. Итама опускается на корточки, улыбается грустно, но честно и еле сдерживает всхлип, когда видит, как скрюченная, черная от запекшейся крови рука скребет по песку и мелко дрожит.  — Я не обману тебя, слышишь? Веришь мне, а? — Сенджу в доказательство выуживает из-за пояса кунай с совсем склизкой, еще потной рукояткой и просовывает между прутьями. — Как тебя зовут? Он выжидает, когда встретится на свету с чужими глазами, и смотрит дружелюбно и добро.  — Ку… Учиха Куроко… — шепчет она как будто с нежеланием. Итама кивает, провожает взглядом кунай, который девчонка мигом отталкивает в тень ногой, и, пользуясь моментом, накрывает чужую ладонь своей.  — Я вытащу тебя, Учиха Куроко. Тобирама выныривает из иллюзии, но сразу понимает, что оказывается в другой. Воздуха в груди не хватает, он поспешно дергает нагрудный доспех и сбрасывает его с плеч, больно ударяет кулаком в собственную грудь и только потом судорожно дышит. Ее настоящей нет в этом гендзюцу — та Куроко, что стоит напротив, уперев руки в бока, совсем не пахнет, а ее силуэт расплывается в темени той же пещеры, смазывается по краям и почти растворяется прозрачно.  — Зачем ты мне это показываешь? — он не говорит — хрипит. У него нет голоса абсолютно, как все еще нет должного кислорода в легких. Под ребрами болит, но в этот раз на сердце, когда он осознает, как четко отпечатывается в подсознании улыбка покойного брата. Итама. В нем наивности даже больше, чем в Хашираме. Шарингану должно называться запрещенной техникой. Потому что это мука. Мука наблюдать за иллюзией от лица брата, чувствовать всем своим нутром, всей душой все те переживания, которые гложут Итаму. А он чувствительный, хрупкий, сострадающий — и Тобираму рвет изнутри эмоциями его же брата. У него в горле даже застывает горький ком, надсадный всхлип, принадлежащий мелкому, и двадцатисемилетний Тобирама не сдерживается и судорожно выдыхает зарождающейся истерикой тринадцатилетнего Итамы.  — Ты серьезно не понимаешь? Серьезно, Сенджу? — нахально уточняет она, но настолько проникновенно, что Тобирама осознает очевидное. Она тоже пропитана былой болью насквозь, после — тряпкой выжатая, истощенная морально, а сейчас — опять вся мокрая своими же слезами, не скатывающимися по щекам. В девушке, уверенно надвигающейся на его беззащитную в этой иллюзии фигуру, совсем не узнать той девчонки из подземелья. Того хуже: в той девчонке девчонку не узнаешь. В своей иллюзии она независимая и гордая хозяйка, не девочка и не мальчишка — женщина. Тобирама поджимает губы и хмурит брови, когда девичья рука берет его за ворот уверенно, крепко. Его голова опускается на один уровень с ее — ему приходится прогнуться спине под ее властным напором.  — Ты мне мстишь?.. — уточняет он грубо, с пренебрежением. — Радуйся, что сбеж…  — Я не сбежала, — обрубает Куроко. Тобирама следит за ее глубоким взглядом, но угольные радужки не дают ему нужных ответов.  — Этот паршивец не пришел. — Куроко осклабляется, и мигом набирает в речи обороты дерзость. — Ни послезавтра, ни потом. А через неделю ты сам знаешь, что было. После этого ты спрашиваешь меня, зачем я тебе это показываю? Дерзость срывается на крик. Такой громкий, что чуть уши не закладывает. Тобирама аж щеками чувствует, насколько шумный, насколько эмоциональный этот порыв. Девичьи запястья почти разжимают ворот бадлона, мелко дрожат. Сенджу действительно не понимает. Чужие эмоции не делают ситуацию яснее. Пока он не вспоминает ожог на пятке брата. Тобирамы выдыхает со свистом и глядит в чужие глаза смиренно, но без сострадания. Он чувствует, что даже в этой иллюзии вспотел, и соленая капелька катится, очерчивая скулу. Чужие глаза зачем-то провожают ее по траектории.  — Итама погиб вечером того же дня. Голос глухо разбивается в повисшей тишине. Куроко глядит непонимающе. Напряженные веки расслабляются, когда она хаотично смаргивает. Сенджу сложно что-то разобрать, когда собственное тело распирает болью, но ему отчего-то кажется, что чужие глаза полнятся влагой. Он даже подумал, что это слезы. Но искренности в них не нашел: это кровавая капля стекла вниз по щеке и потерялась где-то под подбородком.  — Ты меня не помнишь? — спрашивает она отрешенно. Тобирама не помнит ровно до этого момента. Воспоминание током прошибает его сознание, парализует и обездвиживает логичный поток мыслей. Он не успевает взять под контроль свою мимику: во вселенной ее иллюзий даже его эмоции для нее игрушка. Его брови не хмурые, они ползут вверх у переносицы в изумлении, а рот приоткрывается. Тобирама еле волочит ноги, переступая чужие трупы. Его трясет. Просто нереально, неописуемо, истерично. Пробирает до самых костей, до каждой заиндевевшей в дожде мышцы, до душевного трепета. Его шаги шаткие, походка неуверенная — он чуть не падает и еле держит равновесие. Он остается тут — на том месте, где раньше был лагерь военнопленных, а сейчас — заваленное подземелье и взрытая земельная площадка, испещренная гиблыми телами — один, отсылая свой отряд вперед. Знает, что учиховский полк на подходе. Искренне надеется, что они его тут еще застанут. Дождь все еще бьется в легкой мороси, но тело дрожит вовсе не из-за этого. Он переступает очередное тело, по случайности наступает на сморщенную, скукоженную и хладную руку трупа. И падает. На самые колени, прямо перед ним, перед искаженной болью гримасой и потухшими глазами, так и не силясь дойти до вершины холма. Поэтому он ползет, сгребая рыхлую торфяную землю под ладони и под колени. Тобираме хочется увидеть у горизонта на востоке свет восходящего солнца. Утро — раннее, поэтому небо уже пепельно-серое, но теней фигуры по-прежнему не отбрасывают. Первые солнечные лучи Сенджу видит новым началом, шаткой надеждой на то, что и будущее озарится не менее ярко. Он не любит романтизировать и символизировать, но на душе отчего-то четкое осознание, что утро согреет его своим светом, когда он соберется на вершину, и даст сил. Но у горизонта Сенджу встречает глазом лишь тучи — они мрачные, устрашающе бурые и стремительно настигающие небо над Тобирамой. Они бегут так скоро, что от них не удерешь, не отыщешь света. Но Тобирама бежать и не собирается. Здесь пробирающе, пронзительно тихо. Даже морось бесшумная. Когда смолкают мальчишечьи чавкающие шаги, инородных звуков не остается вообще. Ровно на тридцать восемь счетов. Только потом он слышит хрип. Сначала он принимает его за собственный, потому что в горле режет. То ли от озноба, то ли от усталости, то ли от страха — а может и все разом. Потом Тобирама принимает его за шутку своего же подсознания над его пошатнувшимся самоконтролем. Только после этого он встречается взглядом с чужими глазами: черными-черными, дикими, распахнутыми неестественно широко. Худощавая фигурка от него шагах в десяти вниз, у подножия холма. Она вся вялая, грязная и нелепая, если не смотреть ниже плеч. Если смотреть, то мигом срабатывает рвотный рефлекс. Тобирама в пятнадцать лет уже опытный боец, но видеть вывороченные кишки не привыкают так быстро. Он узнает врага не сразу, но вспоминает: этот мальчишка прямо во время казни выхватывает из-под одежды кунай и хочет поразить элементом неожиданности. Именно поэтому Тобирама не сдерживает в руке дрогнувший меч, не срубает чужую голову выверено, не метит между ребрами прямиком под сердце, а разрезает поперечно развернутый к нему торс. Чужие глаза провожают каждый его мелкий, судорожный шажок в их сторону. Сенджу выуживает из подсумка кунай, но мигом осознает, что его руки немощные даже держать его, не то, что атаковать. Он опускается на корточки. Лицо мокрое от дождя, от пробираемого пота; оно облеплено безжизненными паклями мокрых ниток волос. Колени бьет дрожью, ему хочется упасть на них, наплевав на близость врага. Чужие глаза смотрят уверенно, отчаянно и пронзительно. Тобирама пропитывается чужим страхом и принятием неизбежной гибели, но видит, как в агонии, в последних муках издыхающего тела сохраняется настоящая боль. Мальчишка не хочет умирать — вот что решает Сенджу. Только потом осознает, что ошибся, когда чужие глаза отрешенно смотрят в небо, а губы — грустно улыбаются. Мальчишка не думает о призрачном спасении, не лелеет мечту выжить и не закончить существование на максимум десятом году жизни. Учиха гордый даже перед лицом смерти. Учиха не хочет спастись, он — хочет умереть.  — Убей… меня… — в доказательство тому рассеивается хриплый детский шепот в молчании раннего утра. Тобирама чувствует, как разрастается у него в груди мощная истерика. Он может даже ощутить, как выгибается нижняя губа, опускается беспомощно вниз челюсть, но у него сил есть только не завыть от отчаяния. Война — это парализующее страшно. Ребенок не должен просить о смерти смиренно — это неправильно, дико и откровенно ужасно. Сенджу зажимает в руке кунай, подносит его к чужому горлу, но мигом осознает, что в нем — пусть, капитане, пусть, пятнадцатилетнем — в нем силы меньше, чем в умирающем мальчишке. В Тобираме не остается самоконтроля, есть только четкое желание пропасть, исчезнуть и умереть хоть даже вместо этого пацаненка, если это поможет выкарабкаться из костлявых и цепких пальцев войны и чужих, давно обращенных в собственные, страданий.  — Н-нет… — шепчет он отрешенно, отшатывается назад, падает на землю и резво вскакивает, — нет! Мальчишеская фигура стремительно исчезает и растворяется за холмами в призме закрывающихся томительно век. Сенджу с шумом выдыхает, когда выныривает из искаженной реальности, натыкается на колкий и рассредоточенный женский взгляд и зажмуривает глаза. Он истерично трет веки до красноты и рычит, воет переживаниями самого же себя из забытых времен. Сколько он привыкал и пытался забыть? Дней, месяцев, лет? Каким ему сухим и холодным пришлось стать, чтобы вина сменилась принятием?  — Ты ненавидишь меня? — спрашивает он прямолинейно, с явным намеком на пристыженность в голосе. Куроко мигом сбрасывает с лица все четкие отпечатки переживаний, отмахивается от них и даже язвительно улыбается.  — Нет, — улыбается она хищно. Тобирама смотрит на нее сквозь прикрытые пальцами глаза. Другой рукой от опирается о склизкую стену, потому что от обилия былых эмоций теряется не только эмоциональное равновесие, но и физическое. Учиха отводит глаза, опускает их в пол и зачем-то смотрит на свои руки. Тобирама смотрит тоже. Они не запачканные, не худые и не стертые — они нежные и холеные.  — Я тебя презираю. От услышанного прошибает потом. Тобирама ждет услышать о ее былых переживаниях, но не для того, чтобы оправдать себя, а для того, чтобы отрезвить себя чужими эмоциями, не своими.  — Знаешь, я ведь даже не вынашивала мысли о мести и не хотела тебя убить. Мне просто хотелось, — нервозно отсмеивается она, — посмотреть в твои глаза и увидеть, как много в них вины, но… Тогда, когда я увидела тебя… опять. Оказалось, что в них вины не оказалось. Они пустые, Сенджу, понимаешь? Тобирама смаргивает и прячет лицо в ладонях.  — Знаешь, я умею копаться в чужих головах и находить самое сокровенное, сакральное… Сенджу отчего-то мигом напрягается. А вдруг она увидит? Узнает, что она его истинная? Что ему снится, как он берет ее во всех позах? Что он не может трахать других женщин просто потому, что чужие запахи его не возбуждают больше никак? Что он дрочит до беспамятства, представляя, как она краснеет и закрывает глаза в преддверии наступающего оргазма? Что он сам — как мальчишка с влажными фантазиями — выстанывает ее имя, когда кончает? Только потом Тобирама осознает, что на его страстные желания ей абсолютно плевать. Чужая ладонь скользит по взмокшему виску, девичьи брови хмурятся, лицо напрягается.  — Мне сложно лезть в воспоминания, в которых меня нет, — лепечет она сосредоточенно, — но ради тебя я очень постараюсь.  — Тобирама, — окликают из-за спины торжественно, громко, — я горд тобой, сын. Младший Сенджу, облаченный в черную матерую юкату, провожает взглядом облака, замерши на террасе особняка и скрестив руки на груди. Голос отца долетает до слуха, но смысл его фразы заставляет только нахмуриться сильнее. Бутсума останавливается вровень с сыном. Тобирама чувствует, какой тяжелый и проницательный отцовский взгляд опускается на его узкие плечи, изучает напряженные руки и пытается отыскать на лице сомнение.  — Я долго колебался перед тем, как назначить тебя капитаном лагеря военнопленных, но ничуть не разочарован своей идеей, — заключает он твердо и опускает широкую ладонь на плечо сына, — если бы Учихи обнаружили столько пленников, то мстили бы за каждого. Инсценировать битву и завалить подземелье — это гениально. Умереть в бою — честь, но попасть в плен — это позор. Тюремщиков презирают пуще любого воина, потому что тюрьма — это не смерть. Это хуже. Тобирама слушает без охоты. Он уходит на задний двор именно для того, чтобы обособиться от общества семьи, потому что видеть их счастливые в затихших боях лица — Учихи устраивают траур по полусотне погибших воинов — выше его сил. И теперь под общей гребенкой и Хаширама, который ни черта об этой ситуации не знает, и отец — он в курсе, но довольно и хитро улыбается лисицей.  — Хашираме не стоит знать, — замечает он настойчиво. Тобирама коротко кивает. Хашираме не стоит знать, как дрожат запястья младшего брата, когда тот пронзает очередное беззащитное и связанное учиховское тело. Как его жилистые и худые руки обхватывают трупов под плечи, пачкаются в их крови и растаскивают хаотично по площадке. Как он сотрясается дрожью от увиденного зрелища. Смешно. Капитан, который стыдится своего же приказа. Отец, который горд позором сына.  — Тобирама, я хочу назначить тебя следующим главой клана. Парень смотрит перед собой без сил обернуться и достойно принять сказанное. Пробирает на истеричный смех, но Сенджу сдерживается.  — Хаширама силен, но слишком наивен. С ним наш клан загниет. С тобой и твоими взрослыми решениями, с твоей непоколебимой силой духа, с…  — Я отказываюсь, отец. На лице Бутсумы мешаются палитрой ярость, недоумение и пренебрежение. Тобирама с гордостью выдерживает на себе упрекающий отцовский взгляд, но понимает, что душевно он давно уже раздроблен и произошедшим, и словами родителя. Он только на вид слишком твердый характером и уверенный для своего возраста юноша, внутри он — исстрадавшийся старик, изнеможенный, истощенный и разочарованный в жизни. Бутсума — он горд, а Тобирама проклят, обесчещен и запятнан не оттираемой кровью. Он не расскажет отцу, что не спит четвертую ночь после собственного приказа казнить всех пленников, не упомянет и то, что вчера впервые напился, просто чтобы забыться и разглядеть в жизни хоть какие-то краски. Он не знает, что делать со своей болью и куда ее деть. Он знает только, что она есть и не собирается пропадать. С войной он знаком с детства, она для него если не подруга, то навязчивая и близкая знакомая, но гораздо, гораздо проще воевать на поле брани — там правила яснее, не ошибешься, не прогадаешь: либо убьешь ты, либо тебя — виноватых не ищут.  — Отец, я хочу попросить вас об одолжении, — выдает он тихо, но уверенно, стараясь перевести тему плавно, — мы заключили союз с кланом Яманака. Я прошу аудиенции с главой.  — И с какой целью? — уточняет Бутсума сухо. Тобирама обмозговывает свое решение быстро: он давно уже все решил.  — Я хочу стереть свои воспоминания. Бутсума смеется — звучно, живо.  — Сын, ты… — начинает он смешливо, но мгновенно обрубает жестко, — я разрешу, если ты согласен на мою просьбу. У него не просьба, у него — приказ. С ними не соглашаются.  — Тогда идите к черту, отец. Тобирама не слушает недовольный оклик и уходит. Он проявил слабость перед отцом, переборов нежелание и гордость, но остается ни с чем. Даже отцовской поддержки он лишен. Он пустой, выжатый и в этот раз даже не отрицает того, что плачет. Слезы горячие, обжигающие и соленые. Его лицо искажается болезненной гримасой еще до первого всхлипа. Он вырывается в лес. Ветви деревьев бьют по лицу больно, но он в ответ одним ударом без использования чакры впечатывает кулак в кору. Он не бьет в истерике непрерывно. Он просто падает и кричит. Плачет и воет волком. От него ничего кроме боли не остается. И он жует ее, не переваривает, выплевывает и заглатывает вновь.  — Она неплоха в гендзюцу, — кивает Хаширама Мадаре в сторону поля боя. Фигура Тобирамы в обмокшей одежде даже на вид грузная. Он стоит безвольно, и только девичьи руки, выставленные перед ним, позволяют ему держать равновесие.  — Нет, — противится Мадара с усмешкой, — она потрясающа в гендзюцу. Хаширама хмыкает, наблюдая за другом. Его глаза сегодня блестят особенно, эти огоньки в них — это нескрываемый азарт, интерес, наслаждение.  — Но, в общем-то, только в иллюзиях, — хмыкает Учиха, — она еще со времен войны не сражается всерьез.  — П-почему? — максимально осторожно уточняет Хаширама. А вдруг Мадара в курсе? Вдруг знает про лагерь? Вдруг снова порвется мстить, в этот раз за невесту? Пусть Учиха смотрит перед собой без сомнений, но он напрягается от чужого вопроса.  — Я нашел ее полудохлую. Отправился на ее поиски по приказу отца, ее глаза…  — Ее глаза поразительно сильные, — кивает Хаширама, — но Тобираме это…  — Он не выберется из ее иллюзии. Разве что если она сама не выпустит, — хмыкает он недовольно, — обычно люди сходят с ума в этом гендзюцу. Хаширама обреченно сглатывает, смотрит недоуменно на друга и как будто своим же ушам не верит. Бросает быстрый, обеспокоенный взгляд в сторону поля боя, но не видит в той Куроко, для которой этот поединок — шутливо выигранный в карты, безжалостного воина.  — Вот прямо-таки все? — скептически смешливо уточняет Сенджу.  — Нет, — пожимает плечами Мадара; доспехи звучно бренчат, — остальные подыхают.  — Мадара, погоди, она же твоя невеста не из-за силы глаз? Хаширама толкает друга в бок, шумно смеется и взбрасывает брови. Мадара хмыкает.  — Ну, у нее еще и задница неплохая, — выдает он в подобном тоне. Сенджу расслабленно расправляет плечи и замечает, как дрожат девичьи руки, удерживающие его брата.  — Хаширама! Он оглядывается. Первое, что он видит — настойчивый и притягивающий своей обеспокоенностью взгляд жены. Мито в домашней одежде, все растрепанная и напряженная.  — На северную границу напали! Тобирама не сразу понимает, что он не в иллюзии. Отрезвляет только ее запах — он становится настойчивым и насыщенным. Только потом его уже прошибает озноб от пропитанного дождем одеяния и совсем ледяных доспехов, сковывающих его тело; хочется сбросить их, как и в иллюзии, но отчего-то создается четкое впечатление, что это ни черта не поможет. Куроко держит его за ворот, но он спокойно отшатывается без лишнего напряжения на приличный шаг назад. Тобирама смотрит на нее: измокшую, в мокрой пыли и с кровью на щеке — и остро понимает, что желание, которое не отступало на задний план даже при самых настойчивых попытках, в этот раз ускользает шелковой лентой по ветру. Ему мерзко и жалко. К нему эти чувства обращены, к ней — он не знает, зато знает, что хуже них не придумаешь. Чужую щеку описывают кровавые слезы, но ему кажется, что плачут не напряженные техникой глаза, а душа, сердце, потому что выражение чужого лица искажается донельзя. Рот приоткрыт, брови растерянно приподняты, глаза грустные, собачьи — в них нет ни ненависти, ни презрения — они такие же, как глаза той девчонки с лицом мальчишки в клетке, такие, какими их помнит Итама. Он находит в них не жалость, но благородное сострадание. Он находит в них слезы, текущие к подбородку, по его участи. Она не ненавидит и не презирает его. Она не жалеет саму себя. Сенджу отшатывается в неверии. Она выпускает его из иллюзии и плачет над его судьбой. Чертова Учиха! В вас не должно быть этих чувств, вы — черствые сухари, у вас сердца горят только ненавистью — ничем больше. Почему тогда она не такая? Почему? Куроко даже не противится, когда чужая нога с силой бьет в грудь. Падает наземь она безвольно. Тобирама спешно походит, упирает ступню к шее, не сводит взгляда с совсем замаранного кровью лица: тут и щека кровоточит, и глаза, и нос. Только после Сенджу оборачивается и видит, что трибуны спешно опустошаются, ведомые Хаширамой куда-то к лесу; только Мадара замирает и остается единственным наблюдающим. Мито протискивается между широкими мужскими спинами и сочится сквозь них к полю, бежит уверенно и так же уверенно не понимает, почему другие не смотрят на то, каким безжизненным комом лежит на земле побежденная Учиха. Она слишком быстро настигает цель, сталкивает ногу Тобирамы и глядит на то, как искажается девичье лицо судорогой. Она хрипит надсадно, громко, сплевывает кровь и захлебывается ей же, а Мито и помочь ничем не может: хочет поднять, но чужое тело будто каменное, тяжелое. Куроко невидящим взглядом смотрит сквозь Мито. Куроко скоро исполнится десять. Может быть, уже исполнилось — она не знает. Сначала пальцев рук хватает, чтобы считать дни пребывания в плену, потом — чтобы дни заживления ноющего клейма, потом — чтобы дни без воды. Потом не хватает. Сейчас Куроко взрослая, но ее выдержка не оказывается тверже и сильнее, чем прежде. Все рушит Тобирама? Или же…  — Это о ней говорил отец? Брат, мы не успели, оставь ее…  — Она — Учиха! Мадара смотрит издалека с пренебрежением, с недовольством. Она тянет к нему руку, чувствуя, какая боль зарождается внутри. Пожалуйста, не уходи, останься…  — Эй, ты слышишь? Я Мадара Учиха. Ты главное дыши. Молодец, давай же… Я никуда не уйду. Изуна, зови медика, живо! Мадара Учиха растворяется в лесу. Даже не оборачивается. Куроко чувствует, какая на веках тяжесть. Эта боль не сравнится с былой, но все тело дрожит и бьется будто в предсмертной агонии. Только тонкие руки Мито держат ее голову, трясут плечи.  — Тобирама, ей нужна помощь! — окликает она агрессивно, оборачиваясь через плечо на Сенджу, удаляющегося вслед за братом спешно. Тобирама смотрит перед собой, замирает и сжимает кулаки. Позади него — чуть не умирающая, страдающая и харкающая кровью Учиха. Впереди — брат, клан, будущее деревни. Дождь начинается вновь. Сенджу не чувствует его — и без того измокший — но уверенно считает капли.  — Тобирама, я умоляю тебя! — чуть не вопит Мито. Тобирама со свистом втягивает воздух сквозь зубы и делает шаг.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.