ID работы: 7129712

Холодный свет

Гет
R
В процессе
107
Горячая работа! 164
автор
Размер:
планируется Макси, написано 312 страниц, 23 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
107 Нравится 164 Отзывы 16 В сборник Скачать

II

Настройки текста
      А спустя несколько часов, уже глубоко за полночь, Ева лежала в своей постели без сна и неслышно молилась. Сон, как ни старалась девушка уснуть, все никак к ней не шел, и слово Божие не помогало, а только усиливало то странное, полное энергии и сил состояние, в котором пребывала она, без толку ворочаясь с боку набок. Ева лежала и думала обо всем и ни о чем сразу, разглядывая то стены, то потолок, то спящую в лучах лунного света младшую свою сестру, и так печально становилось ей порой, что слезы сами собой стекали на подушку, но она не замечала их, как не замечала и того противного жара в лице и во всем теле, что начался еще по возвращению домой, как раз во время завязавшегося неприятного разговора с отцом, который до сих пор никак не удавалось ей выбросить из головы. Во-первых, как и предполагалось, опоздание ее не осталось без должного родительского внимания, и вслед за недолгим, ничего хорошего не предвещавшим допросом последовал знакомый унизительный для Евы выговор, выслушать который со смирением на лице сегодня оказалось особенно трудно. Она только и думала, что об удивительном своем знакомстве с Вольфом, только и вспоминала о том, с какой учтивостью и восхищением целовал он ее ладони, а потому никак не могла сосредоточиться на рассерженных речах старших, и ответить, наконец, что-нибудь, что в миг успокоило бы их любящие и оттого такие докучливые сердца. Внезапно, - Ева сама не заметила, как это произошло - суровый тон отца поутих, и как бы смилостивившись к дочери, он велел ей скорее вымыть руки и садиться ужинать вместе со всеми, и она послушно последовала его указанию, не проявив за столом, однако, никакого аппетита. Сейчас же, уже с нежной тревогой в голосе, скучным ее состоянием обеспокоилась мать: "Что с тобой, дорогая? Ты не заболела?". Ева, втайне раздражавшаяся в этот вечер малейшему проявлению родительской заботы, только покачала головой. "Я так устала, что есть не хочется. Можно мне к себе?" Она надеялась, теперь-то отец с матерью отвяжутся, но они нарочно, точно сговорившись, удвоили свое надоедливое внимание к ней. - "Ну что же ты, милая, посиди с нами хоть минутку, расскажи, как день прошел. " Рассказывать не хотелось. Хотелось побыть в тишине. Тишины недоставало как никогда. И тут Еву вдруг осенила идея расспросить родителей о нем, новом своем знакомом; папа, в этом она не сомневалась, уж конечно слышал имя Гитлера, да и матушка наверняка знала его. После того, как Гофман осмеял ее недогадливость, Еве казалось, что все в Мюнхене, решительно все, кроме нее, давным-давно слышали о нем, и что известие ее о появлении Адольфа в фотосалоне позабавит и обрадует родителей. И даже если они ничего толком про него не знают, то, конечно, все равно будут гордиться: еще бы им не гордиться, их дочь отныне лично знакома с такой важной и всеми уважаемой персоной! О, это будет непростительным упущением с ее стороны — не похвастаться теперь, когда просят рассказать что-нибудь интересное и когда ей действительно есть, что рассказать. Ева распрямила плечи, уселась поудобнее, и вдруг, вся светясь загадочной восторженной улыбкой, произнесла: - Угадайте-ка, кого я видела и с кем сегодня говорила. Ну? Не поверите, папа! Самого Адольфа Гитлера! И если "во-первых", касаемо ее опозданий, уже было замято, то теперь разразилось то самое "во-вторых" — неожиданная и обидная для Евы реакция Браунов на прозвучавшее из ее уст имя. Сестры недоуменно переглянулись. Мать вопросительно поглядела на отца. А тот, в свою очередь, не отрывая взгляда от своей тарелки, шумно засопел носом. Никто не смел заговорить первым, никто не смел нарушить на несколько минут повисшую в кухне угрюмую тишину, прерываемую лишь звяканьем столовых приборов да тиканьем старинного маятника на стене. Одержимая нелепым предположением о том, что ее либо не расслышали, либо расслышали как-то не так, Ева и хотела, и не решалась повторить сказанное. Улыбка ее померкла, и вся недавняя живость взгляда куда-то подевалась, сменившись робостью и некой щенячьей затравленностью в глазах, столь свойственной детям излишне строгих, авторитетных родителей. Отцовское недовольство буквально повисло в воздухе, и наперед зная, чем грозит подобное умонастроение Фрица Брауна, Ева за эти пару минут молчания сто тысяч раз уже успела пожалеть о том, что на эмоциях упомянула чисто по-человечески очаровавшего ее мужчину. Однако, видимо все-таки переборов внутреннее раздражение, отец вдруг обратился к ней, и довольно миролюбиво: - А с каких это пор, дитя, ты интересуешься политикой? Вот так Ева и узнала, что он — политик; никакой не писатель и не профессор, а политик; один из тех, что обычно вопят с трибун и по радио; один из тех, что в предвыборной суматохе предрекают каждый в своем лице несбыточный Эдем, и наконец, один из тех, чьи сердитые, вечно охваченные неведомыми думами лица изо дня в день мелькают на листовках, страницах газет и расклеенных по всему городу плакатах с неизменными призывами к всенародному пробуждению и борьбе. Политик — вот кем оказался Гитлер, и известие об этом не оттолкнуло, но и не увлекло Еву. Она подумала только, какой он, должно быть, занятой человек. И конечно, не женат. - Неправда, не интересуюсь. Просто этот господин сегодня был в гостях у хозяина. А кто он такой, папа? То простодушное, невинное любопытство, с каким Ева задала свой вопрос, казалось, не могло не смягчить вспыльчивый нрав ее отца. И действительно: выражение его лица, стоило ему взглянуть в сторону дочери, тот час обрело прежнее терпеливое радушие по отношению к ней, однако говорил он все в том же менторском, не предполагающем возражений тоне, с каким незадолго до этого читал всем набившие оскомину свои нотации: - Кто такой Гитлер? Очередной всезнайка и крикун. Строит из себя черт знает что, но на деле все его убеждения и гроша ломаного не стоят, уж поверь и по возможности держись от него подальше. И Ева, скрепя сердце, послушно обещала держаться подальше. О том, чтобы попытаться переубедить отца, уважаемого школьного учителя, и речи не могло идти; человек он был в каком-то смысле закоснелый, обо всем на свете имеющий собственное мнение и неотступно мнения этого придерживающийся. С детства наблюдая и впитывая ту благоговейную покорность, с какой с отцом во всем соглашалась мать, научились однажды соглашаться с ним и его дочери, чему в глубине души Фриц Браун был особенно доволен. Всю жизнь, с тех самых пор, как появилась на свет Ильза, старшая из сестер, он жил в слепом стремлении вырастить своих детей достойными людьми, и теперь, несомненно, не знал большего счастья, нежели счастье пахаря, что смотрит на колосящуюся под солнцем ниву и видит, что усилия его не только не напрасны, но и сполна вознаграждены. И все же, в воспитании дочерей он по привычке чаще проявлял себя скорее как суровый преподаватель, нежели семьянин, и девочки, а особенно Ева, чувствовали это, а потому и любили, и в то же время всерьез побаивались его, беспрекословно подчиняясь родительскому слову, однако никогда в душе не доверяя ему до конца. Впервые мысленно признавшись себе в этом именно недоверии к отцу, Ева мучилась теперь бессонницей стыда и крайнего душевного замешательства человека, оказавшегося на распутье. С одной стороны, она, бесспорно, уважала его и не смела ставить под сомнение ничего из того, что он когда-либо говорил, но была так же и другая сторона; сторона, все чаще подсознательно придерживаясь которой, Ева с удивлением ловила себя на мысли совершенно новой, прежде чуждой ей, нехорошей и пугающе хладнокровной: мысль эта смело высмеивала и неуклонно ставила под сомнение каждое отцовское слово, вселяя в сердце незримый бунтарский дух, которого так страшилась она в часы раскаяния, и выразить который, однажды поддавшись нарастающему искушению, равносильно было бы смертному приговору. Ева прекрасно знала: отец никогда не лжет, однако стоило произойти между ними какому-нибудь обидному недоразумению, как уверенность в непогрешимости и правоте родительской воли таяла на глазах, сменяясь безупречным в крепости своей тайным убеждением: все сказанное им — несправедливая клевета, нацеленная лишь на то, чтобы другим досадить побольнее. Правда, подобные измышления были обычно недолговечны. Ева всегда спохватывалась в срок, и мучимая совестью, тут же оживляла в себе любящее доброе дитя, кроме которого ровным счётом ничего не знали о ней ни отец, ни мать, да и она сама не знала, а только понемногу узнавала, и ненавидя и обожая наступившую без спросу свою юность. "Я знаю, папа желает мне добра, но отчего, Господи, он так немилостив к этому Гитлеру?" - С грустью и неясной горечью, точно эта немилость каким-то образом касалась ее самой, думала Ева, постоянно мысленно возвращаясь к человеку со смешными усиками и чувствуя в себе такую жажду отстаивать его перед семьей, что самой порой становилось удивительно. Однако что-то подсказывало Еве, что ему, Вольфу, была бы приятна та искренняя горячность, с которой все в ней внутренне восставало против явно несправедливого к нему отношения. Ощущение это придавало уверенности и отнимало последний сон. А впрочем, нынче ночью не спалось не только ей. Ева, конечно, об этом ничего не знала, но почти по той же причине до сих пор не сомкнул глаз и Гофман: он размышлял, напряженно размышлял, сидя в кресле при свете настольной лампы. На столе, по обыкновению, громоздилась изысканная выпивка и закуски, но фотограф почти к ним не притронулся; в нынешнем своем состоянии, целиком и полностью углубившись в особо важные раздумья, ему было ни до чего и ложиться не хотелось. "Что собой представляет эта Браун? Так, смазливенькая пустышка", - повторял про себя Гофман, пощелкивая пальцами, как щелкал всегда, когда на ум, он чувствовал, вот-вот должна была прийти дельная мысль, и с нетерпением дожидался ее. "Ну а шеф? Шеф должен быть доволен. Надо было видеть, каким взглядом он ее сверлил!" - тут глазенки Гофмана насмешливо и с хитрецой забегали, и в полутемной прокуренной комнатушке послышался глухой сальный смешок. Он поднялся и медленно прошелся до двери и обратно, теперь уже в некотором внезапно нахлынувшем безмолвном ликовании потирая пересохшие ладони. "Положим, девчонка попалась что надо. Как бы только свести их да поскорее? Однако торопиться не следует. Поспешишь — людей насмешишь! Почаще зазывать его, подольше оставлять с ней наедине… А вдруг она заупрямится? Как знать? И ведь не пригрозишь". Обозлившись на не вовремя допущенное сомнение, Гофман снова в изнеможении плюхнулся в кресло, отер горячий лоб тыльной стороной ладони, и на минуту замер, уловив вдруг ту самую, долгожданную, чудесную мыслишку, которой так не доставало, и из-за которой был напрочь потерян его сон. "Нужно мне им помочь раззнакомиться, как следует. К примеру, в будущую субботу взять и пригласить обоих к себе в гости, а неделю спустя — на пикник… Славно придумано! Ему, холостяку, развлечение, да и девчонка побоится отказаться. А дальше уж время и природа сделают все остальное. Да-да, время и природа… И по возможности оставлять одних, непременно одних! Время и природа.." - Вот о чем размышлял Генрих Гофман, подбадривая и потешая свою алчную, давным-давно очерствевшую душу, наивысшим удовольствием для которой служило предвкушение заветного барыша, который собирался выручить он для себя изо всей этой скользкой затеи, по средствам молоденькой подружки Гитлера за прилавком заметно укрепив, к тому же, деловые связи со своим покровителем. Гофману хотелось попытаться использовать Еву как наживку. Клюнет — и еще большая благосклонность шефа ко всему, что связано с фотоателье на Шеллингштрассе у него в кармане. Когда же девчонка тому наскучит, он без труда подыщет в лавку новую продавщицу, а затем еще одну и еще. Все россказни Гитлера о целенаправленно избранном одиночестве и обоснованности такого решения на его фотографа не оказывали ни малейшего воздействия. Он слушал Адольфа, соглашался с ним, но думать на этот счет продолжал иначе, и, пожалуй, никогда бы не угомонился в своих попытках подсунуть ему миленькую, а главное на данный момент выгодную для себя девицу. Вот уже несколько месяцев такой Гофману все убедительнее представлялась Ева. Не до сна было и человеку, о котором больше всего, каждый по-своему, вспоминали в эту ночь вышеупомянутые двое. Сам он, к слову, давно и думать забыл об этих людях; его отдых не задался в силу иной, совершенно пустяковой на первый взгляд, причины. Причина носила сказочное имя — Ангелика, и приходилась Гитлеру племянницей. Уже тот факт, сколько времени и сил было положено во имя заботы о девочке и добросовестного ее воспитания, наглядно свидетельствовал о том семейственно-теплом отношении, с каким относился к ней ближайший ее родственник. Таская Гели за собой повсюду, даже на самые важные партийные собрания, Адольф точно хвастался ею, своей "маленькой принцессой". И все, кто хоть однажды видели его в компании племяшки, знали: никого дороже ее у него нету, и никто, кроме нее одной, над ним не властен, и ни с кем, кроме как с ней, не бывает он так весел и нежен. Казалось, Гитлер попросту боготворит Ангелику, и это действительно было так. Вечный несмышленый ребенок в глазах своего родственника, она, на самом-то деле, являла собой вполне самостоятельную двадцатиоднолетнюю симпатичную особу, едва ли нуждавшуюся в той назойливой, доходившей до комичного опеке, какой дядюшке было не занимать и которой он всякий раз умело доводил несчастную до белого каления. Гели всем сердцем жаждала свободы, веселья и любви; Гитлер, в свою очередь, предусматривал для нее во всем этом лишь опасность, пороки и погибель, и, называя своим священным долгом дитя "предостеречь и оградить", неустанно предостерегал и ограждал, чего бы порой это ни стоило им обоим: и слезы, и брань частенько перерастали в нешуточные перепалки, и тогда приходилось применять силу — последнее и особенно постыдное, до чего опускался "воспитатель" в попытках образумить обожаемую "принцессу". В такие минуты действительно легче было собственными руками задавить ее, нежели отпустить и оставить в покое, тем самым добровольно отдав на съедение миру, безжалостному ко всему юному и прекрасному. Во власти Гитлера Ангелика очутилась всего несколько лет назад, когда по настоянию матери оставила провинцию и поселилась в Мюнхене, именно на квартире дяди, чему ужасно радовалась первые недели по приезду. Оплатить достойное отдельное жилье было бы весьма накладно, к тому же апартаменты на Принцрегентенплац на первый взгляд оказались так хороши, что отказываться, когда хозяин квартиры сам предложил ей оставаться у него сколько угодно, представлялось Гели безумием. Удивительно скучный, вечно занятой стареющий родич, которого она почти не помнила и о котором толком ничего не знала, ни коим образом не предвещал собой беды, однако беда вскоре все же обозначилась, и заключалась она для девушки, только что вырвавшейся на свободу из-под родительского надзора, во всевозможных дурацких ограничениях, чуть ли ни с первого дня постепенно накладываемых Гитлером. Менторское его поведение, нетерпимость во всем, чего он не понимал и не знал, привычка всюду совать свой нос и всюду вносить свои принципиальные коррективы, невыносимая придирчивость в мелочах — все это здорово подрывало и без того хрупкое терпение Гели. Другая, очутившись на ее месте, возможно, проявила бы куда больше такта и смирения, которых в душе так силился добиться от племянницы Адольф, взяла бы ласковой натурой и неистощимым чувством юмора, и приручила, и задобрила его; другая, но только не Гели. Взрывная, равнодушная к чужим переживаниям и странностям душа ее лишь ожесточалась в ответ на малейшее притеснение извне, и ни о каком взаимопонимании между дядюшкой и "принцессой" не могло идти и речи, хоть в редкие деньки затишья они и шутили, и мирно переговаривались друг с другом, особенно на людях стараясь создать впечатление обыкновенных родственно-дружественных отношений. На самом же деле, сам того не осознавая, Гитлер, своим поведением только отталкивал и обозлял девушку, непонятно почему с каждой новой ссорой еще сильнее привязываясь к Гели; привязываясь болезненно, пылко, неразрывно. Изначально все его заботы о ней носили исключительно формальный характер. Он обещал сестре посильную помощь, и обещание свое сдержал: племянница не осталась на улице, в чужом городе жила по-человечески, поступила и теперь получала достойное образование в одном из высших медицинских учреждений Мюнхена, имея возможность не беспокоиться о деньгах и оплате счетов, регулярно выписываемых на имя дядюшки, легко отходчивого в вопросах трат и по возможности не скупящегося на всяческие, по сути ненужные Ангелике, подарки. Первые дни она вела себя особенно тихо, послушно, почти боязливо, Адольф же оставался подчеркнуто вежлив, немногословен, и кажется, даже всерьез смущен ее присутствием; не досаждал нотациями, требований не предъявлял, однако, достаточно было нескольких недель жизни под одной крышей и они с гостьей неизбежно сблизились, вспыхнул спор, а вслед за ним — первая недолгая размолвка. Во второй раз примирение далось сложнее. С самого утра разразившись причитаниями, Гели ушла на занятия и мрачная возвратилась только к ужину. В следующую их ссору вышло еще хуже: ушла, ни слова не сказав, куда идет; обратно приплелась к полуночи. В кармане пальто — пачка сигарет. Собственно, в этих начальных притирках и состояли основные причины последующих баталий между ними. Истинный смысл человеческого существования Гели находила в самых разнообразных удовольствиях, и жизни своей не представляла вне всяких нескучных сборищ, куда под вечер обычно стекалась отдохнуть и как следует развлечься шумная мюнхенская молодежь. Повседневные обязанности нагоняли на нее тоску, нравоучительные беседы — сон. То ли дело музыка, пляски до упаду в ослепительных огнях танцпола, незатейливые нежнейшие ткани карнавальных нарядов, и наконец, красавцы-кавалеры, чьи случайно пойманные восхищенные взгляды дурманили похлеще алкоголя, а веселые пустые речи мигом исцеляли всякую печаль. В атмосфере праздной беззаботности находясь, точно рыба в воде, Гели быстро отыскала друзей по себе, и на вечеринках отныне появлялась не одна, но в колоритной компании звонкоголосых модниц. Соперничества не боялась; наперед знала, что неотразима, чему при чем постоянно находила новые подтверждения. Нечаянно начал примечать их и угрюмый ее сосед по квартире; примечал одно за другим и как-то весь преображался в лице на мгновение, день ото дня делаясь еще доверительнее и любезнее в обращении с племянницей. Тот час отрывал глаза от газеты, стоило Гели войти в комнату. Стал подолгу задерживать на ней взгляд, но уже не отстраненно-оценивающий, как раньше, а непривычно мягкий, точно выжидающий чего-то, порою восторженный. В то же время при любой удобной возможности Гитлер стремился прикоснуться к Ангелике, и делал это всегда неосознанно, украдкой, сам себе долгое время ни за что в желании лишний раз погладить ее, к примеру, по спине не признаваясь. Одни только мысли о подобных прикосновениях были его племяннице непонятны и в некотором роде даже противны, а почувствовав его ладонь в своих волосах, она и вовсе ежилась, однако виду до поры до времени не подавала, надеясь подобным поведением выманить долгожданные поблажки. Тщетно. Чем больше Адольф прельщался ею, тем строже делались порядки в доме на Принцрегентенплац, и вскоре неумолимый критикан прошелся по всему, чему только было можно, искореняя и сурово наказуя всякую попытку ему препятствовать. Однажды углядев писаную красавицу в простоватом, вечно смеющимся румянощеком личике племянницы, - да и не только в нем, но и в темных тугих косах, и в округлых белых плечах, и во всей ее по-деревенски крепкой фигуре - он навсегда обеспокоился безопасностью и счастьем племянницы, впоследствии начеркав для Гели ради ее же блага некий до безобразия унылый распорядок дня, соблюдение которого означало фактический отказ от всего того, что было так близко и понятно ее сердцу. В первую очередь — от танцев. Твердо решив во что бы то ни стало положить конец вечерним отлучкам девушки и безалаберному ее времяпрепровождению в кругу так называемых друзей, Гитлер невозмутимо выдвинул добровольно-принудительную альтернативу: раз уж Гели бывает так скучно в конце дня, она всегда может отправиться в оперу, театр, филармонию и на выставку; разумеется, под присмотром его самого (это было бы лучше всего, он обожает искусство) или же с кем-нибудь из его людей, кому бы он со спокойным сердцем мог вверить ее. "Ты еще мала, ты не представляешь себе, как страшен мир и сколько он может нанести тебе ран, упрямица. Но попомни мои слова - я намного тебя старше и знаю, как надо", - не уставал повторять Адольф, денно и нощно выслушивая отныне от Ангелики одни упреки да колкости. Выслушивал и оставался непреклонен, изнутри наполняясь мрачным торжеством победителя. Понимал: изо всех сил стараясь задеть его на словах, она лишь поглубже прятала собственную слабость, если таковая вообще существовала в этой своенравной, удивительно гордой, никому не покорной душе. Какое-то время Гитлер как огня страшился ее слез, хотя Гели еще ни слезинки перед ним не проронила, и он ни разу не заметил, что бы лицо ее было заплакано. Однако по окончанию очередной вынужденной воспитательной беседы всегда с опаской в сердце ожидал горестных всхлипов, какие в любую минуту непременно могли зазвучать в противовес его трудным, но необходимым решениям. Гитлер вообще не любил слез. Вид плачущей женщины, особенно когда она была так молода и красива, нервировал его, мешал сосредоточиться, мешал привычному трезвомыслию. В груди неизменно екало, и даже злость, вскипавшая в ответ на ненавистное хныканье, сейчас же отступала — не могла пересилить той саднящей жалости, что охватывала все его существо, стоило взглянуть в сторону злополучной ревуньи. Неизвестно, воспользовалась ли бы этой сентиментальной особенностью дядюшки робеть пред девичьей слезой Ангелика, знай она о ней, но если бы все же воспользовалась, то непременно одержала верх и в этой, и во всех остальных их схватках. Девчонка не пикнула, а ведь один только всхлип, одно только стыдливо приглушенное рыдание из ее уст, и он сдался бы, не сумев стерпеть. Будучи не так глуп, чтобы уверять себя в обратном, Гитлер продолжал поучать и запрещать, постепенно свыкаясь с оскорбительным для себя и тщательно скрываемым от других чувством душевного бессилия, когда все зависело от Гели и решительно все было ей подчинено. В любой день, в любую минуту она могла прийти к нему просить прощения — и не приходила, могла пообещать исправиться — и не обещала, могла хотя бы в знак примирения подать ему руку — и даже руки не подавала. Не умоляла, не упрашивала, а только вечно стояла столбом, точно каменная, презрительно-безразличная ко всему, что он говорил, с побелевшим в тихой ярости лицом — одни глаза горели, бесстрашно посверливая своего добродетеля с ног до головы. В такие минуты он с облегчением понимал: никаких слез не будет и в этом безошибочно узнавал в Ангелике самое себя. С какой-то затаенной, практически отеческой гордостью вскоре окончательно убедившись в крепости духа племянницы, Гитлер истерик ее дожидаться перестал. Напрочь исчез и страх перед ними; распускать нюни Гели в любом случае не планировала, внутренне испытывая отвращение ко всевозможным проявлениям слабости, и как бы ни было тяжело — держалась, виду не подавала, глаз не отводила. Рассердившись, он подчас до скрежета зубов ненавидел в ней эту роскошную силу, ненавидел и одновременно возносил до небес. С девчонкой они и в самом деле оказались похожи, недаром что-то и в голосе, и в жестах ее, и во взгляде с самого начала показалось ему знакомо; уже тогда вслепую почуяв родную кровь, по крупице угадывая в характере и внешних чертах гостьи отголоски самого себя, Адольф беззаветно полюбил Гели родительской и в то же время страстной любовью, разбираться в причинах которой не мог и не хотел. Так с тех пор и зажили: переругиваясь, мирясь кое-как, и снова о чем-нибудь по полночи споря, доходя до изнеможения в обоюдном нежелании услышать друг друга. Неспособные на компромисс, оба были упрямы и вспыльчивы, оба предпочитали постоянные бессмысленные столкновения окончательному поражению, и в жажде затравить противника не знали меры, а потому стоит ли объяснять, каково обоим приходилось в этой затянувшейся злобной борьбе. Гитлер обо всем догадался заранее — этого дьяволенка ему на свой лад не перекроить, однако из вредности и неумения признать проигрыш все так же досаждал племяннице, со временем сделавшись совершенно глух что к ее словам, что к своим собственным совестливым размышлениям на этот счет. В ответ на дерзкие выходки Ангелики без устали выдумывая для нее различные наказания, он с небывалой доселе легкостью тут же претворял их в жизнь, сопровождая воспитательный процесс все новыми и новыми ограничениями, и к тому времени, когда в магазинчике старого друга ему волею случая попалась на глаза фройляйн Ева, несносной племяннице запрещалось решительно все, что вообще могло и, по мнению Адольфа, должно было быть запрещено. Но вернемся к несчастливой, никак не желавшей кончаться осенней ночи, какую в мучительной растерянности проводил этот человек, все без толку слоняясь по опустевшим комнатам. Тень его в этот скверный час отчасти напоминала ощетинившегося зверя, так велика, грозна и понура была она, опять и опять проплывая в неярком красноватом освещении абажура вдоль узорных стен гостиной, чтобы исчезнуть затем в темной глубине коридора и через минуту вынырнуть уже где-нибудь в библиотеке или столовой. В спальных комнатах, располагавшихся напротив, также горели лампы. Даже не помышляя о том, что бы разуться и прилечь, не смотря на то что вовсю шел третий час ночи и в окнах соседних домов давно уж потух последний робкий огонек, Гитлер продолжал мерить шагами пространство погруженной в сонное безмолвие квартиры, изредка то опускаясь на минутку в какое-нибудь очень кстати подвернувшееся кресло, то как ошпаренный подскакивая обратно, ощущая невозможность просто сидеть и ждать, сложа руки. Он хотел было выйти на воздух, несколько раз накидывал на плечи плащ, но вовремя спохватывался, каким-то отстраненным от происходящего уголком сознания припоминая, что теперь глубокая ночь и идти ему некуда; вернее, он не знает, куда ему следует идти, - нет, бежать! - бежать первым делом, а знает только, что нужно дождаться утра, как-нибудь вытерпеть эти пару часов, но дождаться, а там уж видно будет. Может быть, кто-нибудь позвонит… Не трудно догадаться, на чей звонок в глубине души так рассчитывал Гитлер, боясь лишний раз присесть, чтобы ненароком не задремать. Гели исчезла, не оставив никакой записки и ничего - а он тщательно это проверил - не взяв с собой из вещей. Крупной суммы денег быть при ней так же не могло. Значит, вернется. Обязательно вернется, как возвращалась всегда, еще до того, как он велел своему шоферу себе же в ущерб сопровождать Гели повсюду, куда бы ей ни вздумалось отправиться, наказав, к тому же, чуть ли не дежурить у дома и глаз с их окон не спускать. Человек за рулем, герр Моррис, был еще достаточно молод, но вот уже который год Адольф мог положиться на него, что называется, с закрытыми глазами. Не просто подчиненный, но проверенный временем верный друг, он один лучше всех справлялся с обязанностями его личного водителя, по первому зову готовый вести машину хоть на край света, не ведая ни усталости, ни лени. Именно такие влюбленные в жизнь трудолюбивые храбрецы и могли слету расположить к себе Гитлера. Именно такие и были ему нужны. Однако без предупреждения вызвать Эмиля в эту самую минуту, не дождавшись рассвета, когда парняга, пожалуй, видит десятый сон казалось невежливым дурачеством. Растормошить его, на самом деле, было проще простого, тем более что на службе у шефа Моррису частенько приходилось еще засветло садиться за руль — вынуждал плотный график их рабочих разъездов, и все же отчего-то Гитлер не решался сейчас набрать необходимый номер, точно что-то силком удерживало его, внушая непонятный стыд. Что он скажет ему? "Ангелика сбежала, опять; боюсь за нее; помоги найти?" Если бы ему самому кто-нибудь позвонил вот так, часа в четыре утра, он бы, не задумываясь, послал несчастного к чертям собачьим со всеми его идиотскими жалобами, в лучшем случае прежде посоветовав обратиться в полицейский участок — пусть помогут сыскные псы. Эмиль отвечал иначе, и, забывая о личных интересах, неизменно торопился ему на выручку, что, конечно же, не могло не прельстить Гитлера сперва, а теперь стесняло и давно уже вынуждало чувствовать себя должником. Словно благодаря той искренней, не ищущей себялюбивой выгоды поддержке, какую в любой день и в любой час доказывал этот юноша, он становился все больше должен ему что-то, чего нельзя было измерить в деньгах и всевозможных светских привилегиях вроде тех, какими Моррис на правах начальского любимчика уже пользовался в определенных кругах, получив в числе прочего позволение обращаться к Гитлеру на ты. Никому другому этого позволено не было. И все же по-прежнему оставалось на душе это пренеприятное чувство задолженности, относительно незаметное в часы спокойствия и неумолимо растущее всякий раз, как только приходилось обратиться к Эмилю по какому-нибудь вопросу, никоим образом не касающемуся должностных обязанностей личного водителя. Особенно неловко всегда почему-то было беспокоить его на счет Гели. В чужих советах Гитлер не нуждался, выслушивать слащавые утешения тем паче ненавидел. Моррис не позволял себе ни того, ни другого, но оказался внимательным слушателем, и выговориться ему - естественно, в пределах разумного - было нечто сродни приятному отдыху в тени душным июльским днем. Единственное, чего, казалось, так недоставало в характере его верного Морриса - это глубины осмысления происходящего, подлинного понимания, как любима и дорога для него Ангелика, и как нелегко ему дается жить с племянницей в извечном раздоре, разрываясь точно меж двух огней, один из которых уговаривает его все пустить на самотек, а другой велит всеми силами о ней заботиться, не смотря на всякие обиды, а их у него из-за ее недостойного поведения ужас как много накопилось… Эмиль кивал, пожимал плечами, говорил что-то о том, какая нынче легкомысленная молодежь и еще немного лично о своем взрослении, так же не особо отличавшимся благоразумными поступками. Словом, все у него сводилось к тому, что бы Гитлеру потерпеть, обождать и лишний раз зазря не горячиться. "Предоставь ей возможность самой уяснить свою неправоту, если она действительно неправа", - говаривал Моррис за рулем, недвижимым взглядом всматриваясь в вечернюю сумрачную даль. - "Пусть делает, что хочет, а ты побудь в стороне. Сама же, натворив дел, прибежит помощи просить. Тут-то и помиритесь. Она еще такая юная — зла не затаит…" "В том-то и дело, что юная! Не хочу, чтобы натворила бед!" - хотелось с пеной у рта вскричать ему в ответ, но Гитлер обычно не произносил ни слова, вовремя осознавая всю тщетность подобного возгласа, и только как-то неопределенно пожимал плечами, мол, я подумаю, обязательно подумаю об этом. Шофер ободряюще улыбался. Проблема состояла в том, что Гитлер не мог, не готов был дать Гели свободу, и об этом тоже он не раз упоминал в беседах с Эмилем. "Через год-два, но не сейчас, не теперь, пусть сперва хотя бы окончит университет, окрепнет, попривыкнет в обществе.." О каком-таком обществе шла речь, когда любое собрание по интересам, куда бы Гели хотела сходить одна, тут же подвергалось его безжалостной критике — было неясно, и, тем не менее, Адольф не переставал рассуждать о том, что будет, вручи он ее этому обществу всецело: "Катастрофа неминуема. Она доверится — ее обманут, она полюбит — над ней надругаются и предадут, а я слишком дорожу ею и не могу проявить по отношению к ней легкомыслия — слишком дорого оно может обойтись и обойдется нам обоим, сложи я оружие так скоро. Только удерживая Ангелику, я спасу ее. Она еще поймет. Она будет благодарна". Привыкший свято верить в свои слова, Гитлер нисколько не кривил душой, обещая спустя некоторое время позволить племяннице жить так, как она сама сочтет нужным, и даже в общих чертах уже обрисовал себе ее дальнейшую счастливейшую судьбу. Не трудно также оказалось смириться с мыслью о грядущем одиночестве, каким однажды непременно будет ознаменован ее уход. Остаться одному ему, прирожденному гордецу, было ни капельки не страшно. Он был согласен отпустить ее — всегда и никогда, каждый раз назначая новые неопределенные сроки, по истечению которых Гели обязательно резко повзрослеет, и волноваться за нее станет незачем. Пока же она все еще оставалась задиристым и беспечным ребенком у него на попечении, ни о какой вседозволенности и речи не могло быть. Гитлер только качал головой, демонстрируя ледяное равнодушие к задыхающемуся от ярости и презрения голоску, каким нередко требовала своей мнимой справедливости его племянница ; требовала так, точно это была какая-нибудь побрякушка; требовала, позабыв о том, что сама постоянно незаслуженно несправедлива к нему, ничего не готовая дать взамен на доброту, но в любую минуту способная высмеять и осудить. "Я бы сейчас, прямо посреди ночи, мог бы выставить тебя за дверь, и делай что хочешь!" – случалось, довольно резко цедил он, выйдя из себя, однако уловив в лице Ангелики какую-то радостную перемену, а в себе неизвестно откуда взявшуюся готовность претворить сказанное в жизнь, тут же стыдливо смягчался: "Я бы мог, но твое поведение… Ты до сих пор не внушаешь мне доверия, и я не могу". По правде говоря, Гитлер и сам не знал, что такого должна сделать она, чтобы, наконец, раз и навсегда внушить ему это самое доверие. Он не верил в Гели, во взрослую Гели, способную всерьез позаботиться о себе и не встрять в какую-нибудь опасную передрягу; в Гели, не притрагивающуюся к сигаретам и коньяку, не вытанцовывающую на ковре в шелковой ночной рубашке до колен под разухабистые нигерийские ритмы джазовых пластинок; не верил в осунувшуюся Гели, степенную в движениях, молчаливую и незаметно увядающую за каждодневными заботами о детях и муже, а затем и вовсе бесследно растерявшую свою некогда звенящую, искрометную красоту. Уже только вообразить ее такой являлось для него горчайшей пыткой: до того легко и жутко тот час возникали перед глазами неотвратимые метаморфозы времени, призванные однажды - и как можно скорее! - обратить Ангелику - эту неуправляемую, нечуткую, слишком самоуверенную и все же необыкновенно славную Ангелику; это живое доказательство божьего промысла на Земле и непосредственно в его судьбе - в невеселую и усталую чужую женщину в скучном платье. Допустить возможность подобного для Гитлера было все равно, что перочинным ножиком изрезать на куски любимую картину, вместо холста которой некогда отдал собственную душу. Одно можно было сказать с особенной уверенностью: еще никогда до сих пор не оказывался он под гнетом стольких немыслимых противоречий, как теперь, обретя поистине родное существо. К примеру, искренне желая Гели самого лучшего, Адольф в тоже время испытывал практически физическую боль при мысли о том, что это эфемерное лучшее в один прекрасный день войдет в ее жизнь без его участия, и никакой его личной заслуги не окажется в ее счастье, и останется он как бы ни при чем, позабытый навсегда, нисколько ненужный ей в ее новой, отдельной от него совершенно взрослой жизни. Мечтал видеть ее самостоятельным серьезным человеком, и тут же внутренне неистово противился всему, что подразумевало взросление, которого сам день по дню так добивался от нее и которое нередко был готов проклясть в минуты обострявшейся без спросу самоистязательской задумчивости, когда вдруг отчетливо угадывалось ему в растущей сознательности Ангелики окончательное хладнокровное предательство, невозможность помешать которому лишь подчеркивала мерещившуюся отовсюду собственную несостоятельность. Те же самые смешанные, до отвращения странные чувства нередко посещали его и вместе с мыслями о будущем обязательном замужестве племянницы, против которого он не имел ничего и все сразу, нет-нет, да и представляя Гели застенчивой невестой в ослепительно белом наряде у алтаря; без пяти минут чьей-нибудь женой, умопомрачительно хорошенькой с цветами в волосах, тончайшей кружевной вуалью на лице и взмокшими от волнения по-детски припухлыми ладонями, какими уже в полночь будет гладить и сжимать плечи некого армейца, поэта, столичного чиновника или же все троих вместе взятых, так мило и гармонично соединившихся в одном человеке. В тоже время, стараясь как можно четче представить себе ее будущего мужа, Гитлер не испытывал к безликому счастливчику, чью фамилию когда-нибудь будет по праву носить его принцесса, ни ненависти, ни зависти. Ему были хорошо знакомы эти два сильнейших чувства, тесно связанные друг с другом, и ни одно из них не соответствовало тому единственному бесстрастному желанию, какое вызревало в мозгу касаемо еще только воображаемого женишка Гели. Почему-то просто не хотелось, чтобы этот человек рождался. А хотелось, чтобы не было его вовсе. Чтобы никогда он в природе не существовал. И желание это во сто крат превышало какую-нибудь там злобу, рожденную ненужным и нелепым в данном случае соперничеством. В отношении Ангелики Гитлер так же лелеял некоторые надежды, основную часть которых составляла невесть откуда берущаяся терпеливая уверенность полюбившееся нерадивое дитя, в конце концов, к себе приручить. Вот почему он все готов был стерпеть от нее и терпел, положась на время. Время, которого в запасе у них, как всегда казалось, предостаточно, должно было помочь ему. И уже тогда, до умиления привязавшуюся к нему, всегда покладистую и благодарную, он без труда представлял ее себе выросшей; выросшей совершенно; еще большей красавицей в самом зените своих бесовских чар, но главное — сумевшей до неузнаваемости возвыситься духовно и умственно, чтобы никогда больше не понадобилось ни нотаций, ни соглядатых, а ссоры между ними сошли на нет. Короче говоря, Гитлер рассчитывал однажды услышать от Ангелики, что она сама хочет остаться рядом, и только тогда чувствовал в себе готовность признать ее свободу; признать, когда эта свобода уже будет всецело отдана ему, причем, по доброй воле; иначе ей вообще незачем было взрослеть и даже жить, оставаясь и дальше такой неласковой к своему добродетелю мятежной упрямицей.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.