ID работы: 7146848

Единица

Слэш
NC-17
Заморожен
271
автор
шестунец гамма
Размер:
485 страниц, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
271 Нравится 47 Отзывы 133 В сборник Скачать

4. Истина в вине

Настройки текста
      » — Привет, Антох, бля, шо ты там? Мне Саша…»       » — буду сегодня… Давай там около двенадцати, я пригоню…»       » — и будь, бля, поосторожнее, зырь там по сторонам, ты же знаешь, нам проблемы…»       Не нужны, да. Им проблемы не нужны. Антон рывками хрустящее в динамике голосовое слушает, забивает на добрую половину, да и не слышно ничего толком — музыка битами по ушам долбит, — потому что ему искренне похуй, что там ему Эд хочет сейчас сказать. Злость бьёт где-то под рёбрами — или под рёбра — Антон кутается в байку и идёт мимо танцующих под попсу людей; кто-то задевает его локтями, отдавливает носки дорогущих кроссовок — они реально стоили столько, сколько Антон когда-то давно месяца за четыре на еду тратил; зажрался, скот, совсем. Идёт, пробирается, словно сквозь живой непроходимый лес людских рук, ног, грудин и грудей, разве что ветками по лицу не бьёт, потому что он слишком высокого роста. На кого-то матерится, шипит, ругается себе под нос, какие все препоганые, Антон видеть никого не хочет сейчас — зато очень хочет пить. Много, крепко, чтобы мыслей наутро не было, кроме как желудок себе не выблевать и вздохнуть, чтобы всё разом не треснуло — чтобы мир не треснул напополам сразу от одного вдоха. Хотя тот и без того в паре-тройке шагов от разлома.       Всё по пизде идёт, а он слабак.       И дело ведь даже не только в Арсении — просто Антон пока не знает, как все свои проблемы вообще решать, а чувства из прошлого — да кому он врёт, просто чувства — ещё сильнее выводят из равновесия. Он эту любовь жить в себе никогда не просил, а теперь чугуном по сердцу — тому и так непросто живётся, чтобы на себя брать ещё какую-то ношу.       В Воронеже всё было стабильно, как дефицит в СССР, а теперь у него под ногами земля ходит ходуном — неизменно метафорически — и от музыки бьющей по пространству отчасти даже буквально.       В клубе глухо — как будто Антона ударили по голове чем-то неприятно-тяжёлым, и он теперь шатается из стороны в сторону и пытается удержать равновесие, а все звуки будто не местные, далекие, отдают в голову эхом неприятным и с кривыми улыбками на лицах бьют его по щекам. Сердце грохочет ей в такт тревожно, от злобы быстро, ощутимо — Антону бы успокоиться, а не продолжать взрываться изнутри, но он кулаки сжимает только и ногтями царапает себе кожу немного; находит бар, который чуть в стороне от всего стоит, но где бармен всё равно похож больше на Будду, чем на кого-то ещё, раздавая всё и всем сразу всего двумя руками. Антон падает мешком с камнями на стул и ждёт терпеливо — не столь из уважения к пацану, мешающему коктейли и забавно потряхивающему головой в такт музыке, а потому что есть о чём подумать самому — он просто выпадает.       Чувство тревоги и предчувствие чего-то нехорошего разрастаются, задевая всё новые и новые органы, предвкушая скорую победу, реванш или выплату — за везение, за любовь, за спокойствие долгое — проще сказать, за всё то, что судьба решила Антону дать под залог.       Оно растёт быстрее, чем воздвигаются в голове пути отступления. Этот город же гонит его, пытается вытравить, как таракана вшивого, потому что ему здесь не место — ему здесь никто не рад; только если Эд, даст Боже, и то, тот не выглядел сильно довольным перспективой Антона у себя держать. Шастуну так правда кажется, или он мог просто крышей рвануть куда-нибудь в неправильном направлении — но кристально ясно то, что его здесь быть не должно, и всё это — либо ебаный сюр, либо он просто заигрался в плохиша-криминальщика. За десять лет сложно было не.       — Эй, парень, — доносится до его ушей сквозь музыку, которая стала тише и сменилась битами простецкими рэперскими, — ты как вообще? Налить чего?       Антону приходится голову поднять, которую на руки он уже чуть ли не положил — просел, как вымокший деревянный пол, — лопатки упираются в незримую груду камней на его плечах; поднять и увидеть того, про кого умудрился забыть — а вспомнил бы, может, и иначе было всё.       Если, если, если, бы, бы — Антон сам себя выводит на злость. Если бы у него голова на плечах имелась, то у него давно бы уже с Арсением была семья, и жизнь нормальная, но отшибло ещё в детстве, когда он на футбольном поле приложился макушкой о землю, малолетний дурак; ничего уже не изменится, даже если его желание что-то поменять схлопнет Вселенную. На крайняк, все просто умрут, и не будет никаких проблем.       — Ого, какие люди, — с кротким удивлением бросает Максим и улыбается, как довольный кот. — Чё, отвёртку намутить тебе, как в универе?       Антон мотает головой и упирается взглядом назад в стол, не разглядывая Анисимова, изменившегося за много лет лишь едва, как и все они, дольше секунды. Максим — старый друг времён того же студенчества, и не удивительно, что Антон их всех встречает здесь, потому что он один из немногих приезжих вернулся в тот город, из которого все свалить пытаются; не то чтобы сбежал позорно, просто переехал, чтобы работать начать самому, чтобы мозолящего глаза Эда перестать видеть — Шастун ведь ничего ему так и не ответил тогда, и Выграновский его больше не спрашивал. Уехал в Новосибирск и долго там умудрялся жить, почти не вспоминая ни о чём былом — только об Арсении постоянно, потому что от этого было никуда не деться. Фотки в телефоне случайно выпадали, уведомления в инстаграме, мол, смотри что было три года назад в этот день — а Антон в инстаграме Арса постил очень много, потому что не хотел себя, да и кроме Арса у него в жизни ничего не было такого, чтобы этим делиться. А Арсением хотелось — он же такой красивый и умный, а встречается с несуразным Шастуном, у которого головы-то на плечах и не хватает; ездит с ним по морям, трансляции глупые ведёт с его аккаунта, соглашается замуж за него выйти — за что?       В том и дело, что ни за что. Просто так. А Антон умудряется один раз просто забыться и сделать больно всем.       И себе в зверской степени тоже — ужасно больно, но, видимо, недостаточно, чтобы вернуть миру все свои грехи. Он не верит в Бога или карму, но иначе теперь язык не поворачивается — за всё надо платить, как тётя Таня говорила, и Антон ей верит — хоть кто-то же должен его жизни был научить, если родителям было изначально плевать.       — Вискарь ливани на два пальца, — говорит только.       Максим смотрит на него пытливо, пытается понять, что с Антоном не так — они на свадьбе у самого Анисимова последний раз виделись, и тогда у Антона из проблем было только как бы не запороть рейс — запорол. Шастун вспоминает это сейчас, как всегда, вовремя, потому что ему больше думать не о чем, кроме как о том, о чём он думает всегда — об Арсении, о жене его покойной, о том, когда в его жизни всё пошло не так. Максим тут же переключается и не улыбается больше — выглядит заинтересованным правда больше, чем взволнованным, но ему простительно; он Антону не должен же ничего больше, чем бармен обыкновенный, которому на жизнь жалуются эгоистично, будто у того нет своей. И плевать, что когда-то были друзьями — время многое стирает в пыль.       — Тох, чё с лицом? — вопрос абсолютно равнодушный, какой-то больше издевательский, чем заинтересованный, но из уст Максима с его проникновенным взглядом, что Антон успевает поймать, когда берёт в руки виски, звучит небезразлично.       — Да пиздец. И с лицом, и с жизнью пиздец, — выплёвывает наконец Антон и полстакана проглатывает в один присест.       Анисимов усмехается и качает головой, а потом говорит, принимаясь натирать полотенцем чашку:       — Рассказывай давай, чё ломаешься-то?       — А тебе-то зачем это? Я похож на человека, который пришёл сюда за жизнь базарить? — огрызается Антон и глотает ещё спиртное, ударяет стаканом о стойку зло.       Шумно слишком, кричать приходится — в горле щиплет неприятно, и в голове от битов бедлам.       — Ещё как похож, — отвечает Максим простецки. — Тебя же разорвёт сейчас от всего, по тебе видно — губы сжал так, будто тебе прострелили ногу, а ты пытаешься сделать вид, что это царапина, — он усмехается снова и перестаёт насиловать стакан, наливает только Антону ещё и упирается руками в столешницу. — Я знаю, чем ты на жизнь зарабатываешь, так что… Давай, Серёг, лупи! — вдруг орёт он, и Антон оглядывается за спину.       На сцене заместо диджея теперь человек, чьё лицо знакомо сейчас каждому, кто старше четырнадцати и смотрит новости раз в месяц. Сергей Трущёв — оппозиционер и главный борец за права крылатых по никому не известным причинам; он очень смекалистый малый, лишнего о себе никогда не говорит, но авторитет у народа завоевал быстро — был неизвестным чуваком каким-то, а теперь толпы собирает на митингах — в тридцать с лишним. Антон о нём знает приблизительно столько же, сколько и все — вроде как они в одном цехе, но Трущёв вызывает у Антона только стойкую неприязнь и непонимание — во всём, что он делает, смысла нет. Безрезультатность всех его трудов поражает сильнейшим стремлением чего-то вообще добиться, наплевав на аресты и судимости. Он видит его вживую впервые и фыркает скептически, когда тот начинает зачитывать свои какие-то текста, потому что он, оказывается, ещё и бывалый рэпер. Смотрит на эту его сквозящую из всех щелей уверенность и понимает, почему он многих за собой ведёт, но Антону цинично похер, потому что все его действия когда-нибудь смогут отнять у него работу, и что Антон будет делать тогда, не знает никто — диплом оставшийся где-то в Воронеже и почти пустая трудовая ему не помогут. У них противоположные с Трущёвым интересы, и это вызывает липкую неприязнь внутри — ему не нужно, чтобы чувак с идиотским псевдонимом «PLC» добился своего.       Но нужно всем остальным — Антон с Эдом и Ильёй в меньшинстве.       Хотя Антон почти уверен, что Макар бы Трущёву руку пожал за его действия — единственный, кто крылатых из страны контрабандой увозит и кому не похер на этих людей. Антон Макара любит искренне, да и по жизни не имеет права не любить, и даже уважает его за всё это — тот уверен, что если мир у него спасти не получится, то сотни человек — вполне.       — Всех противозаконных здесь укрываете? — фыркает Антон, даже не удивляясь тому, что Макс знает, чем они занимаются — Эд кому не надо никогда не трепет такую информацию, потому что его свобода стоит под угрозой в первую очередь.       — Он не нарушает законов, чтоб ты знал. Он пытается делать с этим режимом что-то, а то сил никаких нет уже все эти убийства прославляемые видеть. У Кристинки моей подружку вон застрелили в тридцать втором, ей так херово было, а я что могу сделать? А Серёга вот может.       Антон снова фыркает и зубы скалит; вискарь в голову наконец даёт, но злость только сильнее становится, только превращается в какое-то злорадство неясное. Ведь никто из них ничего не добьётся этим — никто не сможет спасти всех и изменить существующую систему — у них на небе чёрное солнце, которое давным давно не светит, а просто меняет ночь на едва ли более светлый день, который за смогом производств и правда кажется бесполезным. Планета пытается вывести с себя людей-паразитов, топит их, жжёт упрямо, ядами травит, а они только помогают ей — но Антону плевать, потому что он эгоистичная сука — «вот он я, любите меня таким, какой есть». Ему нужны были деньги — и он их нашёл. А теперь что? Он вернулся к тому, с чего начинал, вот только сейчас у него никого ещё и нет — ушёл в минус, а как снова заставить выдать ему кредит на везение он не знает, потому что история у него плохая.       — Да никто ничего не сделает с этим, боже, — смеётся неестественно он. — Потому что ему просто не дадут изменить. Он просто клоун, который получает что-то с этого, потому что ебашить в пустоту столько лет невозможно. Если бы я работал за «спасибо», я бы загнулся в бедности ещё лет девять назад. Не возводи его в святые, это просто выгодная кормушка, к которой он смог прибиться. Сколько таких было, как он? Ещё в двадцать девятом, вспомни. А получилось-то только у него.       Максим смотрит на полупьяного Антона нечитаемо, а потом снова головой качает; навряд ли его воспринимает серьёзно, потому что Шастуна в таком состоянии воспринимать трудно в принципе. Антон присасывается к стакану, лакает алкоголь маленькими глоточками, давая виски каждый раз горло жечь.       — Но он хотя бы что-то делает, Антох. А не делает вид, что такой из себя молодец, — негромко говорит Анисимов и смотрит — выглядывает вывернутую наизнанку душу, и Антона передёргивает — Максим задевает что-то, чего не стоило задевать.       Антон же чувством вины и без того до краёв наполнен — его тянет на дно им за ноги, как пелось в песне какой-то чересчур древней, только там было про волны и катер, но метафора ясна даже не сильно далёкому Шастуну. По ощущениям его только что ударили куда-то поддых правдой, но его не столь это задевает — он не знает, что ли, что он не альтруист великий? — сколь собственно нашёптывающим голосом совести, какой он премерзкий. У Шастуна бывает — всё чаще, когда он пьёт, — что он ловит что-то такое, будто напоминание о том, что он заигрался в хорошего-плохого не-копа, и не вечно льдам, которые его держат, стоять.       Он злится. Стаканом по стойке едва не бьёт, вскакивает, бросив на Максима взгляд ненавидящий, будто значащий, на кой-хер тот полез вообще ему внутрь, если не просили, хочет уйти, потому что он не за тем пришёл, чтобы ему тут читали нотации или пытались вывести на путь истинный, но понимает, что буквально не знает, куда ему идти — что людей вокруг нет, и только далёкий голос Трущёва, хрипящий, что остальное — это мелочи. Людей нет, дверей, вообще ничего — он в коробке из стен, наглухо перекрывающих выходы; он шарит стул рядом стоящий на ощупь, озирается по сторонам растерянно, но понимает, что никуда не сможет деться — его просто затопчут.       — Выпусти меня, — рычит Шастун, но Максим уже ничуть не весело головой качает.       Тот, прекрасный маг-иллюзионист, загоняет его разум в коробку и не даёт уйти, в своих лучших традициях и стремлении помочь, когда помощь не нужна. На ощупь Антон не попрётся, потому что клуб большой, и он не помнит, где выход. Он выглядит со стороны наверное, как словивший белочку алкоголик, но выбора у него не остаётся, и приходится вернуться на стул. Надеется, что Анисимов вернёт ему реальность, и он по-быстрому свалит, но голос так же остаётся далёким отголоском реальности — Шастун респектует ему мысленно, потому что раньше Макс так не умел, — а вокруг него только стойка, Максим сам по себе и глухие стены.       — Ты сейчас натворишь дел, поэтому ты никуда не пойдёшь. Ща напьёшься и потом Эд тебя заберёт, он мне писал, что зайдёт сегодня. Выкладывай давай, что у тебя там, потому что, серьёзно, ты сам себя уже загнал в такие места, откуда тебе самому не выползти — по глазам видно, Шаст. Выпендриваешься много, а на деле хер на палочке будто малолетний. Ты себя более осмысленно в девятнадцать вёл, чем сейчас.       Антон не спрашивает, откуда Макс это всё взял вообще, потому что ноги наливаются свинцом и голова от второго стакана виски тяжелеет тоже. Со временем возвращается и музыка в полный грохот, где снова какие-то танцевальные ремиксы на песни, которые чаще всего отвратно сведены к тому же, и люди вокруг, которым Макс наливает, не отрывая от него внимания. Антон путается, как к этому вообще пришло, и зачем Максиму слушать все его жалобы и нытьё. Из-за Арсения, из-за того, что рейсы срываются один за одним, что он не знает, что делает и что делать стоило бы. Что он, возможно, не так спокоен, как ему кажется на первый взгляд — Макс кивает потом на это — и что занимается, кажется, самообманом.       Но, тем не менее, рассказывает.

***

      Он просто слушал.       Копошение в коридоре и шорох курток, звонкий лепет Гликерии, заботливый голос Паши и тихий смех Арсения; он слушал, лопатками прижавшись к стене, не шевелясь даже — не боялся, а просто хотел избежать конфликта, потому что меньше всего ему хотелось сиять синяками или чувствовать тяжело уходящую боль в ладонях. Но, кажется, Воля собирался только забрать Глику и уйти, поэтому Антон расслабился немного. «Подожди, дядя Паша, я Колю забыла!», — девчушка проголосила и потопала куда-то в комнату. Коля — это её какая-то плюшевая игрушка, которую никак нельзя давить на диване — Антон старается, потому что она — ребёнок, и её просьбы нужно уважать порой даже больше, чем любые другие. Он лишил девочку матери, да и она ничего не сделала ему такого, чтобы шугаться её, как Арсения.       Тем более, он ей вроде как нравился — он не выглядел в её глазах, в отличие от Попова, врагом народа; Арсений просто ей не рассказывал всего, что им пришлось пройти — рановато ещё. И хоть кому-то здесь он не доставлял хлопот.       Хоть кому-то.       Паша с Арсением внезапно перестали звучать весело — заговорили на пониженных тонах, будто всё напускное ради детского счастья больше не имело смысла, пока Глика искала в своём мире плюшевого друга. Антон прислушался, будто подсознательно решив, что ему нужно было услышать то, что кто-то из них сейчас скажет — хотя всё это не его дело совсем, чужая, чужая жизнь, в которую он не имеет права вмешиваться.       Но если у него был шанс что-то поменять в лучшую сторону хотя бы на грош — он воспользовался бы этим шансом, потому что сил видеть, как загибался Арсений и как тот фонил нервами постоянно рядом с ним, скоро не останется.       Антон слышал кроткий вопрос «как она?», мягким, чуть тревожным Пашиным голосом звучащий среди глухих, толстых, но недостаточно звукоизолированных стен, и тихий, истерзанный Арсеньевский выдох, а потом не менее вымученный ответ, что Глика вроде ничего, только вот он уже не вытягивал всю её боль забирать на себя, что она росла, и этого в ней становилось всё больше, и что Арсению было страшно — за себя и за неё.       Антон замер с приоткрытым ртом и заполошно колотящимся от услышанного сердцем.       Он же мог догадаться — для ребёнка крылатой с не-крылатым она слишком полноценная, слишком здоровая; все конечности на месте, органы в порядке, бегает, растёт, как обычная девочка — такое невозможно с точки зрения природы. Ни один ребёнок крылатого с другим видом не может быть здоров априори — не говоря уже об угрозе крылатого бешенства. Антон всё гадал, где промах, потому что Глика точно от Арсения — была бы не от него, не сверкала бы лазурными глазками и точно бы имела крылышки, а потом он случайно стал свидетелем этого разговора, и всё встало на места.       Арсений старел потому, что забирая чужие чувства и эмоции, эмпаты принимали это на себя — влияние любой эмоции оказывало на них видимое воздействие: девочка вся болела буквально, пока Арсений эту боль не забирал — тот её не ощущал, но организму это всё равно как будто излучение — неощутимо, которое никак вообще не почувствуешь, но влияние будет, и Шастун его видел, потому что Арсению, дай год отдохнуть и перестать быть губкой для боли, вернётся вся его молодость и юность, и Антон даже знает, как помочь и ему, и девочке, потому что ему не сложно, потому что он должен вину искупить хоть как-то; вот только согласится ли Арсений — загадка, ведь тот гордый и из принципа Антона пошлёт, скорее всего.       Хоть раньше — задолго до всей этой истории с неудачным — слабо сказано — рейсом, Антон никогда не смог бы его оставить, даже если бы Попов очень сильно просил. И теперь не намерен — терниями; и плевать, что кожа рук от этих терний будет вся в крови — Антону не привыкать, он весь уже в ней. Убить — пускай и ненароком — тридцать человек не проходит бесследно не только для семей этих людей, но и для Антона тоже; он же всего лишь заложник обстоятельств и немного собственной глупости.       Глика выскочила из комнаты, и голоса Арсения и Паши сразу стали чуть бодрее; девочка вжикнула молниями на ботинках, долго ещё прыгала около Паши, что-то едва различимое из детского визга выкрикивая, а потом Паша обронил ласковое «пойдём, хулиганка», и за ними захлопнулась дверь. Арсений тяжело вздохнул и замер в коридоре на долгую минуту, пока Антон прокручивал в голове, как начать разговор, потому что Попов, вероятно, будет отпираться всячески — гордый дурак. Тот знал, что Антон всё слышал, он чувствовал эмоциональный фон каждого в квартире, вплоть до Тузика, если этого хотел, и Антон был уверен, что именно сейчас, именно в эту секунду, Арсений картинно стоял в коридоре и прислушивался, улавливал каждую волну эмоций, чтобы понять что-то для себя.       Антон всегда поражался тому, насколько сильный его контроль, вопреки болезни, потому что Арсений намного сильнее Шастуна априори, а вкупе с потрясающе развитой нечеловеческой стороной Арс всегда был выше Антона во всём — тот гордился им. Попову многого стоило достичь такой концентрации с его Синдромом Сбитого Чувства — редким психологическим заболеванием, которому подвержены некоторые из тех, кто так или иначе связаны с душевно-ментальной стороной человека; Арсений всегда был таким, но его это коробило, конечно — почему он стал одним из тех пяти процентов болеющих? Но, возможно, именно ССЧ и не свело его здоровье до сих пор, потому что боль организм какое-то время мог принимать за что-то иное.       И теперь он стоял там и пытался разобраться, что к чему, что есть правда, а что есть ложь, и что сейчас может произойти.       Попробуй развязать узел на тоненькой цепочке, которая из петель складывается в неразличимую путаницу; коли руки булавкой, чтобы подцепить хоть один заворот, тяни и затягивай только сильнее по случайности — внутренний мир каждого похож на вечную войну с цепочкой, Арсений сам ему когда-то говорил, и Антон всегда потому и старался быть для него проще, яснее, чтобы хоть с кем-нибудь Арсению не приходилось ломать сбитую с базовых настроек голову. Арсений, ему казалось, потому его и любил отчасти, потому что с Антоном ему было легко — рубаха-парень, эмоции нараспашку, отвратительный лицедей; с самого начала до самого конца Антон не заставлял его решать себя, как головоломку.       Не заставил и теперь.       Дал себя читать, никак свои мысли не контролировал — дал Арсению почувствовать толику жалости, тревогу — да что там — страх, дал ощутить любовь свою, которую под напряжением до того крыл, дал самому решать; буквально всё.       Арсений встал у прохода, сложив руки на груди и на Антона какое-то время просто нечитаемо смотрел, иногда губы поджимая, будто от ноющего внутри где-то "нечто".       — Да, Глика всё время в себе копит боль — сосед-целитель говорит, что это что-то вроде фантомного чувства несуществующих крыльев, которая по телу через позвоночник расходится. С этим ничего не сделать, я искал. Об этом никому не нужно знать, понимаешь же? — сказал Арсений наконец, абсолютно равнодушно.       Напускно — взял себя в руки и заставил не переживать, но излучал напряжение всем телом — не нужно было быть эмпатом, чтобы по позе зажатой понять, да и всё равно, чувствовалось — Шастуну в пальцы начало стрелять сразу. Он поморщился и кивнул, и Арсений выдохнул облегчённо; но Антон не собирался дать ему закончить разговор.       — Но ты плохо смотрел. Ты же себя в могилу так сведёшь раньше, чем должен, Арс, — процедил Антон, подавшись чуть вперёд.       — И что с того? Не тебе страдать, Антон, — Арсений стал раздражаться в момент, и Антону резануло поддых будто последней фразой.       Арсений же не был дураком, знал обо всём, что чувствует Антон, и сказал просто, чтобы укорить, хотя прошлому теперь места нет — настолько далёкому; они не вместе уже девять лет, и Арсений даже при нежелании ему бы простил ту недо-измену, потому что правда — не изменил же, а всё остальное его уже не касается — у Попова слишком много своих проблем, чтобы в голове обиду держать за всё то, что между ними было. Пытается теперь просто задеть, чтобы Антон не лез дальше, но Шастуну уже похуй, в самом деле — не страшна вина, когда ты из неё сшит.       Ему же страдать, если Арсений сдохнет раньше положенного — всё равно.       — То, что мы не вместе, не значит, что мне похуй, — выплюнул Антон. — Да на меня-то плевать, дочь твоя как жить будет? Чувствовать вину за то, что из-за неё она потеряла последнего родителя? Ей же дальше жить, Арс, с тобой или без тебя, потому что когда-нибудь всё равно придётся что-то менять — и лучше не такими методами.       Видно, что Попова задели его слова, потому что тот замолк и смотрел будто сквозь Антона, а не на него; отошёл от двери и встал дежурно у раковины, закрывшись и ладонью сгиб локтя обхватив, а потом фыркнул и, взгляд так на Антона и не вернув, спросил:       — Тебе-то какое дело? Ты у неё мать уже отнял, что теперь, Антон?       Арсению всё ещё было больно, конечно; тот оставался всё ещё обиженным, и это неоспоримо, потому что такое не прощается, и «обида» — слишком слабое слово для описания того, что Антон сделал. Он не виноват напрямую, но очень сильно — косвенно. Он мог бы не ехать, ощущая, что что-то идёт не так. Мог бы следить за дорогой лучше. Мог бы побыть в сознании ещё минуту — и спасти чью-то жизнь; мог бы не уговаривать Арсения на этот шаг идти вообще. Но он же хотел, как лучше, правильно? Антон хотел помочь, как всегда, как герой положительный в любом романе пресловутом, и он чувствует, как сильно его пробило на клише, до мерзости.       — Она же не виновата в том, что так случилось, Арс! Я не ненавижу твою семью, и я не специально ту аварию устроил, ясно тебе? — повысил голос Антон, вперив взгляд во всё ещё игнорирующего его Арсения. — Она же просто ребёнок, который ничего мне не сделал. Я не хочу и не хотел никогда делать тебе больно, блять.       Арсений всё ещё копался в своей голове, не обращая на Шастуна ни малейшей крохи внимания; ему было будто бы всё равно, что бы Антон не сказал — он уже достаточно наговорил раньше, и теперь его слова не имели значения. Пространство давило на его голову так, будто Антона ударили или как если бы он курил в первый раз — тогда свинцовым было всё. Светлые стены ни разом не увеличивали пространство, как бы не любили говорить дизайнеры — не могло быть ничего, что бы Антону сейчас дало не чувствовать себя настолько неуместным, будто квадрат пытаются запихнуть в круг, будто Алиса, которая стала слишком большой для дома, в котором она была. Он смотрел на Арсения в ожидании — и не знал, чего ждал. Арсений бы не стал его слушать и не ответил бы тоже ничего, но надежда осталась последним живым солдатом, и Антон правда хотел, чтобы Арс хотя бы на толику — хотя бы пару секунд, чтобы объяснить, — дал ему шанс. Ни слова о доверии.       Просто дал бы шанс оправдать то, кем он раньше его считал.       — Я могу помочь, — начал Антон спокойнее и вдумчивее говорить. — У меня есть связи за границей, там этим всем занимаются, там…       — Нам этого всего не нужно, — железно произнёс Арсений.       — Но Арс, Глике нужно нормально расти, ей же будет хуже потом… — попытался вставить слово Шастун, но Арсений вновь его перебил.       — Нет.       — Но Арс, за границей же есть лекарства от всех этих последствий, я почти уверен, я могу помочь, я…       — Да допомогался уже! — вдруг рявкнул Арсений, подавшись вперёд.       Антону крик резанул по ушам, и он дёрнулся; Арсений стоял над ним, руки в кулаки сжав и дышал гневно, глубоко, раскрасневшийся весь и злой настолько, что даже страшно стало. Антон никогда, на его памяти, не видел его таким; когда Антон продолжал работать на Эда, хотя Попов был против, Арс бесился, но быстро унимался всегда. Когда его собственные эмоции путались, пересекались с чужими, пугались и пугали его самого — он сжимал зубы и терпел, хотя и плакать хотелось, как мальчишке, и ударить что-нибудь — до тех пор пока Антон не обнимал его. Даже когда Антон припёрся домой с распухшими губами, засосом и донельзя виноватым взглядом — Арсений был очень разочарован, но не зол.       А теперь Антон смотрел на него, голову несуразно задрав, и не узнавал — серьёзно, не мог узнать в этом человеке Арса. Видимо, задел его за живое — за мёртвое — что того совсем сорвало; Антон же и так был здесь нежеланным гостем, просто из снисхождения впущенным на порог, и, пообещав себе не лезть, всё равно лез не в своё. Да и все его предложения помощи, в самом деле, со стороны казались попыткой искупить вину, пускай внутри у Шастуна жило только искреннее желание подарить девочке спокойное детство и нормальную жизнь своему бывшему, но всё ещё любимому человеку. Антон не простил бы себе, если Арсений умер раньше, чем где-то в сто восемьдесят — и если, когда-нибудь, может быть, всё-таки он не попытался бы всё исправить.       Арсений молчал и смотрел на Антона с такой льющейся наружу ненавистью через светлые прожилки глаз, а потом уже сквозь него, куда-то в сгустившееся пространство, пока его из транса не вырвало мерное гудение вибрации телефона на столе. Попов вздрогнул и, разжав наконец кулаки, ушёл, не кинув на него взгляд больше ни на долю секунды, разговор посчитал закрытым. Антон нехотя взял в руки трубку и принял входящий от абонента «Шляпа» — работа сама себя не отработает, даже если ты теперь только руководишь.       — Антох, хеллоу, у нас горит всё короче, слышь, — хрипло протараторил в трубку Юра. — С таможней опять проблемы, Лёха ездил ща на проверку, всех наших дрючат, и его обшманали всего. Чё делать будем? У нас завтра рейс, отменять всё надо.       Антон молчал. Он даже не сразу понял, о чём ему говорил Юра, головой ещё застряв в этом тупом разговоре — но пришлось включаться, пришлось свои проблемы отодвигать на второй план, потому что ему уже не двадцать, чтобы сутками напролёт теперь думать обо всём об этом; будто бы он не знал, что так всё кончится.       — Но отменять нельзя, деньги уже перевели все, я же не смогу в ближайшее время их снять или вернуть назад. Ты же знаешь, я даже не в городе, чтобы к нашим прийти, — ответил Антон ровно.       — Я-то знаю, но я людям не объясню…       — Сообщи, что рейс переносится по техническим причинам на два дня, завтра пойдёшь к таможенникам, — отрезал Антон.       — Но Антох, ты же…       — Скажешь, что от Скруджи, у него там авторитет повыше, — продолжил Антон, не собираясь даже слушать Музыченко дальше. — Спросишь, чё за дела пошли, и вообще, как это всё рулить. Наберёшь, когд…       — Да не пойду я! — оборвал его Юра, и Антон замер, замолчав на полуслове.       Музыченко цокнул, а потом вздохнул и, чуть выровняв тон, продолжил:       — Как я им буду всё это объяснять? Тебе самому идти надо, или Эду, но тогда это затянется. Они меня не будут слушать — ты должен прийти и повыёбываться сам. Серьёзно, бля, если мы всё это не решим в ближайшее время, то всё стопорнётся и будем потом расхлёбывать. Так что бери билеты и приваливай, забей на деньги свои.       Антон губы поджимает, вспыхивая мгновенно.       — Забей на деньги? Не ты, блять, их заработал. Ты и сам можешь всё решить там, а мне блять, тут надо уладить всё, ясно? Я без них отсюда не уеду, потому что, бля, десять лямов не пять косарей, — огрызается Антон.       Он, серьёзно, не любит, когда ему указывают, что делать, особенно с деньгами, на которые он просрал всю свою личную жизнь, часть здоровья и последние три ебаных года работы. Особенно, когда у него появилась куча других причин, чтобы остаться.       — У нас ближайшие три рейса полетят, понимаешь? А это суммарно, бля, больше, чем твои десять лямов, и мы попадём. Не только, блять, ты, а мы все. А у меня жена, которая и без того не сильно тебя жалует, и дочка. То, что тебе терять нечего, не значит, что нечего другим, понимаешь, бля?       Тебе терять нечего.       Антон заводится с пол оборота, потому что правда. Он всё своё давно уже потерял, но всё равно пытается иллюзорно думать, что нет, что ему ещё есть, к кому приходить и что в жизни смысл особый какой-то тоже есть — не только раз в пару недель с кем-то переспать, да пива выпить перед теликом в пятницу вечером, с Ксюшей там встретиться и помочь выбрать шмотки для того, чтобы поразить её нового парня. Проснуться, встать, решить все свои дела, которых всё меньше в последнее время, потому что Юрка молодец, в самом деле, уйти из дома, вернуться и лечь снова. Ни больше, ни меньше — Антон давно уже так жил, и только теперь это казалось до странности чужеродным; у него лет девять уже нет никого постоянного. Он сам себя загнал в круг работы и денег, и этого хватало, а сейчас ощущение искажённости всего вдруг резко занимает намного больше пространства, чем в Антоне есть. Но одной фразы не хватает, чтобы это поменять.       Злость всегда свирепее и значительнее, за гневом каждый слеп и глух; Антон рыкнул в трубку негромко, всеми своими оставшимися ниточками терпения не давая себе ничего здесь разбить — он же уже взрослый мальчик, ему уже целых тридцать три, чтоб по-подростковому ломать всё, что не угодило — ручки, карандаши, бить телефоны и злостно стучать кулаками по любой поверхности.       А если сам себе не угодил, что делать тогда?       Хотелось перечить Юре, говорить, что это не так, и что он сам себя за хвост не водил, сосредотачивая всё своё внимание и сочувствие на деньгах. Но терять их всё-таки нельзя — это и работа Музыченко тоже, и Антон не поможет ему найти другую, если что; себе-то не поможет, потому что он ни дня по профессии не работал, да и диплом старого образца — в тридцатом поменяли оформление буквально всего, и он, вероятно, уже даже не действителен. Он не бесчувственный же — правда, нет! Он присылает письма с извинениями родственникам, он пытается сделать всё, чтобы избежать катастроф; вот только это очень сильно похоже на лицемерие — на откуп от совести глупый.       И Антон знает это.       Он вздохнул тяжело, и удивился, что звонок ещё не скинули; от него чего-то ждали, слушали его злое пыхтение, а он не был тут помощником, ему бы разобраться сначала со своей головой, потому что ему очень красноречиво буквально всё вокруг пыталось показать, что он запутался — в себе, в других, в жизни своей, которая резко из качелей превратилась в сложный механизм, но упрямо отказывался это замечать; и что он так долго бегал с мотком ниток меж трёх сосен, что сам себя меж этих трёх сосен и заключил. Ниток красных, ярких, подобно той, что всё также висит у Арсения на запястье, но неизменно сливающихся в одно.       — Юр, набери мне завтра, — произнёс наконец, кажется, лишней трагедии добавив тону. — Лучше завтра.       — Понял, — после секундной паузы выдохнул Юра. — Ну ты там это, в себя приходи, что ли.       — Ага.       Хорошо бы было.       Он сбросил вызов и откинул голову на стенку позади себя с тяжелым вздохом. Плечи гнуло с какой-то неведомой силой, будто всё, что он сдерживал внутри так много времени, прятал по самым потаённым углам и кромкам, больше не сдерживалось ничем — стена, разделяющая его и прошлую жизнь перестала существовать, и все его внутренние барьеры решили дать сбой вслед за ней.       — Я тебя не узнаю, — вдруг донеслось из прохода, и Антон голову повернул на Арсения, замершего там.       В его глазах читалось разочарования больше, чем когда-то до этого — будто все его ожидания и представления не были разрушены давным-давно, а вера в Антона не исчезла вместе с тем, что случилось. Видимо, не совсем, раз сейчас Арсений стоял, руки на груди сложив, и смотрел на него так, словно его предали. Не тогда, девять лет назад, и не в тридцать первом даже, а сейчас — предали. Но ведь Антон — лик несбыточных обещаний, он разве не знал?       Или всё-таки действительно пытался в него ещё верить.       — Я тебя сейчас вообще не узнаю. Даже когда ты приехал, я ещё искал, возможно, что-то от тебя прежнего, просто чтобы какую-то галочку поставить внутри, что я любил правильного человека, что даже несмотря на всё то, что ты натворил, я не жалею…       — Ну и что, пожалел? — оборвал его Шастун, едкой усмешкой резанув по губам.       Арсений застыл в растерянности, будто не ожидал такого вопроса. Галочку ему надо было поставить. Правильного человека он любил. Антон дёрнул головой нетерпеливо, мол, ответишь, может?       — Ты любил детдомовца с ветром в голове, с грошом в кармане и с неимоверным желанием сделать тебя счастливым, который в душе не ебал, что жизнь может быть труднее, чем когда тебе двадцать с лишним лет и ты не знаешь, как оплатить вам квартиру. Пожалел? — переспросил он. — Это простой вопрос, так ответь же! — воскликнул он.       Слишком много всего для одного вечера — Антон привык жить в стабильности, и теперь голова, подобно мышцам после долгого отсутствия нагрузок, сдаёт позиции. Он в Питере крышей поедет быстрее, чем сначала думал. Истекает десятый день, как он здесь торчит, и ему пора уезжать, потому что он ни с городом этим ебано-дождливым, жёлтыми грязными стенами, вгоняющими в тоску, ни с людьми не уживался больше никак. Будто целая жизнь прошла, а он и не заметил, как всё вокруг резко стало отторгать его, как чужеродный предмет.       Антон бы никогда не описал, с какой эмоцией в тот момент смотрел на него Арсений, и не только потому, что он не был никогда сильно учёным; но Антон бы хотел никогда в жизни больше не видеть такого взгляда — полного разочарования, сожаления, горечи взгляда Арсения, от которого сердце ёкает и смертью храбрых перестаёт биться где-то в желудке, потому что понял сразу — почувствовал буквально каждой клеткой морозящий фон, как тот всё это тоже пропускает через себя и задаётся тем же вопросом, которым в ту же секунду начал задаваться и сам Антон.       Как он стал таким?       — Антон… — выдохнул Арсений, отведя взгляд. — Уходи. Просто, блин, уходи, — попросил он твёрдо, словно о своих словах он не допускал и шанса пожалеть.       Антон смотрел на него в ответ буквально долю секунды, потому что не выдерживал — осуждение не для него.       — Да идите вы все в пизду, — бросил он устало и, вскочив, из кухни ушёл резво.       Он запутался в куртке, оглушённый злобой, не слышал ничего, что ему ещё говорил Арсений — но ему, вероятно, только казалось; у него были сбои в программе, параметры расстроились так, что помог бы только снос до заводских настроек, потому что он мог понять обиду Арсения, его ненависть, его злобу, которая всегда неприятно холодящим пространство на фоне чувствовалась ощущением, но не мог понять — как тот мог пожалеть о том, что между ними было? Как же так могло выйти, если они были когда-то счастливы, семья там, помолвка, общий быт, и Антон любил его, а Арсений всегда об этом знал. Даже когда Антон почти ему изменил, Арсений знал.       Не говоря уже о том, что Антон никогда не переставал его любить.       Что-то в Антоне в тот вечер сломалось с громким, слышным треском, будто бы абсолютно всё внутри потерпело крах: будто чтобы попытаться хотя бы придать этому «чему-то» целостность, нужно было буквально всё сравнять с землёй и начать собирать с начала. Всё, во что он свято верил — что отношения с Арсением было лучшим временем его жизни, что он не зациклился на себе, что он в порядке и всё скоро вернётся на круги своя.       Не вернётся — назойливое предупреждение, ранее едва ощущающееся неприятным соседом внутри, резко обжигает и даёт понять — что-то скоро случится, и время, когда он мог что-то изменить, закончилось.       Вопреки тому, что Арсений звал его, теперь точно звал — Антон выскочил из квартиры и побежал вниз по продавленной, сырой лестнице с ощущением, будто оттаптывал самого себя грубыми подошвами армейских ботинок.

***

      Антон рассказывает. Рассказывает всё: про то, что они с Арсением давно не вместе, про то, что тот его, кажется, ненавидит, что жизнь идёт по нисходящей траектории — другими словами, конечно, — что денег нет, в Воронеж он вернуться не в состоянии без них, а оставаться в Питере он не в состоянии даже больше, и Макс слушает. Всегда таким был — эмпатичный больше, чем многие эмпаты, маг слушал Антона что когда тому было двадцать один, что когда тридцать четыре; времена меняются, обстоятельства искажаются, но, в принципе, всё остаётся тем же — Анисимов будто и не изменился ни на грамм, оставаясь улыбчивым и чуть терпким парнем, которому сейчас где-то около сорока, и который, конечно, к себе лишь пару марщинок у глаз за десятилетие пририсовал — возможно, их и нет вовсе.       Он слушает все увещевания Антона о том, какой он дурак — другими тоже словами — что же он натворил, и про зудящее внутри беспокойство тоже слушает, внимательно, не прерывая, больше не держа Антона в заключении четырех бетонных стен, кивает, мешает коктейли. А когда Антон роняет последнее «правильного ли он, блять, полюбил человека», Максим отставляет стакан в сторону с едва слышным в битах грохотом, и то благодаря звуковой иллюзии относительной тишины, и, уперевшись в край стойки в излюбленной манере, говорит спокойно, но достаточно льдяно, будто словами насквозь прошивая не то уши, не то весь организм, нанизывает понимание и смысл на пьяную — теперь уже очень — голову Антона, как бусины на нитку, крепко, упорядочено, чтобы наутро эта цепкость фраз и укор в голосе стояли у Шастуна вечным отзвуком:       — Мне тебя правда жаль, потому что ты настолько сейчас побитый, будто тебя в подворотне за айфон отмудохали, по тебе буквально слышно. И я тебе не помогу никак, потому что мне нечем; я не решу твои проблемы, потому что их не решит никто, кроме тебя. Я не буду говорить собрать сопли в кулак и что-то решать, потому что это всё ты сделаешь и без меня, но я хочу, чтобы ты понял одну вещь, — он на мгновение замолчал и, чуть нагнувшись к уставившемуся в стол Шастуну, продолжил чуть тише, но вкрадчивее: — Всё это, всё, что ты имеешь сейчас, так или иначе — твоя вина. Следить за счетами, не игнорировать свою жизнь как явление, когда Арсений вне её пределов, не обманывать ни любимого человека, ни кого-то ещё, уметь говорить и разговаривать. Всё так и решается, Антон. Не тайнами и не изменами, а девятью годами, которые он прожил без тебя. Свобода и горечь — два главных человеческих двигателя, — говорит, и Антон злится; зерно правды в его словах есть, и это бесит. — Я не буду тебя утешать, но я правда хотел бы помочь. Ты сам себя завёл в непроходимый лес, и сам же виновен в том, что тянет тебя только вниз, и теперь от этого у тебя тремор и взгляд неясный, — почти мурлычет Максим какой-то притчей.       Шьёт из слов замысловатые метафоры, какие-то фразы будто не от мира сего, потому что так никто не разговаривает сейчас.       Не просто так; Антон улавливает искажение пространства рядом с собой неожиданное, чувствует буквально кожей, как всё пространственное вещество становится мягким и тягучим, как желе или резина, и все люди вокруг, и диджей, и далёкие столики, порастают листвой. Тёмно-зелёные, острые, вытянутые листья неизвестного растения закрывают весь мир вокруг, прячут в своих объятиях Максима и бар; тусклый светильник над стойкой сменяется, будто по выключателю, грузно-серым небом и тяжёлыми, свинцовыми тучами, которые клочками окрашены рыжиной. Они по небу плывут почти стальными плитами, лишая Антона света и превращая стены из листвы — она взаправду растёт теперь ровными, идеальными стенами лабиринта, будто в старом-престаром фильме времён начала нулевых, где юный волшебник по имени Гарри Поттер дрался за какой-то там кубок — во что-то пугающее своим шорохом и мерещущимися всюду глазами и чудовищами. Антон, несмотря на то, что в детдоме было очень мало дисков, и этот фильм был одним из них, всё равно особо не был впечатлён.       Он оглядывается по сторонам, с удивительным пьяным спокойствием следя за тем, как Анисимов чудит и перед его глазами складывает кино. Удивляет больше трезвость — идеальная чистота разума, которой секунду назад не было, но не то, что он стоит на сухой, шуршащей мелкими камнями под подошвами земле среди кустарника. Скорее всего выход где-то за парой поворотов — у Макса слишком мало места, чтобы создать лабиринт целиком. Антон уже не злится, не пугается, не спрашивает — ждёт. Знает — не просто так. Тучи давят на него неподъёмными всклоками, а листья будто тянут свои ветви, в надежде ухватиться за край рукава, как шипящие на ухо змеи, мол, соверши же грех. Соверши, коснись нас, пройди лабиринт — они точно что-то шепчут, потому что Антон среди шороха улавливает несвойственные листве на ветру звуки, но не вникает. Не двигается, пока Макс не примется говорить, потому что знает, что разрушить иллюзию нельзя — хорошо не будет никому. Да и куда он из неё денется — у него два пути, вперёд или назад, и везде он упрётся в стену, потому что он всё ещё в баре, и со стула его просто сподвигло слезть зачем-то. Он почти не дышит, но чувствует фантомные капли дождя, ударившихся о его щёку, и дёргает руку к лицу — проводит пальцами по сухой коже. Они жгут и немного разъедают — кислотные капли мажут по коже с лаской. Максим экспериментирует на нём.       Антон усмехается и подставляет лицо под метафорический дождь, который продолжает проедать его насквозь и рисовать обугленные дырки на его толстовке. Это кажется закономерным — капли съедают его одна за одной, как копящееся густым, неприятным комом чувство вины. Ему даже нравится смотреть на иллюзию — на то, как сильно Макс старается; на тени, на детали, на видимые до мельчайших частиц камушки под ногами. Он чувствует запах мокрой земли и всё-таки касается листа, который был ближе всего к нему — тот бархатистый, гладкий, ощущаемый так реально, что не знай Антон о том, что Максим иллюзионист, причём самый способный из всех, кого Антон когда-либо знал, то он бы точно поверил, что его накачали и упекли в лабиринт. Макс воздействует на все рецепторы, затрагивает все органы чувств одной силой мысли — обоняние, осязание, зрение, слух. Перебирает их с особым вниманием, постепенно доводя картинку до совершенства, дорисовывая детали, будучи перфекционистом до мозга костей, и пространство податливо почти не рябит ему в ответ.       — Послушаешь сказку? — говорит наконец Макс, когда считает картинку совершенной; где-то вдалеке чайки вопят с привычным уху отчаянием и гром незатейливо гремит совсем в недосягаемости. Антон усмехается со скепсисом, но слушает в интересе. — Жил-был на свете один мальчуган, не богатый, не бедный. Обычный маленький мальчик, — заговором заводит Анисимов; после его слов полупрозрачная фигурка является Антону в лице его самого маленького — с какой-то древней фотки, и Антон качает головой, усмешку не стирая с лица. — Однажды он играл в лабиринте, который был ему вторым домом, что укрывал от всех бед, который, как казалось мальчишке, он узнал вдоль и поперёк за столько времени — каждый его угол и каждый листик, и кустарник уже не боялся и не злился на частого гостя — мальчик никогда не вредил нежным листьям и не ломал хрупкие ветви.       Фигурка пацана, будто призраком, играет с мячиком и одним ударом пинает его за стенку лабиринта, буквально отправляет в никуда, хватается за ногу — ударился, бедный, — скачет на одной, смешно сморщившись; Антон смеётся чуть странно, безудержно хохочет, сверкая зубами, хотя смешно быть не должно совсем от чужой боли. Но приходится перестать — следить за действием интереснее. Голова идёт кругом, он навряд ли контролирует свои действия, и со стороны, вероятно, смотрится странно, но глупо улыбается и продолжает наблюдать с интересом зрителя кинотеатра. Мальчишка юркает в лабиринт, чтобы найти свой мячик, и окружающее пространство тут же меняется на очень сильно похожее — только поворотов становится три, таких же поросших кустарником, тёмных и шелестящих заговорами, налитыми тёмно-зелёным цветом. Отсвечивающая синим фигурка появляется снова — ребёнок оглядывается по сторонам растерянно, и его глаза наполняются такими же мультяшно-голубыми слезами. Он кричит беззвучно, зовёт кого-то на помощь тоже без голоса, но с выразительным страхом на лице, и Антон даже улыбаться перестаёт, смотрит на себя маленького с жалостью, с иррациональным, но пробирающим желанием податься вперёд и помочь — на самом деле Антон никогда не терялся, но Максим через его образ пытается достучаться до помутнённой головы Шастуна — яснее некуда. Антон к таким психологическим приколам за время отношений с Арсом свыкся настолько, что такие аллегории разгадывал на раз-два.       — Ну да, — ухмыляется снова Антон и говорит вполголоса без особой цели. — Да.       Вдруг Антон озирается по сторонам — не взрослый, а тот, что своими большими и наивными глазами буквально страх излучает; мальчуган съёживается и не знает, куда ему ступить.       — Но одним днём мальчишка запутался в лабиринте. Он, совсем малец ещё, правда потерялся, по собственной вине будучи брошенным — он от всех таил это место, что было ему ларцом и укрытием, куда он убегал, когда мальчишки другие обижали, или когда не хотел делиться своим мячом, — Макс бил по больному, говорил вкрадчиво и будто насмешливо, и Антон губы в полоску сжал, стараясь стойкую вину игнорировать и не дать себе ослабеть. — Он поверил кустам, которые берегли его и скрывали долго-долго от чужих недобрых глаз, но и те обманули его, однажды заключив в свой плен. И попробуй теперь отыскать его там. Листва с виду была такая же мягкая, будто просящая, чтобы её коснулись, а на деле — стала кусать руки и колоть кожу в жажде утянуть вглубь непроходимых стен лабиринта, который есть лишь кустарная коробка, даже без дырок в ней, — продолжает вещать Максим голосом закадрового рассказчика, и иллюзия поддаётся ему.       Ветви угражающе шипят Антону на уши, змеями вытягиваясь и стараясь зацепить, и Антон пугается — теперь взрослый Антон; как будто в когда-то популярном развлечении — в квестах, которые давно вышли из моды, но вполне оставались воспоминаниями; игра, где понимаешь нереальность происходящего, но не можешь с собой совладать. Шастун напрягается — руки в кулаки сжимает, замирает в какой-то странной позе; слушает как ему на ухо шипят листья, которые мгновенно выпускают шипы, и ему снова смеяться хочется. Это странно, это почему-то пугает — у Антона в горле отголосок пульса стучит с комком смеха неозвученным в унисон. Он продолжает смотреть, не в силах отвести взгляд, будто Максим может сказать или показать ему то, чего он не знает.       Мальчик в слезах бросается в лабиринт, но возвращается потом, пятясь назад и с ужасом в глазах глядя на листву. Ветви тянутся к нему, просят вперёд податься, тянутся всем живым существом к худенькому тельцу, просяще протягивая корявые руки к нему и будто обещая неболезненную смерть или же просто вечность в своих объятиях — ты же бежал к нам за защитой и укрытием, так давай же мы навсегда станем им? Мальчик плачет навзрыд, своими слезами удобряет землю, продолжает отступать, но с другой стороны тоже шепелявят ветви, мягко концами по его позвоночнику скользя. Шастун почти подрывается спасать полупрозрачного и несуществующего уже лет двадцать шесть как мальчика, будто чувством долга толкаемый вперёд. Это — ты.       И тут Антон вдруг оказывается на месте этого пацана. Чувствует, как щекочут ветви спину, как один юркий отросток цепляет его за шнурки, а потом задевает косточку на лодыжке. Антон разворачивается и следит за их движением, идёт назад с тишиной мыши, хрустит только землёй и морщится от ощущения разбитой коленки — он шагает назад длинными, но задеревенелыми от страха ногами. Он становится маленьким, как главный герой сказки, сам того не замечая, пока ветви плотной сеткой вспарывают небо.       Раз-два шаг.       Раз-два стук.       Сердце колотится, слёзы давят на веки титаном, сковывают горло и не дают сделать даже одного вдоха — с губ Антона срывается скулёж, будто он щенок несчастный, который заблудился между полос дороги. Совсем маленький, беззащитный, напуганный — Антон не может от страха больше идти назад. Ветви оплетают грудь, перехватывают лодыжки; одни — более сильные — хватают за руки, тянут на себя, забирая первенство у других. Антон воет и поддаётся, потому что это всяко лучше, чем разозлить лабиринт.       — И лабиринт оставил его себе, не дав шанса выбраться, потому что мальчик думал, что всё заучено и легко, что нету пути, которого бы он не знал, до тех пор, пока кусты не начали расти иначе, — продолжает полушёпотом говорить Максим будто ему на ухо, пока ветви стискивают его лицо, а слёзы жгут щёки солёным оловом.       У Антона нет сил ни дёрнуться, ни вскрикнуть больше; листва утягивает его в колючие стены, будто пространство роняет его в своё мягкое, приятное «ничего», сменяя боль и страх на долгожданную темноту.       — Он дал себя поглотить. Неужели ты тот самый мальчик? — заканчивает Анисимов с укором.       Антон долго не хочет открывать глаз.

***

      Ему в голову бьёт опьянение, от которого Шастун успевает отвыкнуть, вкупе с последствиями иллюзорной магии. Голова разве что не буквально расходится по швам.       Из иллюзии выныривать всегда непросто; биты ударяют по ушам, Антон дёргается, как пришибленный, озирается по сторонам, чуть не снеся пару стульев нескладными конечностями и отсутствием ориентации в пространстве, почти ничего не видит — вокруг всё размыто. Люди продолжают двигаться под какие-то попсовые песенки, а Антон не то что шевелиться не может — даже понять, что такого произошло. Озирается по сторонам, негнущимся, непослушным языком не может и слова сказать, хватается за столешницу и ждёт, пока всё придёт в норму. Сталкивался уже, бывалый, вот только что-то всё равно кислотой жжёт гортань — или это пытающийся вернуться назад алкоголь? Максим сжимает его руку, постепенно выводя из транса, как маяк в тёмном небе является Антону якорем, чтобы тот скорее пришёл в себя; любые воздействия на сознание всё ещё не бесследны, будто то телепортация, телепатия или иллюзии — что-то больше, что-то меньше, но прийти в себя трудно — Антон воздух хватает ртом.       Голову выламывает дикой болью, потому что опора на сознание была слишком сильной, потому что Макс, конечно, решил повыёбываться своими способностями, а Антону попробуй не падай теперь. Он с трудом по очертаниям стул находит, обваливается на него, а голову кружит безумно — безумием. Комок тошноты сворачивается где-то между рёбер, Антон слушает почти беззвучно бьющее по вискам подобие боли, глухо стучащей в черепушке. Он цепляется за ладонь Максима так крепко, что тот просит быть полегче. Всё, что Анисимов хотел ему показать, Антон видит и понимает — на злость не остаётся сил, но он чувствует обиду — глупую обиду на правду, потому что никто не имеет права его попрекать, наверное. Но, вывалил на человека все свои проблемы, которые имеют один источник — твою собственную глупость, — соизволь слушать советы, раз пришёл.       Соизволь терпеть дикую головную боль, раз твой друг решил поиграться с тобой, как с куклой.       Соизволь и понимать, почему.       Антон отпускает его ладонь, но держится за стол, пытаясь сфокусировать свой взгляд на ближайшей бутылке, и получается с трудом, но всё-таки выходит, постепенно, понемногу, не всё сразу; получается, а потом он поворачивает голову и отправляется в дивную карусель. Чуть не сваливается со стула, привлекая внимание сидящих за стойкой посетителей клуба — они, наверное, усмехаются, или наблюдают за ним, как за шоу-программой; он пытается вернуть себе равновесие, но не может никак, балансируя на пороге сознания в целом. Дышит так часто, что сушняк наступает раньше, чем утром, пытается унять тошноту — с другой стороны, хотел же отвлечься, забыться, и это досадное, разочарованное «уходи, Антон» забыть. Стеречься своих желаний — ему правильно тётя Таня говорила в юношестве; надо было её слушать. Антон теряется в отголосках памяти о прошлом, вспоминает в миг и об Арсении, и об их разговоре, и о детстве, и о какао в тёмной кладовке — всё вереницей бесконтрольной и стремительно бегущей вперёд; а потом его за плечи встряхивают чужие руки, и перед глазами оказывается чьё-то лицо. Глухое «Шаст, эй», хриплым голосом сказанное, сквозь череду звуков и главный — гул и грохот где-то в голове — доносится с помехами, но Антон понимает, что это Скря приехал, и тянется к нему вперёд, цепляется за его руки в кожанке, чтобы не упасть. Впивается пальцами в руки-палочки, тоньше, чем у него даже, в глаза смотрит, но не видит.       Она не любит, но не хочет обидеть. Как лабиринт, в котором нет выхода, секунду на вдох, вся жизнь — на выдохе. Антон пропевает это старым, незатейливым мотивом так невпопад, сам же смеётся со слов, сам же утыкается Эду лбом в плечо, вздыхает тяжело, под завязку забивая лёгкие кислородом, будто больше никогда не вздохнёт и словно воздух ещё может помочь.       Но мрачнеет мгновенно, потеряв всякое веселье, головная боль ударяет новой волной, и теперь у него даже есть силы на злость. Ток не шваркает по столам только благодаря плохой проводимости стеклом электричества; Антон чувствует, как кожу разъедает изнутри разрядами, словно вспарывает изнутри. Он давно так чётко не чувствовал свою сущность, а теперь та буквально заводит шарики за ролики тем, насколько сильно неожиданно ощущаются мелкие молнии в ладонях. Антон, трясёт руками, чтобы согнать боль, но это, конечно, не спасает ни капли, в пол уха слушает, как Максим объясняет ситуацию, а Скруджи усмехается едко, как всегда, и бьёт его по щекам, а потом только замечает прикусанные губы и сжатые донельзя кулаки и сразу становится серьёзным.       Более-менее осознавать пространство и время выходит только, когда Макс наливает ему ещё коньяка на донышко, чтобы сбавить последствия от иллюзии, а Эд, его за талию перехватив, машет Анисимову рукой и ведёт Антона к выходу.       Запоминается только, что на улице опять хлещет, как из ведра — ебаный Питер, — и Шастун отплёвывается от воды, капающей с волос; что Антон чуть не собирает головой все бортики, залезая в Эдовскую тачку; что тот цепляет ему на запястье какую-то штуку с камнем, вроде браслета среди груды других, и запрещает касаться её, когда она станет горячей.       Антон не спрашивает, потому что этот браслетик делает ему лучше.       Антон закрывает глаза всего на пару секунд.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.