Boy meets Evil

NC-21
Завершён
152
1
автор
Фэндом:
Размер:
113 страниц, 56 351 слово, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
152 Нравится 57 Отзывы 65 В сборник

10. Мы лежали в часовом механизме тоски

Настройки
Примечания:
Невыносимо. Помнить все это просто невыносимо. Но он помнил и не мог забыть, даже если мечтал об этом. И никто бы не забыл, потому что невозможно забыть, как все в тебе разрушается, как страх пожирает тебя, как на тебя выливает помои твой собственный мозг, как он же садит твое обездушенное тело на цепь, в черную комнату и устраивает пытку — посмотрим, какие еще рефлексы можно выработать, посмотрим, как можно убить человека и превратить его в животное. Юнги был зверем, настоящим безвольным зверем, которого никто никогда не полюбит больше. Потому что его пальцы были неуклюже большими, его ладони странно потели, его скулы некрасиво выделялись двумя слишком высокими и слишком короткими линиями по бокам, у самых ушей, а уши-то не лучше, уши странные, слишком круглые, слишком неправильные. И кожа слишком бледная, и кости слишком сильно выпирают, так, что хочется их уже вырвать, сложить из них трон для семерых мужчин и посадить их туда, торжественно объявляя: «Вы своего добились. Теперь вы счастливы?» Юнги разрезал бы свое сердце на семь маленьких кусочков, а после вложил бы их своими неживыми пальцами в короны и возложил над палачами. А после рассыпался бы грязным бисером под ноги королей, скатился бы вниз по ступеням и упал бы с ярким блеском, с истошным криком прямо в лапы бедняков, чьи рты были поражены язвой, чьи губы — искривления голода. Он бы упал прямо к ним в глотку, а после разорвался бы там, взрывом бы обнял все это фальшивое королевство — пусть все исчезнет. Как и он сам. Юнги хотел исчезнуть, потому быть собой — пытка, потому что быть тем собой, что мог податливо стоять там, — хуже пытки. Объятый сном, он снова вспомнил это. Он снова вспомнил каждую деталь той ночи, каждое чужое слово, вырванное из уст и сползающее по бледной коже белой липкой жидкостью. Он опять вспомнил, как его схватили за запястья и кинули к мусору. Руки юноши попали прямо на крысиный помет, но все это ерунда. Тогда это не было ерундой, тогда уже от этого стало невыносимо. Но после выяснилось, что существуют вещи и страшнее. Юнги завалили на спину, позвонки впились в грязный асфальт и затрещали под весом грузного мужчины, чьи руки проскользнули через чистую белоснежную рубашку, а после сорвали ее, откинули к мусору, оставляя такое же белоснежное тело лежать на земле и дрожать. Незнакомец облизнулся, облизнулся еще раз, закусил губу — и слюна потекла из его рта прямо на грудь юноши, прожигая кожу и кости.

— Какой сладкий мальчик, ах…

Слова чугуном упали на сердце — и оно остановилось. Юнги закашлялся от страха и выдавил из себя жалкое: «Прошу, не надо». А надо было замахать кулаками, надо было биться ногами и кричать, звать на помощь, но он просто продолжал лежать там и позволять семерым мужчинам пожирать себя взглядом, он позволил этому случиться. Досыта напившись портретом мусора, один из незнакомцев грубо поднял юношу за руки и поставил к себе задом, а после сорвал штаны и несколько раз больно ударил ниже поясницы. Юнги завыл и заплакал, а нужно было не плакать, нужно было смеяться, чтобы им не было так смешно, чтобы хоть в чем-то победить. Но Юнги был жалким, он рыдал, позволяя себе только болезненные стоны от рыданий, а когда в него, доселе не знавшего чужого тепла, вдруг вошли, грубо и бесповоротно, вошли, словно бы в пустую комнату, вошли и стали двигаться, разрывая дрожащее тело, Юнги должен был сорваться на истошный крик, но ему сказали не кричать. И он не закричал, он завыл, замычал, заплакал, запрещая себе крик. А нужно было крикнуть. Может, кто-нибудь его бы услышал, может, кто-нибудь тогда его нашел бы, вызвал полицию. Юнги сам во всем виноват. Чертов мусор. Ничтожество. Первый мужчина долго не задержался, он двинул своими бедрами ровно двадцать раз — юноша все просчитал — прежде, чем смех остальных шестерых разорвал тишину. И стало так весело, так безумно весело. Мужчины гоготали, хватаясь за животы, гоготали, указывая на седьмого пальцем и кричали:

— Неужели это все, на что ты способен? Неужели это все, что ты можешь?

Тогда седьмой мужчина тоже засмеялся — так, что Юнги под этим смехом прогнулся и закрыл глаза. Юношу тут же схватили, поставили на голые колени, и все тот же мужчина зажал его лицо в руках и заставил открыть рот, а после всунул туда твой член и снова стал двигать бедрами — ровно тридцать раз. А после тридцати Юнги уже не считал, потому что мужчина этот разозлился, ударил юношу по лицу, а после еще раз и еще раз. Он бил его до тех пор, пока юноша не выплюнул из себя два зуба, освещенных ночными фонарями и безумием города. И пока Юнги пытался вздохнуть и одновременно боролся с желанием никогда больше не вздыхать, другой мужчина присел рядом, ласково погладил его по голове и посадил на свои колени, прошептав:

— С такими нужно не так, с такими нужно не грубо, я знаю, сколько уже таких у меня было.

И на этой фразе захотелось сойти с ума, потому что юноша все еще был в сознании и думать о том, что на его месте сидел какой-нибудь ребенок, сидел, а вместо рта у него был бы разбитый арбуз, вместо носа — кровавый переспелый помидор, а вместо глаз — два гниющих баклажана, было мучительно. Лучше уж такой мусор, как Юнги, лучше уж только Юнги, ведь он ничего не стоит. Он заслужил. И мужчины это тоже понимали, особенно тот, кто посадил его к себе на колени. Он стал ласково, приторно-ласково что-то шептать на ухо, а после заползать туда своим грязным языком, оставляя мокрый след от раковины и до острых ключиц. Юнги казалось, что по его телу пустили ядовитого слизняка или виноградную улитку — настолько было липко и неправильно. Ласки мужчины быстро переросли в нечто более требовательное, в нечто более страшное. Вскоре он уже облизывал себя и свои пальцы, а после, схватив Юнги за шею и сильно сдавив ее, посадил юношу на свой возбужденный член и стал неритмично, безумно двигать бедрами. Так быстро, что из горла Юнги вырвался крик, тут же приглушенный грязным животным поцелуем. Незнакомец укусил его за язык и стал вгрызаться в него, а после оторвался от сахарных губ и выплюнул кровь прямо на щеку юноши. Юнги попытался вырвать свои руки, попытался сопротивляться и нужно было попытаться еще, но как только их вывернули в другую сторону, он больше не пытался, он опустил их на землю и стал безвольной куклой. Второй мужчина продолжал подбрасывать его легкое тело вверх, так, чтобы после насадить на всю длину своего члена. И он продолжал это делать, раз за разом — Юнги перестал считать, перестал смотреть. Из его рта текла кровь, а тело превратилось в дерево, и как же хотелось сейчас пустить корни, а после свалиться в реку и умереть, чтобы все было как в голове Шекспира. Потому что ровно в тот момент, когда рука его соприкоснулась с крысиным пометом, жизнь юноши тоже превратилась в трагедию. Вот только любви больше ждать не стоило. Его резко откинули в сторону и, схватив за волосы, придвинули к своему пульсирующему члену.

— Соси, иначе хуже будет, — сказал он, — соси, шлюха.

Юнги низко склонил голову и отрицательно промычал, но никто его мнения и не спрашивал, никто. Мужчина только засмеялся на эту попытку сопротивления, только еще больше возбудился. Юнги вдруг почувствовал, как липкая сперма попадает на его волосы, а после стекает вниз, по щекам и заползает прямо в кровавый рот. Юноша припал к земле и зарыдал, теперь уже громко, теперь уже страшно, зарыдал так, как не рыдают люди. Но он и не стоял перед людьми, он стоял перед волками, жаждущими разорвать его тело и украсть душу. Для них его истошные рыдания, его поломанные кости и выбитые зубы — колыбельная. Они засмеялись пуще прежнего, и Юнги перестал понимать, что тяжелее: стыд, страх или смех. Но ответ был прост — счастье. Двое других мужчин, оттолкнув своего приятеля, обошли бледное тело с двух сторон и сразу же вошли, вскрывая его вены своими иголками. Один грубо вошел сзади, другой — спереди, они двигались, как на качелях, и было бы весело, было бы здорово. Было бы, если у Юнги вырвать разум и окунуть в кипяток, если кинуть его в мясорубку и перемолоть до жидкости, а после пустить ее по рекам — может, именно это и сделал Иисус, удивляя народ чудесами, может, то было не вино, а кровь павших от рук религии жертв? Юнги было не до этого. Юношу, словно куклу, дергали туда-сюда, вбивались с новой силой, снова и снова. Пока он не почувствовал, как из него льется чужая сперма, словно из животного. Какой же он отвратительный, как же он мерзкий. Юнги помнил, помнил одну вещь, которая пугала его еще больше: он никогда до этого даже не целовался. И от этого становилось жутко. Он помнил, как его мама, его драгоценная мама говорила ему про свой первый поцелуй. Для нее это было чем-то новым и чем-то удивительным, волшебным и немного, совсем капельку глупым. Но не для Юнги. Потому что впервые он поцеловался сразу с семью мужчинами, каждый из которых был повторением другого. Все они были похожи на развалившиеся старые дома, на хрущевки заброшенных городов. У них были животы, напоминающие могилы, а если и не было их — Юнги доподлинно не знал — то были впалые углубления, как для новоиспеченного трупа земля. И руки их были то ли слишком длинными, то ли слишком короткими, а глаза, глаза у всех одинаковые — пустые, глупые и бездушные. Они все смотрели на юношу перед собой, как на живое мясо, они все облизывали свои жирные губы и захлебывались собственной слюной. Спасения не было. У одного из этих мужчин была борода, и он целовал Юнги дольше всех и сильнее всех вдавливал свои губы в хрупкое тело. Это был кошмар, а в конце каждого кошмара ждет монстр, наносящий контрудар, монстр, от которого невозможно сбежать. И такой монстр был и среди этих семерых. Юнги сразу же его увидел, он шел по-другому, он не смеялся — молчал и полз. Его пальцы были красивыми и длинными, тело изящным и скользким, как у змеи. На его лице была маска, а на голове — кепка, но и это не помешало юноше разглядеть эти черные глаза. Чудовище не было грубым, не было ласковым. Оно подползло к Юнги и улыбнулось сквозь маску, взявшись за хрупкие запястья.

— Такой уродливый, — насмешливо процедил он, — посмотри на себя, мальчик, думаешь, ты чего-то стоишь? — мужчина провел своими изящными пальцами вдоль линии рук Юнги. — Посмотри, что это такое? Разве не видишь, что это криво? Разве не видишь, что это неправильно? Видишь? Отвечай. — Вижу… — Такая сучка, — незнакомец приблизился к шее юноши и вздохнул, — от тебя пахнет, как от дерьма. Твое лицо, — он пристально осмотрел каждую деталь, — такое некрасивое. Улыбнись. Живо. Улыбнись.

И Юнги, как дурак, улыбнулся. Сломал себе губы и раскрошил о стенки черепа разум. Он улыбнулся кровавыми могильными плитами, что на синем от побоев лице смотрелось не просто уродливо, а жалко, безумно жалко. Как если бы среди выжженного леса вдруг проросла дурманящая маковая лужайка. И мужчина знал это, понимал и видел. Он засмеялся, и смех этот окутал белоснежное голое тело колючей проволокой. Мужчина провел пальцами по спине, а после отошел назад и, ударив Юнги ногой в живот, сказал:

— Да до такого, как ты, даже дотрагиваться мерзко.

И он ушел. И все ушли за ним. А Юнги остался там, в мусоре, становясь этим самым мусором, превращаясь в ничто. Он остался лежать на разорванной спине, чувствуя, как под его рукой его же зубы врастают в землю. И не было сил заплакать, не было ничего, были только эти могильные ямы от вырванных звезд, было только бесконечное небо, безразлично смотрящее на уродливого и грязного Юнги. Тогда кричать сил не было, но зато они были сейчас. Юноша проснулся с истошным воем, из глаз его лились кровавые слезы. Он не дышал, боялся вздохнуть и не хотел. Перед его глазами семь теней шли в людскую массу, семь теней, словно круг грехов. Господь погиб в кровавом месиве мыслей юноши. — Тише, успокойтесь, — ласково прошептал Джин, чьи руки все еще обнимали дрожащее тело, — плохой сон? Юнги не мог ответить, он забыл, что он человек. Юноша с силой оторвал от себя чужие руки и, свалившись на пол, стал раздирать собственные. Он отрывал от себя кожу длинными специально отрощенными для этого ногтями, он рвал ее так, будто бы та была ядовита. И она была, потому что на ней был их запах, на ней были их руки. Юнги бессознательно дергал себя, мучил, дрожал и ничего не слышал, кроме этого: «Шлюха». Кроме этого: «Мерзко!». И он, как дурак, верил всему, что они тогда говорили, а до них он, как идиот, верил в то, что когда-нибудь найдет свою единственную любовь, что подарит этому человеку всего себя без остатка. Но теперь дарить уже было нечего, ведь в нем ничего и не осталось. — Тише, все будет хорошо, их нет, — продолжал Джин, опускаясь на колени рядом со своим пациентом. — Я знаю, что их нет, я все знаю, — шептал Юнги, закрываясь руками, — но есть я. И я не хочу быть. Собой. — Почему? Юноша тяжело вздохнул и зажмурил глаза, продолжая раздирать свои руки, продолжая чувствовать, как его трогают, как в него входят, как выбивают зубы. Он продолжал быть животным, а звание «человек» отдалялось все дальше и дальше. И он не знал, как ему избавиться от этого удушья. И он не знал, кто он. Он помнил прошлое, в котором стоял на коленях у брата и просил прощения за себя, он помнил настоящее, в котором каждый вздох его превращался в лезвие и вырывался из горла. И он знал, что будет дальше, в будущем — могильная плита. Лучше уж быть мертвым, чем быть кем-то по имени Мин Юнги: мертвые боли не чувствуют. — Почему? Потому что вы думаете, что некрасивы? Потому что думаете, что никто вас не полюбит больше? Что всем от вас мерзко? Да? Джин придвинулся чуть ближе, а Юнги отодвинулся намного дальше, чувствуя, как кожа под его ногтями превращается в кровавый след, чувствуя, как кто-то тушит об него сигареты памяти. Юноша не хотел слушать, не хотел говорить, не хотел ничего видеть. Эти сны убивали его, возвращаясь каждую ночь снова и снова, раз за разом вставляя кинжал в еще теплое бьющееся сердце. Джин невесомо дотронулся до истекающих кровью рук, так нежно, что Юнги сначала и не заметил этого, а когда заметил, только лишь простонал и отвернулся. Потому что было больно, очень больно, но не от того, что мерзко, не от того, что его снова ломают, а от того, что прикосновения эти были такими ужасно нежными, какими не должны быть. Эти ледяные руки, успокаивающие ноющие зияющие раны, были чем-то запретным. Они давили на душу, давили на все органы и смещали их, вытесняли боль, заполняя ее горящей нежностью. — Не трогайте меня, пожалуйста… Но Джин не стал его слушать. Юноша аккуратно, слишком нежно, слишком ласково взял чужую руку и поднес ее к своим сухим губам, а после прикоснулся ими к ране, словно Юнги был маленьким ребенком, которому мама целовала разбитые коленки. Пациент замер, не зная, куда деть свою боль, обжигающую, удушливую боль — нельзя ему быть сейчас здесь, нельзя. Он не заслужил. Юнги хотел вырвать руку, но не вырывал, хотел закричать, но молчал. А Джин продолжал целовать каждый его шрам, каждое болезненное кровавое пятнышко. Целовать так, как целовать его нельзя, как не целуют мусор, как не целуют грязь. — Пожалуйста, прекратите… Юнги тяжело выдохнул, чувствуя, как щеки его наливаются болезненным румянцем. Джин мягко улыбнулся, поднимая глаза на смущенного юношу, отчаянно пытающегося держаться за воздух. Доктор посмотрел на это лохматое море, посмотрел на эти впалые щеки, похожие на два лепестка алой розы, а после осторожно взялся за вторую руку пациента, продвигая ее к своему сердцу. Юноша словил себя на мысли, что поступает неправильно, но то, что он видел перед собой, было таким красивым, что хотелось плакать. Эти тонкие пальцы, похожие на сахарные палочки, которыми его мама так любила баловать в детстве, эти хрупкие запястья, напоминающие две взлетные полосы, и выпирающие бледно-голубые вены, что разрезали бледную снежную кожу, как разрезают реки землю. Мин Юнги был похож на объятую огнем Антарктиду. Джин продолжал покрывать снежные равнины поцелуями, чувствую, как кожа под ними превращается в ледяной океан, на дне которого жемчужины бисерными молниями сверкали и разливались болезненными вспышками. — Я думаю, вы прекрасны, — прошептал доктор Ким и подарил еще один поцелуй. И это был именно подарок. Потому что Юнги нельзя любить, нельзя вот вот просто целовать. Он же мерзкая шлюха, его нужно хотеть и ставить на один уровень с мусором. Но Джин этого не делал, и юноша это понимал, но верить в это не хотелось. Не хотелось верить, что кто-то, кто раньше смотрел с отвращением, вдруг начал смотреть так, будто бы видит нечто бесценное. Эти поцелуи были обжигающе болезненными, такими, что описать их было невозможно. Джин целовал его руки и не смел придвинуться ближе, не смел дотронуться до измученного печалью тела. Юноша хотел лишь подарить надежду, и он ее подарил. Юнги вздохнул и потупил взгляд, чувствуя, как та буря, что кричала в его голове, превращается в обычный осенний дождь. На часах был ровно октябрь, за окном — огромнейший мир, а среди этих стен неожиданно для всех расцвели самые прекрасные лилии. Джин отстранил свои губы от снежных равнин и приложил их к своему сердцу, а после с улыбкой сказал: — Можно обращаться на ты? Юнги смущенно кивнул и вырвал свои оголенные руки, пытаясь спрятать эту глупую детскую улыбку, потому что он не имел права так улыбаться и не имел права во что-то верить. Джин так не думал, но для него эта улыбка теперь тоже казалась противозаконной — слишком уж она красива, так красива, что невольно задумываешься: губы это или ветка цветущей вишни. — Так можно на ты? — Не знаю… — А можно тогда ты будешь всегда так улыбаться? — Нельзя, — прошептал он и улыбнулся еще сильнее, закрывая лицо руками. — Ну нельзя так нельзя, — засмеялся Джин и выдохнул из себя нежность, — тебе стоит отдохнуть от меня. А мне стоит пойти на работу. Джин, продолжая улыбаться и махать на прощание, вышел из палаты, оставляя за собой свое нежное тихое счастье, что еще только проросло в его сердце из семечка отчаяния, что еще только-только пустило корни. В той палате было хорошо, потому что в ней была горящая Антарктида, потому что в ней были изящные переплетения вен и самые прекрасные в мире глаза, похожие на крепкий чай. Но за пределами этой теплой комнаты был настоящий мир, а настоящий мир кусается, словно бешеный, настоящий мир — безумный маньяк, сумасшедший пес, что вгрызается в глотку и разрывает ее полностью. Здесь, в реальном мире, за пределами надежды люди находят успокоение в церкви, находят успокоения в книгах и тяжелой работе. Для Джина не существовало успокоения, не было исцеления. Юноша прижался к стене и достал окровавленный клочок бумаги, доставшийся от Чонгука, достал и стал читать: «Помогите». Доктор не понимал, как может помочь и в чем должна заключаться его помощь, если Чимина нашли с кинжалом в горле, если весь мир за пределами теплой палаты летел к черту, разрушался, и Джину оставалось только лишь хвататься за руины и целовать хаос так, как никогда бы не посмел поцеловать кого-то еще. В записке были указаны какие-то координаты, но юноша ничего так и не понял. Он сложил этот клочок бумаги в карман халата и поплелся по пустынному коридору, забывая о своем недавнем смехе, забывая обо всем. Он шел к Намджуну, отдаляясь от тепла все дальше и дальше. И так отчаянно хотелось вернуться, но долг человека — быть сильным, долг врача — быть ответственным. И Джин был, но мечтал, чтобы ему разрешили распасться на части, мечтая о том, как кто-нибудь соберет его заново, сложит в прекрасную картину и расцелует. Открывая дверь в палату, юноша приподнял уголки губ, но после вспомнил, что его пациент слеп, и тут же их опустил — все равно никто не узнает. Доктор Ким присел рядом с мужчиной и легонько дотронулся до чужой руки, обращая на себя внимание. — Рад, что с вами все хорошо, — добродушно сказал Джин, — но у вас печальный вид. — А у вас печальный голос, — улыбнулся мужчина, — память вернулась ко мне, так что я пережил некоторые моменты заново. — Вы вспомнили, кто тот человек? — Да, — он кивнул и тяжело вздохнул, — Чон Хосок. — Чон Хосок?! — юноша неожиданно подскочил на месте, но после быстро взял себя в руки. — Вы его знаете? — Нет, просто перепутал, простите… — Джин знал, что это за имя, прекрасно знал, ведь оно было вписано в документах как имя донора органов, но он решил не озвучивать эту истину — она провалилась в желудок и порвала его стенки. — Можно к вам просьбу? — Да, конечно, какую? — Можете съездить ко мне домой и заглянуть в первый ящик письменного стола? Простите, что прошу вас об этом. — Нет, все в порядке, мне давно уже следовало бы пройтись по улице. А что я должен найти? — Папку. Хосок сказал, что это очень важно, очень. Я не знаю, что там, но в моих воспоминаниях он умолял найти ее и отдать кому-нибудь, кому я доверяю. Простите меня… — Все хорошо, — доктор улыбнулся и сжал чужую руку, — я все сделаю.

***

Джин не так представлял себе дома элитного района, совсем не так. Он никогда не думал, что может быть так тепло, никогда не думал, что со стен может сползать счастье, а по комнатам гулять отчаяние. Будто бы все здесь пропитали слезы, будто бы сам этот дом оплакивает разбитую любовь. На удивление, комнат было не так много, всего лишь две, если не считать санузел. В спальне поселилась холодная Африка, когда-то солнце в ней сияло так ярко, когда-то все здесь было так красиво, так осмысленно. В этой комнате было огромное окно, а с потолка свисали связки красных бумажных журавликов, крылья которых покрылись слоем пыли. На мягкой кровати покоилось одиночество — Джин не стал его тревожить, смиренно уходя в другую комнату, замирая от неожиданности. Это был зал, огромный просторный зал, стены которого были увешаны фотографиями. Фотографиями Намджуна: вот здесь мужчина улыбается и гладит щенка, здесь он сидит на скамейке и ест мороженое, здесь он улыбается, так счастливо и так безрассудно, что доктор Ким и сам не сдержал улыбки. Юноша провел руками по пыльным рамкам и остановился около одной, где его пациент, облаченный в изящный костюм, стоит рядом с новоиспеченным выпускником школы — счастливым мальчиком с горящими глазами. Эта фотография была подобна вырванной звезде, найденному драгоценному камню. Джин улыбнулся и подошел к белому письменному столу, заглядывая в первый ящик, где лежала желтая папка. Юноша присел на стул, держа ее в своих руках, он присел и закрыл глаза, пытаясь представить, как на этом месте сидел Намджун и улыбался так, как на всех этих фотографиях. И вдруг сердце доктора наполнилось такой бездыханной легкостью, что ее сразу же захотелось вырвать из себя и поселить в нежных руках Антарктиды. Открыв глаза, Джин заглянул в папку и достал оттуда чей-то старый, потрепанный дневник и удостоверение: Чон Йонг, детектив. Юноша нахмурил брови и раскрыл тяжелые пыльные страницы, на которых безумным хаотичным почерком были написаны какие-то вырванные из контекста фразы. Доктор перелистнул страницу — и ему на колени свалились черно-белые фотографии: странная заболоченная местность, странные люди в масках животных и дети с завязанными черными лентами глазами. На следующих страницах была написана какая-то страшная сказка, повествующая о создании мира через кровопролития, повествующая о Седьмом дне — ребенка, олицетворяющего грехопадение всего мира, ребенке, что был рожден из крови демона и ангела. Джин скривился, его руки задрожали. Нечто ужасное, нечто страшное жило в этой сказке, нечто, что ему было сложно понять. Рассказ обрывался на казне Седьмого дня — ребенку отрубили голову и сбросили в болото, что тут же окрасилось в багровый, засветилось, открыло рот и стало шептать: «Еды». Джин вновь перевернул страницу и заметил вклеенную карту с красными пометками в лесах и список священников. Юноша быстро пробежался по ним и тут же замер, замечая имена родителей Чимина и Чонгука, а после — имя доктора О. После этого списка шел еще один, на котором болезненным почерком были выведены имена, а после возраст — одни только дети. На следующих страницах вновь шла сказка, от которой у доктора кровь застыла в жилах. Это было подробное описание казни Седьмого дня — четырнадцатилетнего мальчика с великой памятью и кровавыми руками. Сначала ребенку отрезали кисти рук, потому что руки эти убивали, после ему вырвали язык, потому что он нес истину, ему выкололи глаза, ибо те видели то, что видеть было нельзя, а после уже отрубили голову. Под песни все остатки сначала искупали в молоке, а после уже только откинули в болото. Следующая сказка рассказывала про детство Седьмого дня. Мальчик был порождением греха, поэтому жить он мог только со своей матерью, вылезшей со дна черного колодца. Его мать была похожа на шерстяную нить и на куколку, она прятала своего ребенка от чистых ясных глаз и сама пряталась, потому что она была змеей в теле человека, потому что она была фальшивкой. Святые руки ее сломали, вырвали из кожи настоящее нутро и раздавили. И тогда некому было прятать Седьмой день и некому было о нем заботиться. И его забрали, забрали на святую землю и стали холить и лелеять. Но мальчик боялся ласки, боялся, и каждое прикосновение причиняло ему боль, посему ребенок этот стал плакать изумрудами. И так много он плакал, что священная земля покрылась грехом, умерла под черной толщей воды и заросла маками. И тогда родилась Ненависть. Она забралась в ребенка и вырвалась кровопролитием. Седьмой день убивал, убивал много и страстно, ничего он не боялся. Джин тяжело вздохнул и нашел новые фотографии, от которых его желудок сделал сальто. Фотографии мертвых детских тел, отрубленных голов, утопающих в болотах женщин. Юноша сглотнул ком липкого ужаса и закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. Он стал читать дальше: запись трехлетней давности.

«Они сняли меня с этого дела, они не хотят разбираться. Они боятся это делать, боятся лезть к ним. Но я все знаю, я слишком далеко зашел. Хосок, сынок, ели ты это читаешь, то знай: я тебя безумно люблю. Я знаю, что долго не поддерживал твое влечение к тому слепому мужчине, но если с ним ты действительно счастлив, то я буду счастлив вместе с тобой. Я буду действовать без помощи участка, со своим другом Ваном, ты его помнишь. Я должен разобраться в этом. Хосок, я пишу это, чтобы попрощаться с тобой. Я горжусь тобой. И я всегда буду гордиться. Но я должен уничтожить этот культ, я не могу позволить им убивать женщин и детей. Я не позволю им делать это. Твою мать они тоже забрали. Ты, наверное, подумаешь, что теперь они забрали и меня, но это не так. Пожалуйста, никогда в это не ввязывайся, не пытайся разобраться. Живи счастливо и отдай мой дневник кому-нибудь, кто сможет помочь этим людям, если я не смогу это сделать. Я люблю тебя, Хосок. Твой отец».

Джин тяжело вздохнул и стал нервно осматривать следующие страницы дневника, но они были пусты. Однако на последней странице был вкладыш с письмом, совсем новым, будто бы оставили его недавно. Юноша развернул незапечатанный белоснежный конверт и посмотрел на исписанный лист бумаги. Джин боялся читать, боялся, потому что это был иной почерк, более мелкий и красивый, напоминающий луговую поляну.

«Я не знаю, кто вы, но если вы это читаете, то, скорее всего, вы тот, кому Намджун доверился. Если это так, и вы читаете это ему вслух, то считайте, что письмо обрывается здесь. Если нет, то, пожалуйста, никогда не говорите ему об этом и никогда не пересказывайте содержимое — это моя последняя воля. Я не хочу, чтобы ему было больно, я не хочу, чтобы он знал. Пообещайте мне это, хорошо? Надеюсь, вы пообещали. Я не знаю вас, а вы не знаете меня, но, прошу, послушайте мою историю, потому что умирать, зная, что никто так и не услышал тебя, тяжело. Мне сейчас тяжело. Потому что сегодня я собираюсь сделать то, что делать нельзя, то, что никогда бы не одобрили мои родители и никогда бы не одобрил Намджун. Я собираюсь убить себя. Но не потому, что мне больно, вернее, нет, мне больно. Мне очень больно смотреть на свою умирающую любовь. Они сказали, что он тысячный в очереди на пересадку, они сказали, что он не доживет. И это больно. Я не такой сильный, я не смогу вынести его смерть. Поэтому я решился на это. Я отдам свое сердце ему, а остальные органы я отдам детям, с которыми познакомился, когда приходил к Намджуну в больницу. Он бы сказал, что это глупо, он бы сказал, что я не должен был хоронить себя, ему бы было ужасно плохо. Поэтому не говорите ему об этом. Никогда не говорите. Соврите лучше, что я уехал куда-нибудь и что я нашел себе новую любовь. Скажите ему, что я урод и что я его не достоин. Потому что я не вынесу его боли, потому что я безумно его люблю. Знаете, когда я влюбился? Когда он спас меня. Я был совсем ребенком, таким маленьким и непослушным, я выскочил на дорогу, а какой-то юноша отбросил меня в сторону и попал под машину, лишившись зрения. И я стал его навещать. И тогда я влюбился, я был ребенком, но уже тогда знал, что это навсегда. Потому что с каждым днем я влюблялся все сильнее, сейчас я даже дышать без него не могу, я не могу спать на нашей кровати, если не чувствую его тепла. Я живу только ради него, даже если это глупо. Я никогда не думал, что он ответит на мои чувства, но он ответил. И это было страшно. Потому что сначала он сказал, что ничего не получится, я помню это. Но после все получилось. И мне жаль, что все закончится так, но я унесу свою любовь с собой в могилу. Я не надеюсь на то, что Намджун будет помнить меня, когда сам умрет, я не надеюсь на добрые слова. Пусть меня ругают и пусть меня ненавидят, пусть он встретит кого-нибудь и будет говорить обо мне с яростью, пусть похоронит меня в своем сердце и забудет. Потому что я хочу только счастья для него. Но мне страшно. Я пишу это со слезами на глазах, потому что мне страшно умирать. Я не думал, что все закончится так, я хотел бы всегда быть с ним, но раз так не вышло, я должен принять этот факт. Мне страшно, потому что смерть уродлива, потому что мир безумно красив. И мне грустно прощаться с рассветами и закатами, грустно расставаться с летним теплом и снегопадами. Грустно умирать, не принеся в этот мир ничего, кроме эгоистичного счастья. Забавно… Когда я был ребенком, я думал, что я смогу изменить этот мир. Но я ничего не изменил, я просто остался Чон Хосоком, которому нечего сказать. Который любил множество вещей, но так и не нашел ничего прекраснее Ким Намджуна. Я ничего не изменил и ничего не создал, я не исполнил свою мечту и никогда ее не исполню. Я не могу сказать, что не жалею, наверное, я все же жалею, что так мало успел сделать, но… Боже, слова теряются, я уже плохо вижу из-за слез, они падают на бумагу, и я забыл, зачем начал это писать и зачем все это. Я так мало успел, мне так страшно и я жалею, потому что я человек. Людям свойственно это. Но вот о чем я не хочу жалеть, так это о своем решении. Я отдам Намджуну свое сердце, и пусть оно счастливо бьется в его теле, потому что я хочу этого. Я хочу, чтобы он жил, пусть даже и без меня. Пусть там поселится кто-то, не похожий на меня, кто-то, кто сможет быть с ним до конца. В общем, я действительно забыл, зачем начал это писать, но если вы это нашли и дочитали до конца, то спасибо вам большое, спасибо, что послушали меня, потому что я умру в одиночестве. Не ругайте меня, пожалуйста, не ругайте эту жизнь — она прекрасна. Я делаю это по собственному желанию, я все обдумал. Если вы это читаете, то позаботьтесь о Намджуне и о дневнике моего отца, прошу вас. Счастья вам, дорогой незнакомец. И счастья моей единственной любви. Прощай, мир, с тобой была твоя надежда Чон Хосок».

152 Нравится 57 Отзывы 65 В сборник
Отзывы (3)