Холодный свет

Горячая работа
NC-17
В процессе
142
2
автор
Размер:
планируется Макси, написано 457 страниц, 244 994 слова, 35 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
142 Нравится 249 Отзывы 23 В сборник

XXXIII

Настройки
Примечания:
      Шелест тетрадных страниц и скрежет перьевой ручки были единственным, что нарушало тишину в опустевшем к трём часам, освещённом красным закатным солнцем классе. Человек за учительским столом работал молча. Впрочем, иногда, крайне редко, с губ его слетал ядовитый хмык; рука на мгновение замирала над тетрадью, чтобы тут же уверенным росчерком поставить «неуд», захлопнуть её и перейти к следующей.       С видом властителя империи он казнил и миловал, но чаще всё же казнил своих нерадивых подданных-учеников. А по обе стороны от него, как башни неприступной крепости, постепенно уменьшалась одна и вырастала другая стопка контрольных работ. Всего несколько минут назад, спотыкаясь и испуганно вжимая голову в плечи, из класса вылетел последний мальчишка.       Адреналин двадцати таких же, как он, лентяев и олухов всё ещё витал в воздухе. Человек за столом с жадностью вдыхал его, чуть заметно подёргивая ноздрями. Вот уже четверть века он служил в гимназии и неосознанно для себя питался детским страхом.       Не только воздух, но и стены, длинные ряды лакированных парт, за которыми провело положенный срок не одно поколение, натёртый едко пахнущей мастикой дубовый паркет, географическая карта на стене и доска в полстены, исписанная формулами, распятие под потолком, а напротив, в назидание учащимся, суровая физиономия Гинденбурга в тяжелой раме — всё до последней мелочи в классе хранило незримый отпечаток страха и страдания.       Фриц Браун был человеком старой закалки. Он прошёл Великую войну, на себе испытал весь ужас революции и послевоенной разрухи, и не терпел либеральных новшеств, которые, к его негодованию, государство насаждало в образовательной сфере.       В частности, это касалось физического наказания учащихся. Розги — неотъемлемый атрибут его собственных школьных лет — были упразднены и порицались дорвавшимися до власти умниками, которых, вероятно, самих пороли в детстве недостаточно. Но, по счастью, ещё оставались такие преподаватели, как он, — оплот хоть какой-то стабильности и здравомыслия в республике, шатавшейся, подобно больному зубу. И на смену розгам пришли менее заметные, но не менее эффективные линейка и камышовая трость, с завидной регулярностью хлеставшие двоечников по рукам.       Линейка и теперь лежала на учительском столе: деревянная, с тонкой металлической окантовкой, придававшей ей некоторое сходство с острием клинка. Он взял и поднёс её к свету, разглядывая едва заметные пятнышки крови на поверхности. Те, кого эта красавица потчевала хоть раз, надолго запомнят её науку! В меланхолично опущенных уголках рта появилось подобие улыбки. Но он недолго усмехался своим мыслям.       Его руки двигались машинально. Тетрадь, а за ней ещё одна, и ещё... Кто тут у нас? Краузе? Лоренц? Ну-ка, посмотрим...       — Квадрат первого, минус удвоенное произведение первого на второе, — раздалось над столом еле слышное бормотание.       А где же плюс квадрат второго? Олух несчастный, Лоренц! Сколько раз тебе повторять — плюс квадрат второго! Что же выйдет из тебя, Лоренц, если ты такую элементарщину, как квадрат разности зазубрить не можешь?       Фриц лукавил. Судьба некоего Антона Лоренца далеко не так заботила его, как могло показаться на первый взгляд. Перед внутренним его взором в этот момент стояло совсем иное. Сегодня в полдень, предварительно постучавшись, в класс вошёл полицейский следователь и вежливо, но решительно попросил его, Фрица, уделить ему несколько минут своего времени.       Надо было видеть, с каким изумлением в тот же миг на них вытрещилась двадцать одна пара глаз, и слышать возбуждённый, полный надежды шёпот, прокатившийся по рядам. Учителя арестуют! Учитель — преступник! Нарушил закон!       Исправляя очередное уравнение, Фриц с такой силой надавил на перо, что проделал дыру в бумаге. Чернила брызнули во все стороны, заляпав до этого аккуратные столбцы цифр и букв. Минус балл за неряшливость, Лоренц. Будешь знать, нахал, как гримасничать за спиной у старших.       Последующий разговор со следователем он помнил как во сне. Никогда прежде ему не доводилось испытывать подобного унижения и в то же время благодарности к представителю закона, — своему бывшему ученику! — за деликатность, с которой тот задавал вопросы отнюдь не деликатные. И ни разу не выразил сомнения в непогрешимости его, Фрица, репутации!       Тем не менее, вернувшись в класс, он ещё долго отирал взмокшую от волнения лысину носовым платком.       « — Скажите, герр Браун, на момент происшествия ваша дочь Ева состояла в связи с мужчиной? Вам что-нибудь известно об этом? » — не шёл из головы главный вопрос следователя, ответ на который не знал он сам.       Он вообще мало что знал о дочери с тех пор, как ей исполнилось шестнадцать и она покинула монастырь, — но понял это только теперь и поспешил скрыть растерянность за возмущением. В эти дни он действительно был страшно зол. На себя, на Еву, на весь мир.       Уж от кого-кого, а от Евы, как и от любой из своих дочерей, Фриц не ожидал подобной выходки. Дочери были его тылом. Как скромница и тихоня, воспитанная в спартанской строгости, могла устроить скандал со стрельбой, чуть не лишив себя жизни, — оставалось загадкой, не подвластной его практическому уму, сплошь состоявшему из правил и формул. Он бы и рад был поверить в ограбление, да только в доме всё оставалось на месте, даже пришлось приврать соседям, дескать, пропали деньги, но следователю... Следователю он врать не посмел.       И вот, сидя за проверкой контрольных, Фриц ощущал, как по камню рушится его жизнь: привычные убеждения больше не работали, а для новых, способных помочь взглянуть на ситуацию иначе, он был стар и слишком консервативен.       Узнав о намерении следователя завтра наведаться к потерпевшей, Фриц понял, что больше не может откладывать собственный визит в больницу. Зайду к ней после работы, сказал он себе, и до последнего медлил с уходом, выдумывая всё новые неотложные дела, пока в первых сумерках за окном не начали зажигаться фонари.       Тогда он встал, ещё раз окинул взглядом стол, хранивший образцовый порядок; сложил письменные принадлежности в потёртый от времени кожаный портфель, снял с крючка в углу пальто и шляпу и вышел, заперев класс на ключ.       Покидать гимназию одним из последних давно вошло у него в привычку, поэтому он спокойно шагал тихими, погружёнными во мрак коридорами к выходу. Согласно уставу, преподаватели перед уходом оставляли ключи в каморке сторожа. Так делали все, кроме Фрица Брауна. Свой ключ он не доверял никому, тем более старикашке, частенько дремавшему на посту, знатоку по части спиртного.       Хулиганы вроде Лоренца могли воспользоваться этим и под покровом ночи проникнуть в класс с тем чтобы уничтожить журнал или конспекты уроков — плод его каждодневных трудов, без которого не обойтись в преподавании. Так уже случалось у других учителей, но он, Фриц Браун, не позволит обвести себя вокруг пальца!       Однако же со сторожем он всегда был безукоризненно вежлив, как того требовало воспитание, и этот раз не стал исключением. Но было в поведении Фрица сегодня что-то, прежде ему не свойственное; какая-то робость, никак не вязавшаяся с образом уважаемого бюргера. Кивком головы приветствуя сторожа в дверях, он весь съёжился и опустил глаза, торопясь прошмыгнуть мимо.       Он стыдился этого пьянчугу — и любого другого на своём пути к Еве, как будто всё, о чём он думал, было написано у него на лице. Ему чудилось, что со всех сторон в него тычут пальцами — смотрите, вон идёт отец блудницы! Ведь, хотя он не был верующим человеком, именно слово блуд первым пришло ему на ум, когда следователь допустил у Евы наличие мужчины.       Чем ближе Фриц подходил к зданию больницы, тем неувереннее, расхлябаннее становилась его походка. Дважды он сворачивал на соседнюю улицу, делал ненужный крюк и снова шёл по прямой, торопя и одновременно оттягивая момент истины.       Над городом низко висела жёлтая круглая, как пятак, луна. Её свет отражался в больничных окнах десятком таких же лун, только поменьше. Присмотревшись, Фриц понял: это всего-навсего сквозь занавески отсвечивают лампы. Сейчас он войдёт, спросит палату Евы, поднимется на этаж...       О покупке цветов или небольшого гостинца, чтобы соблюсти приличия, даже речи не шло. Проявления душевности всегда давались Фрицу с трудом, гораздо сложнее, чем алгебраические уравнения, которые он щелкал как орешки, а сейчас казались вовсе неуместны. К чему дарить цветы несостоявшейся самоубийце? Чтобы поздравить её с тем, что жива? Так ведь она хотела умереть — и самым постыдным образом не справилась с задачей. Неумёха Ева! Даже в таком деле умудрилась напортачить.       — Сожалею, но к фройляйн Браун сейчас нельзя. У неё посетитель, а приёмные часы скоро закончатся, — объявила дородная молодуха через окошко регистратуры.       Она что-то без стеснения жевала. Напомаженный рот двигался методично, у краешка губ прилип листок салата. Фрицу стало откровенно противно от её вида. Неужели некому было преподать этой особе азы этикета?       Но отвращение было мимолётным. В следующее мгновение он вцепился в края стойки до побелевших костяшек и вытянул голову вперёд, желая убедиться, что ему не послышалось.       — То есть как так — нельзя? Какой посетитель?       Ему мнилось, что он попал в бордель, один из тех, где ему доводилось тайком бывать во время военной кампании во Франции — такой распущенностью веяло здесь, несмотря на чистоту и аскетизм больничной обстановки.       Молодуха за стеклом даже не догадывалась о том, какие грозы бушуют в этот момент в его душе. Она промокнула губы салфеткой и сказала, радушно улыбаясь ему:       — Да вы не отчаивайтесь. Приходите завтра. С девяти до полудня разрешены посещения.       Фриц молчал, тупо глядя перед собой, как будто разучился понимать немецкую речь, а она продолжала в искреннем стремлении помочь незадачливому визетёру.       — Хотите, я внесу ваше имя в книгу регистрации и тогда вас пропустят без лишних формальностей? Вы, собственно, кем приходитесь пациентке?       Руки, до этого мёртвой хваткой сжимавшие стойку, разжались и повисли безвольными плетьми. Фриц перевёл взгляд на улыбающееся ему лицо в оконце и, подумав, отвечал:       — Я-то? До этой минуты был её отцом.       — Да, отцом... — повторил он с глухим вздохом. «Что за посетитель, кто таков?» — безотвязно вертелась в уме ядовитая, как оса, мысль.       Регистраторша принялась копошиться в бумагах, закусив кончик карандаша.       — А-а, герр Браун! Она спрашивала о вас. Она ждёт вас. Пожалуйста, приходите завтра. А сегодня правда не получится. Таков порядок.       Фриц обернулся по сторонам, с удивлением заметив двух вооружённых до зубов верзил у лестницы. Повязки со свастикой на рукавах не оставляли сомнений в том, чьи это люди. Вот только что они забыли в муниципальной больнице?       Абсолютно дикая, невозможная догадка молнией сверкнула и мгновенно вывела Фрица из оцепенения. Он снова наклонился к окошку и заговорил своим привычным менторским тоном:       ​— Послушайте. Мне нужно видеть дочь немедленно. Я подожду здесь, пока её посетитель уйдёт, а затем вы пропустите меня к ней.       Минуту назад лучившаяся радушием регистраторша упёрла руки в бока и теперь смотрела на него исподлобья, готовясь дать отпор.       — Ещё чего! Это хирургия, а не проходной двор, господин учитель. Посещения вечером строго до восьми часов. Сами виноваты, припозднились.       Фриц сверил карманный часы с циферблатом настенных, висевших напротив входа, и вскипел:       — Да ведь сейчас без четверти семь!       — Сказано вам: у фройляйн Браун посетитель, — парировали ему из окошка.       — Что ж этот посетитель — так и просидит у неё ещё час с лишком? — С нарочитой небрежностью спросил Фриц, словно окаменев изнутри.       Регистраторша и ухом не повела, продолжая перебирать бумаги и тихо мурлыча мелодию доносившегося из радиоприёмника шлягера. «Где-то в мире есть немного счастья, и каждое мгновение я грежу о нём»       Он ждал, переминаясь с ноги на ногу, безмолвно, по-рыбьи шевеля пересохшими губами, а когда понял, что ответа не последует, снова ринулся в наступление:       — Девушка! Я не могу ждать до утра. У меня срочное дело. Буквально вопрос жизни и смерти.       — К вашему сведению, герр Браун, именно этим у нас и занимаются — решают вопросы жизни и смерти. Не пущу и не просите! Ишь, повадились нарушать больничный режим... — нехотя, с видом одолжения, откликнулась она. И выразительно посмотрела Фрицу в глаза, давая понять: тот, другой, что в эту минуту был с его дочерью, досаждал ей не меньше.       По всему было видно, что она знает больше, чем говорит. Опрометчиво приняв её взгляд за знак солидарности, Фриц кивнул в сторону незваного конвоя и, доверительно понизив голос, прошептал:       — А эти, в коричневых рубахах? Чего им надобно?       И тут произошло такое, чего он никак не ожидал, даже при всей своей подозрительности и привычке думать о людях хуже, чем они есть.       Окно регистратуры захлопнулось, едва не стукнув его по носу, а в стене рядом отворилась дверь, которую Фриц как-то упустил из внимания прежде, и уже не только кучерявая голова регистраторши, но она вся — толсторукая, широкобёдрая, на голову выше его, не женщина, а колосс — показалась в проёме. Вздрогнув от неожиданности, Фриц протянул руку, на одно короткое мгновение поверив, что она смилостивилась и, наконец, проводит его к дочери...       Не глядя на него, регистраторша пощёлкала пальцами в воздухе, подзывая кого-то. В голосе её звенело кокетство:       — Эй, парни! Брюкнер, Шауб! Тут какой-то господин вами интересуется.       Фриц проследил за её взглядом, и его прошиб холодный пот. Он видел, как штурмовики, встрепенувшись на зов, вразвалку двинулись к нему. Видел самодовольные ухмылки на их исполненных грубой силы лицах. Видел и руку одного из них, спокойно, с достоинством покоившуюся на кобуре.       А дальше инстинкт подсказал ему, как действовать.       — Нет, нет, я ничего... Пойду, пожалуй. Завтра так завтра. Всего доброго, господа, — забормотал Фриц, мелкими шажками пятясь к дверям.       Это было бегством, капитуляцией, сколько ни убеждай себя в обратном! Ещё недавно кичившийся своим могуществом, а ныне поверженный в прах злой дух гимназии, он не знал, куда идти, что предпринять дальше. Так и застыл посреди больничного дворика, подставив пылающие щёки и лоб под ледяную ноябрьскую морось. Считал этажи, водил глазами по окнам, пытаясь угадать, в каком из них кроется ответ.       Припаркованный в кустах автомобиль он заметил не сразу, а лишь когда хлопнула дверца и показался водитель, такой же верзила, как и те, в здании. Фриц не видел его лица и поспешил юркнуть подальше в тень, хотя его так и подмывало рассмотреть этого человека получше. Мир тесен. А вдруг это отец одного из его учеников?       Человек стоял к нему спиной в кругу света от фонаря и курил, выпуская облачка дыма себе под ноги. Очевидно, думал о своём и ни разу не взглянул на окна. Обычные посетители так себя не ведут. Он явно ждал кого-то, но казался скучающим, незаинтересованным, как будто это ожидание — лишь часть его работы, и только.       Фриц тоже ждал, сам не зная, кого. Человек давно вернулся в машину, затушив окурок сапогом; луна скрылась за тучами, начался дождь, а Фриц всё ждал, потирая озябшие пальцы. Ему чудилось, что прошло не так много времени; что ещё вот-вот, и расчёты его оправдаются, он увидит таинственного гостя Евы — своего обидчика, своего соперника за право видеть и говорить с ней.       Но когда привратник в девятом часу загремел ключами, запирая хирургический корпус на ночь, у Фрица сердце упало. Он промок до нитки, у него разнылось колено — память о старой травме, — и всё зря! Тот, кого он караулил, по-видимому, решил заночевать в палате его дочери, в то время как самого отца толком не пустили за порог.       Фриц едва удержался от соблазна поднять с земли булыжник и с размаху зашвырнуть в любое из окон, как делали мальчишки-гимназисты; он захмелел от злости и чувствовал, что в этом состоянии способен на многое, если бы не страх за преподавательское кресло — самое ценное, что у него было. Тревога за Еву, стремление не дать ей оступиться тоже были частью этого страха.       Как он будет смотреть приличным людям в глаза — и, что важнее, как посмотрят на него, — если по городу разнесётся весть о недостойном поведении дочери Фрица Брауна? Нет, нет, прочь отсюда! Он не уронит своего достоинства. Недаром говорят, утро вечера мудренее.       И, пробираясь напрямик через мокрые кусты, расцарапав себе лицо и рукава пальто, Фриц заторопился к дому. Он шёл не разбирая дороги, шаткой походкой, полностью погружённый в себя, а когда какой-то прохожий в низко надвинутом на лоб кепи спросил, не найдётся ли у него огоньку, пробормотал, что уроки окончены и ему надо домой.       А на следующий день гимназию потрясло нечто экстраординарное: Фриц Браун не явился на занятия. Такого не случалось за двадцать шесть лет, что он посвятил работе с детьми. В это сложно поверить, но даже простуженный или после крупной домашней ссоры он входил в класс как ни в чём не бывало, ничему и никому не позволяя нарушить свой привычный уклад.       Трудоголизм Фрица Брауна носил оттенок чего-то демонического. Ученики боялись и ещё больше ненавидели его за это. А коллеги во главе с ректором изумлялись, откуда только он берёт силы в свои — шутка ли! — пятьдесят три. Читатель должен понимать: в те времена возраст Фрица считался если не старостью, то де-факто закатом полноценной жизни. Ещё не старик, но давно немолод.       Вот почему, когда он впервые пренебрёг обязанностями, в гимназии решили, что господин учитель умер, находится при смерти или взят под стражу. И сразу вспомнили вчерашний визит следователя. И стали гадать, как это связано с тем, что совсем недавно дочь Брауна подверглась нападению. В общем, слухи ходили самые мрачные, кроме одного, которого так боялся Фриц. Никому и в голову не пришло назвать фройляйн Браун шлюхой. О ней если и упоминали, то лишь в контексте его пропажи.       Но мы-то с вами знаем, куда в то утро запропастился господин учитель! И с уверенностью можем сказать, что переживал он по этому поводу больше всех остальных. Малейший сбой в системе способен выбить из колеи человека, привыкшего действовать на рефлексах. А Фриц как раз был из таких людей — незавидная участь, что и говорить!       Без двух минут девять он уже сидел в палате Евы, дожидаясь её возвращения из рентгеновского кабинета, и в нетерпении постукивал тростью об пол.       С момента трагичного инцидента минуло две недели; врачу было необходимо убедиться, что пуля, пройдя навылет под ключицей, не оставила костных осколков, которые могли бы начать мигрировать и повредить артерию позднее; а также проверить левое лёгкое на наличие крови или воздуха в плевральной полости — не менее грозных осложнений, требующих оперативного вмешательства.       Всё это Фрицу в подробностях пояснила его старшая дочь Ильзе, дежурившая сегодня и вызвавшаяся проводить его до дверей палаты. Фриц надолго запомнил её бесстрастное умное лицо. Ей-то по долгу службы наверняка было известно, что за тип хаживает к Еве под покровом темноты. Отсюда — и обычно несвойственная Ильзе разговорчивость. Даже если бы Фриц и осмелился, он не успел бы вставить ни слова.       Да и что тут скажешь, когда все его слова были заготовлены для непутёвой Евы? Он обдумывал их ночь напролёт, лёжа в постели без движения; взвешивал каждое, как ювелир взвешивает на весах крупицы золота; мысленно складывал в предложения — короткие, но хлёсткие, разящие точно в цель.       Неудивительно, что после такой ночи Фриц выглядел и вел себя иначе, чем всегда. В глазах появился нездоровый блеск, лицо осунулось, царапина на дряблой щеке небрежно залеплена пластырем. За завтраком он молчал, уткнувшись в тарелку, и не просматривал утренних газет. Когда жена хотела завязать ему галстук, он ударил её по рукам. Скорее для эффекта, дабы избежать возможных расспросов, чем из потребности причинить боль.       Хотел ли он своим визитом сделать больно Еве? Нет, и поэтому принёс с собой три штучки сухеньких гвоздик — пусть поставит в воду. А кроме того, он знал: в утренние часы в больнице многолюдно, и прийти без всего значило бы выглядеть белой вороной. Так нет же! Пусть все видят, пусть знают — Фриц Браун любит дочь и пришёл к ней не с пустыми руками.       — Здравствуй, папа. Какая приятная неожиданность.       Он даже не повернул головы на звук её голоса.       — Ну не такая уж неожиданность. Ильзе, полагаю, предупредила, что я здесь?       Он старался говорить будничным тоном. Ева прошлёпала к больничной койке, та скрипнула под её весом, и лишь тогда Фриц бросил на дочь короткий и острый, как у коршуна, взгляд. Она же, наоборот, не сводила с него светящихся улыбкой и притом каких-то странно остекленелых глаз.       — Ты прав, папа. Ей не терпелось обрадовать меня. Я давно ждала твоего визита.       Под этим взглядом он на миг ощутил себя сконфуженным. Фриц надеялся застать дочь врасплох, но она, казалось, знала наперёд, зачем он явился, и нисколько не сопротивлялась своему будущему приговору и казни.       Недрогнувшей рукой он протянул ей гвоздики:       — Возьми цветы, и обойдёмся без лишней патетики. Рад убедиться, что ты жива-здорова. И у тебя хватает сил принимать гостей...       Его попытка съязвить осталась без внимания. Чуть более медлительная, чем обычно, но по-прежнему покорная отцу, Ева встала; держа цветы головками вниз, подошла к умывальнику — Фриц догадался об этом по шуму воды за спиной — и опустила туда гвоздики.       — Да, мне значительно лучше. Спасибо. Но до полного выздоровления ещё далеко. Врач говорит, могут уйти месяцы, а то и целый год, прежде чем я смогу свободно двигать левым плечом и рукой.       "Зубы заговаривает!" — смекнул он, наученный недавней болтовнёй Ильзе.       Сказал как отрезал:       — Не вижу проблемы для правши. Бумаги следователя подписать сможешь хоть сейчас.       И снова Ева не заметила или не пожелала заметить адресованную ей издёвку. Проходя мимо Фрица, она легонько, по-семейному коснулась его плеча:       — Меня всегда восхищала твоя прозорливость, папа. Будь я левшой, дело обстояло бы куда хуже. Признаться, я немного нервничаю перед встречей с ним...       Фриц смотрел, как она неуклюже одной рукой взбивает подушку, забирается в постель и натягивает одеяло до подбородка.       — Как? Разве это не следователь был у тебя вчера поздно вечером?       Немалых усилий ему стоило изобразить удивление. А время между тем не стояло на месте. Подспудно Фриц тяготился своим пребыванием в больнице вместо уроков. У него руки зудели одним махом разрубить гордиев узел, хотя бы это стоило ему дочери, и поскорее вернуться к знакомой безопасной рутине.       — Вчера вечером? — Ева невинно захлопала глазами. — О нет, это не то, о чём ты думаешь, папа. Я имею в виду, это был не следователь. Меня навещал один мой хороший друг, папа. Просто друг.       — Который прибыл на свидание с конвоем штурмовиков, на мерседесе последней марки. А ты не слишком-то избирательна в выборе друзей, Ева.       — Но ведь ты сам учил нас, что не богатство и власть определяют человека.       Она говорила спокойно и уверенно — настолько, что даже не удивилась, откуда ему в таких подробностях известно о её ночном госте. Это леденящее спокойствие показалось Фрицу подозрительнее всего. Он уже и забыл, что Ильзе предупреждала его о побочных эффектах морфина.       Его ухмылка скорее походила на гримасу боли.       — У твоего друга есть имя? Или он предпочитает оставаться инкогнито?       Вопрос в лоб, как Фриц и полагал, заставил дочь оживиться. На щеках её выступил слабый румянец, и она поёрзала в постели, будто бы устраиваясь удобнее.       — Разумеется, есть, но я не понимаю, зачем тебе... Ты напрасно беспокоишься...       — Да потому что я хочу знать! — Громовой окрик вырвался из его уст помимо воли, а следом полетели другие, такие же отрывистые и злые: — Кто испортил мою дочь! По чьей милости она стреляла себе в сердце! Чьё преступное влияние... Хочешь сказать, после случившегося, причин для беспокойства у меня недостаточно?       Закончив тираду и тяжело дыша, Фриц потянулся расстегнуть верхние пуговицы пальто. Стеснение в груди стало невыносимым.       Вместе с тем он ждал, что Ева заметит неладное, проявит дочернюю заботу о его здоровье. Но она только сказала с досадой:       — Отец! Ты всё неправильно понял. Этот человек — мой друг, он не сделал мне ничего плохого! Наоборот, это я своим поступком подвела и огорчила его.       С минуту он не моргая смотрел на неё, осмысляя услышанное, а затем лениво, с расстановкой похлопал в ладоши.       — Браво. Вот теперь я спокоен. Ты меня утешила, Евхен.       — Надо же, как интересно получается, — продолжал Фриц, набрав побольше воздуха. — Ты не подумала о нас с матерью, о её больном сердце, не подумала о том, что из-за тебя, дурынды, мне может грозить... — Тут голос изменил ему, заглох, отказываясь складывать мысли в слова, — увольнение! Но зато, гляньте-ка, печёшься о каком-то проходимце, чужаке!       — Его имя Адольф Гитлер, папа.       Всё ранее происходившее читатель может смело считать лишь предисловием к этой сцене. А для Фрица Брауна признание Евы стало эпитафией всей его прежней жизни, от момента появления на свет до пятидесяти с лишком лет. Вот какой разрушительной силы был нанесён удар. Его дитя, его плоть и кровь восстали против него — не дай господь ни одному родителю дожить до такого дня.       Это был бунт, предательство! Ибо Ева не просто отдалась мужчине до брака, она отдалась тому, кого Фриц справедливо считал врагом нынешнего миропорядка, а стало быть, и своим врагом.       — Как долго?       — Что, папа... — Как будто ища укрытия от его гнева, Ева спрятала руки под одеяло и зажмурилась.       Он остался сидеть на месте. Не вскочил, не начал размахивать тростью, сквернословить, не влепил Еве затрещину, потому что слишком хорошо понимал бессмысленность всего, что будет сказано или сделано теперь. Всё это было бы в избытке, будь на месте Гитлера другой, самый обычный человек. А Гитлер — это крах, девятая казнь египетская, Содом и Гоморра для Германии.       — Мы просто друзья, папа, — как заведённая повторяла Ева, не дождавшись хоть какой-то реакции.       Мысленно подводя черту, Фриц хлопнул себя по коленям и поднялся, с брезгливостью оттолкнув ногой стул, на котором только что сидел. Вещей в палате было немного, и следует отдать Еве должное — ничто не напоминало о её падении, но Фриц за версту чуял недавнее присутствие врага, вора, укравшего у него... Кого? Что?       Он затряс головой, глядя на молодую женщину перед собой и не узнавая её.       — Ты мне не дочь. Ты не моя Ева. Я больше не побеспокою вас, фройляйн.       С этими словами он отвернулся и шагнул к двери, игнорируя виноватый, как ему показалось, лепет Евы:       — Прошу, пожалуйста... Дай мне сказать.       Но прежде чем ступить за порог, Фриц, не оборачиваясь, отчеканил своё последнее напутствие:       — Чтобы ноги твоей не было в моём доме. Не желаю знать! А если ты проговоришься следователю... хоть одно словечко... об этом Гитлере... Я покажу тебе дружбу! Вовек не забудешь.       Двустворчатая с глубокими филёнками дверь цвета слоновой кости многое повидала на своём веку. Десятилетиями через неё входили и выходили люди в белых халатах, громыхали больничные каталки, швабра в крепких руках елозила, до блеска начищая истёртый ботинками порог.       Латунная изогнутая ручка с множеством мелких царапин и сияющей полосой на изгибе помнила прикосновения сотен рук — морщинистых, холёных, затянутых в перчатки, уверенных и дрожащих.       Посетители входили в палату с надеждой, а выходили, низко понурив головы, и наоборот. Врачи и медсёстры просто исполняли долг, и с лиц их не сходило выражение суровой озабоченности вне зависимости от состояния пациента.       Но вряд ли кто-нибудь, стоя у этой двери, взявшись за ручку и на мгновение прислонившись лбом к её прохладной глади, хоть раз переживал то же, что и Адольф сейчас.       Его лицо и шея пылали. Грудная клетка вздымалась так часто и прерывисто, словно он только что пробежал марафон. Подушечки пальцев покалывали, как наэлектризованные.       Место было неподходящее. Время было неподходящее. Но вот он увидел Еву обнажённой — и вся кровь, что была в его теле, в один момент бросилась к его пенису, заставив тот пульсировать и рваться наружу, топорща брюки.       Он сам не понял, как это произошло. Около семи часов вечера — в особо загруженные дни время визита сдвигалось на час или два позже — он привычно шёл навестить её и ни о чём таком не думал, точнее, был настолько погружён в далёкие от Евы мысли, что забыл постучаться, прежде чем войти.       А когда нажал на ручку и заглянул внутрь, было поздно. Она стояла у кровати вполоборота к нему, балансируя на одной ноге, как цапля. Поверх туго забинтованной груди на Еве была только майка на тонких бретельках, едва доходившая ей до поясницы.       А всё что ниже — молочно-белые упругие ягодицы, бёдра, пушок лобковых волос между ними, на долю секунды сверкнувший у Адольфа перед глазами, когда она наклонилась к постели за трусиками, — было беззастенчиво обнажено, звало его к себе и обещало рай.       Да, позднее до него дошло, что она переодевала трусики, но в тот момент Адольф искренне недоумевал, что за кусочек батиста у неё в руках. Бельё на Еве, по его мнению, было совершенно лишним.       И совершенно естественным, по мнению очумевшего от стресса последних месяцев и воздержания мужского организма, было в два прыжка преодолеть расстояние между ними, мёртвой хваткой прижать блондинку к себе, заставить слегка прогнуться в спине, дрожащей от нетерпения рукой расстегнуть брюки и погрузиться в неё.       Как это делали первые люди на заре веков. Как это по сей день делают крестьяне в стоге сена под палящим полуденным солнцем. Как жеребец, раздувая в предвкушении ноздри, нахрапом покрывает кобылу и как тёлка с восторженным мычанием отдаётся быку. Он жаждал вырвать восторг из уст Евы.       Но вместо всего вышеперечисленного Адольф буркнул «прости» и поспешил снова скрыться за дверью. Голодный. Злющий. И отчего-то смущённый, как школяр!       — Ты плакала, — констатировал он, спустя четверть часа приобняв её и заглянув в лицо.       Возбуждение к тому времени схлынуло. Инстинкты, как дикие псы, были посажены на цепь, сердце билось ровно — всё благодаря многолетней закалке и умыванию холодной водой в больничном туалете.       Ева удивлённо приподняла бровь.       — Что? Вовсе нет, Ади.       Она старалась вести себя как обычно, шутить и улыбаться, но чутьё никогда не подводило Адольфа.       Он не отставал:       — У тебя глаза на мокром месте, я же вижу. Послушай, Эффи, со мной тебе не нужно стыдиться своих слёз.       — Я уже сказала, что не плакала, — насупилась она, в знак протеста отступив от него на шаг. — Почему ты мне не веришь? Разве я когда-нибудь лгала тебе в таких вещах?        — А в каких лгала? — Пряча улыбку, Адольф снова шагнул к ней вплотную.       Тебе не скрыться от меня, сигнализировал язык его тела. Мышцы под рубашкой напряглись, будто у зверя перед броском, несмотря на внешнее спокойствие, даже некоторую вальяжность.       Тем обезоруживающе на него подействовало то, как Ева затем положила руки ему на плечи и ткнулась лбом в грудь.       — Глупый! Я бы и рада была поплакать, выпустить пар, но...что-то не получается. У меня даже разболелась голова.       Он поддался порыву и обнял её — так бережно, насколько мог, чтобы не травмировать рану. Но достаточно интимно, чтобы вернулась зудящая тяжесть в паху.       Гитлер счёл это хорошим знаком. Если его так сильно влечёт к Еве, значит, её организм действительно справляется и выздоровление не за горами. Но вот незадача — пока девушка доверчиво жалась к нему, обжигая теплом своего тела сквозь больничную рубашку, ему пришлось говорить без умолку, отвлекая разыгравшееся воображение.       — Совсем плохи дела. Говорю по опыту, Эффи. Один мой соратник, Герман — ты его не знаешь, — однажды был ранен и проходил лечение в Инсбруке. Так вот, инъекции морфина вызывали у него такой же эффект! И хотя с тех пор прошло много лет, он не проронил ни слезинки, когда в прошлом году у него умерла любимая жена. Представляешь? Морфин превратил его глаза в пустыню.       Она невесело улыбнулась ему:       — Ну спасибо, утешил. Вот бы и сердце стало каменным.       Серьёзность, с которой это было сказано, по-настоящему встревожила Адольфа.       — Что случилось, дитя? Ты сама не своя.       — Отец приходил. А потом следователь. Суматошный выдался день, я уже и отвыкла от такого, — Ева не сдержала тяжёлый вздох, как вдруг вся просияла, оживилась, будто заметила его впервые. — Ты пришёл, это главное! А я порчу нам вечер своим нытьём.       Ему показалось или она на миг потянулась к его губам, безмолвно прося поцелуй? На протяжении недели он подумывал об этом и всё никак не мог решиться. Будет ли ей приятно? Будет ли это уместно? Сомнения каждый раз заставляли Адольфа откладывать столь желаемое до лучших времён.       Вот и сейчас он ограничился коротким, больше похожим на укус, чмоком в щёку.       — И кто же из них обидел тебя больше?       — Ади, разве я говорила...       — Вижу по глазам. Он ударил тебя?       Адольф держал её лицо за подбородок, ожидая ответа, и Ева почти сразу же в испуге покачала головой.       — Папа? Нет, что ты! Сказал только, что я ему не дочь и чтобы ноги моей больше не было в его доме. Передаю тебе слово в слово.       — Но он же не всерьёз, верно? Или вы поссорились из-за меня?       Он сверлил её взглядом с каким-то незнакомым чувством: не то злорадством, не то жалостью к её отцу и тайным желанием рассорить их окончательно.       — Нет, Ади, ты ни при чём. Точнее, лишь отчасти. Отец боится, что из-за моего плохого поведения у него будут проблемы на работе. Он каким-то образом узнал, что у меня вчера был гость, и устроил допрос. Я сказала ему, кто ты и что мы друзья. Прости, пожалуйста, возможно, это было лишнее? Отец был очень сердит, у меня не было выбора...       Адольф остановил этот поток сбивчивых оправданий, на несколько долгих секунд прижав к губам её правую руку.       — Для меня честь называться вашим другом, фройляйн Браун.       — Теперь надо молиться, чтобы в больнице не торопились с выпиской, — рассуждала Ева, обращаясь как бы к самой себе. — Результаты рентгена как назло хорошие. Но думаю, в запасе у меня ещё есть пара недель. А дальше? Возможно, я смогу немного перекантоваться у Герды, прежде чем найду жильё. Или надо мной сжалятся монахини.       Он слушал, не перебивая и в душе дивясь её самостоятельности. Ему претила эта черта в представительницах слабого пола так же, как и слёзные просьбы о помощи, — с той разницей, что второе хотя бы было заложено в них природой. А стремление женщины самой управлять своей жизнью — порок нового столетия! — подрывало его картину мира как таковую.       — Стой, стой, — неловко кашлянул он, собираясь с духом. — Для чего тебе Герда или монастырь? Мы могли бы жить вместе. Разумеется, если ты тоже этого хочешь.       Она вопросительно уставилась на него, не говоря ни слова. А что ещё он мог сказать? Потом переспросила с недоверием:       — Вместе?       У него внезапно зачесался затылок — и бросился в глаза неряшливо развязанный шнурок ботинка. Чувствуя, что Ева вся обращена в слух, Адольф молился всем богам, чтобы голос не выдал его, не звучал уж слишком просяще, с надеждой.       — Да, а что в этом такого? Я бы уже сейчас мог заняться этим вопросом, чтобы ко дню выписки всё было улажено. Ну как, пойдёшь ко мне?       Он внутренне возликовал при виде того, как щёки Евы медленно, но верно заливаются густым румянцем.       Выражая благодарность, она потёрлась щекой о его плечо. В уголках её глаз выступила долгожданная влага, правда, уже от радости.       — О, Адольф, это так неожиданно! Мне бы не хотелось делать тебя заложником своих неурядиц. Но мне действительно некуда пойти.       С этой минуты и время полетело быстрее, и казённые белые стены уже не казались такими неприветливыми. Душевное здоровье Евы — краеугольный камень его тревог — было взято под контроль, Гитлер чувствовал себя хозяином положения — надолго ли? И с каких пор отнять её у семьи, у отца стало для него делом принципа?       Он редко задумывался над причинами своих поступков, просто шёл, куда указывал перст судьбы. Решение действовать вызревало долго, но уж если он на что-то решался, его было не свернуть с намеченного пути.       Руки по-хозяйски легли на пояс, синие глаза торжествующе сверкнули:       — Значит, вопрос закрыт. Мы съезжаемся, даже если за это время ты успеешь помириться с отцом.       — С трудом в это верится. В том смысле, что он простит меня.       Устав от долгого стояния, Ева села на постель и приглашающе похлопала рядом с собой.       — Но и твоё предложение заставило меня понервничать. Слышишь, как бьётся сердце? — Она взяла его ладонь и приложила слева к груди, туда, где даже под толстым слоем бинтов ощущалась приятная округлость и учащённо тикал крошечный механизм.       Чем дольше Адольф держал там руку — тем учащённее.       Внезапно, будто спохватившись — с ней это случалось часто, — Ева потянулась к сумочке, висевшей на спинке кровати.       — Я должна тебе какие-то деньги, Ади? Сколько? Мне как раз пришла зарплата. Честно, я удивлена, что Гофман помнит обо мне. Долгое время мне казалось, он только ищет повод от меня избавиться. Но теперь, похоже, мне удастся сохранить работу. Я так этому рада! Правда, пока не знаю, когда смогу полноценно вернуться к своим обязанностям. По вечерам, как ты знаешь, мне всё ещё бывает дурно.       Он не стал, хотя мог, огорчать Еву признанием, что интуиция не обманула её. Весь этот год её должность в фотоателье действительно висела на волоске, с того момента как Гофман пронюхал о разладе между ними и ошибочно принял его злость на фройляйн Браун за охлаждение.       Этим же объяснялись едкие замечания и откровенное пренебрежение, когда фотограф вскользь упоминал о ней. Гитлер знал, что она будет уволена по одному щелчку его пальцев. А подстроенное Геббельсом в августе свидание с Маргрете Слезак подтверждало: ближайшие соратники не только наслышаны о его расставании с Евой, но и активно ищут ей замену.       В ответ он лишь с улыбкой покачал головой.       — Нет, Эффи, ты ничего мне не должна. Ты должна только хорошо кушать и поскорее выздоравливать. Договорились?       Но Еву было трудно переубедить.       — Ну как же, ты ведь тратился на сладости! И учти, я не хочу быть приживалкой. Позволь мне оплачивать хотя бы часть. За воду и электричество, например, — с важным видом, никак не вязавшимся с её юным личиком, сказала она.       — Хорошо, хорошо, — глухо рассмеялся Адольф, почти тотчас напустив серьёзность. — Я лично начну подсчитывать каждый израсходованный тобой кубометр. Девушки обожают плескаться в ванной, так?       Тут хочешь не хочешь, пришла её очередь смеяться:       — Понятия не имею. Дома у меня не было такой возможности.       Удивительно, как много может измениться в одночасье! Ещё недавно между ним и Евой простиралась пропасть непонимания, обиды и боли, но один выстрел, призванный нести смерть, возродил к жизни то лучшее, что Адольф в принципе испытывал когда-либо — и по глупости считал безвозвратно погибшим.       Нет! Их любовь росла и крепла всё это время в тайне от них самих. Выстрел лишь пролил на неё свет, холодный свет жизни и смерти.       Он хотел рассказать об этом Еве. Но она была всего лишь женщина и не могла понять глубины внезапно посетившей его мысли. Поэтому он сказал только:       — А теперь будет. Всё будет, как ты сама того пожелаешь.       Вж-жик! Линейка рассекла воздух с коротким, хищным свистом и резанула по пальцам. Человек за учительским столом не издал ни звука, не шелохнулся. Он сидел, сам себе палач и жертва, упираясь подбородком в грудь, поджав губы, и наблюдал, как на побелевшей коже проступает тонкая багровая нить. Чтобы спустя мгновение замахнуться и обрушить новый удар на лежащую плашмя посреди стола кисть левой руки. На, получай, ничтожество!       Свет от настольной лампы — единственный островок света в классе, да и во всей гимназии, был заметен с улицы; Фриц это знал и в глубине души испытывал странное удовлетворение от мысли, что прохожие, возможно, видят его, но даже не догадываются, что здесь происходит.       И когда завтра утром он появится на занятиях с забинтованной рукой, никому и в голову не придёт, что господин учитель покалечил себя добровольно; что с тех пор, как вернулся с войны, он время от времени делает это — разными способами, с единой целью: заглушить душевную боль физической.       Вж-жик, вж-жик! Глубокие царапины накладывались одна на одну, образуя похожий на клеть узор. Десятки, нет, сотни детских рук, чью кровь впитала эта линейка, с удивительной ясностью припомнились ему. Теперь это были руки молодых мужчин, вздёрнутые к небу в гитлеровском приветствии.       Школьный учитель Фриц Браун больше не имел над ними власти. И всё, что ему, горемычному, оставалось, — это стегать себя в тишине классной комнаты перед пустыми рядами парт, как перед надгробиями.
142 Нравится 249 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (3)