Boy meets Evil

NC-21
Завершён
152
1
автор
Фэндом:
Размер:
113 страниц, 56 351 слово, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
152 Нравится 57 Отзывы 65 В сборник

9. Все (не) будет хорошо

Настройки
Примечания:
— Т-те н-нарко-тики… Пож-жалуйст-та… — прошептал Чонгук, прижимаясь спиной к холодной двери кабинета доктора О. — Что? — мужчина засмеялся. — Зачем тебе? Боишься убивать? С каких это пор? — П-пожалуйста… Пес дьявольски улыбнулся, глаза его стали сверкать так, как сверкают шаровые молнии, когда все их естество впивается в маленькое детское тело, когда волосы становятся дыбом. Мужчина сделал шаг вперед, а после еще один — и секунды не прошло, как он уже стоял над лохматой макушкой, над мертвенно-холодным челом мальчика. Чонгук на секунду поднял глаза, чувствуя, как нож, держащийся на одной лишь резинке от его больничных штанов, упирается в бледную тонкую кожу, как нещадно режет ее, как маленькие капельки крови стекают вниз по ногам, оголяя душу. Мужчине же было не до этого — у него внутри Ра открыл свои глаза и начал рушить сам Хаос. Доктор вдруг вознес свою жирную, испещренную черными мерзкими волосами руку над головой ребенка, а после с глухим стуком возложил ее на лохматое море и стал давить, опуская Чонгука на колени. Мальчик сопротивлялся, но что же мог кто-то, вроде него, против взрослого крепкого человека? — Тогда вылижи мне ботинки, — отрезал Пес, — и так, чтобы мне понравилось, иначе будешь убивать в полном сознании. Чонгук на секунду замер, чувствуя, как, нож впился ему в живот, как слова впились ему в душу, разрезали ее и стали поливать кипятком. Теперь мальчик — гангрена, готовящаяся к отрезанию. Отныне он не больше, чем просто гниль. Даже не монстр, даже не убийца — всего лишь скопление грязи. Мальчик с болью зажмурил глаза, когда его голову склонили к грязным старым туфлям, когда почувствовал, как убийственный объектив камеры щелкнул, испуганно вскрикнул и стал фиксировать движения ребенка — Чонгук знал: эта камера видела столько же отвратительного, сколько и он сам. — Быстрее. Чонгук вымученно выдохнул, мечтая, чтобы легкие отказали, чтобы небо свалилось на него — небо, на верху которого вовсе не восседал никакой Седьмой день, жаждущий одного только насилия на такой прекрасной и красивой земле. Мальчик закрыл глаза и, наклонившись еще ниже, вытянул маленький язычок, нерешительного дотрагиваясь им до ободранной грязной кожи. От этих ботинок пахло болотной гнилью, трупами, засохшей спермой и позором. Навозный мерзкий запах больно ударил в нос ребенка, заставляя его поморщиться, но не отступить. Мужчина же довольно и пошло выдохнул, а после странно вздрогнул. Чонгук на секунду поднял голову, замечая, как брюки доктора О в паховой области намокли, как ширинка вдруг поднялась и возвысилась над телом, словно трупный нарыв. Мальчику захотелось схватиться сейчас за нож, вытащить свою измученную душу, превратить ее в топор и бить им мужчину до тех пор, пока он не перестанет быть похожим на человека. Пока земля не разорвется, не лопнет, словно воздушный шар, а животные не превратятся в разумных существ, устроив геноцид людскому скоту — пусть все почувствуют себя так, будто бы на них золотая звезда и порядковый номер. — Какого хуя ты пялишься? Лижи лучше, хочу, чтобы они блестели. Мужчина стал заходиться своей довольной улыбкой, что проела его губы, сожрала язык, а все внутренности превратила в оголенные безумные провода, в умалишенных змей — остатки разума доедал красный смех — тот же, что был на войне и заползал в глаза солдат, когда они стреляли в людей, придумав, что те «чужие». Чонгук вновь низко наклонился и начал вылизывать, выгибаться — он даст этому монстру то, что он хочет. Доктор О расстегнул ширинку и выпустил возбужденную плоть из тканевого ада. Мужчина начал неритмично, безумно водить по своему члену, вздыхая так, будто бы его легкие продырявились и стали дрожать, будто бы звезды все вымерли — и больше не было пути назад. Чонгук осторожно схватился за свой нож, продолжая дотрагиваться языком до грязных участков ботинок, заползая в углубления, где трупный запах и болотная слизь смешались воедино и в унисон пели о позоре ребенка. Мальчик почувствовал, как на него начала литься липкая белая сперма. Запутываясь в волосах Чонгука, она потекла дальше — потекла по впалым от горя щекам, по тонкой, словно стебель, шее, по ключицам. Мальчик взялся за рукоять кинжала так, чтобы точно его не выпустить, взялся, подорвался с колен и попытался вставить острое лезвие в горло Пса. Ребенок закрыл глаза, чтобы не видеть труп, чтобы алая кровь не заползла ему в душу, чтобы больше не было больно, но больно было. От ощущения своей невесомости, от ощущения своей беспомощности. Доктор разразился смехом, сдерживая тонкое запястье и надавливая на него до болезненного хруста. Мужчина засмеялся так, как смеются в падающих самолетах, как смеются те, кому нечего терять. Лезвие кинжала даже не коснулось кожи доктора, никак его не задело. Пес с силой откинул Чонгука в одну сторону, а нож — в другую, а после подошел к ребенку и схватил его за грязные волосы, заставляя посмотреть на себя. Мальчик боялся расцепить веки, боялся увидеть эти безумные глаза, похожие на две могилы, похожие на грязный нектар смерти. Но доктора явно не устраивал такой расклад вещей, он взял лицо Чонгука в свои руки и сильно сдавил его, чувствуя, как хрупкие кости под его пальцами крошатся и впиваются в кожу, а после выливаются кровавыми слезами. — Глупый ребенок, — засмеялся Пес, — думаешь, сможешь что-нибудь изменить? Ты же знаешь, что не победишь нас. Никто нас не победит, Чонгук, спасения не будет. Ни для кого. Мальчик закрыл лицо руками, пытаясь выдавить себе глаза, а затем — выдавить свою жизнь из себя. Объектив камеры по-прежнему несмело снимал все его мучения, не жалея, не вскрикивая — молча, весь мир неожиданно погрузился в молчание, будто бы все звуки потеряли свой вес, будто бы трехмерность ушла — осталась плоскость, по которой так мило и так весело было съезжать разуму к черту. Чонгук не знал, что ему еще делать, но знал, что мужчина прав: спасения не будет. Доктор отпустил лицо ребенка и присел на свой стул, широко раздвигая жирные ноги, широко раздвигая собственные внутренности, играя в бога. — Ты глупый, но я знаю: больше ты не будешь выкидывать нечто подобное. Тебе слишком страшно, — он облизнулся, — все еще нужны наркотики? Чонгук обхватил себя руками, позволяя слезам свободно литься по лицу, падать на пол и умирать на нем, на этой ледяной бездушной глади. Мальчик коротко кивнул, поднимая мертвые глаза на Пса, а тот лишь широко улыбнулся и, мерзко облизнувшись, похлопал себя по ногам. — Тогда иди сюда, ко мне на колени. Я хотел по-хорошему, но раз ты глупый, по-другому с тобой нельзя. Чонгук не сдвинулся с места, замер, умер. Он превратился в труп, душа покинула его тело — придите уже кто-нибудь и похороните его, сожгите и развейте пепел на той трассе, где его настоящая мать погибла, в фургоне, от разрыва внутренностей, когда, кажется, сотни членов проткнули ее кукольное тело, разорвали и оставили сломанную лежать там. Лежать в отражении зрачков огромных детских глазок, обрамленных длинными пушистыми ресницами, лежать, словно завтра и вчера — единое целое. Чонгук вдруг задумался, в какой же момент он по-настоящему умер. Было ли это тогда, когда он впервые убил человека на болотах? Когда вошел в сарай к живым трупам? Когда в школьной столовой, накаченный наркотиками, убивал всех подряд? Потому что знал, что лучше их убить, лучше пусть они будут мертвы — мертвые боли не чувствуют. Или когда он в последний раз видел грязный душный фургон своей матери — фургон, что он считал своим домом? А может, когда отец ломал ноги Чимина молотком, ибо Чонгук отказался убивать женщин и приносить жертву Седьмому дню? А может все дело не в этом? Может, все дело в том, что он знает, что такое настоящее счастье? Что такое детская радость и что такое искренние эмоции? Может, впервые он умер, когда Тэхен купил ему мороженое, когда Чимин раскачал для него качели так, что те перевернулись? Когда Тэхен подарил ему большую плюшевую игрушку кролика, прошептав при этом: «Он так на тебя похож»? Может, он умер тогда, когда впервые познал вкус счастья? Может, если бы этого не произошло, он бы сейчас не чувствовал, как с каждым шагом, с которым он приближался к мужчине, его тело распадается, а мысли доедают остатки разума? — Быстрее, детка, иначе я не дам тебе ничего. Я сейчас зол. Чонгук ускорил шаг, но между ними было расстояние в вечную пытку — так как же он мог поторопиться? Как мог порвать эту грязную липкую нить между ними? Когда через пять жизней и переплетения боли мальчик все же оказался у своего края, с него тут же сняли штаны, а после и нижнее белье. Жирные руки потянулись к мешковатой белой кофте и сорвали ее с тела — познание наготы в тумане абсолюта отчаяния. Чонгук попытался закрыться руками, попытался сделать хоть что-то, но он знал: спасения не будет. Поэтому его руки сами себя отгрызли от тела и на пол свалились, превращаясь в гниль. Мужчина посадил его к себе на колени и сладко прошептал на ушко: — Смотри только в камеру, сука, только туда. Чонгук вздрогнул и поднял глаза к объективу, глаза ребенка потускнели и превратились в два болота, а сам он — в утопленника. Доктор О продолжал массировать свой член, вздыхая и выдыхая раскаленный стыдом воздух. Пес дотронулся одной рукой до щеки мальчика и грубо провел по ней. — Потрогай себя. Трогай. И если не кончишь, то я ничего тебе не дам. — Я-я н-не з-знаю-ю, к-как-к. — Мне все равно, делай, что я тебе говорю, шлюха. Если бы не Седьмой день, я бы уже сейчас выебал тебя так, чтобы в тебе ничего живого не осталось, чтобы ноги тебе сломать, так что заткнись уже. Видео с тобой разлетятся среди наших быстро, ведь все тебя знают. Сын шлюхи и священника — настоящая мессия. Олицетворение грехопадения, настоящее сокровище, — он ударил ниже поясницы, заставляя болезненно выдохнуть и выгнуться, — давай же, сука, поиграй с собой. Мальчик закрыл глаза, но его тут же ударили по щеке и заставили смотреть в камеру. Он проклинал себя, проклинал всю свою жизнь, ненавидел то, что он лишь ребенок, что его тело — чужое тело, что он не знал сам себя и что он вдруг не мог стать ужасно сильным, не мог не ломаться, даже если пытался это не делать. Он не хотел жалости, он не хотел спокойствия, он хотел одного лишь молчания, а если и не молчания, то всего лишь одну глупую фразу: «Ты молодец». Он хотел, чтобы кто-нибудь сказал ему это до того, как он разрушится, чтобы кто-нибудь сказал это и влил в него эти слова целебными травами. Пусть они убьют его. Лучше уж умереть от чьего-то тепла, зная, что лишишься его навсегда, — лучше, чем запутаться в безнадежности и тонуть в ней, словно в болоте. Чонгук не знал, как ему следует это делать, поэтому стал повторять действия мужчины. Мальчик поднес руки к своему оголенному стыду и стал водить по нему рукой, но никакой реакции не было — мертвая плоть лишь исполняла свой долг не дышать. Доктор недовольно сверкнул глазами, размазывая свою сперму по детскому личику, а после положил руку на паховую область ребенка и сильно сжал ее, но мальчик никак не отреагировал. — Ничтожество, — процедил Пес, — представь что-нибудь, что тебя возбуждает. Было бы хорошо вспомнить, как дышать и что такое жизнь, было бы неплохо вспомнить, что он не мертв, но Чонгук всего этого не чувствовал — он был трупом, которого будто бы заставляли жить. Мальчик попытался, попытался вспомнить что-нибудь, что могло бы вызвать в нем странные чувства и то, что он вспомнил, заставило желудок сделать сальто: Чимин, сидящий на коленях Тэхена. Чонгуку захотелось оторвать свои руки от плоти, что вдруг начала пульсировать и вздрагивать, ему захотелось убрать руки и положил их себе на шею, а после сдавить так, чтобы шея эта выгнулась в другую сторону, сломалась, ему хотелось вырвать свою голову, потому что ничего хуже этого чувства он еще не испытывал. Он сидел и возбуждался на коленях самого мерзкого человека на земле, на коленях убийцы и педофила, насильника и монстра, сидел и трогал себя, представляя слишком пошлый и глубокий поцелуй между своим же собственным братом и его парнем. Мальчик даже не знал, как описать это чувство, не знал, какое имя ему дать — это не отвращение, не уродство, это как если бы тебя заставили рубить голову собственному сыну на Красной площади, как если бы труп твоего жениха кинули на твое голое тело и сказали: «Люби теперь его таким». Пусть это все скорее закончится, пусть это закончится. Но оно никак не заканчивалось, он смотрел в камеру, он представлял, представлял, как Тэхен ласково гладит Чимина по спине, как заползает под черную широкую майку, как его длинные пальцы запутываются в алых волосах и слегка сжимают их. Представлял, как Чимин сладко отрывается от любимых губ, как что-то шепчет, как стонет. — Ты такая сучка, оказывается. Давай же, почему ты молчишь? — засмеялся мужчина. — Выпусти изнутри все это, стони. Мальчик заглянул внутрь себя — там один только гной. Если бы он захотел из себя что-нибудь выпустить, вырвать из своей глотки звук, то сорвался бы на оглушающий истошный крик, но как назло немота округлилась около его губ, нависла над ним глазами сломанной куклы и поцеловала, отрывая голову. Чонгук молчал, молясь своей же собственной боли, чтобы все это поскорее закончилось. Пусть этот объектив уже сломается, пусть он сломается. Пусть его ноги и руки выгнутся в другие стороны, пусть изо рта потечет не только ужас, но и кровь, пусть слезы застынут на его щеках, пусть все будет, как у его мамы. Пусть будет так. Но так не было, он продолжал неумело водить по своему члену руками, продолжал ничего не чувствовать и смотреть высушенными океанами в камеру — пусть те, кто это посмотрят, подавятся его отчаянием, захлебнутся им. — Сука, да ты даже кончить не можешь! — закричал Пес и сбросил мальчика со своих колен и, схватив со своего стола пачку таблеток снотворного, кинул их прямо в лицо Чонгуку, а после харкнул на него. — Совсем ни на что не годен. Ты даже этих таблеток не стоишь. Доктор тяжело вздохнул и отвернулся к окну, складывая руки на груди и всматриваясь в туманное сплетение высоток где-то вдали. Мальчик, почти не дыша, поднялся на ноги и, стыдливо собрав свою одежду, быстро и нелепо нацепил ее на себя, а после выбежал из кабинета, сжимая в руках пачку таблеток и кинжал. Вот только помчался ребенок вовсе не в третье крыло, как того от него хотели, помчался он дальше, быстрее, прямиком в объятия безумного стекла. Чонгук залетел в палату Чимина с такой скоростью, что умалишенный подросток покачнулся в сторону, а после расплылся в улыбке. — Чонгук-и! — закричал он и потянулся за объятиями. — Почему ты плачешь? Папа снова хочет отвезти тебя на эти болота? Почему меня туда никогда не берут? Мальчик внимательно осмотрелся по сторонам, не обращая внимания на счастливого брата, а после нервно подбежал к тумбочке с кувшином воды, налил в стакан жидкость и забросил сразу же всю пачку снотворного. Дождавшись, когда шипящие таблетки полностью растворятся, Чонгук пал на колени перед Чимином и заставил подростка выпить все до дна. Последний и не сопротивлялся, в его голове — одна сплошная каша, один только хаос. И он был создателем этого безумия, был творцом. Но Чимин все еще помнил чувство, когда во сне ты держишь чью-то руку, насыщаешься ее теплом, утопаешь, но утро все эти светлые чувства превращает в пыль. Подросток ненавидел пробуждения: они превращали Тэхена в мираж. Чимин ненавидел настоящее: оно разрывало его. На восходе солнца он перестал пытаться дышать, не пытался сделать еще хотя бы один вздох, но все еще держал своего любимого художника за руку. Но теперь для Чимина не существовало ни прошлого, ни будущего, ни настоящего — все едино, и все исчезло. Он застыл на стыке времени, когда счастье было безразмерно большим, когда он мог улыбаться, когда душа еще не захлебнулась в собственной крови. Было так прекрасно. Больше не будет. Больше не будет для всех, кроме самого Чимина, потому что отныне и навсегда он мертвая куколка своего безумия. — Х-хен, м-можн-но я л-лягу н-на т-твои к-кол… Кол… — начал мальчик, отставляя пустой стакан в сторону, но челюсть его захватила судорога, из-за чего слова никак не вырывались из горла. — Конечно, малыш, ложись на мои колени, зачем ты спрашиваешь, — радостно засмеялся подросток и аккуратно положил голову брата покоиться на костях, — так почему ты плачешь? — Я-я н-не… — Хен знает, что ты плачешь, ты всегда плачешь, будто бы тебе всегда больно. — Б-боль-льно с-сейча-ас, — он закрыл лицо руками, боясь, что если закроет глаза, больше не сможет открыть их и решиться на то, на что обязан был решиться. — Чонгук-и, тебе просто нужно меньше думать и найти того, кто будет любить тебя безвозмездно. Я раньше тоже много думал, очень много, думал о том, какой я неправильный, потому что чувствовал влечение, да еще и к… Ну… Парням… А потом, — его речь начала понемногу замедляться, — а потом я принял себя. — Т-ты л-любишь Т-Тэ? — Очень люблю, я бы сошел с ума без него. Он и его мама такие добрые, такие хорошие. Они всегда помогают мне, когда родители странно себя ведут. Они говорят, что заберут меня отсюда. — Т-ты х-хочешь у-уехать-ть? — Хочу, я боюсь папу и маму, они все чаще говорят странные вещи. Недавно к ним даже приходил какой-то журналист, но я не знаю, о чем они с ним разговаривали. — И т-ты уед-дешь? — давясь слезами, спросил мальчик. — Нет, конечно же нет, — Чимин ласково погладил его по щеке и стер слезу, чувствуя, как постепенно сознание покидает его, — пока ты не вырастешь, я никуда не поеду. Я хочу, чтобы мой братик тоже был счастлив. Я знаю, что ты думаешь… Знаю, что, возможно, ты скучаешь по своей настоящей маме, но я хочу, чтобы ты знал: ты всегда можешь… Можешь положиться… — в глазах потемнело, — положиться на меня… Я защищу тебя от всего плохого, потому что ужасно… Дорожу… Т… Договорить подросток не успел. Чимин свалился на Чонгука, что, задыхаясь от боли, стер с лица слезы, аккуратно уложил брата и, достав нож, вставил его ему в горло. Спасения не будет. Никогда не было. Чонгук был ужасно добр, так добр, что готов был встать на крест и распять сам себя. Но вместо физического распятия мальчик выбрал моральное: он стал вбивать гвозди в собственную душу. Острое лезвие запуталось в чужой плоти, затупилось от слез. Чонгук продолжал вдавливать его в любимое горло, желая счастья в том мире, потому что в этом мире счастья не существует. Мальчик не хотел, чтобы Чимина использовали, не хотел, чтобы его отвезли на болота, а его бы обязательно отвезли. Потому что нет никого, кто смог бы их спасти. Алая кровь, что, словно целебный ключ, вырвалась из открытой раны, окатила Чонгука — теперь для него уже точно все кончено. Мальчик поднялся на ноги, бросая свой последний взгляд на брата, сладко уснувшего в переплетениях бесконечности. Теперь уже только вечность ему цена. Чонгук надеялся, что поступил правильно, надеялся, что так будет лучше, но то одиночество, что сразу же ворвалось в его сердце, та боль, которая заполнила легкие, все те чувства, что так бестактно выкатились из глаз — все это прибило его к земле. Так он и остался лежать там, рядом со своим милым братом, жизнь которого сломал уже дважды, рядом с единственным человеком, который говорил, что все будет хорошо так, что даже сам ребенок верил в это. И все хорошо. Чонгук, оставив самого себя умирать в палате рядом с Чимином, открыл дверь и пошел по коридору. И все хорошо. Он шел так, как и положено идти трупам — медленно, страшно и мерзко. И все волки испугались, закрыли руками рты, смотрели на него и даже тронуть боялись. И все хорошо. Все хорошо, потому что сейчас все замерли в оцепенении и еще не сообщили о произошедшем, все хорошо, потому теперь, когда он все вспомнил, когда он все потерял, его схватят и отправят на смертную казнь раньше, чем руки доктора О снова коснутся его сердца.

Все хорошо.

Чонгук шел, не поднимая головы, шел дальше по коридору, к кабинету под номером 312, чтобы в последний раз насладиться возможностью побыть ребенком без прошлого, будущего и настоящего. И никто его не останавливал, всем было страшно, потому что для всех обладателей волчьих глаз мальчик был страшным убийцей. И никто не знал, что перед ними всего лишь маленький кролик с разбитыми лапками, птенец со поломанными крыльями. Но пусть сейчас они его боятся, пусть. Мальчик осторожно открыл дверь кабинета и тепло улыбнулся. По его щекам и лицу стекала кровь Чимина, на его руках была жизнь подростка, которую он отнял, которую теперь подарит Джину. Доктор Ким сначала замер, а после завыл, словно зверь, подлетая к ребенку и крепко-крепко хватаясь за его руки. — Малыш, что произошло? Что произошло?! Ты шел так?! Объясни мне! — юноша тревожно стал оглядывать мальчика, стал бегать глазами не в силах зацепиться хоть за что-то. — Чонгук-и, солнышко, объясни… Почему ты в крови?.. Почему ты улыбаешься и плачешь?.. Чонгук-и… — С-спасиб-бо вам, — он улыбнулся еще шире и осторожно вложил в руку Джина какую-то бумажку с корявым детским почерком, — и п-простит-те м-меня. Юноша хотел наброситься на ребенка, обнять его, прижать к себе так крепко, как только это было возможно, потому что видеть, как эти губы ломаются, видеть, как пустое тело дрожит от отчаяния — невыносимо. Но как только доктор потянулся к хрупким плечикам, как только пальцы его коснулись испачканной кровью одежды, Чонгука уже вырвали грузные охранники, вырвали и потащили куда-то в неизвестность, оставляя доктора в одиночестве. Мальчик все еще был здесь, но Джин уже чувствовал, что он исчез.

***

Бледный, похожий на труп, Джин вошел в палату к Юнги, потому что больше ему было некуда идти. Эта больница убила в нем все живое, эта работа, словно яд, отравила его. И продолжает отравлять. Доктор Ким держал в руках еще живое детское тепло, держал в себе свой крик и свое отчаяние. Юнги тяжело вздохнул и сжался, обнимая себя руками. Юноша отвернул голову и неуверенно стал царапать себя, пытаясь заблокировать свои слова, что округлились у его губ. — Простите, что это делаю я, — потерянно сказал Джин, поставив железный поднос на тумбочку и начиная перебирать лекарства, — все медсестры в шоке, вы, вероятно, знаете, что произошло. Их отпустили домой. — Все в порядке, — неслышно прошептал Юнги, буравя пол, — на вашей… На вашей одежде кровь… — А, да... Простите… Я не должен был приходить к вам в таком виде, учитывая ваш диагноз, — Джин стер рукой холодный пот и тяжело вздохнул, чувствуя, как груз дня давит на него, как весь мир разламывается. — С вами… С вами все в порядке? Вы… Простите… Юноша закусил губу и резко замолчал, поднимая затравленный тяжелый взгляд на бледный силуэт доктора. Джин не оборачивался, продолжая смешивать таблетки и перемешивать их снова и снова. Просто чтобы отвлечься, чтобы не упасть здесь без костей и не разбиться. Он должен был быть сильным, он не должен был плакать, потому что сильные не плачут, потому что слезы не красят мужчин. Палата была погружена в тишину, пугающую и страшную, пробирающую до самых костей. Джин наконец нашел в себе силы, чтобы нацепить маску безразличия, чтобы повернуться в ней к пациенту, но как только он это сделал, его руки вдруг дрогнули — и таблетки разлетелись в разные стороны. Юнги подпрыгнул от испуга. Быстро надев перчатки, он аккуратно присел на корточки и стал собирать их. А растерянный доктор пытался найти в себе силы, чтобы вздохнуть. На пол вдруг с гулом упала капля холодного пота, а за ней — еще одна, а за ними покатились слезы. Юнги, тяжело вздохнув и мысленно досчитав до десяти, осторожно поднялся и тихо подошел к Джину, продолжая неуверенно держать сцепленные пальцы на своей груди. Пациент боялся поднять голову, поэтому мог видеть только заляпанный кровью халат, но и этого хватило, чтобы болезнь, въевшаяся в разум, закричала: «Отойди, сука, отойди, тебе же хуже будет!» Но юноша не стал ее слушать. Он закусил губу и, вздохнув, прошептал: — Если хотите о чем-то поговорить… Я выслушаю… Но… Я не могу помочь… Доктор потерянно посмотрел на лохматую макушку и не в силах больше держаться на ногах рухнул прямо под ноги своего пациента. Рухнул и прижал руки к глазам, скрывая свои слезы. Но боль скрыть было невозможно, только не от Юнги: он слишком хорошо знал, как она разрушительна. Юноша опустился на колени рядом с доктором и, закрыв глаза, невесомо коснулся его плеча, начиная мягко поглаживать чужие обтянутые кожей кости. Но это вызвало лишь еще один сломленный стон, еще одну ненужную боль. Юнги не знал, как такой, как он, может помочь, как такой ничтожный и грязный может кого-то успокоить. Он ненавидел себя, ненавидел свое молчание и свое бездействие, ему хотелось взорвать себя — может, это бы отвлекло это трясущееся тело от парализующей боли и печали. — Я не смог… Я никому не помог… Я ничтожество… — сам себе шептал Джин, закрываясь от внешнего мира в своих же руках. Юноша вдруг стал бить себя по голове, вырывать свои волосы, не зная, куда бы еще направить свою ничтожную силу. Он выл, дрожал, снова выл, а после наносил молниеносный удар по своей голове, чтобы убить свой слишком крепкий рассудок. И тогда Юнги, перебарывая свой страх, вдруг схватился за чужое лицо, укутывая его в свое родное, нежное тепло. Джин на секунду потупил взгляд, но после шокировано уставился на пациента перед собой, чувствуя горячую кожу на своих смертельно холодных щеках. Это была не ткань перчаток, это были руки, настоящие живые руки, что заботливо прикасались к нему и обжигали. — Прошу… Успокойтесь… — прошептал Юнги, опуская голову вниз. Джин ничего не ответил, только лишь потупил взгляд, буравя чужие колени, похожие на тонкие лепестки ромашки. По лицу юноши все еще текли горькие слезы, теряющиеся в чужих длинных пальцах. Доктор Ким тяжело вздохнул, чувствуя, как новая волна боли готовится к удару, чувствуя, как страшные воспоминания вновь восстают из своих могил и уродливыми скоплениями тянутся к его сердцу. Он вымученно выдохнул, пытаясь вспомнить, как правильно нужно дышать, а после замер от испуга, готовясь разлететься на маленькие осколки. Дрожащими тонкими руками Юнги обнял его, обнял так, как обнимают бомбы — навсегда. — Все будет… Боль когда-нибудь утихнет… — прошептал юноша, не решаясь соврать. Джин руками-змеями невесомо обхватил тело пациента и положил свою голову на его плечо, чувствуя, как тепло кровавыми лилиями разрастается по его коже. Как солнечный свет вливается в его душу и залечивает каждую рану. Будто бы руки Юнги были целебным нектаром, будто бы они были волшебными, драгоценными. Доктор закрыл уставшие глаза, позволяя последним слезам застрять в длинных ресницах и разбиться о чужие выпирающие лопатки. — Спасибо вам, — тихо сказал Джин, задыхаясь чужим запахом, — простите меня… — За что? — дрожащим от страха голосом прошептал Юнги, борясь со своим внутренним болезненным криком, говорящим ему: «Тебе станет только хуже». — За то, что вы меня обнимаете. Мне жаль. Можно взамен я пообещаю защитить вас от всего всего плохого? Юноша не ответил, но доктор знал, что ответ был: «Нет». И вовсе не потому, что пациент не хотел быть защищенным, а потому что не верил в то, что такому, как он, нужна защита. Джин знал, что Юнги ненавидит себя, знал все об этом состоянии и мысленно дал сам себе разрешение. Юношу вдруг бросило в сон, в такой детский родной сон — в тот, в который впадаешь, когда яркое солнце озаряет тебя в теплом доме бабушки, когда цикады сонно поют свои печальные песни, когда небо смешивается с океаном и теряется горизонт. Так Джин и уснул в чужих дрожащих руках, чувствуя, как его боль теряется под весом прозрачной искренности. Юнги был подобен морю, и теперь Джин утонул в нем. Возможно, навсегда.

***

— Прости, Намджун, прости, но мне придется сделать это, — молил Хосок, сидя на коленях и крепко сжимая чужие руки, — мне придется оставить это на тебя. — О чем ты, Хоби? — спросил мужчина, поднимая юношу с колен. — Прошу, послушай: как бы сильно ты на меня ни злился, ты обязан отдать папку, что будет лежать в первом ящике нашего стола кому-то, кому доверяешь, хорошо? Мне так жаль… Я не хочу, чтобы она была у тебя… Прости меня… Прости… Руки сожгло, тело иглой побило. Мир вокруг в одночасье исчез, испарился, оставляя одно лишь имя — Чон Хосок — томиться в яйце, но долг птицы — выбраться из своего привычного мира вещей, разрушить его и родиться на свет уродливым скоплением, липким ужасом. При рождении все кажется немного уродливым, однако никогда Намджун не думал, что рождение чего-то не только некрасиво, но еще и болезненно. Но, столкнувшись с этим, мужчине ничего не оставалось, кроме как смириться с ужасающей правдой, принять всю свою боль и отпустить ее, выкинуть из себя. Намджун почувствовал себя мусорным баком в слишком элитном для мусора районе — вроде и грязно, вроде и пусто, а вроде как и все драгоценное, все святое. Мужчина не мог понять, что произошло, как и не мог понять, зачем это произошло — зачем же он обо всем этом вспомнил? Память поцеловала его в открытую рану, а после впилась в нее клыками и начала разрывать тело Намджуна, безжалостно, метко — точно знала, что делать. Память — уродливая старуха с высохшей, обвисшей кожей, с губами, похожими на две могилы, с глазами цвета кладбищенской земли. Поцелуй ее подобен осушению Амазонского моря или Конвейеру смерти. Но Намджун обязан был смириться, обязан был принять эту боль и отпустить ее, потому что он знал, что так поступают все взрослые люди. Как бы больно ему ни было, он так ярко видел этого человека, он так четко помнил каждый момент, что они разделили вместе. Он помнил, как его сбила машина и как он познакомился с мальчиком одиннадцати лет в больнице, как они стали разговаривать днями на пролет, как мальчик этот бегал к слепому юноше и рассказывал о том, каких же цветов рассвет и закат. Намджун помнил, как росли дети, как росли все вокруг и как старел он сам. Но вскоре, когда мальчик превратился в юношу, когда нанялся в сиделки инвалиду, старость вдруг отступила, мир вдруг родился заново. Мужчина вновь научился видеть краски. Красный — сладкое ощущение чужих губ, белый — прикосновения тонких пальцев к щекам, синий — соль во рту и морская вода, бьющая по щиколоткам, прозрачный — слезы радости во время первого поцелуя. Вспоминать обо всем этом было так больно, так… Так страшно. Намджун знал: за сказкой всегда стоят взрослые серьезные люди — значит, и за его прекрасным сном, где были теплые летние вечера, где он и Хосок сидели на нагретой террасе в обнимку, где были холодные ночи и теплое одеяло, сотканное из солнечной Африки, где был чужой полушепот и чужие сладкие стоны, детские обещания и взрослые вопросы, будет печаль. Но Намджуну не хотелось верить в то, что все это закончилось. Потому что он вспомнил, как первый раз коснулся этих губ, в самый первый раз. То было совсем ранним утром, когда солнце еще не проснулось, когда город только-только лег спать. К губам мужчины прикоснулись так, будто бы он самое ценное сокровище, будто бы жизнь его бесценна. Этот поцелуй был хрупким, но он оставил на губах такой след, что даже если бы с Намджуна сняли кожу, даже если бы подожгли заживо, даже если бы опустили в ванную с кислотой — горький вкус этого поцелуя остался бы на этих губах. И если бы кто-нибудь спросил у мужчины, что же самое болезненное, то он бы без раздумий ответил: «Любить того, кого любить нельзя». Любить то, до чего нельзя дотрагиваться, любить так, как никто еще никогда не любил — безвозмездно. Кажется, протяни сейчас руки — почувствуешь в них это запретное юношеское тепло, почувствуешь, как ветер гуляет по этому холеному нежному телу. Будто бы Хосок все еще здесь — Намджун чувствовал на себе его запах, чувствовал, как руки его касаются этих острых ключиц, этих тонких запястий, этих сладких, словно мед, губ. Но стоило ему протянуть руки, коснуться этой Темноты, как пальцы превратились в хрусталь, треснули и разбились вдребезги. Потому что Намджун прекрасно помнил, как ему поставили неутешительный диагноз, помнил, как юноша с этим сладко-мерзким именем стал часто кричать, стал плакать, как ночи похолодели, а теплое одеяло порвалось, как вскоре мужчина обязан был созерцать свою темноту через слепые зрачки не в их доме, где все стены были испачканы счастьем, а среди больничного едкого запаха. Намджун вспомнил, как Хосок стал приходить все реже, как из его речи исчезли привычные ласковые слова, оставляя место для жестоких и колких фраз, для сухого и бездушного уважения. Но и это не причиняло такую боль, как то, что произошло после, когда его драгоценный мальчик, чей шепот он так любил слышать ранним утром, пришел к нему — к человеку, которому клялся в вечной любви, — и сказал, что навсегда уходит. Просто уходит, вот так вот просто. И он ушел. И больше ни разу не появился. Но больно было не из-за ухода, больно было из-за того, что Намджун знал, что никогда ему больше не доведется испытать этого счастья, никогда и никто больше не сможет дарить такое тепло. Мужчина почувствовал, как старость его залезает под кости и заставляет его тело гнить. И только сейчас он понял, как же мир вокруг безобразен, как уродлива жизнь. Потому что существует душевная ширь, вызывающая одиночество, потому что существует любовь, потому что мир — совокупность счастья и отчаяния. И Намджун не мог понять, что именно он чувствует: боль или пустоту? И почему сейчас, когда он вдруг вспомнил о том, как такие любимые губы вдруг озарились одиночеством, как они погрузили самого мужчину в это одиночество, как искривились и сказали: «Я ненавижу тебя!» — почему даже сейчас он хочет снова коснуться этой сказки? Потому что он глупый? Потому что он не знает, что взрослая жизнь никого никогда не щадит? Потому что мечта — иллюзия, лишившись которой ты будешь несчастен, но достигнув которую, останешься в сомнениях? А может, просто потому, что он все еще любит? Верно, он влюблен. И это отвратительно, это мерзко. Намджуну хотелось вырвать из себя это чувство, хотелось взять нож и вставить его себе в сердце, но он обязан был смириться с этой болью. Он обязан был ее принять. Потому что такова взрослая жизнь — ты обязан терять что-то и просто идти дальше. Возможно, когда-нибудь он сможет спокойно вспомнить все это, возможно, когда-нибудь он будет со светлой грустью произносить это имя, но сейчас он мог только доставать из себя осколки стекла в кровавых разводах, доставать и собирать из них вазу — когда-нибудь он посадит сад из своего спокойствия и, составив прекрасный букет, положит его в свое остекленевшее счастье, замурует и погибнет в мучениях старости. — О, вы очнулись! — радостно закричала медсестра. — Лежите сейчас и не двигайтесь, хорошо? Вам стало плохо, но врач сказал, что это ерунда. Все будет хорошо. — Простите… Можете позвать доктора Кима? — Сейчас неподходящее время, но я скажу ему, что вы хотели его видеть. А зачем он вам? — У меня есть к нему небольшая личная просьба. И скажите ему, пожалуйста, что я все вспомнил. — Обязательно! — она выбежала из палаты, оставляя измученное тело Намджуна догнивать в одиночестве.
152 Нравится 57 Отзывы 65 В сборник