***
Пальцы Егора мягко исчезают с висков, и Эда ведёт — голова кружится, а виски тяжёлые-тяжёлые, как свинец. Он чувствует, как чужие руки, мягко подхватив его под спину, помогают лечь на кровать. Эд каждый раз засекает, на сколько теперь его сознания хватит — то всё равно рано или поздно превращается в пекло. — Хватит с нас на сегодня, — заботливо произносит Егор. — Ты полежи пока, я пойду воды попью. Не дёргайся резко. Егор шаркает тапочками в сторону кухни, и этот звук уже почти родной, домашний; Эд слышит его постоянно, потому что Булаткин не умеет сидеть на месте. В кой-это веки в квартире Эда чисто, много еды и посторонних шумов. В отсутствии гробовой тишины легче дышится. Они сидят здесь вдвоём уже дней десять, потому что Эд старается не высовываться на всякий случай, а Егор просто не знает, куда он может высунуться. Но это, в целом, не так плохо — Эд вдруг понимает, что ему хорошо. Он уже около двух часов, а под алкоголем все четыре, может быть собой настоящим; он не говорит прежним, потому что омут в его голове искусственный, как будто созданный условиями, обстоятельствами, временем — Эд начинает понемногу верить, что он вернётся мозгом в студенчество, пускай и, как оказалось, не навсегда. Но если — Эд часто так шутил в прошлом — они будут одиноки к сорока, а сорок ему уже через семь лет, то вполне вероятно, что Эд возьмёт Егора замуж. По приколу. А сегодня праздник у утят — так пошутил тоже Егор — сегодня Эду тридцать три. Егор вообще везде и всюду — говорит, смеётся, делает, пока Эд чаще всего втыкает в стену в попытках не пустить мёртвую воду по живой. На ночь Егор читает ему всратые славянские сказки про всяких вылупляющихся из яиц утки людей, про Иванов, которые только и делают, что плачут и спят, пока весь мир всё решает за них; и они вместе ржут с них, как умалишённые, до соплей, и в эти моменты Эд даже забывает, что с ним всё не так. Что у Эда синдром нестабильности, что его руки передают слишком много, что голова смыслит слишком мало — но он будет в порядке, если Егор решится остановить его падение и остаться до конца; Эд бы, наверное, этого хотел. С ним проще, чем без него — ненавязчивый флирт у них течёт из прошлого, они лежат плечом к плечу, иногда Егор кладёт голову ему на грудь или на плечо, потому что так комфортно; если его не испугала попытка его придушить, то он вообще святой. Святой Егорий — так теперь он записан у Эда в телефоне, который всё так же безжизненно лежит на столе; кроме моментов, когда звонит мама. А мама звонит чуть ли не каждый день, пытаясь восполнить все те годы утраты сына как можно скорее. Эд, правда, кажется, расстраивает её сильнее и сильнее с каждым звонком; потому что он больше не тот мальчик, которого она отправила в Петербург. Так или иначе. Но она понимает, наверное. Эд надеется, что понимает. Сквозь ненавязчивый поток мыслей, который пока не скрипит шестерёнками в извилинах, до Эда доносится дверной звонок; он нехотя поднимается на локти и трёт глаза. Егор знает правило — ментов не впускать, и быть поосторожнее в принципе, но сейчас тот почему-то спешит и открывает сразу. — Эд! — доносится из коридора, и Выграновский напрягается. Он встаёт неохотно, пихая ноги в тапки-утки, которые Егор ему подарил сегодня утром, хотя Эд всё ещё против, что его ассоциируют с жёлтой мультяшной птицей; и выходит в коридор, как ребёнок с жаждой оглядываясь по сторонам. Он так давно живёт где-то между руин, что видеть и осознавать — ясно и полноценно — приносит какую-то особенную радость. Когда его голова чистая и спокойная, ему снова двадцать, его знают все в любой тусовке, ему не нужно пять минут, чтобы сообразить, что к чему, у него не случается припадков и приступов агрессии; он шутит и пьяно смеётся, любит Яну, себя и мир. Яну, которая сейчас стоит на пороге вместе со всеми его друзьями. Кроме Антона — Эд пытается мгновение выхватить его макушку; но Антон ему и не друг. Те кричат ему хором «с днём рождения!», а Эд хлопает глазами растерянно, пока Егор стоит рядом и гордой, победно лыбится. А потом губы Эда расползаются в детской (хоть и серебряной) широкой улыбке, и, кажется, немного сочувствующие лица друзей расслабляются. Он ведь может быть тем двадцатилетним парнем и сейчас. — Приве-ет! — радостно тянет он, пропуская всех внутрь и обнимая по очереди: Яну, Рому, Макса, Иру, Дану — Дану? — и Юру. Эд улыбается ему немного грустно, но искренне — они не виделись много времени. Да и расставание их всё ещё немного колет; потому что тогда уже было плохо. Борисов улыбается ему ответ озорно и хлопает его по плечу, в глазах высматривая что-то и это «что-то» для себя помечая. Он, наверное, больше других застал темень, в которую провалился Эд, и был причиной и свидетелем. Но в полной мере увидел её только Егор — потому что Эд, оказывается, последние годы был один, и теперь он помнит это хорошо. Он был один, и это одиночество сжирало его, как безлюдность разум на острове, в пустом городе, где угодно. Поэтому крыша совсем, наверное, и поехала. Но сейчас это не важно — Эд рад видеть его, почему-то больше не ощущая этого тянущего чувства потери; Эд рад им всем, хоть он и не совсем понимает, как это случилось. Он ещё пока не здоров, чтобы сложить из кубиков слово, а из мыслей — цепь. Последнее ему заменяет цепочка на шее, которая висит мёртвым грузом, но помогает не выпадать из реальности. — С днём рождения, салага! — улыбается Юра и хлопает его по плечу, но это оказывается фатальным. Видимо, ленточки, что держат коробку, также устали от жизни, как и Эд, и упаковка с треском разламывается от резкого движения — и Эд на автомате хочет его поймать. Правда, если бы он был мемом, то тем, где ребёнок валяется на полу, а всё вокруг в говне. И ребёнок в говне. Потому что сейчас весь торт, пол, и Юра в креме и тесте, и это было бы даже печально, если бы не было так смешно. И Эд смеётся. Кажется, библиотеку мемов двадцатых в голове он ещё не растерял, и наверное, десятых тоже, раз это напоминает ему другой — с гоблином из «Властелина колец». Или кто он там был — этого Эд уже не вспомнит просто за ненадобностью. Эд окунается лицом в торт раньше, чем его заставляют. Крем вкусный, брусничный, и торт жаль вдвойне, но он загребает его и мажет Юре на лицо за косяк — безобидно и шуточно, а потом уходит умываться, пока всех остальных в комнату спроваживает Егор, ненапряжённых и обрадованных реакцией. Язык не поворачивается сказать им, что это не навсегда — оказывается, им кто-то ещё дорожит. Он чистым, блестящим взглядом оглядывает своё отражение, стоя в серой, обезличенной ванной, где круги под его глазами такие же серые и обезличенные. Внутреннее пока не лечит наружное — Эд всё ещё выглядит тощим и болезным, но смотрит он на себя иначе. Голова пустая — он изучает татуировки, глядит на себя так, будто всё до него с ним делал не он; будто вся жизнь между двадцать четвёртым и этим моментом была ненастоящей. Он смотрит на себя нового, он смотрит на себя старого и узнаёт. В голове тихо, море больше не бушует и не пытается утянуть его за собой холодным течением куда-то вглубь, где его не найдут даже водолазы, где он будет, как вековые статуи чужих тел, обглоданным скелетом. В голове тихо — так, что в ушах гудит, и Эд смотрит, сжирает своё отражение взглядом, чтобы хоть что-то от него потом осталось, потому что хочется кричать: «Вот я, вот!». Хочется вырвать это знание из лап безумия, и Эд даже почти злится, водопровод своим током готовый разобрать по частям. Хочется, но он отшатывается от раковины и лопатками врезается в стеллаж; у него есть он сам — даже если на несколько часов. Эд скалит зубы: он когда-то позволил разорвать себя на части — буквально и образно. Больше такую ошибку он не совершит. — Эд, там все… — говорит Егор, сунув голову в проход, и Эд вздрагивает. Булаткин не спрашивает — он заходит внутрь и прикрывает за собой дверь. Его взгляд — задумчивый и долгий, но он не сияет менталом, процесс сканирования не запущен, обнаружена ошибка: совесть. Эд благодарен ему за её наличие. — Ты как? — спрашивает кротко и тихо. Участливо — Эд ведёт подбородком; вся его жизнь — это сплошная туманная шутка, плохая постирония, которую не поняли, но Егор лезет к источникам и истокам, чтобы разобраться, и Эд не понимает пока, зачем. — Нормально, — выдыхает он. — Нормально, просто, бля… это странно, шаришь, смотреть на себя и видеть себя. Вот же я, Егор, — он показывает рукой на отражение. — Настоящий я. Только нога нихуя не настоящая, киборг-убийца, блять, но я ебейше отвык видеть себя. Как будто все эти годы я был какой-нибудь куклой всратой из этих кукольных театров стрёмных, помнишь? Их нет уже давно, но бля, ты ж не малец тупой, ты должен помнить. И это прям дико как-то, честно. Вот я. Но через четыре часа я буду как под спидами опять, и я, блять, так не хочу, — злостно произносит Эд и трёт лицо ладонями устало. — Охуеть распидорасило меня. Егор смотрит на него, как на дурака, ведёт бровью. — Так пошли, ну. Ты собираешься четыре часа заёбывать себя, что снова всё будет плохо? В пизду, Эд. Я понимаю, что ты скучаешь по себе, но ты же всё проебёшь. Я тебе уже обещал, что я верну тебе тебя, — Егор кладёт ладони на его щёки, и Эд подаётся назад рефлекторно. — И могу пообещать ещё раз, если тебе станет легче, но тебя — тебя — там ждут твои друзья. Так не ной, что ты всё просрал, Гагарин. А то просрёшь ещё больше, — говорит он удивительно серьёзно, а потом отходит и тянет его за собой. Какая-то глупая у них привычка. Но Эд идёт за ним, мотнув головой, чтобы весь этот мрак осел куда-то на пол, уполз по углам и хищно дождался своей очереди на пожирание его извилин. Ребята, уже давно знакомые между собой, и Юра, которого почти все видят впервые, быстро находят общий язык, и никакого неловкого молчания под приход Эда не царит. Борисов смотрит на него пристально, когда он появляется в поле его зрения, и на секунду Эду кажется, будто что-то в нём неуловимо поменялось — но Выграновский не может так сразу сказать, что. То вскоре суровость и цепкость в его лице сменяется улыбкой — привычной и чуть безумной. В этом плане они всегда понимали друг друга. Но два безумца рядом — это очень опасно; грань сумасшествия там не видна. — Ну шо вы, шлёцыки? — Эд улыбается открыто, стараясь не думать о плохом. Рома тянет ему бутылку с шампанским, и Эд с охотой хватается её открывать; он надеется, что она хлопнет так по-праздничному, чтобы не было так печально тихо в квартире; она пропиталась его безличием. Он пытается под звуки, голоса, за предметами, за ощущение стекла под пальцами, за текстурой фольги на горлышке — убежать, забыть, кем он стал. — Ром, включи музыку, а? Тухло пиздец, — бухтит он, злясь на самого себя, и Билык усмехается. — Вот это я понимаю, наш Эдос, — говорит тот почти гордо. Его долго носило где-то, все скучали по нему, звали, как в той песне про Деда Мороза, и он пришёл — наконец-то. Эд улыбается Зверю в ответ и хватает бутылку за горлышко. Как же он сам себя задрал, в самом деле. — Ну шо, бля, с днём рождения меня! — орёт он и срывает с неё спиральку. Пробка вылетает куда-то в потолок с громким хлопком, и пена заливает столик, но Эд ржёт так, что дерёт глотку, а в комнате звучат возгласы и аплодисменты. — Эдик, — начинает Рома, как самый древний его друг из здесь стоящих. — Эдичка, — канючит он, и Выграновский морщится, будто он понюхал дыню — он ненавидит дыни. — Желаю тебе от нас всех удачи, в первую очередь, потому что тебе точно надо. — Больше, чем мне, только Антохе, походу, — хмыкает Эд смешливо, и Рома кивает. — Ну да, этот-то ещё тот лох. — Это он ещё не лох пока, — туманно говорит Ира, сверкнув серебром мутных зрачков. У Эда брови ползут вверх. — Ты это, бля, чё, научилась так? Ира гордо улыбается, а Егор хлопает глазами непонимающе. — Бля, охуенная ваще! — улыбается Эд и принимается нейтрализовывать тысячу вопросов во взгляде Булаткина. — Ира — полупророк. Должен знать, если все уроки биологии не проебал. У нас каждую тусу раньше была развлекаловка — гадать, какой пизды кому ждать, а потом сверять, чё сбылось, а чё нет, она же не всегда в правду попадает. Зато предупреждён — значит вооружён. — О, я тоже хочу, — заинтересованно говорит Егор. — Я ж не помню нихуя вообще до сих пор, отрывками что-то типа. — Так, ладно, это всё потом, — прерывает их Рома. — Так вот, желаю удачи, не влететь в какую-нибудь пизду, это важно, — он поднимает палец, заранее прервав все попытки его прервать. — А ещё вылечить голову, потому что глядя на тебя сейчас, верится в лучшее. За тебя, мой хороший. — Ой, ну чё за гейство-то началось? — противится Эд, и Рома хлопает его по плечу. — Да ладно тебе, какое гейство, брат, — улыбается Билык тепло. Звон бокалов тонет в чужих возгласах, и все рассыпаются по дивану вокруг столика с едой. Торта больше нет, как драмы, притяжения и всего, чего нет у попсы десятых, но вместо торта у него есть кое-что лучше. Рулетик с ветчиной и сыром с на соплях стоящими там цифрами три. И Эд правда чувствует себя чересчур счастливым для этого факта, когда задувает свечки под какой-то ромин трек про дела. Яна достаёт фотик, и Эд по традиции (какой-то очень старой и запылившейся) показывает козу; фотка выползает сразу, и Эд смотрит на себя со стороны — яснее, чем в ванной, — и всё это ему напоминает юность. Хотя в теории он до тридцати пяти людских ещё молодой, но мозг у него состарился раньше положенного. Но он обещает себе об этом не вспоминать, потому что Егор в чём-то прав. Эд больше не позволит тьме, крови, волнам, кому угодно — себя сожрать. Он один раз уже сдавался, но теперь не время — злоба внутри кипит детонатором. Он валится на диван рядом с вечно дёрганным Юрой, потому что кто ещё того вытерпит, и тот перехватывает его руку на мгновение, потянувшись за колбаской на столе. Весь гнев медленно уходит, почти ощутимо ускользает куда-то из головы; Эд, может, просто запивает его шампанским, которое искрит на языке. Но на следующем глотке оно вдруг оказывается до мерзости тёплым, и Эд чуть не сплёвывает всё в бокал, а потом оглядывается на Дану, которая сидит на полу по какой-то дурной кошачьей привычке. — Ну эй! — возмущается он, и Соколова смеётся. — Никаких уходов в себя сегодня, Эд, мы и так сто лет не виделись с тобой все. От тебя ни слуху, ни духу, и если бы нам Егор не написал всем, то никто бы не знал, что с тобой. Эд только сейчас понимает, что Егор на самом деле организовал всё сам специально для него. Откуда-то откопал его друзей, даже тех, кого не вытащишь никуда, типа Юры, который прыгает с площадки на площадку, и с ним выходит по пять фильмов в год, или Иры, которая последние годы мотается между Воронежем и Питером. И Эд правда благодарен ему, потому что свой день рождения он не праздновал уже много лет. А теперь он мало того что сидит с шампанским среди друзей, так ещё и запомнит это, вероятно, и всё это благодаря Егору. И он обязан сказать ему об этом, пока голова вновь не утянула его в вязкое безразличие. — Я хочу поднять тост, — говорит он громко, обрывая чужие разговоры, — за Егора, потому что если бы не он, действительно ничего бы этого не было. И меня бы не было тут, как вариант. — Он улыбается ему тепло, глядя в глаза. Тот давит лыбу ему в ответ, и они все чокаются. — Бля, Дан, верни мне холодный шампунь, нахуй, — плюётся Эд, и та в одно касание превращает его в почти ледяное. — Спасибо. — Ты тепловая? — спрашивает Егор. — Ага, — кивает она довольно. — Макс — иллюзионник, — притихший Макс поднимает свой стакан, потому что бокалов не хватило. — Про Иру тебе уже сказали, Юра — целитель и бывший Эда, Яна чтец и бывшая Эда, а Ромас — манус. Эд цокает — про бывших можно было и не указывать. — А Эд, видимо, единица с потрясающей способностью дружить с бывшими, — шутит Егор. — Щас окажется, что вы все тут с ним встречались. Целый гарем, получается. Я следующий? Эд тихо прыскает, потому что приблизительно представляет, к чему это всё сейчас придёт. — Ну да, а ты не знал? — говорит наконец Максим, и Эд прячет взгляд, чтобы не спалиться. Они в универе постоянно всех разводили; типа, все со всеми, круг замкнулся, и это, оказывается, весело до сих пор. Особенно, если видеть ошарашенный взгляд Егора. — Чё, серьёзно?.. — переспрашивает тот, и Эд готов лопнуть изнутри. Он такой очаровательно наивный местами, что эту наивность даже не хочется разрушать. Егор потрясающе многогранен — он и серьезный, и дурной, и наивный, и самый осознающий — Эд живёт с ним под одной крышей уже порядком много времени, и замечает всякие мелочи, когда он в себе. И эти мелочи — какие-то домашние, притягательные, и Эд притягивается, как Нюша к любому железу в серии про магнит. Никто не может запретить тридцатилетнему мужику смотреть «Смешариков» — тем более Эду; он бандос, у него везде оружие, так что не стоит даже пытаться. — Да, а мы даже втроём встречались, — говорит Ира. — Я, Юра и Эдик. Секс был божественный. — И что, даже Рома?.. — У Егора планируется отвал челюсти, вероятно. — Даже я, — согласно кивает тот. Вроде как, он должен быть серьёзным взрослым, потому что он вообще старик, но Билык, видимо, вовремя понял, что на серьёзных щах, борщах и окрошках сильно жизнь не вывезешь. Но контору палит уже Эд, потому что эта картинка вызывает у него приступ смеха такой, что у него все внутренности собираются сжаться до размеров смятого пакета. — Господь… да ты что, он же дед, — говорит Эд сквозь смех со слезами. — Он мне в отцы годится. — А сколько тебе?.. — спрашивает Егор у Ромы. — Пятьдесят пять. — Них… Ты выглядишь на двадцать пять. А как вы вообще познакомились? — Да ему приспичило в сорок второе образование получать пойти, бросить карьеру, ну и мы там с Антохой в общаге с ним познакомились. — Да ладно, не бросал я карьеру, просто мы с парнями на паузу встали. А сейчас просто альбом собираем потихоньку, не торопимся. Эд фыркает и продолжает: — Так вот, охуели, конечно, знатно. А он ещё жил через комнату от нас, мы ваще позеленели от восторга, типа, Рома Зверь в трёх метрах живёт. Я потрахался первый раз под «Районы-кварталы» ваще, а Антон сосался под «Дожди-пистолеты». Но не со мной, если что. А жаль. Но провалиться в реку сожалений у Эда не получается из-за полухруста-полукряка со стороны Егора. — Ты хочешь сказать, что дружишь с Ромой из группы «Звери»?.. — Да, а ты что, не знал всё это время?.. — у Эда шарики заходят за ролики. — Нет, я не видел состав «Зверей», только песни слушал… Охуеть! — Егор представляет собой просто коробку с эмоциями, как с воспоминаниями или с подарками бывших. Иногда лезешь туда рукой и вытаскиваешь какой-нибудь восторг или фигурку котика, разрисованную гжелью — что попадётся. Правда за этим ещё следует час мыслей о том, как у вас всё было прекрасно, а бывший — тупой индюк. — Так вы не встречались?.. — запоздало спрашивает он. Егор хлопает глазами растерянно, и Ира мягко хлопает его по спине. — Мы пошутили, никто кроме Юры и Яны с Эдом не встречался. Но ты можешь попробовать, на свой страх и риск, — хихикает она. И Егор теряется ещё сильнее, но потом усмехается как-то двояко. — Всё может быть. А ты мне сейчас не можешь сказать? — заинтересованно приосанивается Егор, и Эд усмехается. Прикольно было бы; Егор чуткий и даёт ему внимание. Но он не Антон всё ещё, и это жаль. — Не, пророчества не выдаются по заказу. Я не могу тебе что-то конкретное по желанию выдать, только то, что увижу, — пожимает она плечами. — Блин, я хочу, а можешь?.. — просит Егор неуверенно. Эд пересаживается ближе к краю дивана, потому что ему тоже интересно, что там ждёт Егора потом — они всё ещё ничего не знают о нём, а память у него выскребана или заблокирована намертво; вскрыть черепушку, как Егор вскрывает голову Эда, у них не получится. Единицы вообще чуть ли не самые слабые не-люди из всех, но загоны на этой почве Эд пережил ещё в подростковом возрасте. Ира садится напротив Егора, скрестив ноги, и смотрит на него пристально; Егор оглядывается на Эда как-то неуверенно, но возвращает свой взгляд к Кузнецовой, хотя это теперь и не обязательно. Но для большей достоверности так будет лучше; Ира берёт его за руки. Её зрачки мутнеют почти мгновенно и становятся слепо-серебристыми — Эд помнит, кажется, это с института, потому что они ставили деньги на её предсказания по поводу зачётов и экзаменов. Эду тогда не везло — он проигрывал в семи раз из пяти; он в принципе, судя по поехавшей крыше и протезу вместо ноги не самый фортовый. — Так, — вздыхает она как-то отрешённо, а потом улыбается довольно. — Переспите с Эдом. — Удивила кота сосиской, а Эда пиписькой, — фыркает Юра на другом конце дивана, и Эд закатывает глаза. — Убийство, — вдруг переключается Ира, которая редко слышит мир извне, когда дело доходит до пророчества; она открыта и честна в своих эмоциях, потому что не может контролировать их должным образом, и это как мило, так и пугающе, потому что сейчас она выглядит натурально испуганной. Для неё не существует ложных пророчеств; она проживает и видит все их настоящими. — Не твоё, а тобой. Антона. Эд напрягается, но пытается списать это на что-то ненастоящее; такого не может быть, Шастун с Егором, вероятно, даже не знакомы, и этого не может быть даже в какой-нибудь другой временной ветке или прогрессии. Егор добрый, он пытается всех спасти и обижает только, чтобы помочь, на самом деле — горечь пепла на языке чувствуется спустя недели. Она, кажется, топит его до сих пор, всё глубже погружая его в свою ядовитую темень, и Эд чувствует, как всё его нутро впитывает сажевую чернь. Эд дёргается, когда Юра проливает на него свой бокал, и его рывком выдирает из цепких, топящих мыслей. — Бля, прости, друг, — говорит тот, и в этом «друг» нет ничего похожего на издёвку. Наверное, они оба почти пережили расставание, и становится проще. Общаться, воспринимать, видеть — Эд рад, что он пришёл. Юра вытирает разлитое всеми силами, и Эд больше не ныряет в себя, а горечь сажи далёкая и почти незначимая. — Нур… Нурлан? Вы знакомы? — вдруг удивлённо спрашивает Ира, и у Эда уши поворачиваются на девяносто градусов, чтобы лучше слышать. — Нет, я… не знаю, правда, я ж не помню ничего, — пожимает плечами встревоженно Егор. И это уже не есть хорошо — пророчества должны быть весёлой игрой, но всё это идёт куда-то не туда. Егор чувствительный — это Выграновский тоже замечает, и им ещё предстоит поговорить про Нурлана, про убийство, про Шастуна; но сейчас ему нужно расслабиться и отпустить ситуацию. Эд садится с ними рядом и касается Иры едва — муть в её глазах почти сразу рассеивается. — Это не всё правда, если что, Булкин, — говорит он решительно, и чуть спихивает его с нагретого куска ковра. — Это ж типа лотерея. Ир, погадаешь мне? — Да, давай, — говорит она, и вместе с дымкой в чужом взгляде создаётся чувство, словно они за мутной оградой от окружающего мира. Эд не может отвести от неё взгляда; тот держит и холодит, кажется, что-то в подкорке. Он не видит того, что видит она, но ощущает необъяснимую тревожность. Кажется, когда ты взрослый, весёлые предсказания заканчиваются, и ты вынужден играть не на жизнь, а на смерть, да ещё и бесплатно, за пару сотен клеток нервной системы в обмен на пугающее знание, возможно, несуществующей действительности. — Не вижу, — говорит Ира тихо, и Эд вздрагивает от того, как резко её голос разрезает глухую тишину. Почти вакуумную, давящую, где все звуки остались за пределами и дразнят недоступностью. — Нет, я не вижу. Ничего вообще, — говорит она, и «шторка» между пророчеством и реальностью разрушается мгновенно. Эд упирается в пол в попытках удержать равновесие — голова кружится, и легче не становится; хочется верить, что он по пьяни не свалится с балкона. Хотя и это Ира бы увидела; но у неё в голове пустота, и это пугает даже больше, чем гипотетическая смерть с вероятностью один к двум. Потому что отсутствие не может быть ложным или будущим; оно ничем не может быть. — Это потому что мы копаемся у тебя в голове по двадцать часов в неделю, — встревает взбодрившийся Егор. — Просто забей, проявится позже. Будущее — это куча многочисленных выборов. — Которые ты так или иначе сделаешь, — серьёзно говорит Ира, но потом улыбается. — Я просто устала, наверное, — отмахивается она и виновато улыбается Эду. — Давайте пить, вечер только начался, ну. И они пьют — господи, сколько же они пьют. Эд чувствует себя снова студентом, хотя от студенчества его отделяет уже больше десяти лет, и вообще, навряд ли он сейчас готов прыгать жопой в снег со второго этажа общаги, а тем более — с двадцать второго. Но, впрочем, это и не обязательно, чтобы нажираться, как свинье, обнимать Егора, Рому, Иру, Дану, Егора, Егора, который, кажется, пьянеет быстрее и сильнее других, и от этого становится ещё больше очаровательно-смешным, пить на брудершафт, скакать под старые треки времён юности — когда они скорее заливали алкоголь, а не выгоняли его, как велел дядя Макс. А дядя Макс тоже пропал куда-то уже много лет как — Эд помнит его на третьем курсе, а дальше только урывками. Мысли безумным, бесконечным потоком прыгают туда-сюда, как та жёлтая штука из игры ещё более древней — Эду было не больше десяти. Сейчас ему тридцать три, и воспоминания о всякой ненужной ереси у него живы, как никогда, потому что, видимо, когда-то всё это делало его счастливым, в отличие от работы, одиночества или бухла. Мемы, «ТикТок», тусовки и какое-то бескрайнее чувство свободы — от своего куба с сажей, разрушающихся домов и кровавых морей. Эд любит свою прошлую жизнь; и впервые верит, что это не прошлое. Потому что смеяться до гудящих связок ему нравится; у него глотка сворачивается в трубочку, а глаза в кучку, и он чувствует себя счастливым. Егор липнет к нему под вечер, как жабка, едва ли не с ногами на него забравшись, и Эд обнимает его спину, качаясь в ритм какой-то очередной древней песни. Они все уже здесь перешагнули порог молодёжи — не по возрасту, так по мышлению; но что-то возвращает их назад. Эд качается в такт, тёплого Егора удерживая от падения, и думает, что встретил он его не зря; потому что Эд, с ногой или без ноги, с серебряными зубами или кривыми от природы, с работой или без неё, всё ещё Эд, и он так жадно глотает себя прежнего, словно это самое вкусное шампанское мира. Он ловит на них довольный взгляд Юры — удивительно тёмный, хотя Эд помнит его другим — и тот улыбается Эду чуть лукаво; а Эд только крепче обнимает Егора, который, кажется, почти спит у него на плече. Больше не болит. Они через час заваливаются в комнату, и Егор бессильной тушей валится на кровать. Он тянется Эда поцеловать, но тот уходит от прикосновения чужой ладони и смеётся. — От тебя перегаром несёт за километр, дядь, — смеётся он себе под нос. — И тебя это смущает? — ведёт бровями этот горе-пикапер. Эд цокает и поднимается, а потом достаёт из шкафа плед; Егор изображает умирающего, когда тот прилетает ему в живот. — Спи, свиня, — фыркает Эд смешливо. — Сам ты свинья, Эдик, — ворчит Егор в плед, но глаза прикрывает устало. Выграновский усмехается и стоит, оперевшись на стол задницей; он смотрит на Егора долго, рассматривает татуировки, а потом взгляд скользит куда-то сквозь него. По рукам бьёт какое-то дохлое подобие тепла, но Эд дёргается, когда оно настигает кончиков пальцев. Он давно перестал обращать внимание на ощущения, что отдаются в руки; потому что они не несут совершенно никакой пользы, только выдавая его слабости, и мозг покрывает их пылью, как и всё, что так или иначе существует вокруг. — Егор, — зовёт Эд его тихо. Тот что-то сонно мычит в подушку, зарывшись туда носом, в ответ. — Спасибо тебе, — говорит Выграновский искренне и получает такой же сонный ответ; наверное, он значит «не за что». А потом гасит свет. Когда-нибудь такими днями, как сегодня, станут все дни. Эд будет шутить и смеяться, разговаривать на родном, а его имя перестанет фонить плечами у знакомых и друзей. Когда-нибудь он снова станет настоящим; смирится с прошлым и с фактом его существования, с тем, что Антон не любит его и не полюбит никогда, что нога у него чудным образом не появится. Смириться и шагать дальше — хромая, потому что протез не работает также; улыбаясь, потому что чужая любовь не так ему и нужна; зная, что он может всё. И он сможет. Эд прикрывает за собой дверь и долго смотрит в зеркало на пьяного, живого себя. Юра бьётся о стену лопатками рядом и дым выпускает изо рта; квартира прокурена и уже поздно идти на балкон. Где-то на кухне на расстроенной гитаре струны отбивает Макс, и Дана с Ирой с ним; Рома уезжает к невесте. Эд смотрит в зеркало неотрывно, почти потерянно. — Не узнаёшь себя, да? — спрашивает Борисов. Эд оглядывается на него вяло, и его шестерёнки скрипят, заедают ржавчиной и прогнившими винтами. Эд чуть дёргает уголком губ, обнимая себя за плечи. — Раньше всё было по-другому, — туманно отвечает Эд. — Я плохо помню. Не знаю. — Помнишь, просто не тогда, когда у тебя крыша косит, — отвечает тот так, словно это какой-то гениальный вывод. — Нравится Егор? Эд передёргивает плечами неопределённо; он и сам не знает. К нему тянет, но этого недостаточно, чтобы называться существующим словом. — Он помогает мне. Правда, это как спиды ебаные — потом без них уже не получится, но лучше так, чем сдохнуть. Я зато помню себя, понимаешь? Как будто вот эта хуйня, — он хлопает себя по протезу, — не так важна, и это что-то нормальное для двадцати двух. Как будто, блять, меня кормили колёсами все эти десять лет, и я очнулся только сейчас, сечёшь? — Секу, — кивает хмельно Юра. — Я рад, что вы с ним познакомились. — Я, наверное, тоже. Часики тикают, хоть Эду и не капают на мозги; некому капать — мама далеко, а у него ещё вся жизнь впереди. Часики тикают — и утягивают мысли Эда за собой; наматывают сознание на стрелки с кровожадным удовольствием. — Бля, а ты же даже не застал меня нормального, когда мы мутили, — усмехается он и пробегается взглядом по позолоченным корешкам каких-то книг. Наверное, половина из них — про театр, потому что Юра все их оставил, а Эд вообще не любит читать. — Да, есть такой за мной грешок, — усмехается Борисов и смотрит в потолок, где за витками дерева на шкафу прячутся юркие, скользкие тени. Эд откидывает голову на стенку тоже и смотрит на них, но он не в силах придумать ни одной ассоциации. — Встань в свободную нишу и, закатив глаза, смотри, как проходят века, исчезая за углом, и как в паху прорастает мох. И на плечи ложится пыль — этот загар эпох, — читает Юра осипшим голосом, и Эд усмехается. — Кто-то отколет руку, и голова с плеча скатится вниз, стуча. — Понторез. — Да. Так или иначе, века всегда где-то иллюзорно рядом, хотя дотянуться до них уже не получится через километры опыта, времени, случаев и следствий. Также, как Эду, или Антону, или даже, поберите его кто-то уже, Арсению — не стать молодыми и глупыми, потому что всю глупость они разменяли на возможность стать взрослыми раньше положенного. И даже если кажется — Эд задумывается об этом, позволяя родному туману утянуть себя назад сквозь мягкое, ласковое ничто, — что десять лет не так далеко от настоящего, это гнилая неправда. Что в прошлом и правда давно прошло, потому что перечеркнуть столько времени уже не получится; как бы Эд не старался себя собрать.***
Егор просыпается ближе к обеду; за окном горит серое ничто тоже. В квартире тихо, и у Эда в голове; безумие приглушает слух. Он теребит в руке бумагу, пока корявые слова как у первоклассника дразнят его своими забавами. Они дрожат и перескакивают со строчки на строчку, они превращаются в непонятное месиво, но Эд с упорством выводит их на блеклых, выцветших за годы линиях. Он давно не доставал тетрадей и ручек, он не держал чернила в руках и забыл, что гелевые размазываются по бумаге одним неловким касанием. Но суть не в целостности, а в процессе; слова складываются в текст, они ищут себе место, пока Эд ищет своё — мир плавится и горит. Но не рукописи. Егор просыпается и вяло шуршит одеялом; его сонное лицо прячется где-то между тканевых складок; он вялый и измученный. Эд, толкнувшись ногой, на кресле подкатывается к нему и протягивает бутылку с водой; но Егор пока, кажется, не совсем проснулся. Брови у него очаровательно сдвинуты, лицо бледное и несчастное; Эд понимает, утром он был таким же, но стакан коньяка решил все его проблемы. Ему не видеть мир ещё пару дней, и это всё так неважно. Не важнее, чем сушняк Егора, чем его бледное лицо и зверское желание есть; Эд помнит. У его памяти странные механизмы — они не защитные, а будто бы цирковые, жонглёрные, где каждую секунду он нелепо упускает апельсины, тенисные мячики, бутылки; без чёткой схемы или закономерности. Просто, потому что не в силах удержать в руках. Своё прошлое, тексты, да даже возраст — сегодня он не смог сказать маме, сколько ему. Мама знала и так — она считала дни; но суть не в ней. Эд протягивает Егору воду снова — тот чуть приподнимается на локтях и выхлёбывает сразу всю бутылку; он вздыхает так блаженно, что Эд глупо хихикает, а потом возвращается за стол. Телефон светится сообщением от мамы, которая показывает ему выращенные анютины глазки — она, несмотря на сквозящую печаль, слышится каждый раз счастливой, и Эд больше по-юношески не отфыркивается от разговоров. Он напортачил сильно, и перед всеми, и продолжает — но что-то надо исправлять. Он листает список пропущенных который раз, но тот сливается в единое режущее глаз пятно; красные телефонные трубки дразнятся возрастом и цветом, как красная тряпка для быка — тот на груди чернеет, потерявший очертания. Может — от злости, а может, нет — Эд не может ничего сказать точно. Но он раз за разом спотыкается о цифру между семью и тринадцатью; спотыкается один раз, второй. Антон звонил — Эд помнит его объятия. Вернее, не его, а собственной проекции, и не хочет перезванивать. Он нужен Шастуну; потому что у Шастуна проблемы. Потому что Шастун меняет день рождения друга на секс с Арсением, потому что Шастуну нужна помощь с работой, деньгами, отсутствием плакательной жилетки. Эд знает, они все изменились за годы; но это злит всё равно похлеще, чем красный значок пропущенных на потускневшем экране. Тем не менее, Эд его в это втянул и среди терновых ветвей светляком шныряет проблеск совести — он Антона в это втянул; когда не понимал степень, когда им грозили только адские штрафы за неуплату налогов или неоправданно большие сроки за какие-то мелочи, когда нога была на месте, и голова тоже. Наверное, Эду стоит искорёженное и тут вправлять и выворачивать в нужные углы и положения, но он отказывается брать всю ответственность на себя. Антона никто не принуждал работать с ним столько времени, чтобы чувствовать вину ещё и за это — у Эда есть мама, которая думала, что он мёртв уже много лет, и это болит внутри намного больше. Антон сам сделал этот выбор и сделал самого себя тоже сам — Эд не хочет больше быть жилеткой, быком, подушкой для битья, чем угодно. Эд тоже устал; он едва приходит в сознание, и это изматывает. Всё это больше не для него — Антону не десять, и он сможет разобраться сам. Эд вернёт должок — он помогал ему столько времени и забивал собой дыру в грудине, и это Выграновский возвратит ему. Но ни гроша больше — он не мамочка ему и не нянька; Антон справлялся семь лет, и не нужен был ему никто. И бассейн, и рыбки, как в том приколе с мопсом, были нарыданы и заведены. А Эд умывает руки и возвращается к своим каракулям, написав всего одно сообщение; слова понятны только ему и складываются во вполне ладный ритм, звучат хрипло в голове — звучат значимо. Процесс действительно какой-то лютый, но Эд в этом сумасброде различает свой портрет. Его абсолютно не волнует, что у других на душе — он пытался быть спасателем, и ему надоело. — Пиздец ты бодрый, похмел не мучает? — сипит Егор из его постели, и буквы рассыпаются по бумаге, вновь напоминая месиво из чернил без смысла и связи. Эд оглядывается на него; сейчас Булаткин напоминает месиво из чернил тоже; но Эд больше. Егорка дурачок, забыл, что это вечное его состояние, и его не удивить мутной головой или ломящим чувством болезни. Эд усмехается и не отвечает, листок продолжая теребить в руках. — Не шуми, — бухтит Егор куда-то в одеяло. — А я написал тут текст, — игнорирует его далёкие, недостижимые просьбы Эд. Егор оглядывается на него удивлённо в той степени, на которую он способен, но Эд прячет взгляд среди букв. Он подкатывается к Егору на стуле как ребёнок и протягивает бумажку, незаинтереснованно пялясь в потолок с глупой, безмятежной улыбкой. Его больше ничего не грызёт не сковывает — цепи с грохотом разбиваются о безразличие к чужим делам и душам. Этот грохот громкий и пугающий, как стук протеза по полу, но Эд даже не дёргается. Ему легко. — Это про нас? — усмехается Егор, потому что так можно было подумать. Текст такой обыденный и простой, до противного, про одноразовый, равнодушный секс; но суть не в словах. — Про Антона, — пожимает плечами Эд и тянется за сигаретами. Егор шумно выдыхает и бегает глазами по тексту, хмурясь, потому что закорючки становятся шифром; не нужно никаких патентов или авторских прав — это не разберёт ни одна душа. Телефон горит новым сообщением, и Эд пробегается по нему глазами, не вникая в суть, а потом берёт бумажку со стены. Там что-то уже написано, но пустоты заполняются адресом, и Эд клеит стикер Егору на лоб, что кажется ему смешным в крайней степени, вехой юмора и громкости его связок. — Вечером проедешься до туда, лады? — просит он потом, когда смех гаснет где-то в глотке недостатком воздуха. — И пару распечаток отвезёшь одному человеку. Егор бровки домиком сводит и стонет, но не находит сил отказать — он наблевал Эду на тапки со словами «смотри, как могу!», так что у Эда ещё есть карт-бланш на свинство.***
Они берут Антона с собой, и тот вяло, отрешённо плетётся позади, пока Егор с Эдом идут дальше, по трупам ворон и кровавым лужам шлёпая в сторону неизвестного, искать дальше — источник и конец пути. Эд монтировкой отшвыривает трупы этих склизких беззубых тварей или добивает живых — он скачет и звенит железкой с небывалым удовольствием. Перед ними простирается целый необъятный, причудливый мир, но Выграновский не имеет права бояться. Он тут хозяин, и жизней у него на тысячу попыток — но Эд управится за одну. Он протягивает Егору руку, оглянувшись на безразличного Антона мельком, но замком из ладоней сносит все его тревоги. Эд отбивает по асфальту какой-то простенький бит и улыбается.