Антон это новый номер ты наверное знаешь уже всё мне пиздец перезвони
Эдик-педик не кипишуй сиди на жопе ровно у Арсения всё равно пока нихуя мы не сделаем Смс-ки отписаны, первая помощь себе оказана — никаких ноль-три скорая, и Антону хоть и не смертельно, но совсем не здОрово; он падает мешком с костями назад на диван и рассматривает идиотские цветочки на обоях, потому что теперь в голове звеняще пусто. Пальцы не гнутся от личного, персонального холода, а чужая жалость скребёт до кислоты на языке. Арсений пока не представляет, какой ужас он совершил над самим собой, не дав Антону уйти. Тот снова оказался виноват, но теперь это уже почти не имеет значения. Всё, что может сделать Антон — это не дать ничему случиться с ними, чтобы не вешать на себя ещё один крест. Он оборачивается к Арсению и говорит мертвецки-безразлично: — Спасибо. Тот только кивает и, кажется, почувствовав долг выполненным, уходит назад на кухню. Антон остаётся сидеть на месте, надеясь, что реально из всего только «спасибо», и он сейчас проснётся с больной шеей в ванной Сабурова, ощущая чужое перегарное дыхание на груди. Он бы всё исправил, правда. Но этого не происходит, и время идёт дальше, не обращая своего внимания на такую мелочь — одну из многих подобных мелочей.***
Мир вокруг Антона плавится. Он застревает в моменте, но не так, как это пишут в учебниках, где описывают торможение времени как эйфорию и полусон. Он застревает в одинаково узких стенах одинаково блёклой квартиры, которая давит на него своей неизменностью, которая порождает в углах монстров и чудищ, мерещущихся везде. Он застревает в стенах чужого дома, где, пока время течёт, как всегда текло, он вне его. Мир плавится вместе с крышей Антона стремительно и беспощадно, ведь за остановку времени всегда и все вынуждены платить. В коридорах душно, а болезные дворы колодцы почти не пропускают свет; солнце сияет где-то далеко над ними, пока кислый воздух сквозит через щели. Антон ходит, как пришибленный, шляется туда-сюда между гостиной и кухней, срастается со стулом, что между столом и холодильником; он пытается спрятаться в этот угол, словно его там никто не заметит, если он притаится между фотографией Лизы и магнитиком из Новосибирска — интересно, откуда у Арсения такой? Антон отстранённо наблюдает за чужой жизнью, рассматривает детали, становится частью интерьера, пока вокруг него всё живёт и дышит этой кислятиной, от которой он отвык; пока Арсений играет с Гликой и Тузиком в догонялки, пока она рассказывает ему про свои любимые мультики, пока Арсений ходит туда-сюда, варит ей кашу, разговаривает с Пашей по телефону — Антон всегда где-то рядом, но не здесь. Антон учится быть незаметным, и у него почти получается — он сливается со стенами, позволяя хозяевам дома жить своей обычной жизнью; Арсений больше не фонит напряжением, да и вообще ничем — равнодушием, и только Глика иногда любопытно и немного боязно смотрит на него из коридора, но никогда не подходит ближе. Проходит не так много времени — всего несколько дней, но Антона штормит, как в худшие годы; потому что даже в худшие годы у него была возможность куда-то выйти, не боясь быть убитым где-то в тюрьме ярыми радикалами. Перед глазами всё плывёт буквально, стены меняют форму и ширину, на деле оставаясь такими же. Антон шугается телефона, как огня, при этом всегда таская его с собой по привычке — боится новостных лент, пестрящих тошнотворных заголовков, которые выжигают глаза своей срочностью и сенсацией; он решает кроссворды из телепрограмм, смотрит по сторонам, подмечая детали — что Арсений коллекционирует кружки с мемами их юности, что у него есть полное собрание сочинений Бродского, а ещё кучу каких-то незнакомых Антону комиксов; он наизусть знает, что всегда есть у них в холодильнике, какой гель для душа Арсений использует чаще всего и какую гамму эмоций он испытывает по утрам, когда не контролирует каждую — но это что-то из прошлого. Антон живёт в замкнутом мирке, где всё всегда одинаково, и это сводит его сума. Он сидит на том же стуле, вытянув ноги почти на всю ширину небольшой кухни, грызёт солёные печеньки в виде рыбок вперемешку с вафельными трубочками — это извращение он заметил у Арсения, и вошёл во вкус. Спина болит, будучи колесом, и Антон откидывает голову на стенку, чтобы заболело, видимо, сильнее, — он никогда не отличался умом. Слушает, как в комнате Арсений читает Глике сказку, какую-то собственную, Шастуну незнакомую, и пытается тоже выхватывать слова — голову нечем занять, когда нет Инстаграма или Ютуба, а ласковый, убаюкивающий, голос Арсения успокаивает и заставляет стены чуть-чуть отступить. Но вскоре и он стихает; Арсений шаркает тапочками-акулами, и это вызывает иррациональное желание дёрнуться, но Антон остаётся на месте. Если спина болит, лучше ей не мешать. Арсений привычно тихо заходит в кухню, включает жёлтый свет, рассеивая вокруг Антона тот самый межвременной полусон, достаёт кружку с верхней полки; на ней собачка из давнего мема, которая с улыбкой сидит в огне. Антон чувствует себя этой собачкой. — Вы похожи, — вдруг с улыбкой говорит Арсений. Антон усмехается; они всё ещё ловят мысли друг друга за хвосты. Хотелось бы ему, чтобы этого всего было больше — Антон живёт прошлым, но устаёт запрещать себе. Он буквально окунулся во время, когда Арсений всегда был рядом, и он хочет получить от этого хоть что-нибудь. Антон только и живёт, кажется, ради этого тупого «чего-нибудь». — Как ты? — спрашивает Арсений с отголоском тревоги, и Антону этого достаточно. Он отрывает голову от стены и болтает рукой в воздухе пространно. — Так себе, — выдыхает он и отхлёбывает от остывшего чая. Арсений кивает и больше не стремится ничего узнать — ему, в отличие от дочки, уже не любопытно; он всё любопытство своё удовлетворил давным-давно. Арсений опирается на кухонную столешницу, руки грея о кружку, и молчит; он смотрит на Антона пристально, и на телефон, что под его ладонью выключенный и безобидный. Антон не выпускает его из рук, как будто бы кто-то может позвонить ему, или написать — спасти, но не включает его всё равно; это просто глупая подростковая привычка всегда держать его в руках, чтобы не украли. Арсений смотрит на него долго, будто забираясь в самую душу — Антон забывает, что отвечать не обязательно, чтобы он всё понял. — Если ничего не делать, ничего не изменится, Антон, — говорит он очевидное и отводит взгляд, но Антона обухом бьёт. Эта фраза спустя много лет прилетает ему бумерангом, почему-то снова скручивая всё внутри, но Антон только больше не вскипает желанием спорить и доказывать. — Если ничего не сделать, то ничего не изменится, Антон. — Но мне страшно. — Но мне страшно, — отвечает он, и по выражению лица видит, что Арсений помнит тоже. Антон поджимает губы, глаза отводит — что бы каждый из них не сказал, это будет капканом. Но Арсений прав — если ничего не сделать, то ничего не изменится. Антон так и останется на месте будучи грузом и опасностью; правда сделать что-то сложнее, чем кажется на первый взгляд. Но Антон вздыхает и наконец берёт его в руку, жмёт на кнопку включения решительно. Он всё равно не отслеживается, симка куплена у метро — нет шансов его найти. Что ему будет? Только стоит яркому знаку андроида вспыхнуть, вся его уверенность прахом рассыпается ему в ноги, и паника сдавливает горло. Все эти сети, адреса, открытость — в этом всём он будто голый, и Антону кажется, что стоит ему включить эту штуку, и через десять минут полиция будет здесь. Антон вжимает кнопку выключения до хруста, пока этот зелёный чудик не пропадает, и телефон отбрасывает на центр стола как безделушку. Он обхватывает ладонями голову и упирается локтями в колени, сгибается жалко так. А Арсений наблюдает за всем этим, не шелохнувшись, сжирая его эмоции как губка. — Они хотят упечь меня! На пожизненное! — оправдывается Антон, находясь где-то на грани. Антон чувствует чужую восходящую злобу, раздражение, усталость, которая проходится по телу как-то обжигающе-неприятно. Страсть и похоть ощущаются не так. Антон чувствует всё то, о чём Арсений не говорит: что Антон убил тридцать человек, что ему говорили — мутная тема, прекращай, что отчасти Антон всё-таки заслужил — но не говорит об этом. Тот складывает руки на груди, закрывается — Арсений так мертвецки молчать умеет, когда нужно, что тут скрутит не только глотку, но и много чего ещё. Антон чувствует его взгляд, но не хочет на него натыкаться — потому что разочарование и усталость чужую он чувствует тоже, но поднимает его почему-то всё равно; чтобы не быть трусом. Арсений смотрит сосредоточенно и серьёзно, и Антон хмурится; ощущает, как вокруг сгущается воздух, и как среди этой слякоти звуки разносятся как-то тускло. Арсений отталкивается от столешницы мягко и подходит ближе с шумным вздохом. Он наклоняется и подбородок чужой двумя пальцами перехватывает, будто хочет удерживать взгляд на себе, и Антон поддаётся. Глаза мутные, но блик проходится где-то за этой поволокой, завораживает; Арсений говорит, наконец, глядя в глаза, спокойно и чуточку злобно: — Соберись. И уходит, прихватив с собой кофе, оставляет Антона со всем этим одного. Тот тормозит нещадно, и воздух такой же густой, как и минуту назад, но почему-то им легче дышать, и паника не скручивает глотку. Антон чувствует себя спокойно и никакая хмурь не лезет в голову — телефон больше не кажется угнетающим, а зелёная пластмасска на экране — страшной. Он берёт его в руки, видит старую фотографию на блёклом экране, на которой где-то вдалеке Арсений пытается сфоткаться с памятником ракете в Москве. Мир больше не плавится и стены не давят на голову, а сообщение куда-то в пустоту отправляется просто, с надеждой, что ему подскажут хотя бы вектор.Антон и что теперь?
***
Холод вокруг доводит до онемения босые ноги. Руки тоже мёрзнут, лёжа неподвижно на ледяной каталке, и тело такое невыносимо тяжёлое, ноющее от пяток до лба так, что хочется кричать, но связки задеревенелые и застывшие, будто Антон не говорил уже много лет, и теперь вдруг ему вернули эту возможность. Перед глазами только холодная белая лампочка в мутном плафоне и серый облупленный потолок, и Антон жадно, голодно хочет увидеть что-то ещё, но шею сводит при любой попытке её повернуть. Антон бессильно почти держит глаза открытыми, воздуха мало, и грудь жжёт от его нехватки; боль липкими, мёрзлыми языками ползёт по его ногам выше, охватывая всё бо́льшую площадь, беспощадно и яро забирая все силы себе, чтобы стать ещё повсеместнее. Сон давит на веки, но Антон все последние решает отдать на то, чтобы не закрывать глаз — смерть кажется ему желанной, но чей-то чужой животный страх её настолько безразмерен, что Антона трясёт — он не может так предать этого некто. Шея горит в огне, когда Антон пытается повернуть её хотя бы немного, чтобы увидеть хоть что-то в этом режущем глаз свете; пятна от лампочки перед глазами не дают ничего рассмотреть сначала, но Антон понемногу цепляет горящую надпись выхода, железки полок, углы какой-то махины, что гудит, оказывается — всё это доходит до Антона текуче-медленно, потому что кажется, что он насквозь промёрз. А потом ещё немного, и он видит стеклянные двери холодильника для трупов, и боль одёргивает его сразу, как ребёнка, словно, если не смотришь, то этого нет. Ужас накрывает его с головой, заставляет беспомощно метаться взглядом в пределах век и искать какие-то способы убежать и скрыться, и это теперь точно его собственное чувство, в котором он тонет, как в холоде комнаты. Антон противится боли, пытаясь занемевшими пальцами схватиться хотя бы за край стола, в судорожном желании не занять одну из этих полок, но мышцы горят и слабеют, а Антон падает вновь на спину, почти перевернувшись на бок и теряя весь прогресс вмиг. Студёный воздух обжигает горло частыми вдохами, и Антона сводит с ума эта жуткая боль, у которой нет даже конкретного места — она просто есть. Но одно ясно — он не может сдаться и умереть здесь, в этом мёрзлом одиноком дне. Молчаливый крик режет связки по живому, не давая даже куда-то отдать свою боль, но Антон всё равно хватается как дурак за край стола, всеми силами пытаясь просто хоть что-нибудь сделать, потому что бездействие хуже поражения. Холод сжигает его заживо — Антон кусает запястье рвано и сипит бессильно, скребя ногтями по железу. А потом его плечо простреливает тупой болью — не эфемерной, а вполне себе настоящей. Та саднит в плече, и грудь больше не стягивает, и тело лёгкое и подъемное вдруг; веки больше не сложно держать открытыми, а смерть отступает, ускользая под тяжёлую стальную дверь. Антон садится медленно, разминая затёкшую шею, но всё равно горбясь привычно — он хочет прочувствовать это расслабление каждой фантомно ноющей клеткой. Но кто-то против.***
Антон просыпается на полу.***
У Арсения бесшумные часы. Они не издают никаких звуков, и, вместо дёрганого импульса раз в минуту, стрелки вяло текут по циферблату, отмеряя час за часом. Антон наблюдает за ними всё время, сидя между холодильником и столом, смотрит на то, как время неизменно идёт вперёд; и ему не списать необъяснимое внутреннее раздражение на простое «тик-так» или на что-либо ещё другое — потому что ничего нет. Нет громких звуков, кроме орущих где-то под окнами алкашей раз в пару дней, нет ничего внутри и внешне — только неизменное пространство, которое душит его всё больше. И собраться не получается, пока стрелки так насмешливо скользят, меняя своё положение, а Антон даже вздохи делает одинаковые, не изменяя их глубины или частоты. Что-то идёт не так — Антону до противного мерзко, насколько. Только как на уроке русского, он не может ответить на вопрос «что?», дабы было, что обвинить. Он теперь понимает, почему у Дали часы растекаются по столам и висят на ветках, да и не только они — потому что от отсутствия чего-либо хочется повеситься. Шутка. В присутствии ничего сойти с ума легко, хотя казалось бы, это такая мелочь, больничный будто, только на менталку, и прошло всего лишь пять дней — но Антона душит невозможность. Он смотрит на прохожих на улице, он слушает, как за Арсением с Гликой закрываются-открываются двери — он никогда не оставляет Глику с ним наедине (и это понятно). Антон с хищной жадностью наблюдает из-за угла за тем, как за Пашей закрываются двери, в желании вырваться, морит себя с извращённой страстью садиста. На отправленное пару дней назад сообщение нет ответа; трубки Эд не берет тоже, абонент недоступен и избегает ответственности. Впрочем, Эд всегда предупреждал о том, чем Антон рискует, он давал выбор, но никогда не обещал помощи, потому что он тоже не всемогущий. А Арсений ведь говорил — и теперь они здесь. Были Адам и Ева. Были Адам и Ева; Ева сдалась под натиском змея-искусителя, и их райский сад превратился в пепел ради одного яблока, которое должно было быть самым сладким на свете, чтобы того стоить. Антон привычно слушает, ловит каждый звук, потому что в замершем времени и пространстве только звуки живые и звонкие, они меняются и сливаются все в один непрекращающийся поток, в котором Антон может затеряться — слушает гудение холодильника, мутную, неразличимую в словах болтовню соседей, Арсения, смеющегося с дочкой где-то в комнате, звонок в дверь, который будто лишний какой-то, но новый, ранее не звучавший. Антон впитывает их по максимуму, чтобы не терять рассудок — как последняя искорка светлого в руках тёмного мага. Он слушает уже привычный, рваный и торопливый шорох тапочек-акул, улыбаясь ему, но голос невесел: — Там менты, — говорит Арсений тревожно, но твёрдо — время закалило его больше, чем кого-то ещё. Антон перестаёт улыбаться и смотрит на него, глазами хлопает, как придурок. В мыслях скользит ядовито: хотел перемен? Так получи. Паника разрастается в грудине, острыми, колкими щупальцами; Антон не знает, что ему делать — прятаться бесполезно, если будет обыск. Прятаться бесполезно, если у порога стоит менталист, но Антон ползёт по стеночке коридора, юркает за дверь гостиной, как за что-то очень надёжное, чтобы сделать хоть что-то, ради Арсения — хотя бы такую мелочь. Были Адам и Ева. Они были частью одного целого, и Ева не бросила Адама на неизвестной, мрачной и жестокой земле. Антон едва дышит, вжимаясь в стену, дрожит крупной дрожью, холод бьёт по рукам, и кольца греются так, что на контрасте больно вдвойне. Сердце колотится громко, будто хочет сдать его само, чтобы остановиться наконец уже — я от тебя устало, Антон — Антон буквально хочет провалиться в стену, как в какую-нибудь текстуру, но он слишком живой для этого. Но через мгновения паника вдруг начинает отступать, растворяется где-то внутри; на сознание что-то давит, унимая нервные импульсы, охлаждая разум, успокаивает и снимает дрожь. Антон чувствует, как в его пространство вторгаются чьи-то чужие, незнакомые эмоции, и понимает теперь ясно — там стоит другой эмпат, поэтому шанса не открыть у Арсения не было. Их двое, Антон слышит голоса, но больше его это не трогает. Он не вслушивается в их разговор, глядя на блёклый вечерний свет, льющийся на пол сквозь окна; приятное равнодушие придушивает любые попытки на эмоции. Антону в этом безразличии совсем никак — он бы порадовался, но он пустой настолько, что может посоревноваться с убийцами и маньяками. Хотя даже те горят содеянным больше — тварь я дрожащая или право имею? Он не чувствует ничего хорошего, но и ничего плохого — ему больше не страшно, не тревожно и крыша встаёт на место. И это, по правде говоря, самое лучшее, что может быть. — Нет, мы не виделись уже лет… пять наверное. Я ничего не знаю о нём сейчас, — говорит Арсений спокойно, но чуточку ласково, обволакивающе-мягко. Арсений пытается надавить на сознание хотя бы одного из них; хочет, чтобы ему доверяли. — Не осталось никаких контактов его родственников? Друзей, может? — Нет, родственников у него не было, он сирота. Арсений им был. Самым близким. Антон чувствует, как сознание прогибается под чужим давлением. — А с друзьями со всеми мы разошлись, сами понимаете, время. Антон чувствует нервозность, злобу, нетерпение, а ещё чужеродное, мерзкое недоверие. Менты молчат долго, не решаясь уйти всё, и Глика зовёт папу из комнаты, будто чувствует. — Господа, у вас есть ко мне ещё какие-то вопросы? Меня там ребёнок зовёт… — начинает было Арсений, но чужие шаги прерывают его. — Извините, а что здесь происходит? — спрашивает Паша. Антон больше не слушает шебутню и пустую болтовню органов правопорядка — у него есть другая проблема, которая его не волнует также; Паша не знает, что он здесь. Но и это всё — мелочи, и остальное — это мелочи. Главное, чтобы тот не пошёл в полицию, а по морде Антон и так не единожды получал. Полицейские наконец уходят, и Арсений хлопает за ними дверью. — Они из-за Шастуна приходили? Как они тебя накопали ваще, вы же даже расписаны не были, — с усмешкой говорит Воля за стенкой. — Ну, видимо, сказал кто из наших может. Мы же много с кем общались, — вздыхает Арсений. — Он много с кем общался, — поправляет Паша. — Тогда ещё мы, — холодно, злобно звучит в ответ, и в следующую секунду всё давление разом спадает. Антона накрывает всем тем, что было придушено, паникой, дрожью, затихшими молитвами; он дышит часто и жадно, а воздуха с каждым вздохом всё меньше от понимания, что пока Антон портит Арсению жизнь раз за разом, Арсений же спасает её. Из коридора слышно взволнованное «эй, эй, ты чего?» и какие-то спутанные, глупые отговорки Арсения. Паника растворяется где-то в конечностях, оставаясь тремором в суставах; всё прошло. Антон чувствует, как волна бессилия прошивает тело насквозь, и больше не может стоять на месте. Он выскакивает из-за двери и ловит Арсения за секунду до того, как тот провалится в бессознанку, прижимает его к косяку; кольца с пальцев стряхивает с библейской скоростью — это не первое и не последнее. Паша сорит матами, ноздри раздув, красный весь, но на его попытки оторвать его от Арсения Антон только брыкается. — Стоять! — рявкает он. — Иди к Гликерии. Паша тормозит и смотрит на него, наверное, с ненавистью всего мира, но Антону нет до этого дела — он все эти взгляды знает. — Иди, — повторяет Антон, и Воля сдаётся, плюнув ему в спину тихо «уёбок», уходит в комнату. Антон безошибочно знает, что делать, чтобы пустить по рукам тепло; их воспоминания со студенчества спустя годы ощущаются одинаково. Оно течёт приятно и тягуче по пальцам, перетекает на чужие виски; Арсений сначала хмурится немного, глаза приоткрывая медленно и устало — они блестят немного нездорово. Антон водит пальцами от висков к затылку, а потом от него к макушке, напрочь портя Арсению причёску — он думает об этом и усмехается немного горько. Антон помнит, как это выглядело сонными утрами в юношестве, когда Арсений угрюмо сидел с кофе по утрам. А потом улыбался. Арсений там молодой и глупый; танцующий и пьяный, сияющий собой вовсю. Арсений сейчас повзрослел, помудрел малость, но Антон смотрит в его глаза и видит тот мягкий, озорной проблеск — будто бы не было этих десяти лет. Потому что всё их общее прошлое, оторванное от настоящего, важно, потому что ошибки, совершённые позже, никаким образом на нём не сказываются. Там они любят друг друга сильнее всех. Сейчас Антон любит его сильнее, чем раньше. Арсений смотрит ему в глаза, и Антон чувствует спокойствие — тот едва поднимает уголки губ, цепляясь за его руки бессильно, потому что боль отступает потихоньку. Тот хватает воздух, губы приоткрыв, короткими вдохами, и Антон зеркалит этот жест полностью: облизывает губы, не дышит почти, потому что в Питере нос закладывает снова — чёртово болото. Тусклая лампа желтит узенький коридор, бросая на них полутени и пряча от них самих что-то очень явное; оставляя только полуразмытый фон. — Можешь ещё на лоб? — просит Арсений тихо, улыбаясь уголками губ, и Антон кивает. Большим пальцем скользит к переносице, там его и оставляя, и Арсений прикрывает глаза, подаваясь к его ладоням слегка — расслабляется и больше не хмурится. Антон засматривается на него, такого мягкого и доверчивого, на его ресницы и родинки на щеках, на морщинки и под глазами усталые синяки. Тепло угасает медленно, и Антон стоит так ещё с минуту, просто наблюдая, а потом неловко отстраняется, потому что не делает больше ничего. Арсений приходит в себя, расправляет плечи и выражение его лица вновь приобретает резкость — Антон кивает сам себе и говорит: — Я вас на кухне жду. В спину ему прилетает тихое: — Спасибо. И это «спасибо», что тогда, что сейчас одинаково искреннее и благодарное, будто он сотворил какое-то чудо; хоть в его псевдоцелительстве и нет никаких чудес. Антон падает на стул, и желание закурить чешется в глотке; но нельзя, Глике не стоит всякой дрянью дышать с её здоровьем. Руки подрагивают, по ним гуляет мелкий ток. Антон тяжело вздыхает и думает, какой он всё-таки придурок. Арсений приходит минут через пять, и Паша идёт сзади тоже, предусмотрительно дверь закрывает за собой. Он облокачивается на столешницу своим тощим задом и складывает руки на груди; Воля возмужал, изменился в лице, постарел немного, но остался мешком с костями — дрыщ он и в качке дрыщ. Молчание затягивается — Паша смотрит куда-то в пол, а Арсений с интересом рассматривает свою же кухню; Антону становится некомфортно сидеть, и он подходит к окну, где сквозит холодный октябрьский ветер. — Вы что, совсем ошалели? — наконец произносит Воля, нахмурившись. Антон снова чувствует себя студентом, когда за мам и пап его отчитывал вот этот вот экспонат — тогда они ещё дружили хорошо, потому что Антон делал Арсения счастливым. — Вы что, совсем ошалели, я спрашиваю?! — рявкает Паша, глядя на Антона застланным гневом взглядом, а потом переводит его на Арса: — Давно он у тебя? — Недели три. — Ёма-а-а, — тянет Воля убийственно-разочарованно и лицо трёт устало. Антон упирается ладонями в подоконник и стучит по пыльной батарее; больше отмалчиваться, прячась за спиной Арсения перед его братом, он не может — не маленькие уже оба, пора бы слова собирать мудрее. — Я не знал, что так будет, — говорит Антон. — Я хотел уехать как раз в тот день, когда всё дерьмо началось, но Арсений не дал мне уйти. — Не знал, что так будет, — передразнивает его Паша и к Арсению обращается снова: — Да Шастун понятно, долбаёб, но ты-то, Арс! — Паш, да просто ну он бы вышел из дому, и всё. На пожизненное. — И что? И тебе с этого что? Арсений шумно выдыхает и вдруг срывается: — Да просто, блин, потому, что он хоть что-то делал. Я бы буквально Лизу предал, Паш, если бы дал ментам поймать его. Она бы не простила, — говорит он сорванно. И так уже не впервые — Арсений младше всего на четыре года, но Воля его, как нашкодившего ребёнка, за шкирку, хотя наелся не меньше Пашиного уже, не маленький. Паша смотрит на него, поджав губы, и устало выдыхает: — И что теперь? Хороший вопрос, только ответа на него нет ни у Адама, ни у Евы, ни у самого Бога. Но есть решения — время резиновое, и у них оно пока есть. — Я тут побуду, пока меня не перестанут так яро искать, а потом уеду куда-нибудь, обещаю, — говорит Антон спокойно. Паша смотрит на него с прищуром, подходит ближе, смотрит в глаза с глубокой личной обидой, но она не похожа на ту, которая течёт в Арсении; эта более злобная, непрощающая — Антон взгляд этот держит, а потом Паша говорит холодно: — Знаю я обещания твои. Боль вмиг разрастается в солнечном сплетении, сбивая напрочь дыхание; Антон кашляет удушенно, а потом ему прилетает ещё и в челюсть так, что голова кружится. Всё, что остаётся человеку перед не-людьми — это самооборона и борьба, и Воля знает об этом лучше их всех, хотя против сильных магов это как игрушечный пистолет. — Я тебе сказал, что будет, если ты попробуешь вернуться, Шастун. Извиняй, — бросает он и отходит туда, где стоял. Они переговариваются о чём-то ещё, пока Антон дыхание восстанавливает и выпрямляется наконец, утирая кровь с разбитой губы. — Вызывай Рому, — бросает Арсений, когда слышит топот шести пар маленьких ножек — Глики и Тузика. — Ну что, красотка, Блум чай допила у тебя? Ну пошли тогда ещё чайник наколдуем, — улыбается он ей солнечно, подхватывает дочку на руки, и они уходят в детскую. Антон перехватывает с полки Арсеньевскую сосалку вейповскую — тот балуется иногда, видимо; Воля молчит, глядя вновь куда-то в пол, и не нужно быть эмпатом, чтобы понимать, какая ненависть в нём горит. — Я знаю, что я проебался по всем фронтам, Паш. Но я не виноват. Не в этом, — говорит Антон негромко, и только тогда Паша обращает на него внимание. — А мне всё равно, — отвечает он и подходит ближе. — У тебя штрафные кончились, Шастун. У тебя нет шансов проебаться ещё раз, понял? Я не он, — Воля кидает взгляд на дверь. — Я жалеть тебя не буду, и любить тоже. Ты уже поставил его жизнь под угрозу, так постарайся до неё не довести. Иначе я тебе сам палачом буду, — говорит он твёрдо и уходит, развернувшись на пятках. Он, хоть и человек, но сильнее многих не-людей; и он будет, если понадобится, без раздумий — Антон знает. Антон остаётся один и затягивается дымом из парилки, но тот, конечно, слабый и почти безвкусный — крепкий запретили много лет назад. Антон чувствует себя мёртвым — этот день слишком долгий. Но наконец он не чувствует, что сходит с ума — мир ясный и прозрачный, а ещё понятный, как два пальца. Звонить кому-то очень страшно, правда, всё ещё, но первое из череды жутких кошмаров позади, и Антон справился; они справились, как всегда. Телефон в исколотых руках неповоротливый и мешающий, но Антон всё равно находит нужный ему контакт. — Привет, Ром. Да конечно, блять. Тут Арсений тебя вызывает, помощь твоя нужна. Я знаю, что это сложно конечно, риски, все дела. Но Арсений всегда знает, что делает. Готов?