ID работы: 7146848

Единица

Слэш
NC-17
Заморожен
271
автор
шестунец гамма
Размер:
485 страниц, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
271 Нравится 47 Отзывы 133 В сборник Скачать

3. Ужасы в титановой оправе

Настройки текста
      — Привет, Эд.       — Привет, шпала. Чё, как доехал? — спрашивает Эд.       — Было бы лучше, если бы поезда до Воронежа катали быстрее, чем среднестатистическая бабка, а так — нормально, — отвечает Шастун. — А ты-то где? В городе скоро будешь?       О стенки стакана виски бьются спиртовым золотом, дают в голову почти сразу и пьянят сильно, потому что на голодный желудок не пьют. Антон чуть смазано смотрит на пустую кухню. Из ванной доносятся детский смех и деланно-строгий голос Арсения, а ещё шум воды и визг резиновой уточки; у них тут свой маленький уютный мирок, в который Антон вторгся с сомнительным разрешением, и он смотрит в темноту коридора, где сквозь щель под дверью свет льётся на пол. А потом дверь открывается, и Арсений обращает на него свой холодный взгляд лишь на секунду, прежде чем Антон отводит глаза и просит Эда повторить всё то, что тот сказал.       — Ты чё там? Арсения увидел, что ли? — спрашивает Эд.       Антон чуть не давится виски, кашляет сдавленно, а потом говорит словно о чём-то слишком очевидном:       — Да я у него живу как бы.       В трубке тишина зависает на минуту добрую, и Антон продолжает взглядом, который зацепиться не может ни за что, оглядывать светлую кухню. По сравнению с его воронежской, эта кажется слишком большой и яркой, и он снова взглядом упирается в пол.       — Пиздец.       — Ага, — выдыхает Антон и поднимает голову. — Так ты когда назад?       — Недели через полторы только, не раньше, Тох, не могу. Приеду, ко мне перекатишься, ага?       — Да, окей.       — Ну и… — мнётся Эд, — как у вас с ним?       Никак. У них никак, потому что Арсений его впустил чисто из вежливости, и ему Шастун спустя столько лет и событий не всрался даже близко. Просто, Рома прав, Арсений такой, и гостеприимство никак не связано с тем, что он, возможно, даже хотел бы что-то вернуть, что между ними было — это не так. Да и Антон не за этим здесь.       — Никак, Эд. Я к нему приехал просто потому что тебя в городе не было, а светиться здесь сейчас себе дороже, если меня секут. Все бабки оставшиеся на второй карточке, которую тоже могут отслеживать, а так бы я в отель бы заселился, и всё. И никого бы не трогал и не волновал, — оправдывается он. — У нас никак. У него дочка есть, и он вполне счастлив, — выдаёт Антон, а потом краем глаза замечает в коридоре Арсения.       Все силы уходят на то, чтобы не поворачивать головы.       — Кстати, с бабками-то что в итоге? — переводит тему Эд спустя пару мгновений молчания; безошибочно угадывает момент, когда стоит это сделать.       Арсений уходит в комнату, услышав хныканья дочери, и у Антона волнением внутри скоблит едва-едва. Задумываться, почему Глика выглядит нормальным ребёнком как-то не приходилось; только о том, что с Арсением что-то явно неладно.       — Пока нихуя и нихуём погоняет. Виделся с Гудковым сегодня, попросил его ребят последить за моими счетами, что дальше делать, в сердцах не ебу пока. Больше не к кому особо здесь обращаться, и что я здесь надеялся найти, не знаю. К ментам не пойдёшь же. Я вообще не понимаю, как у меня деньги увели, — пожимает плечами Антон.       — Ты вспомни, может ты дорогу кому-то перешёл? У тебя же дохрена тут знакомых.       — Я перешёл дорогу всем тем людям, родных которых я убил.       Эд молчит слишком громко, и в трубке гудит неприятно, будто набалтывая Антону: «Ты долбаёб, ты долбаёб».       — И ты, блять, кантуешься у Арсения, — говорит с укором вмиг раздразившийся Эд. — Ты башкой-то своей думаешь?       Арсений входит в кухню устало как раз в этот момент, но внимания на Шастуна не обращает особо. Антон не слышит плача Глики больше, но Арсений выглядит намного менее бодрым, чем пять минут назад, и у Антона в голове постепенно начинает складываться картинка — его дочь не может быть здоровой ни при каких обстоятельствах. Связи любых видов с крылатыми природа карает жестоко — дети этих людей всегда уязвимы — по-разному. Антон знал об этом всегда, что Гликерия не будет в порядке, но Арсений так смотрел на Лизу — безумно любяще, будто горы готов свернуть ради неё, и, вопреки ревности, хотелось, чтобы Арсению было хорошо. А теперь он понимает — не хорошо, но Арсений не жалеет об этом. Вопрос только в том, чем это обернётся для Попова, потому что, хоть это и не его вовсе дело, Арсения спасать надо как-то; то, что они давно не вместе — не причина для того, чтобы Антон перестал его беречь.       Всю веру в свою добропорядочность он подкосил давно уже тоже, но его не сильно это тормозит.       Антон, видимо, залипает слишком надолго, зарывшись в свою голову, и голос Эда прорывается хрустом динамика в его туманную и пьяную немного голову.       — Шастун, еба!       — Если бы он хотел меня сдать, сделал бы это ещё году в тридцать первом. Не сейчас, — выпаливает Антон, глядя на Арсения со смутной тревогой.       Тот смотрит на него в ответ, а потом, вникнув в суть разговора, усмехается и кивает.       — Он всегда был самодостаточным, чтобы не пиздить у меня деньги, — вспоминается история со стриптиз клубом мимоходом, но Антон головой мотает, не желая вспоминать вообще хоть что-либо.       Арсений уже не здесь; смотрит в стену отрешённо и выражает явное нежелание лезть в его проблемы, потому что у него, очевидно, своих навалом.       Эд цокает недовольно.       — В глаза только не долбись, а? И в голову. Дождись меня, будем решать проблемы твои. Что ж у тебя шило в жопе?       — Возможно, потому что у меня увели из-под носа десять лямов? — резко отвечает Шастун, и Арсений дёргает головой.       Выглядит искренне удивлённым, что так много — и Антон отметает его сразу из списка подозреваемых, потому что тот, может, и актёр, и даже хороший, но тут сложно это всё так натурально выдать.       — Да, вот такой я лох, — поясняет Антон для Арсения спецом.       — Он рядом, что ли, сидит? — спрашивает Эд.       — Ага. Это его же квартира.       Эд вздыхает снова тяжело, будто для него каждый глоток воздуха — великая мука; или это Антон такой тупой — одно из двух.       — Дождись меня и попытайся больше ни во что не вляпаться, Шаст.       — Эд, мне тридцать три года, разберусь сам, ладно? — чуть раздражённо произносит Шастун.       — Как хочешь. Но меня дождись, нажрёмся хоть.       — Ладно. До связи, Скря.       — Да завали ты, — огрызаются ему в ответ.       Антон отключает звонок и телефон вертит в руках, толстую полоску старого самсунга — новым ничем он не пользуется принципиально, не позволяет работа, хоть новые пластинки тонкие и выглядят соблазнительно очень — сесть хочется меньше.       Закон о запрете на сохранение жизни крылатым хоть и самый антигуманный, который только был, но закрывают за его нарушение надолго, если не на пожизненное — а у Эда с Антоном срок будет именно такой. И самое мерзкое, что они не делают ничего жестокого, а совсем наоборот — и совсем неважно, из каких побуждений, — а загреметь в тюрьму шансов у них больше, чем у любого серийного убийцы. И любая неосторожность может стоить Антону свободы, но он мало заботится об этом, когда Арсению звонит, когда трепется про всё это с Эдом с хилым блоком антипрослушки, когда выбирает остаться у своего бывшего, который на него тоже может иметь зуб — а теперь он задумывается.       — Десять лямов, серьёзно? — усмехается Арсений невесело и отхлёбывает из стакана с остывшим чаем.       — Да, — кивает Антон. — Хотели явно, чтобы я приехал сюда, и правда, наверное. Никто таким умным и тупым быть не может сразу, чтобы списать деньги, но дать мне историю проследить, — вздыхает Антон задумчиво. — А я повёлся. Но не мог же я свою новую двушку отпустить просто так.       Антон чувствует, как по венам потихоньку начинает разливаться электричество, но меньшей степенью, чем утром. Арсений, видимо, слишком уставший, чтобы думать о чём-то. Шастун спросить хочет, что с его дочкой и что он делает с собой такого, но что-то его удерживает.       Не всё сразу.       А лучше — вообще не всё.       — На квартиру копил? — спрашивает Арсений отвлечённо.       — Ага.       — В Воронеже?       — Ага.       Вот и поговорили.       Арсений не расположен к диалогу и не будет никогда, и оно ясно; Антон постоянно взглядом нарывается на портрет его покойной жены на столе, в витиеватой рамочке с чёрной тесёмочкой, и каждый раз его будто задевают, как в метро или на переходе многолюдном — он раздражается только сильнее, злится на людей, на эту неосторожность, на себя — сначала на себя.       Вокруг них неловкость неприятная стоит густым, прозрачным маревом; они же стали чужими людьми друг для друга спустя столько лет и событий, но Антон не верит, чтобы Арсений не мог найти хотя бы одну тему для разговора, если бы не хотел. А он не хочет, но поддерживать разговор как-то надо, просто из воспитания.       — Как тебе Питер?       Арсений пытается ситуацию менее неловкой сделать, но они оба понимают, что ни к чему — хоть что-то у них осталось спустя десяток лет.       Он решает Рому послушать и не вмешиваться в его жизнь — не сбивать её с привычного, устоявшегося ритма.       — Арс, — начинает Антон с усмешкой и качает головой. — Если ты не сильно горишь желанием общаться со мной, а ты не горишь, и я понимаю это, — он трясёт руками как-то неопределённо, — то ты не должен. Мне просто нужно было спальное место где-то, где меня не засекут базы данных, и ты любезно согласился. И больше ничего. Арс, я же не слепой. Я всё чувствую, — заключает он.       Арсений сначала смотрит на него странно, а потом в его выражении лица видится явное облегчение — Рома был прав, Арсений совсем другой человек, не тот, кого Антон знал. Он больше не обманывает неосознанно, не держит лицо — только кивает, а потом встаёт и просто уходит.       У Антона в груди, конечно, ёкает, потому что любить он его ни разом за эти года не перестал, и за эти пару секунд тоже.       А ещё он нормально не спал, у него невпроворот проблем и ровно ноль путей их решения, но наиболее разумным путём сейчас кажется сон. Остальное можно и на завтра отложить: вскопать контакты, найти того, кто мог бы ему помочь, сходить в бар в любимый, извиниться перед Арсением — потому что он никогда не просил прощения — такие вот дела.       А пока подушка с пледом, вновь не заправленным в пододеяльник звучит неплохо и несёт в себе избавление от всех проблем.       Зайца Глики он всё-таки зажимает, а это странное мохнатое животное со страниц книг по зверологии из школы, с опаской и писклявым «будюм-будюм» шляется вокруг да около, но в итоге залезает ему в ноги и прячется в пледе — наверное, привычка здесь спать, а тут его место кто-то занял.       Поэтому храбро приходится лезть под ногу незнакомца, который, кажется, не собирается его убить, а ещё от него приятно пахнет хозяйским гелем для душа.       Потому что свой Антон, конечно, тоже не взял.

***

      У него так затекли ноги, что хочется встать походить, но это не представляется возможным; тело будто титановое, тяжелое, совершенно неподъёмное. Антона паника сковывает лишь на мгновение, а потом ей на замену приходит страх — не его. Он точно знает, что не его, потому что свой собственный он всегда ощущает иначе; когда боится — в руки бьёт холод, пальцы ног им всегда едва терпимо жжёт. Сейчас же страх сворачивается неприятным тяжёлым комком в грудине и будто щупальцами расползается по остальным органам — Антон морщится и пытается сменить положение. На жёсткой, холодной поверхности, на которой он лежит, неприятно оставаться — позвоночник буграми упирается в железо и голова начинает болеть от неудобного положения. Антон в воздухе чувствует ледяной запах хлора и чуть-чуть — гнили, будто от умерших птиц, но больше пока ничего точнее не может сказать — даже глаза разлепить, что уж там.       Страшно двигаться, страшно оставаться — Антон пытается голову включить и думать не чужеродным страхом, а хотя бы своим, который хладнокровнее и уёмнее значительно. Руки не сдвинуть с места, ногами не пошевелить — он пытается хотя бы дышать ровнее. Боль нарастает постепенно, с заботой обволакивает сначала ладони, потом уходит на предплечья, наверх, любезно огибая грудь и дыхательные пути, будто маленький котёнок играется со шторой, но только задевает края, не рискует цепляться коготками выше, заранее понимая, что не слезет потом сам.       Боль холодная и тупая, пульсирует где-то в крови, перебивая эритроциты стайками; даёт пока сердцу биться, а лёгким — дышать гнилью. Антон не вовремя вспоминает строчки какой-то песни, которую где-то, когда-то — не указать время и место, но ассоциация ясная — слышал. Бейся сердце, солнце любит кровь.       Холодно и темно — под закрытыми веками он опознаёт только крохотный источник света над собой, который фонит глухо, не ярким белым, а каким-то другим. Слипшиеся веки — от слёз? от крови? от чего-то другого? — разодрать он не может никак, хотя пытается неустанно, так, что глаза устают. Боль стучит, стучит так, что железо под ним, кажется, отзывается, будто по нему бьют чем-то тяжелым, сердце грохочет в унисон всем этим звукам — у Антона молчаливая истерика внутри, и ему не закричать даже, не позвать на помощь — губы иссохшиеся, и они уж точно в крови — привкус Шастун отличает, пережив три аварии, в одной из которых он чуть не сдох, на ура. Паника просто бешено колотит сердце, и он думает, что сейчас просто умрёт.       Это похоже на сонный паралич, только тогда ты хотя бы просыпаешься, можешь знать, что ты в своей постели, и паника отпускает через несколько долгих минут, а Антон даже узнать, где он, не может, но понимает, что точно не у Арсения дома и не у себя. Засыпал на диване, опять поленившись заправить плед в пододеяльник, а сейчас он в другой одежде, на холодном покрытии, полностью парализованный и чувствующий чужой страх — он Арсению доверился и, кажется, зря.       Если он глаза не откроет, то подохнет тут, в этом запахе птичьей гнили — почему птичьей, знает только бог, наверное, но Антон не сомневается.       Антон не привык бросать свою жизнь на самотёк, будто ребёнок надоевшую игрушку закидывает в дальний ящик.       Ресницы будто склеены суперклеем, и раздирать их непросто и очень больно, когда страх не даёт особо приложить усилия — Антону не описать, каково это всё, и он не понимает, куда себя деть, но в голове чёткое, кристальное осознание того, что ему нужно открыть глаза. Просто открыть, вопреки жуткой боли и накатывающей всё сильнее истерике, и тогда Антон догадывается — это всё не существует на самом деле.       Сон, очень долбанутый и отвратительный — ему таких не снилось давно; пора бы, мозг решает, порезвиться.       Раздирать веки проще, когда ты не можешь закричать или дёрнуться, и остаётся только пытаться сделать хоть что-то, чтобы вырваться — он очень долго нормально не спал, и теперь это просто обманка для его головы. Но больно адски, будто ему их зашили и нитки вспарывают глаза; от представившейся картины тянет блевать, и неприятное чувство тошноты скручивается где-то под паникой и настойчиво дразнит желудок. Антон делает над собой усилие, которое стоит ему всех сил, но имеет эффект: он всё-таки продирает веки, вместе с тем разрывая слипшиеся в мёртвой схватке губы, и вскрикивает так громко, что эхо меж стен гулко гудит в холодном пространстве — и пустом, кажется, но Шастун не ручается сквозь грохот сердца оценивать. Свет, пробившийся сквозь прорезавшиеся веки, режет по глазам мутным полотном, но Антон не даёт себе жмуриться; кричит, но продолжает. Осталось совсем немного.       А потом он распахивает глаза и видит над собой синюшную лампу, которая тревожит зрение, но приносит долгожданное удовлетворение.       Паника схлынивает и унимается, боль перестаёт расползаться по телу и потихоньку стягивается назад в материальную точку, находящуюся где-то за пределами его тела.       Он лежит так ещё пару минут, такой же тяжёлый и неподъёмный, без возможности шевелиться, но дышит сбито и счастливо улыбается, оказывается, сухими губами. Никакой крови на них нет, и, по ощущениям, ресницы не вырвало с корнем.       А потом кто-то ласково теребит его за плечо, и Антон теряет всё достигнутое в один момент.

***

      Прийти в себя тяжело, будто выходишь из комы, а не просыпаешься после ночного кошмара. Нет никаких резких подскакиваний и распахиваний глаз, только тяжёлая, густая пустота вперемешку с остаточным страхом, который сердце едва шевелит. Антон приходит в себя постепенно, морщится, открывает тяжёлые веки; давно уже нормально не спал — сказывается. Паника взрывается в груди в следующую секунду, заставляя глаза-таки раскрыть и испуганно начать озираться по сторонам; но стоит увидеть Арсения за столом над чем-то корпящего, и он успокаивается ненадолго, пока на смену панике не придёт напряжение, которое только усиливается эмпатическим воздействием. Смазанным спросонья зрением видит на часах одиннадцать — заспался совсем, а даже не ощущается, будто его сон был скорее мучением, чем отдыхом. С такими снами и дремота лёгкая покажется хорошим вариантом — фантомно глаза и губы ещё болят, а тело пульсирует горячо.       Антон на пробу шевелит запястьями — получается, и он выдыхает; поднимается на локти, смотрит, чем там занят согнувшийся в три погибели Арсений, ничего не видит и падает назад на подушку с долгим глубоким вдохом.       — Я кричал? — спрашивает незнамо зачем.       Даже если и — что это поменяет?       — Нет, — тянет задумчиво Арсений, даже не оборачиваясь, и продолжает что-то старательно делать, наклонившись совсем к столу, — просто стонал долго, явно не по-хорошему. Я чувствовал тревогу оттенками.       Тревога — мягко сказано; Арсений просто не прислушивался. Антон мнёт мышцы, как может в таком положении, пытается хоть как-то от кошмара отойти, но получается плохо. Тело всё такое же грузное, едва ли он только двигать может конечностями, губы сухие — пойти бы воды глотнуть и умыться, но сил нет даже встать, и он продолжает просто разговаривать с Поповым по мелочи, хоть и сам сказал вчера, что в этом нет необходимости, если Арсений этого не хочет. Арсений фонит снова, всей фигурой излучает дискомфорт, но Антон, как бы не хотел, не мог никак сейчас его избавить от своей компании.       Они так всегда и были — лёд и пламень. Арсений излучал все свои чувства, а Антон кожей неизменно и совершенно точно их ощущал; поэтому и помочь мог всегда, и находил к нему подход — а потом всё пошло по пизде. Откровенно по пизде — иначе не скажешь никак; и даже не скажешь, кто прав, кто виноват, потому что наделали делов они вдвоём, но сжёг родную хату точно Антон — не в прямом, конечно, смысле. Но, впрочем, сейчас уже без разницы всем, что было почти десять лет назад — других проблем полно, чтобы вспоминать каждый день, что там было. А Антон вспоминает — неосознанно, просто глядя, как Арсений на кухне кашеварит по вечерам или как сейчас, пока тот что-то упорно клеит и вертит в руках; вспоминается сразу и их маленькая квартирка, и старый диван, который они никогда не заправляли, и какой Арсений раньше был лёгкий и дурной — возможно, он и сейчас такой, но просто не с Шастуном.       Антон тоскует, конечно, по тому Арсению, кого он знал раньше и который не отталкивал его, но время невозможно повернуть назад — пела примадонна, и Гудок бы поспорил с этим, но Шастун не путешественник во времени и не будет даже пытаться.       Он скоро уедет и всё вернётся на круги своя.       — Чем занят? — бубнит Антон, всё ещё не находя в себе сил подняться; тем не менее, тело постепенно отпускает морок, и он уже даже думает попробовать сесть.       — Работаю, — односложно.       — Над чем?       Антон может ощутить и даже почти услышать, как Арсений раздражённо цокает — но тот всё-таки отвечает из банальной человеческой вежливости; колоть руки Антону начинает порядком сильнее. Уж что-что, но этикета Арсу было не занимать всегда — даже с Эдом, которого Арсений с самого начала не понимал, он умудрялся почти не язвить и мило улыбаться при встрече. Он не видит смысла притворяться с Антоном, потому что все здесь знают, что у них никакое не приятельство; но часть его заставляет всё равно быть вежливым.       — Чиню всякие магические штуки, часы, в основном, с разными плюшками, с механизмами вожусь. Что-то типа часовщика, в общем, — заканчивает он.       У Антона, успевшего за это время всё-таки сесть через всю непритягательность ощущений, вверх ползут брови, потому что Арсений никогда не был технарём — всегда гнался за искусством, за творчеством, а теперь вдруг обнаруживается всякое — Шастуна и правда не было в его жизни слишком много лет.       — Глику просто оставить не могу, в детский сад её не отдашь, вот и делаю, что приходится. Пишу немного ещё, статьи там, во всякие блоги, СММ, все дела.       Антон не спрашивает, почему Глика не может ходить в садик — догадывается с горем пополам, — только удивляется всё больше, вскидывая брови ещё выше; в тридцать четвёртом копирайтингом и ведением соцсетей успешно занимается искусственный интеллект, и человек всячески проигрывает ему в вопросах красоты и незаспамленности текста; но, видимо, некоторые всё ещё хотят вкладывать во всё это душу — пускай и не свою.       В тридцать четвёртом вообще всё иначе, особенно в Петербурге; Воронеж всё ещё отсталая провинция, на которую не выделяют денег, а по приезде в Питер Антон начинает многому удивляться, видеть всякие технологические штуки, настолько прогрессивные, что это пугает; почти невидимые камеры на улицах, электронные протоколы в полиции, роботизированная почта, развитие бионики в каких-то вневременных масштабах — тут у каждого четвёртого протезы, которые не замечаешь сразу, настолько они близки к настоящим частям тела; менты все с антименталистскими блокаторами — теперь полицию не обдурить никак, и Антона это пугает. Если вдруг что — он не сможет выйти на улицу даже, и не быть засечённым. Петербург практически впереди планеты всей, разве что Москве уступает, в которой всё ещё навороченней и сложнее. В столице ворам и преступникам жить просто опасно, поэтому много лет назад Эд предусмотрительно остался в Питере. Мир слишком сильно изменился по сравнению с девятнадцатым годом — да даже с двадцать девятым, — Антон немного даже теряется и путается пока что. Питер стал ему чужим, абсолютно иным городом, но здания упрямо остаются неремонтированными и обглоданными, как кости, валяющиеся у парадной, и это чуть успокаивает и разбавляет общую тревожность. А пока приходится мириться с его тараканами и считать дни, когда он уедет в застоялый Воронеж, где до Шаста никому не будет дела — и государству в том числе.       Этого он боится больше всего — что затишье последней пары лет, когда его работа свелась к бумажкам и контролю, когда никто из перевозимых ими с Юрой крылатых не умер, когда Антон сам жил припеваючи и напрочь забыл о том, что он, вроде как, нарушает серьёзные статьи уголовного, когда-нибудь превратится в бурю.       Чем-то между «Пиратами Карибского моря» и «Девятым валом», и Антон действительно боится в этом потонуть. Если всё полетит по пизде, его же никто не спасёт — ни от тюрьмы, ни от самого себя.       Даже Эд, а Эд, к слову, может много чего.       Именно он Антона и втянул в перевозки; подготовил почву, выдал машину, по сути — бери и радуйся. И Антон радовался первое время; это выглядело просто — просто садишься в грузовик, притворяешься дальнобойщиком, и вывозишь запрещённый товар. Но Антон бы с большей радостью, с высоты прошедшего времени понимает, возил бы наркоту, чем живых людей, крылатых, если точнее, потому что у травы нет родственников, которые будут горевать, случись что, и могут доложить на него в органы, и тогда ему пиздец полноценный настал бы. Антон боится за свою задницу и свободу, за Скря, за свои деньги — но это недостаточная мотивация, чтобы оставить всё это дело. Ведь без денег он снова вернётся к идиотской бедной жизни продавца в «Спортмастере» или офисного планктона — он же по образованию бесполезный менеджер, которых до сих пор выпускают, хоть они давно уже не нужны — на всё найдётся свой искуственный интеллект.       Один из живых примеров того, почему Антон бы, будь возможность, всё это бросил — или нет, — сидит сейчас перед ним, и не может его простить. И не сможет, наверное — Антон понимает его отчасти. Только отчасти, потому что не был на месте человека, у которого в попытке спасения умерла жена. Антон же, правда, хотел помочь, чтобы Лиза не сходила с ума в четырёх стенах и не пряталась по кладовкам во время обходов полиции. Ей нельзя было существовать в этой стране, потому что так решило государство. Нельзя было — Антон смутно понимал то, что всё это случилось только потому, что им было жалко пары миллиардов на исследования и выведения вакцины. Они бы спасли больше, чем потеряли, но этим спасённым людям надо было бы платить зарплаты, социальные пособия, пенсии — поэтому все сделали проще: учредили государственный геноцид. Стадо было просто толкнуть на убийство, особенно тех, кто за власть стоит, и в первые месяцы закона о запрете жизни крылатых, тех убивали сотнями, а потом они начали прятаться. Шастун как сейчас помнит об этих новостных сюжетах — крылатый там, крылатый здесь, эпидемия приостановлена.       Эпидемия болезни, о которой никто ничего не знал и которая передавалась только между крылатыми и другим видам не несла никакого вреда. Что-то вроде бешенства, только среди тех, кто на спине носят крылья — почти что ангельские; вот только крылатикам не повезло так, как этим мифическим рабам Бога.       Среди потерявших родных-крылатых существует легенда, что каждый крылатый отправляется в рай.       Лиза тоже там теперь, и Антон хочет верить в эту выдумку лишь чтобы успокоить свою совесть хоть на грамм; он убил за все десять лет работы всего три десятка. Убил — слишком громкое слово, просто так сложились обстоятельства, но Лизку он не может себе простить. Он же, начиная весь этот бред, просто хотел сделать Арса счастливым и заработать денег — а получилось только заработать. С Арсением всё вышло с точностью наоборот. Антону нравится иметь деньги, не жалеть ни на что и ничего, мочь позволить себе всё, чего пожелает душа — хорошую машину, квартиру, рестораны и поездки; он отдал за это не столь много — и жизнь теперь хочет, чтобы он вернул ей долг, который занял везением.       В этом, собственно, и состоит вся история, почему Антон вообще здесь, и почему Арсений крепко держит напряжение, от которого Антону не терпится избавиться — но тяжесть посткошмарная не даёт ему сделать и шага. Только сейчас начинает понимать, что это как-то не нормально — кошмары никогда не оказывали физического воздействия, а снились ему частенько, спустя три аварии и тридцать трупов, и там, обычно, всё и всегда по одному и тому же сценарию — горелые перья, разбитая машина, торчащие из собственного тела кости, которые — ему не помнится, но в сознание прорывается — когда-то и вправду торчали, вплоть до хруста ребёр, вспарывающих грудину. Это не оставляло тяжести или усталости — только тревожное биение сердца и панику совсем лёгкую; теперь же ноги едва возможно переставлять.       Антон заставляет себя подняться, не задавая больше никаких вопросов Арсению и не досаждая собой, и идти поначалу тяжело; он выходит в коридор, и на него тут же, стоит ему ступить за порог комнаты, налетает Глика, выглядящая зарёванной, но вполне теперь довольной, улыбается, сжимает в руках плюшевого тигрёнка, белого такого, с рыжим носом и кармашком на спине; стоит, смотрит на него и чего-то ждёт. Девочка выглядит серьёзной, но отчего-то любопытной, будто ей есть, что спросить, но она не решается.       — Антон, — начинает она чинно, почти официально; очень похожая на отца своего, когда тому было лет двадцать семь, даже бровки хмурит так же, и ещё время подолгу тянет, подходит постепенно ко всему, — Тузя жаловался на тебя. Ты его зажал вчера в углу.       Антон думает сначала, насколько як смышлёный, а потом — насколько смехотворное «будюм-будюм» можно интерпретировать как жалобу. Становится даже боязно, чуть-чуть, насколько можно бояться детской истерики, которую каждый ребёнок может развести на пустом месте, но Антон отметает эту мысль — Гликерия выглядит слишком думающей и гордой — тоже в отца, — чтобы эти истерики разводить. Под её взглядом Шастун чувствует себя нашкодившим школьником, который разбил бюст Ленина в кабинете русского языка.       — Постарайся впредь быть аккуратнее. Это его постель, и он очень любезно делится ей с тобой, не стоит доводить его, он ведь может и взбрыкнуть, — нравоучает его Глика, и Антон даже не знает, что ей ответить.       Стоит, смотрит, а в башке туман трясиной, он тормозит нещадно и хочет теперь ещё сильнее понять, почему кошмар на него так повлиял, а потом только кивает, бормочет что-то вроде «хорошо» и сквозь головокружение чувствует вибрацию телефона в кармане, а ещё тихое «Антон?» из уст девочки слышится отдалённо. Он, наверное, выглядит пришиблено, как будто его по голове ударили, и шарики за ролики заводятся, но Шастун заставляет себя тряхнуть головой и сконцентрироваться на хриплом голосе Эда, зовущего его по имени.       — Да, Шастун на проводе, — наконец роняет он и, бросив Лике виноватый взгляд, уходит на кухню.       Через пять минут в квартире его уже нет.

***

      В шавермошной на Невском — той же, что и вчера, — шумно: звенят тарелки, гремят разговоры бесконечным потоком звуков. Место для встречи странное, но не Антон её устраивал; неожиданный звонок от Эда разворошил его и без того сбитый с толку разум. Туман из головы и грузность тела ушли, когда он покинул квартиру, и это заставило его задуматься о влиянии на него Арсения, но и разбираться в этом сейчас особо не осталось времени. «Питас, Маяк, в двенадцать. Саша, айтишник, может пошарить тебе чего», — всё кристально ясно, но ему пешком в районе получаса — мог бы и не успеть. В голове всё осталось так же путано и когда он зашёл в кафе, и когда понял, что пришёл даже раньше положенного; рухнул мешком с камнями на диванчик у окна и выдохнул.       Всё идёт не так.       В квартире Арсения что-то давит на его сознание — не только сам Арсений. То, что им просто не будет, стало ясно, когда он только приехал, но тут другое, тут не эмоциональное давление, а что-то глубже — Арсений, даже если бы хотел, не стал бы, Антон всё-таки знал его немного. Голова на плечах и её отсутствие полное — Попов всегда был таким, но границ не переходил и имел какие-то принципы.       Ещё в день знакомства они договорились, вернее, Антон его заставил пообещать, что Арс не будет на него влиять своей эмпатией; Арсений никогда не нарушал это золотое правило, даже когда ради собственного спокойствия стоило бы это сделать — снизить напряжение, чуть задурманить голову. Значит, и сейчас это было неосознанно — или вообще не его, но легче Антону не становится — голову отпускает только теперь, и влияние какое-то — менталистское, может, или телепатическое, — настолько сильное, что остаётся даже вдали от его источника.       Антон мотает головой, сгоняя все эти мысли, которые назойливо гудят громче, чем мир вокруг, и заставляет себя отбросить это всё.       Уезжать ему надо; слушать Рому и уезжать.       Питер его не ждал — да никто его не ждал, и мир должен был остаться стабильным и неизменным, но Антону, в отличие от Арсения, в голову не пришло то, что кто-то хотел, чтобы он здесь оказался. Или пришло, но это не казалось слишком значительным; ну хотел, и хотел — он, всё-таки, тоже не дурак.       Или дурак.       Из мыслей его вырывает приземлившийся на сиденье напротив парень — в цветастой кепке и пёстрой одежде; тот похож на хипхопера в своих мешковатых шмотках, коим было популярно быть где-то в нулевых-десятых годах — Антон ещё помнил, что на шоу про танцы припирались с этим хип-хопом где-то половина из участников, пока его не сменил контемп. Арсений любил смотреть эту бурду, и Антону приходилось с ним — в качестве цены за шикарные Арсеньевские танцы. Даже интересно было, танцует ли Арсений до сих пор, или нет, но спрашивать он, конечно, как обо всём прочем, кроме погоды и времени, не станет.       Пора бы смириться, что Арсения он просрал давно и окончательно.       — Антон Шастун, праль-на? — спрашивает парень, улыбнувшись открыто.       Выглядит молодо и одет как подросток, но это не показатель ни разом. Но Антону, впрочем, нечего всё равно делать, кроме как попытаться через него узнать чуть больше — Эд ему точно не подложит свинью. Парень вытаскивает ноутбук из рюкзака и начинает сосредоточенно бегать пальцами по клавиатуре, сжав губы в тонкую полоску прежде, чем вернуть своё внимание к Шастуну.       — Меня Саша Алымов зовут. Эд мне в общих красках рассказал, что у тебя там случилось, но этого мало, чтобы я что-то сделал, так что давай от начала до конца, и побыстрее, мне на работу к трём, — выдаёт пришедший, а Антон лупоглазит на него с полминуты, пока не спохватывается и не принимает серьёзный вид.       — Ну смотри. Вечером восьмого октября я деньги на счёт переводил, и вижу, что там только эти деньги и есть. Счета нелегальные безналовые, взломанные чипы, мне магнетик делал, через Выграновского. В банках они не числятся, но его смогли найти и деньги все оттуда списать. Историю я видел, деньги в Питере где-то, и они, видимо, хотели, чтобы я сюда приехал. Не стал их разочаровывать, — хмыкает Антон под конец и смотрит на Сашу выжидающе.       Тот хлопает глазами и на него пялит как на дебила, а потом фыркает разражённо и говорит резко, будто это что-то прямо очевидное:       — Ну, номер карты, счёта, чего-нибудь хотя бы, я тебе не телепат, чтобы это всё из головы взять.       И правда очевидное.       Антон усмехается и спрашивает:       — А кто тогда?       — Маг-звуковик, но это к делу не имеет никакого отношения. Номер карточки скажешь?       Антон берёт салфетку и протянутую ручку принимает; она цепляется за бумагу, рвёт её неприятно, и цифры выходят кривые, но понятые в целом — дальше десять минут за их столиком тишина. Антон идёт за шавермой, раз так совпало, не завтракал ведь — не до завтрака было. Прожил в Воронеже столько лет, а привычки остались — «шаверма», «парадная», если в центре, и огрызки названий станций метро даже остались в голове — человек может уехать из Питера, но выскрести из человека Питер вообще никак. Берёт две — себе какую-то с брусникой странную, а ещё пива — голову сделать туманной хотя бы по приятной причине.       Алымов сидит с сосредоточенным лицом, на клавиатуре печатает очень быстро, даже на неё не глядя, изображает усердную мозговую деятельность, пока Антон пытается загадочно и с очень умным видом чавкать и уминать свою шаверму. Смотрит по сторонам, ловит взгляд какой-то миниатюрной официантки в байке, но не задерживает на ней внимание, и возвращает его к Саше. Елозит на стуле, доедает шаву, нетерпеливо сверлит парня взглядом, листает ленту новостей, отвечает на пару сообщений, выходит поговорить с Юрой, бросив Алымову краткое «ща приду», а потом возвращается снова елозит на диване и пялится на Сашу, который, не отрывая взгляда от экрана, чуть насмешливо говорит:       — Дырку протрёшь. Подожди пять минут ещё.       Алымов начинает улыбаться довольно, конечно же, именно тогда, когда Антон включил видео на «ютубе», а через минуту поворачивает к Шастуну ноутбук со страницей какого-то паренька, у которого, по виду, молоко на губах не обсохло ещё. Молоденький совсем, улыбается в камеру довольно и с напуском пафосным, и совсем не выглядит так, будто он может кому-то вредить, кроме зубрил в старшей школе. У Антона брови вверх лезут, когда он смотрит на Сашу, который улыбается и берёт, наконец, шаверму в руки.       — Чё зыришь, глаза пузыришь? — несмешно дразнит Алымов, а потом, укусив шаву, добавляет скомкано: — Вот у этого чувака твои деньги, ну, по крайней мере, были. А за шаву шпасибо, — шепелявит. — Не знаю, гений он там, или вундеркинд, что в двадцать один смог у тебя с несуществующих баз данных, которые даже я с трудом нашёл, чё-то списать, но смог.       Антон листает его страницу «вконтакте», и не видит ничего сверх — всё как у всей нынешней молодёжи: куча музыки, ретвиты редкие про то, как сильно их задолбали боты в институтах, и как не помогает бионическое одеяло поспать за пять часов десять — не похож на вора, но Антон допускает, что из себя в соцсетях можно строить всё что угодно, от котика до пафосного рэпера, каким в своё время пытался казаться Эд. Выходит на страницу в инстаграме, понимая, что теперь его время в молчании сидеть и сосредоточенно изучать чужую жизнь — там тоже большими красными буквами в первой же «стори» не написано, что он украл у одного из главных правонарушителей десятилетия десять лямов.       Выглядит это всё странно — просто фотки с тусовок, с девушкой, понтов с электричеством — маг-электрик, очевидно; маги среди молодёжи, как и в Антоновскую юность, очень сильно любят выпендриваться обретёнными умениями — Антон всегда завидовал, потому что никогда не мог сам ничего феерического показать, кроме разрядов под кожей и светящихся вен — и однажды даже глаз, но их лишь единожды и с последствиями для зрения, потому что как в тот день он не злился никогда раньше — сначала на Арса, а потом на себя. Поэтому ему всегда казались все эти фотки в инстаграме показухой и желанием выпендриться — кто после курсов по Контролю и Использованию Способсностей — сокращённо КиИс, что закономерно заставляло студентов звать предмет Киской и самим же с этого ржать — не умел вытворять всякие штуки? Особенно четверокурсники и магистры, и не важно, на какой они изначально были специальности — на Киске всех дрессировали так, что забудешь имя матери, но не как обуздать собственную силу.       Антону было ещё проще — имя ни матери, ни отца никогда не надо было даже запоминать.       Этот Тима Морозов — более русского сочетания не найти — не выглядел злым или сильно высокомерным; так же как и не выглядел человеком, способным украсть его деньги, но всё относительно; он учился на технолога по бионическим технологиям из-под палки, потому что снимал зачётку с подписью, мол, ура, не отчислили, зависал в клубах иногда, фоткал своё уставшее лицо в «сториз», продавал гитару на авито и был таков.       Тут Антон зацепился взглядом за объявление.       Оно было новым, вчерашним — а ещё таким слезливым, что Антону даже жалко стало — мол, моя любимая гитарка, от сердца отрываю, но не могу оставить, приютите; в стиле плохой шутки или просто дурацкого сарказма, не поймёшь сразу. Но шанс хороший — встретиться, понять, насколько этот пацан реально причастен. Если ему реально жалко гитару, то он, вероятно, лишь шестерёнка, а если просто решил заработать за ненадобностью — то тогда совсем неясная логика. Или же это просто обманка для него же.       Антон сидит и у него весь этот логический процесс явно виден на лице, раз Алымов усмехается, дожёвывая свою шаверму — просто все эти путаные загадки вроде игр-детективов, популярных лет двадцать назад, где ты должен что-то найти или раскрыть убийство, не для него — Шастун не любит думать, а ещё больше — попадать в неприятности; но с последним ему выбора не оставили. Всё, что он решал по жизни, это где ему денег достать на жизнь, как их с Арсением прокормить, а потом — как разобраться с таможниками и не проштрафиться по полной. Эда подставлять не хочется; да и себе же дороже выйдет.       — Ладно, Шаст, ты думай, что тебе делать со всей этой информацией, а мне на работу надо. Если чё ещё надо будет — звони. Не бесплатно, как пробный взлом, но сделаю, че смогу, — говорит Саша, поднимаясь с кресла, и протягивает ему руку.       Антон, конечно, тупит.       Пожимает её лишь половиной минуты спустя, с трудом перестраивая своё внимание с регистрации на «авито» на парня.       — Спасибо, от души, — говорит бодро в ответ, и Саша уходит.       Тима отвечает на сообщение спустя минуту после отправки предложения о встрече.

***

      Антон сидит на кухне — это его любимое место в этой квартире, если тут у него хоть что-то может быть любимым, потому что тут никого нет почти всегда; Глика играется в собственной комнате, бегает между ней и гостиной, носится за Тузиком, который к Антону теперь бежит, как к защите, хоть и опасается очень; и при минувшей опасности нос гордо воротит. Все обиды им были забыты, когда Антон отвязал идиотский бантик, который Арсова дочурка завязала у него на шее. Арсений своими детальками и механизмами скрипит и звенит за стенкой — с ним не хочется сталкиваться совсем и ни при каких обстоятельствах. У него в глазах льды — по-дурацки звучит, правда, и Антон, когда ловит себя на этой мысли, усмехается, потому что глупо так размышлять; но это ведь так — Арсений смотрит на него не с ненавистью, но с неприязнью и нерастраченной тихой злобой, и излучает это всё буквально — Антон чувствует напряжение в теле постоянно и боится искрами что-то поджечь.       И за неделю в Питере ничего не меняется и не сдвигается с наимертвейшей точки вообще во всём.       Арсений током бьётся каждый раз, но упрямо терпит и лишь напоминает про кольца преспокойным тоном. У него от этого тремор, Шастун замечает, когда они изредка оказываются рядом, как у Попова руки дрожат безумно — сахар вечно рассыпан на столах, да и вообще, дома будто давление повышено, и всё, что можно — они с Антоном больше никак не уживаются, потому что отметка напряжения пять лет тому назад была критической — до сих пор искрит.       Арсений в его жизнь не вмешивается, живёт своей, ничего не спрашивает и почти с ним не разговаривает; не обращает внимания на его уходы, на громкие хлопки двери лишь замечания делает, на поздние появления просит быть тише — Антон здесь всего лишь гость. Шастуна внутри натянутой струной держит, потому что Арсений, которого он знал много лет назад, уже совсем иной, и он рядом теперь — в голове воспоминания постоянно и обо всём, что было. Арсений, не будь он столь гуманным, отправил бы его давно, но обещал и обещания держит — две недели, или, как максимум, месяц, если для решения его проблем ещё нужно будет время, а диван пустует — Тузик не в счёт, так что он позволяет.       Но тяжело здесь всем.       По старой памяти просто это всё — а Антон свою любовь пресловутую посылает далеко, особенно когда слышит тихий смех за дверью детской и внутри всё воет от несправедливости; или как раз наоборот — без «не».       Антон уходит утром и таскается по городу, чтобы не мешать — он не собирается чужой покой нарушать. Ходит по улицам, пытается быстрее понять, куда же делись его деньги, но встреча с Тимой не приносит результатов, и Антон всё больше убеждается в слабой его причастности. Тот его точно узнаёт, когда открывает дверь квартирки в Купчино — удивление не передать словами, но парнишка молодец, быстро себя в руки берёт. Антон не проходит дальше, не даёт закрыть дверь, отговариваясь тем, что спешит, и в городе всего на пару дней, и объявление с привлекательной ценой случайно нашёл — не даёт понять, что всё знает, пока, конечно, не зажимает у стенки.       Глаза у Тимы жалкие, совсем юный страх на лице — он благоразумно не звонит ни в полицию, ни тем, кто ответственен за весь этот план. Антон не мучает его долго, услышав из признаний только лишь искреннее «меня заставили» и «у меня уже нет ваших денег, простите, прошу», сипло так, чуть с придыхом, потому что ровно говорить сложно, когда тебе сжимают горло болезненными прикосновениями. Не сдаёт своих, но и не сдаёт своим — хватает мозгов не принимать быстрых решений, или просто всё чуть сложнее, чем кажется — Антон не берётся судить; но Морозов выглядит потерянным, чуточку виноватым и очень сильно испуганным. От боли в обморок тот падает почти сразу и Антон не успевает ничего больше спросить, потому что из комнаты доносится какой-то шорох, а потом чужие шаги; приходится быстро сваливать. Гитару он, конечно, не забирает и из непонятного альтруизма оставляет парнишке несколько тысяч.       На ум из всей этой встречи приходит только мысль, что его обокрали те, кто видели его хоть раз, потому что его страницы в соцсетях либо сто лет уже не активны, либо без фотографий в профиле; то, что Тима реально просто приписан ко всей этой истории, как самый маленький винтик, потому что Алымов заверил ещё полнедели назад, деньги все на месте были — почти целиком, а ещё пацан слишком виновато выглядел, чтобы на него повесить кражу.       И теперь Антон не знает даже, куда ему дальше податься, потому что возвращаться и заканчивать разговор себе дороже, а Эда ждать, который задерживается к тому же — тоже плохая идея. Шастун гуляет по близкому сердцу Питеру, какой-то незачерствелой частью души признавая внутри тоску по этому месту, вспоминает юность, встречается с универскими знакомыми, пока есть возможность — взрыв всё быстрее зреет, и он не знает, когда процесс будет необратим.       И чувство беспокойства растёт в той же прогрессии; Антон надеется сбежать раньше, чем жизнь заиграется с ним в прятки и перестанет поддаваться, делая вид, что не знает, где его достать.       Тревога за Арсеньевскую бледность и примешивающуюся ко всем его эмоциям усталость увеличивается тоже, и Антон точно знает, что с последним не ошибается, потому что пять лет отношений не прошли даром — он готов поклясться, что никто не умеет читать Арсения так же чисто и безошибочно, как он, хоть эмпат среди них совсем не Шастун.       Он на Арсения посматривает украдкой по утрам, когда они на кухне пересекаются — Антон с одинокой кружкой кофе и бутербродом, сделанным на скорую руку, а Арс начинает кашеварить, дочке еду варганить ловкими, отточенными движениями, оглядывается иногда, поджимает губы — неловко, смятённо даже. Арсений уже не тот, кого Антон помнит — не душа компании и не великий шут. Он повзрослел, возмужал, смотрит серьёзно, предупреждающе, чтобы не подходили близко. А Шастун всё равно подходит, касается якобы нечаянно, чтобы сахар достать или печенье, которое, имея крохи совести, покупает сам, и от этих прикосновений Арсений бьётся о шкафчики и столы. Ему некомфортно, ему сбежать из этого дома хочется, но Эд — где-то, Гудок — тоже, что ещё сложнее, Рома планирует свадьбу с невестой, а больше Антону совести не хватает кому-то звонить.       А Арсу хватило, значит, да?       Прошло девять лет, в конце концов.       А Антон позвонил всё равно по несменённому за столько лет номеру, потому что Попов стал единственным, кого не пришлось подозревать.       Из мыслей Антона вырывает звонок в дверь. Он сразу напрягается по долгу службы — всё равно с тревогой ждёт, что когда-нибудь ментура появится прямо у дверей этой квартиры, потому что Арсений просто устанет постоянно напряжение терпеть — он не железный ведь, и его нервам и без того поломанным тяжко приходится.       А потом Глика визжит за стенкой радостное «дядя Паша!», и Антон выдыхает, чтобы потом снова дёрнуть голову в сторону коридора. Мыслей не рой, как должно быть, а лишь одна, но очень ёмкая и звучная.       «Блять», — если быть точнее.       Про существование у Арсения сводного брата, который за него всегда грудью стоял, он и забыл, и лучше бы Воле о его здесь присутствии не знать вовсе. Они все разошлись на отвратительной ноте — только Воля ему ещё даже звонил потом, и они даже разговаривали, и этот разговор Шастун предпочёл бы никогда не вести.       И Антон же обещал ему в жизнь Арсения больше не лезть.       Но он же не лезет, верно? Он старается держаться подальше, чтобы не навредить и не напоминать о себе; но у него плохо получается, признаться честно самому себе.       Антону от «грозного» дрищавого Паши никуда не спрятаться — да и они уже не дети, и не студенты, когда шкерились от всех в желании потрахаться; если тот решит погонять у Поповых чаи, а тот, верно, не просто так постоять в коридоре пришёл, то Антон огребёт, и он даже к этому готов.       Но искать новую квартиру до приезда Эда — не очень, потому что ещё дороже ему обойдётся в Питере засветиться.       Глика что-то Паше рассказывает бодро, а Воля отвечает, шутит с ней, говорит что-то, неотличимое за парой стен, и Антон, правда, не знает, как поступать — не нарываться же. Свою совесть с обещаниями какими-то он в тридцать первом почти что похоронил, так что ничто его не сподвигает встать.       Поэтому он просто слушает.

***

      Антон заруливает под арку двора колодца и шлёпает по лужам от талого снега — снег в середине октября стал почти нормой с никак не решаемым больше глобальным потеплением, а остатки грязными комьями на обочинах лежат. В груди клокочет с безумной, дикой скоростью комок нервов, и Шаст зажигает сигарету, обжигая огнём пальцы — он так может, когда злость или другое чувство зашкаливает до едва ли допустимых значений.       Всё внутри кричит, что лучше бы он вообще не приезжал, но теперь уже поздно об этом думать — делов он натворил, опять, долбаёб — сколько раз уже говорил себе слушать нутро? А всё глухой ко всем, ко всем вообще, хоть и слышит, вроде, звуки.       Кажется, что любой реально глухой более слышащий, чем он.       Вывеска бара неброская, едва светится, но Антон замечает, как привык всё и вся замечать, но никогда над этим не думать, прежде, чем делать что-то — но это решение не кажется неверным.       У входа вышибала — низкий и ненакачанный, но Антон узнаёт его и знает, что Илья — маг-механик, и ему кого-то отфутболить не так и сложно, вернее, просто вообще; но Шастун надеется не быть узнанным, натягивая на глаза капюшон толстовки. Соболев — мировой человек, но сейчас Антону просто нужна тишина — тишина наедине с собой, чтобы никто не пытался вывести его на болтовню или узнавать, как жизнь, потому что плохо жизнь, отвратительно — он портит её всем вокруг, он лезет, куда не просят — в голове истерящим подростком весь этот мыслительный поток, который заставляет губы поджимать зло. Вот, что ему нужно, а не Соболевские порой противные шутки и пустые разговоры.       Подходит ближе, надеется вообще бесполезно — тут же всех пропускают, без паспортов и чипов, — что ему хоть раз должно повезти.       — Здрасьте, — бубнит как можно более неузнаваемо и опускает голову ниже — разве что на асфальт мокрый ещё не положил.       Конечно же, не везёт.       — Забор покрасьте, — говорит Илья и начинает сам же с этого ржать, и без того маленькой фигуркой складываясь пополам и становясь ещё меньше. — Привет, Антох.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.