ID работы: 7146848

Единица

Слэш
NC-17
Заморожен
271
автор
шестунец гамма
Размер:
485 страниц, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
271 Нравится 47 Отзывы 133 В сборник Скачать

11. Сага о маяках и скалах

Настройки текста
Примечания:
Антон на самом деле везунчик. Он находит в морге чей-то забытый плеер — неизвестно, мёртвого или живого — пускай его вновь до ломоты гнёт к земле; умирать, так с музыкой. Кости тяжёлые и гудят выламывающей болью, что скапливается где-то в их полостях. Антон встаёт на четвереньки, но руки обжигает холодный кафель, а локти дрожат, будто суставы вокруг своей оси проворачивая — он падает носом вперёд бессильно, пытается ползти, подальше от этого жуткого железного стола, сжимая наушники паутиной в руках. Там по иронии играет что-то весёлое, бодрое, мол, вставай и живи, нечего разлагаться, но Антона рвёт изнутри, от нервных окончаний даже ошмёток не оставляя. Холодный пот течёт по лбу и вискам, пока конечности подводят, пока Антон на локтях ползёт в сторону железной двери по ледяному полу. И пока каждая его клеточка коченеет вблизи холодильников. Его клонит в сон так сильно, что закатываются глаза, но засыпать нельзя, нельзя спать, иначе боль сожрёт его безжалостным хищником, пережуёт бездонной пастью, проглотит, и Антон не проснётся больше. Колени ломает с бо́льшей силой, Антону кажется, что он вспарывает кафель, насколько сильно его тянет к земле; он стискивает зубы до хруста, потому что до двери всего какой-то убогий метр, и он не может сдаться сейчас. У него нет права на поражение, потому что там, за дверью что-то ужасно важное; что-то, что просит его быть рядом, зовёт, умоляет найти спасение, и Антон этому голосу следует, потому что он звонкий и детский. Он просит о помощи, так искренне и наивно надеясь, что ему помогут, и Антон, ведо́мый чем-то, ползёт; ползёт и тянется к двери, титановую руку протянув всеми силами внутренних чувств — но дверь заперта. Дверь заперта, и Антон с громким рыком бьёт по ней кулаком; ярость горит в крови, застилает глаза, взрывается давлением в черепной коробке. А потом он падает бесполезным мешком на пол, обессилев, и кричит, озлобленно, отчаянно — боль терзает его тело, он веки открытыми едва ли не пальцами держит, как Том, в том давнем-давнем мультике про кота и мышку. Мышка загнана в свою нору и раздавлена руинами дома — от пульсации в ушах Антон сжимается в комок, дрожит, пытается подняться вопреки, угловатыми плечами упираясь в пол. Детский голос кричит так пронзительно, просит помочь, но Антона хватает только на то, чтобы удушенно просипеть куда-то в пол: «Я помогу». Он стучит ладонью по двери, будто она этими ударами в страхе поддастся ему. Он стискивает зубы, набирается сил и дёргает себя наверх этой бесполезной, хрустнувшей под его нажимом ручкой. — Пожалуйста! — орёт он остервенело, но его никто не слышит, кроме гуляющей холодом по полу смерти. Она щёлкает за его спиной пальцами столько лет, шагая следом за каждым его шагом, она дышит своим трупным морозом на его острые лопатки. Она горит пламенем, взрывается бензином, она пахнет горелой кожей и дотлевающими перьями, она на языке колет привкусом крови и сыростью мокрых дорог. Смерть жжёт горячкой и мозг сгнаивает несуществующими картинками, она болит сердцем от тех, кого он никогда не знал, она сворачивается злой обидой у ног за того, кого он знал и любил сильнее всех на свете. Она выглядит заплаканным Арсением, у которого от недосыпа проседают глаза, а от нервов дрожат руки, не в силах лёгкие блистеры удержать в пальцах. Она выглядит трассой между лесами и полыхающим грузовиком вдали. Она слышится пищанием приборов и ласковым, родным, тёплым «всё будет хорошо». Она пыталась забрать Антона много раз, но каждый — особенный. Антон знает смерть в лицо, и он готов плюнуть в её гордую физиономию, но точно не сдать себя ей безвольным телом. Крик повторяется, и Антон вздрагивает, горячие слёзы с лица стирая. Его нутро воет безнадёгой и горечью, потому что кто, если не он? Но ни безнадёга, ни горечь ему не помогут. Никто, кроме него и Арсения. Но Арсения здесь нет; к счастью. Он хватается за ручку вновь и наваливается на дверь всем сгорающим в агонии телом, ещё раз и ещё. И та поддаётся скрипом заржавелых петель, она мешает сжирающий холод с теплом стен. Она выплёвывает Антона ненужной деталькой в тусклый коридор, и оставляет боль за собой. Антон бьётся виском о кафель другого цвета, падая чуть более вольным мешком на пол. Он мог бы считать это проигрышем, но он точно уверен. Он вернётся сюда опять.

***

Антон возвращается в Питер не тем, кем уезжал; и это почти понятно. Прошло много лет, он изменился, его жизнь успела намотать на шпиль Петропавловского, на стеллу Дворцовой, на шину грузовика, проехаться, раздавить и оставить собираться с начала. Антон шёл, зубы стиснув, переживал много дерьма раз за разом, один или нет; он взрослел, открывал для себя истины и искал пути — много, чтобы дать себе мнимый выбор. Но так или иначе, спустя почти десять лет Антон дышит в том же городе, по спирали вернувшись к очень похожей дороге, с которой он начинал. Он сидит на тесной кухне, смотрит на грузные тучи, тяжестью укрывшие город от солнца, от глаз инопланетян, но скорее всего — от Бога. На улице мрачно и ветрено. Арсений звенит шестерёнками, а Глика поёт песни Лютику и кому-то там ещё. Антон мажет кремом висок, ноющий от удара. Он помнит, что это было — морг больше не ощущается чем-то граничащим с безрассудством; он прокручивает в памяти холод кафеля, тяжесть рук, слёзы на щеках — воспоминания горят, коптят череп изнутри. Антон вдруг смотрит на своё прошлое иначе; он прожил долгую жизнь, несмотря на то, что ему всего тридцать три. Он перетерпел и пережевал много вещей, его пережевало много вещей, и это не даёт ему прав поступать плохо; но это даёт ему опыт, которым он может ответить. Ответить в момент, когда все делают его на фоне серьёзных взрослых маленьким мальчиком, когда затыкают рот и не принимают его помощи, думая, что он может только всё губить. Но у Антона за плечами едва ли не больше, чем у всех, кто на него нападает; у него за плечами детдом, безденежная юность, криминал, бандитизм и травмы. Гордиться тут нечем, но здоровыми, беспечными и ветреными, каким все привыкли его считать, из такого не выходят. Эда пережевало сильнее, его мозг и сознание превратилось в месиво, потому что он не выдержал всего, что преподнесли ему на блюдечке с золотой каёмочкой. А Антон повзрослел. И когда он доходит до этой мысли, вся чугунная тяжесть в голове расходится; когда он понимает, чего достиг и что прошёл. И чтобы казаться взрослым, ему не нужно хмурить брови и припускать всех суровым, тяжёлым взглядом из-под бровей, нависать над другими своим поднебесным ростом. Ему достаточно стержня внутри, железного и скрывающегося в глазах, что вспорол его сверху до низу. На них всех свалилось безудержно много для их лет; и крыша течёт, и проламываются сырые доски, и вода отдаёт в нервы, в пальцы, бьёт по внутренностям, и плещется печалью в лицах — Антон смотрит, как Арсений блуждает где-то не в сём мире каждую тихую минуту, когда он миру ничего не должен. Антон так хочет обнять его. Встать рядом второй частью этой обглоданной, отсыревшей крыши — чтобы она хотя бы была. Но Антон только смотрит и весь свой стержень прячет дальше в темноте зрачков, скупую грусть выдавая за чистую монету рядом с ним. Арсений смотрит тоже — и ничего не говорит. Они теперь глядят друг на друга подолгу, голо, изучающе; открывают себя заново сквозь призмы и текстуры новой реальности, и никто не отводит глаз. Арсений больше не гудит напряжением, в его чувствах чуть спёртая опаска, но не страх и не живое желание заживо сжечь. Антон никогда не отворачивается, хоть его взгляд тяжёлый, почти безумный, полый — за их незримой цепью мир живёт и дышит, он гудит и шумит тысячей разных звуков, но те минуты, когда между ними идёт молчаливый разговор, этого нет. Они во взглядах прячут недосказанность, все непроизнесённые слова, они объясняются и просят прощения, но остаётся лишь догадываться, что пытается выразить собеседник. Одно он знает точно — в чужом сердце тепла нет, но там есть горячая любовь, которая сожжёт их кости и сварит их тела заживо, если найдёт мгновенную свободу. Он знает и цепляется за неё, такую отчаянную и безнадёжную; потому что она видна, и Антон, кажется, впервые за годы чувствует, как сердце теряет стабильный ритм. Но он старается не гадать. Не имей ожиданий. Так проходят дни — не очень много, но они идут, своим мягким шагом привнося что-то новое и оставляя старое; даёт спокойствие, мнимое и недолгое, им взаймы. А шутить про голубое не приходится — но у них тут и не свадьба. У них тут долгий, затяжной мороз. Антон от этой мысли вздрагивает, будто обожжёный кафелем, а потом замечает Арсения напротив — тот смотрит безответно, сам для себя. Арсений решается произнести словами один из тысячи вопросов, которые они уже обсудили ранее, словно ищейки вынюхивая правду в чужих глазах; но оно не может быть правдой, пока не услышится из уст вопрошаемого. — Что у тебя с виском? Самое простое, для начала. — Упал с дивана во сне, — пожимает плечами Антон и усмехается. — Тебе снятся кошмары. Удивил, в самом деле — только слепо-глухой не заметит, хотя Арсений продолжает утверждать, что на самом деле Антон только беспокойно ворочается и болезненно стонет. Но Антон ловит чуть кислящий оттенок-горечь, идущий из тревоги, и вот теперь Арсений и правда удивляет. Тот оглядывается на него, принявшись делать мелкие дела — разбирать посудомойку, посуду расставлять по полкам, собирать мелкий мусор, и замолкает на долгое время, и Антон теряется в мыслях снова; за окном серый, мокрый и мёрзлый ноябрь, дующий холодным ветром в окно. — Я только сейчас понял, — отвечает запоздало Антон, глядя на безликое, грузное небо. — Странная хуйня, очень реальная. Ответом ему тишина — Арсений прекращает мельтешить со временем и смотрит туда же, на рваные клочки туч чуть более тёмного серого цвета, руки сложив на груди. То ли холодно ему вечно, то ли некомфортно — Антон посмеивается тихо со своего же вопроса, потому что он самый глупый из возможных. Но тишина в кухне, вопреки, не давит — они будто ловят ту самую забытую волну, где понимают друг друга и просто оба хотят молчать. Антона почти ласково, нерешительно задевает волна ноющей обеспокоенности, какой-то тупой и явно давней, и он, повернув голову к Арсению, чуть головой дёргает в безмолвном вопросе. Тот смотрит на него в ответ и губы кусает едва, руками в тепло свитера зарываясь глубже. — Почему ты не мог просто привезти мне лекарство на всякий случай? Антон отрывает пальцы от виска, который тёр усердно последние минуты, и смотрит на него ласково в ответ, пытается поддержать его порыв; Арсений держал в себе этот вопрос две недели, видимо, собирая для себя разные варианты, и они кончились. Он — азартный плут, и он хочет понять, угадал ли; есть ли в истории Антона пробоина, сюжетная дыра. И можно ли на самом деле его ненавидеть — Антон предполагает так, потому что ему в руки отдаёт испуг, далёкий и маячащий где-то в глубинах нервов Арсения; потому что если нельзя, оснований нет, то получается, проблем в его голове намного больше. — Потому что в тридцатых у нас не был налажен этот канал, — пожимает плечами Антон. — Только сейчас, когда Польша и Литва стали производить ампулы. У них был страшный дефицит «Метилоридола» в те годы, потому что это у нас был карантин для крылатых. У них не было, и новые штаммы охватывали города эпидемиями, — рассказывает Антон притчей, вспоминая пугающе яркие заголовки новостей. От них до сих пор жутко — Антон много лет отмахивался от памяти, как велел Бродский (отказаться от неё в пользу жертв катастрофы), но теперь даёт себе право думать об этом, переживать будто бы сначала взглядом далёкого наблюдателя. Как смотреть на фотографии солдат на день Победы и чувствовать эту скулящую тоску по прошлому, которое знаешь из книжек и линеек в школах. Антон и сам в какой-то мере то ли враг, то ли боец, то ли беженец — смотря кому, от чего и покуда. Много лет, будучи свидетелем событий, совершив поджог и прыгнув в огонь, Антон считал это своим долгом, издержками изнуряющей, но прибыльной, полезной работы. Теперь он что-то чувствует — у него есть время, чтобы подумать об этом без оглядки на бумажки, рейсы, проблемы с границами. Подумать в тишине, подумать просто — и понять себя. Арсений отводит взгляд и кивает, а потом молчит долго — укладывает, и правда пытается понять, а не бездумно ненавидеть. Этот дурак даже плохие книги читал, только чтобы своё ценное мнение составить не безосновательно; Антон всегда удивлялся этой взрослой трезвости и отсутствию малейшего двуличия. — Почему ты так настаивал на перевозке? Антон сглатывает тяжело, но душит страх на корню, до поразительного безразличную маску держа, даже почти нежную, поддерживающую — но он всё-таки не театральный гений. — Она бы сошла с ума взаперти. — Она два года не выходила из дому, уже бы сошла, если бы собиралась, — отрезает Арсений уже более строго, сурово, потому что пробоина сквозит морозом. — Ещё. Она действительно есть, но Антон старается сделать всё, чтобы оставить её незаметной; спрятать от зорких глаз и оголённых чувств. — А если бы она заболела, что бы ты делал? — выдаёт Антон вдруг почти сорвано, потому что действительно — что? Арсений шумно выдыхает и смотрит куда-то в голую стенку. — Оставался бы с ней, сгорающей, в одной квартире? Смотрел бы, как она умирает? А если бы она навредила Глике? Не специально, не подумай, но оно на то и крылатое бешенство, что у них крыша нахуй летит. А если бы заразила? У Глики гены матери есть тоже, — заводится Антон. — И я забрал ее, чтобы тебе не было так больно, как могло бы, окажись она с этой хуйнёй. — Она бы не заболела, — удушенно произносит Арсений тяжёлым, самому себе не доверяющим голосом. — А типа ты забрал, она умерла, и нормально? Мне не больно по-твоему? Но упрямо в глаза ему смотрит, что блестят злыми, отчаянными слезами; заставляет себя смотреть и чувствовать, чтобы внутри всё жгло и горело, разрывалось от любви и от невыплаченного несчастья в качестве моральной компенсации. — Я не хотел этого, — повторяет тихо, шелестяще Антон со всей мягкостью, на которую он способен. — Я хотел спасти её. Да спасти их всех. У него больше нет сил и обид на агрессию; он устал топать ногами, как взъевшийся на мир ребёнок. Антон смотрит на Арсения голо, и от всего этого разговора у него что-то сводит в районе сердца от любви и горького чувства вины. — А ты что, как мать Тереза им помогал? — спрашивает Арсений с едкой насмешкой, и Антон ведёт плечами. — Нет, — он опускает взгляд, но тона не меняет. Антон больше не хочет кричать — накричался уже; между ними злобы непаханое поле, которая с каждым децибелом только сильнее и могущественнее, она сжирает их останки. Так уже нельзя — в тихом омуте все черти, которых пора показать и высказать, потому что у них внутри болеющая любовь, которая воет, цепляясь за грудную клетку. Антон тоже бы выл, но у него на это есть хотя бы морг в черепушке, а у Арсения ничего, совершенно ничего нет. — Но это с самого начала была работа, халтурка. Я же никто и звать меня никак, и так было проще, — честно признаётся Антон. — Так было проще и спокойнее. Я брал без платы. Сироту-парня, Лизу, маленькую крылатую девчушку однажды. Она была как Глика возрастом, и с ней сестра постарше. Родителей не взял, вот я подонок, — Антон усмехается вымученно, шкрябая пальцем по браслету. — Я если бы всем сопереживал, то крышей бы поехал, Арс. Особенно, когда они умирали. — Они все умерли? — вздёргивается Арсений, ошалело, тихим ужасом слова выдохнув. Антон бы отдал всё, чтобы никогда больше не слышать этого зверского, больного разочарования в его голосе. — Нет. Сестёр довёз, а парень… он был жив, когда я видел его последний раз, но я не знаю, где он сейчас. До точки мы не добрались, — говорит Антон безрадостно и наконец находит в себе силы посмотреть Арсению в глаза. — Я может и брал за это деньги, большие деньги, но это был не мой бизнес. Я не мог прийти к Эду и сказать «братан, а давай бесплатно». — Ты мог уйти из этого сам. — За деньги или нет, я помогал им. Я вывез больше тысячи крылатых за эти годы, Арс, а свою цену за жадность я уже заплатил. А если меня посадят, я вообще закрою этим все свои проёбы. — Не посадят, — резко выдаёт Арсений, напрягаясь, и по рукам Антона проходится волна электричества такой силы, что он шипит и трясёт кистями, а потом голову поднимает удивлённо. Арсений отводит взгляд и вздыхает тяжело и муторно, но потом всё равно возвращает внимание к Антону, смотрит уставшими, болезно-блестящими глазами. — Было бы глупо орать, что я не люблю тебя, Антон, — говорит он спокойно, и в его чертах так отчётливо видна взрослая серьёзность, что раньше перебивалась яркой, юношеской глупостью. Шастун задерживает дыхание, осиротевше глядя в ответ. Спина проседает сильнее, лопатками, как два крюка, вспарывает кожу. — Я люблю тебя. Я любил тебя, и её любил. И вы оба это прекрасно понимали всегда. Но сейчас мне больно так сильно, что я хочу вырвать себе сердце, как Дэйви Джонс, потому что одна моя любовь убила другую, и я ненавидел тебя столько лет… А теперь сквозь эту ненависть всё это необъятное ломится. Я потерян, я не знаю, что мне думать и чему верить, потому что устоявшийся мир стал рушиться, когда ты вернулся. Я так рад видеть тебя иногда, живым и здоровым, пускай и хромым, а иногда я представляю, как она горела там, и я хочу убить тебя сам. Чтобы не метаться, не думать, что правильно и нет. Не думать, что я предам её, если сделаю к тебе хотя бы шаг. Не думать, как сильно я хочу тебя обратно, потому что прошло десять лет, но это ничего не изменило внутри меня. И я вот говорю это тебе сейчас и думаю — какая глупость, она же умерла из-за тебя. Но это же ты, Антон. И было бы тупо всё отрицать, если я каждый день думаю о том, что остался только ты. И это не про запасной вариант, Шаст. Это про то, что ты всё ещё здесь. К моему счастью и горю, ты здесь. Она — уже нет. Арсений говорит путано, но Шастун, как и всегда, слушает между фраз; тот хочет быть счастливым хотя бы на долю, и у него остался только Антон. И тот смотрит растерянно и печально на него, все чужие слова собирая воедино. У Антона внутри и у самого кавардак, и он понимает Попова на все миллиарды — процентов, световых лет, неважно совершенно; но впервые ему так тянет внутри что-то несуществующее, душу ли, совесть, и впервые извинение в каком-то иссуплении срывается само: — Прости меня, Арс, — негромко сипит Антон, замечая, что мышцы сводит от бровей-домиков, и тянется к нему как-то бесцельно рукой, но Арсений делает шаг в сторону и разворачивается к кухне, принимаясь чай делать с бОльшим усердием. — Да брось, — в его голосе слышится усмешка; он качает головой, — я не для прощений всё это сказал. — Я не извинился тогда, — настаивает Антон. — Никакие извинения ни тогда, ни сейчас, мне бы не помогли. Антон, ты вообще отдаёшь себе отчёт, — он резко разворачивается, и Шастун подаётся назад от испуга, — что ты буквально умертвил мою любимую? Мать моей дочки? — Умертвил, это если бы я ей ножом в сердце с разворота, она погибла в аварии, — глупо оправдывается Антон. — Не переживай, я в одной тоже чуть не умер, так что мы в расчёте, — по рукам Антона проходится мгновенная и угасшая тут же волна боли, но он лишь стряхивает её бессмысленно. — Я не специально лез вперёд другого грузовика, чтобы посоревноваться, кто быстрее. Ты когда-нибудь пробовал остановить на морозе огромную махину с прицепом? — нападает он, хотя сам понимает, что в проигрыше. Его ошибку не исправит ничто — может, получится лишь сгладить раны, которые Шастун нанёс ему; но у Антона больше нет ничего за душой — только слова и поступки. В их мире нет существ, которые смогли бы вернуть жизнь мёртвым; только почти умершим или ещё живым, и то не без платы, и это пугающая цена за жизнь. Антон столкнулся со жнецом лишь однажды, но от дяди Макса чувствовались лишь тепло и какой-то домашний, костровый запах горелого хвороста. Он не внушал страха, он не делал больно — он просто ждал, пока тело Антона обнимет пламенный цвет, а потом и само пламя. Уберегло. Арсений унимается, но смотрит всё равно обозлённым волком, хоть и принимает его правду — справедливый и мудрый, почти всегда мудрый, Антона вечно дёргающий строго, чтобы не делал чуши — между ними холод бродит под руку с теплом. — Да на кой чёрт ты вечно это делаешь?! — взъедается Арсений от бессилия, и Антон хмурится, перестав улыбаться. — Я помню, ясно? Я помню всё, и мне охуеть как тяжело постоянно вспоминать тебя тогда, и видеть тебя сейчас, да нас двоих, и ты тоже это делаешь, но я же, блять, держусь! Нас больше нет, Антон. Нас нет уже вдвое больше, чем мы были, и ни к чему это ворошить и перебирать, как бабкины платки. — Зачем? — обезоруживающе спрашивает Антон, и его вмиг отпускает обозлённость — она бессильна против внутренних граней Арсения. — Зачем себе запрещать? Арсений хлопает глазами растерянно словно его загнали в угол. — Потому что мне больно, — отвечает он. — Потому что этого уже нет. — Так и твоего ответа уже нет, — говорит Антон, пожав плечами, а потом подходит курить к окну, щёлкнув браслетом; у Арсения теперь на запястье висит его вторая часть, позволяющая ему видеть Антона настоящего, а не защитную иллюзию; почти как кольца. — И моих предыдущих слов. Потому что это всё в прошлом, и наши воспоминания там же, шаришь? Но это же было, и слова эти были, так что я бы не отрицал так яростно их существование. На самом деле он понтуется, и ему просто нравится вспоминать — всё хорошее заблудшие души лечит; от смерти спасает любовь. Антон насмотрелся мультиков, которые Арсений иногда ставит Глике на плазме в гостиной, но есть в этом доля правды — хотя бы вспоминать ему никто не может запретить. — Я… — Меня не узнаёшь, я знаю, — хмыкает Антон. — Арс, у меня в жизни осталось только бесконечное ожидание, ебанутые сны про морг и мы. У меня нет ни денег, ни вещей, только пару шмоток в сумке и побрякушки, чтобы это ожидание длилось подольше не в тюрьме. Так не отнимай. — Нет, я не знал… — Что я могу быть такой мразотой, я знаю. — Да нет, я… — Ты разочарован во мн… — Да замолчи ты уже! — рявкает Арсений, но тут же понижает тон; Антон чуть не роняет сигарету вниз. — Я не знал, что это значит для тебя столько. — А для тебя нет? — усмехается Антон почти готовый к ответу. — И для меня да. Просто не знал, что для тебя да. — Охуеть поговорили, — уже более добро дёргает уголком губ Антон. — Ты же знаешь, что тот поцелуй был не из-за великой любви к Скря? — Я бы лучше понял, если бы он был из-за неё. — Почему ты всё время припоминаешь мне только аварию, но ничего не говоришь про то, что я тебя ещё, нахуй, и предал? — Потому что на фоне всего этот поцелуй — безделушка. Никакие пьяные засосы не сравнятся с тем, что я пережил, даже если ты сделал это из простой обиды. Почему ты именно тогда заговорил про отъезд? Ты увидел Лизу на свадьбе и начал мне мозги промывать тем, что её нужно увозить, — переводит тему Арсений; конечно, жена волнует его намного больше, чем какой-то глупый поцелуй с другим человеком. Антону тоже уже побоку — он был тупым юнцом, пускай и было ему двадцать четыре, и будь он трезвый в тот вечер, он бы никогда не поступил так. Они бы, возможно, расстались позже, и события последующих лет случились бы всё равно; но Антон просто бы не совершил одну из множественных ошибок. Например, ещё ту, где у него не получается уговорить на рейс Арсения, что жену спиной скрывает, хрупкую на вид, с крыльями сильнее, чем каждый из них, в красивом платье, бархатном и чёрном, что облегает беременный живот. А ещё с дёрганным взглядом и редкой грубостью в обыденно плавных движениях — удивительно, что Арсений не заметил перемен. Но никто не видит — Антон хоть в чём-то способный; замечать медленно наступающую смерть. Лизе повезло прожить ещё два года с бешенством в крови, но всё своё везение она растратила к рейсу — она залезала в ящик и просила не бросать Арсения. Она залезала в ящик и знала, что всё может пойти не так; чувствовала нутром. Антон обещание не сдержал. Он держал её утомлённый, замученный и далёкий взгляд в памяти по сей день; ему нужно было увезти её раньше. Но теперь уже поздно — теперь ему необходимо, чтобы Арсений об их с Лизой тайне никогда не узнал. Антон не выдержит весь шквал боли от понимания Арсением, что тот был бессилен с самого начала — шутка, конечно выдержит. Но Арсений не заслужил с этой болью жить. — Я просто уже знал на тот момент о приближающейся хуйне, решил заранее, пока не начался пиздец, но пиздец стартанул раньше, чем ты согласился. — Она была беременная, куда бы ты её увёз? — давит Арсений. — Блять, ну я же не долбаёб, подождал бы рождения Глики. — Почему ты не дал мне уехать с ней? — В голосе Арсения слух режут истеричные, кричащие нотки — ладони жжёт ток, жжёт горячо и голодно, подёргивает нервные окончания пальцев до судорог. У Арсения внутри шквал вопросов и огромный ком боли, который мирно сводил его с ума все эти годы; а теперь Антон здесь, и тот беснуется у него внутри. Шастун знает, что не надо было вестись за уговоры Лизы и заставить её поехать раньше — потому что Антон сходит с ума вместе с ним, выполняя неслучившийся супружеский долг. Потому что его любовь — это больше, чем просто клятва. И в горе, и в радости, и в ненависти; и в любви. Арсению не требуется ответ, слова рвутся из него пулемётной очередью, убивая и разбивая всё на пути; тот восполняет пустоты, закрывает гештальты, которые не закрыл годы тому назад, когда не смог ударить, не смог истерзать, не смог свою боль драными связками в груди Антона оставить, выплакать и выстрадать. Антон смотрит на него и хочет извиняться горько, обнять, пальцами пряди поглаживая, а потом извиниться ещё тысячу раз — они с Лизой хотели уберечь его от всех этих чувств, но, кажется, оба оступились. Но у неё уже нет шансов смягчить эту боль; а у Антона есть. — Она была счастлива, Антон, с нами, до самого последнего дня. Зачем тебе так было надо это? — сорвано спрашивает он, глядя в глаза свирепо, невидяще и руки в кулаки жмёт. — Что же? Что ты отмалчиваешься? — Меньше знаешь — крепче спишь, — глупо отвечает Антон, губы поджав. Арсений усмехается ядовито, так неприятно, что Антона передёргивает. — Чтобы я мог сказать о тебе меньше слов в суде? — всё отчаяние в его тоне сменяется тихим, злобным сумасшествием, и глаза так стеклянно смотрят в самую душу. Безумным взглядом маньяка из фильмов; сломанного человека под вселенским страданием. — Да мне и так пожизненное светит, словами больше, словами меньше, — голос Антона становится всё тише с каждым словом. Антон больше не кричит — он грустно улыбается и поджимает губы. Он, видимо, сделал многих людей несчастными, того не желая: он разделял семьи, он увозил их в неизвестность с крохотными сумками. Хотя тогда он думал о том, чтобы заработать денег, в этом не было голого, пульсирующего альтруизма, как у Ильи. Так было проще думать, чтобы не сгорать от каждой аварии, от гор трупов, что он жёг в дебрях лесополосы — а ведь Антон, кажется, и правда хотел помочь. Арсения злит его молчание, он думает, что Антону все равно. Но Антон уже все нервы на это положил, и он понимает, что его не простят никогда, и это справедливо — Антон помнит его лицо, когда они с Лизой прощались в последний раз. Тогда у Антона что-то пережало — не ревностью, а щемящей тоской, тлеющей внутри любовью, которая никогда не выгорала до конца. Просто он учился жить с этим вечным чувством безвозвратной потери, и это было просто, пока Антон видел, как Арсений счастлив. Но в тот момент это стало чем-то невыносимым — Антона обожгло чужой агонией, и он больше не давал себе болеть и тосковать. Всё лучше, чем видеть его несчастье, и Антон, стоя на этой кухне, потерянный и осознающий всю степень своей вины, думает точно так же — даже если для этого придётся наделать ещё много глупостей. Не чтобы искупить всё это, а чтобы Арсений не был таким больше никогда. И это непрощение, наверное, справедливое наказание за его грехи, не считая нависшего срока. Антон сутулится, неприятный комок стараясь упрятать глубже, чтобы не чувствовать его так сильно и, кивнув, хочет уйти из кухни, прекратить мучать его этим бессмысленным разговором, но ему в спину прилетает едкое и ледяное: — Ну и иди к чёрту, — цедит Арсений. — Нехрен было поднимать этот ебучий телефон. Я никогда так не ошибался. И в этом тоне всё, чем Арсению не нужно фонить и что показывать. Вся эта мерзкая, вяжущая горечь, и вся ненависть, на которую тот был когда-либо способен. У Антона внутри всё сжимается и заходится судорогой; он разворачивается, резко замерев на месте, и говорит надломлено: — Да понял я уже, что проебался с этим сраным Питером. Я понял, хватит мне об этом говорить, — бормочет он через вдохи. — Мне жаль, Арсений, мне очень жаль, что по моей ошибке не стало Лизы, — искренне раскаивается Антон, глядя в его злые глаза и на впадину морщинки меж бровей. — Но я это делал не намеренно, я не хотел лишать тебя счастья. Я всю жизнь нашу с тобой, да и свою собственную, хотел, чтобы ты не был несчастен, иначе нахуя я бегал за тобой с этой вывозкой два года? Если бы я думал вернуть тебя, я бы делал это ещё тогда, ещё в двадцать седьмом, когда вы не были вместе, но точно не кровью и трупами, потому что ты мне не простил бы такое никогда. Я глупый, Арсений, потому что я просто распиздяй, но я не тупой, и мне очень, очень жаль, что Лизы не стало. И я бы принёс к твоим ногам всё в этом мире, чтобы ты меня простил. Но я уже понял, что всё это было ошибкой и мне надо было думать головой. Пожалуйста, — просит сам не зная чего он. Морщинка разглаживается почти за весь этот монолог, и Арсений теперь смотрит на него потерянно, запутанно, как кот в клубке ниток, почти виновато — так, что мерзко. Арсений — последний человек, который должен чувствовать вину, да хоть кто-то не должен в этой квартире, в самом деле. Его взгляд — блестящий и бездонный, будто с него резко спала пелена; но Шастуну уже неважно, главное, что ток руки не дерёт, а горечь не сводит челюсть. Он разворачивается и идёт прочь под гул сердца где-то в висках — в шлёпках на лестницу, шаркает по подмёрзлому асфальту двора, разгоняя кошек по тёплым подвалам своим видом. Мороз кусает его руки, и тело экстренно снижает температуру, поэтому Антона бросает в беспричинный жар; но всё, чего ему хочется, это зарыться в какой-нибудь угол, потеряться в дворах, где ни один дрон его не найдёт, и тихо замёрзнуть там, чтобы больше никогда не приносить проблем — или хотя бы потерять всю память на несколько коротких часов. Не помнить, кто он такой, кем его все считают, быть Антоном, у которого рубаха нараспашку, за душой — социальные гроши, а за спиной яркая, клокочущая чувствами юность. Антон хочет быть собой — когда его потряхивает холодом и воспоминаниями прошедших лет; Антон хочет найти свой угол, но в его мире всё — окружность, по которой он бродит в поисках чего-то несуществующего на самом деле. Но сейчас находит — скамейку в самом дальнем углу самого забытого колодца, ободранную и крашеную очень давно. Он падает на мёрзлое дерево и складывает руки на груди в бесполезной попытке согреться. В горле стоят детские слёзы обиды, но лицом Антон очень спокоен — потому что обратной дороги уже нет, и ничего он не исправит, и не залечит, и не выйдет у него ничего. Ноги деревенеют почти сразу: на улице очень холодный ноябрь, который собирается выколоть на его плите свой номер рядом с годом, но Антона это уже не волнует — лучше, чем выйти к дронам и подохнуть за решёткой. Может, какой-нибудь ярый сторонник закона просто размозжит его голову о пол, и это некрасивая смерть. Говорят, когда единицы застывают, их зрачки становятся голубыми — Антон не видел, но это, наверное, более красиво; безмятежная, мутная и опустелая синева. Он усмехается — Арсений проник в каждую темень мыслей и угол его души, и он даже думает иногда по-Арсеньевски высокопарно. Хочет поделиться с ним этими бестолковыми мыслями, потому что никто лучше Попова его уже не поймёт никогда. Потому что они два сапога пара, они — те самые два ребра одной медали, про которые пел тусклый и скоротечный русский бойз-бэнд в их юность, та самая одна палка о двух концах. И они сквозь годы находят друг друга, сознательно не ища, плачут, улыбаются, целуются, ненавидят. И любят; но всему приходит конец. И этот последний, слепой и лихорадочный поиск ставит точку — Антон совершил ошибку, много ошибок, и медаль плавят на кольца. К сожалению, не обручальные — не в этот раз. Нет ни единого шанса искать друг друга раз за разом — это конец пути не только потому, что Антон не может даже всеми силами внутренних чувств туда вернуться. Это конец пути потому, что они достаточно ранили друг друга, чтобы хотеть найтись. Вернее Антон ранил его — сам он всегда шёл с гордо поднятой головой и целым, не разодранным в ошмётки сердцем. Немного поцарапанным, немного уставшим, но в общем — целым, даже стоя на его свадьбе в красивом костюме и улыбаясь чужому счастливому, благодарному взгляду. Даже глядя на его улыбку от одной мысли об отцовстве и на мечтательную усмешку при упоминании имени его любви. Антон тоже ему любовь сквозь всю эту нескончаемую спираль, но любовь немного печальная, немного пройденная, капельку сочувственная. Пережитая и ощутившаяся в полной мере, наевшаяся горечи и острого вкуса ссор. И Антону пора перестать цепляться когтями во всё, что он от него оставил, и дать ему жить дальше. И мысль о том, что он вот-вот умрёт на морозе уже не печалит так — Арсению станет легче. Кто-то злой перестанет истязать его внутри, не будет тянуть за собой нитью сквозь годы и города, держать мыслями, держать за руку — он справится, потому что этот поиск измотал его. А Арсений больше других заслужил покоя. Такой прекрасный и всё ещё иногда горящий под сажей. Антон боится, что убьет этот огонь насовсем. Мысли путаются, пока холод лижет кожу и бродит ветром между волос; с каждым мгновением Антону всё безмятежнее, всё проще, хотя внутри кровь горит ледяной агонией. Пальцы не чувствуются, а конечности тяжёлые и неощутимые — перед глазами мир рвётся и плывёт, мажется в его взгляде. Он готов всё, чего он достиг, разменять на пару шумящих вдохов и таких же тяжелых выдохов — чтобы полной грудью и до краёв ломящихся лёгких. И на ощущение, что когда-нибудь что-нибудь будет хорошо. У Арсения точно будет — его дочка вырастет, Илья поможет им, раз Антон нет, и она будет талантливой и полыхающей страстью к миру, как отец. А Арсений сможет — он точно сможет, потому что нет никого сильнее его. Больше мысли не даются ему в руки и не складываются связно, вырывая из окружающего обрывки без конца и начала. Антон смотрит сквозь пьяную от наступающего сна пелену на парня, сидящего рядом, с кепкой назад козырьком, и с доброй, отеческой улыбкой. Антон вспоминает его терпкий и мягкий взгляд; его присутствие колет запахом костра и мокрыми дорогами, застывает в носу морозным холодом, и Антон улыбается ему в ответ. — Уже пора? — спрашивает он. Он не успел даже уснуть — но, значит, уснёт уже навсегда. — Не-ет, брат, — тянет хрипло дядя Макс, — не время ещё. И хлопает по спине, мол, нормально всё будет — Шастун не пропускает эту мысль через себя, потому что пора остановиться. Пора перестать искать — тоже насовсем. Антон кивает нетвёрдо, а потом голову тянет назад, веки прячут в темноту, и она тихая и пустая, но по-своему тёплая — всё теплее, чем его тело. Но в последний момент чьи-то ласковые пальцы ловят его загривок. Веки поддаются желаниям Антона; Арсений перед глазами почему-то тревожный и суетной, ямочки над бровями у него такие трогательные, и он какой-то слишком взрослый — Антон глупо улыбается ему и цепляется за протянутую ладонь. Невыносимое желание коснуться он одним неловким движением исполняет сразу, тычется ему в висок носом, обессиленным почему-то телом чуть не наваливаясь на него. — Сень… — бормочет сбитым шёпотом. Арсений поправляет плед на его плечах и смотрит своими блестящими, страдающими глазами. — Домой пойдём, — говорит Антон, наконец насмотревшись в силу всей усталости. — Холодно. Я говорил, надо было куртку надеть, а не просто так за пивом идти, а то «да мы быстро, Антон», «одна нога здесь, другая…» Он давится словами, а потом тихо смеётся слабым, тяжёлым хохотом. Тело какое-то непривычно грузное, и Арсений ведёт его куда-то сам, держа за руку крепко, не даёт от себя отстать, перехватывает талию, тащит за руки, так, почему-то, отчаянно, умоляет с этими ямочками над бровями опять. А Антон за ним куда угодно пойдёт. В любой мороз. Они в затхлом, кряхтящем лифте так рядом, но Антон подаётся вперёд — Арсений слишком далеко стоит, дразнится, может? Но он взгляд прячет, таков чёрт, и Антон улыбается ему понимающе, подыгрывающе. Квартира тоже не их, но Антон ничему не удивляется — мир вокруг плывёт и свистит пустотой мыслей; руки не слушаются, а ноги подкашиваются, роняют его на стул. Арсений суетной и встревоженный, и Антон наблюдает за ним из-под прикрытых век с глупой улыбкой. Такой волнующийся по мелочам — Антон много раз ему говорил, что ничего с ним не случится, он везунчик. Смерть ему не к лицу — пробовали уже, проходили. Но может, не к лицу только потому что у него Арсений рядом — гоняет всякое, своей силой необъятной сметает всех на пути. — …глаза не закрывай только, Антош, хорошо? — бормочет Арсений моляще, и Антон кивает ему, сжимая ладонями мягкий плед. — Ты такой красивый, — говорит Антон шёпотом. — Разволновался опять, дурак. Это всё хуйня, всё. Вот сначала ты, а потом Ариана Гранде… — он смеётся и задыхается в огромном желании голову на стену откинуть и поспать немного, совсем чуть-чуть, потому что сонливость давит на веки. День, видимо, был тяжёлый — на Антона накричали в магазине раз пятнадцать, точно, все силы выпили, петухи обоссаные. Арсений замирает напротив, глядя на него обедневше, и непривычно тёмные круги под глазами, кажется, проседают ещё сильнее, а потом тёплыми руками его щёки накрывает, заставляет голову от стены оторвать, пихает чашку с чаем в ослабевшие руки, держит крепко, а глаза у него так блестят, потухшие, опустелые, подбородок поджимается. — Не закрывай, потом поспишь, обещаю… — тараторит Арсений, опускаясь на колени у его ног, обессилев вмиг. — А ты свои пьесы будешь до ночи учить опять, да? Не-ет, не пойдёт так. Со мной будешь спать, — мотает Антон головой возмущённо, но усмешка сама на губы просится, цепляет уголок. Какой дурак всё-таки, ну. — Значит, вместе будем спать, — соглашается Арсений снисходительно, и в глаза смотрит так пристально, так безысходно, руками вцепившись в колени Антона. Антон взглядом бродит по его каким-то новым, удивительным чертам: по морщинкам у глаз, по опущенным уголкам губ, по теням век, по полоскам на лбу, и всё это отзывается какой-то безудержной нежностью внутри, тянет самой бесконечной на свете любовью. Антон мог бы потягаться её размерами со вселенной или чёрными дырами, но ему это просто не нужно — он знает, что победит. И что эта любовь победит всё, сама по себе, без него, и все эти морщинки, и синяки под глазами, и поджатые, дрожащие подбородки. Стекло и счастье — самые хрупкие вещи на свете, и Антон своё не отдаст ни в одни неаккуратные руки. Он подаётся вперёд, наклоняется, но губами попадает в скулу — Арсений отворачивает лицо, не отпуская колен, и жмурится почему-то. Антон усмехается ласково, с доброй такой насмешкой, и целует щёку, прокладывает путь к уголку губ. — Сень, — шепчет он, носом потеревшись о его кожу. — Ты чего, Сень? Антон едва задевает уголок рта, и эти губы цепляют его в ответ, так отчаянно, безрассудно будто даже; Арсений подаётся вперёд и чуть привстаёт, кисти на его шее сцепив, целует оголтело, целует мягко, губами такими нежными. Антон гладит ладонями его тёплую спину и улыбается в поцелуй, прижимает к себе ближе. Их поцелуи тоже самые нежные в мире, да во вселенной этой дурной, везде. Антон чуть тормозит, замирает так, едва его губ касаясь, ловит момент своей адово тормозящей головой, но глаз не закрывает — Арсений попросил. А потом наклоняется чуть вперёд и целует ещё разок; Арсений отвечает так же ласково, в той же степени робко, так сильно любяще, сжавшись в его руках, и все вопросы к этому странному миру сметает к чертям. Арсений любит его, значит, он на своём месте. Антон улыбается ему в щёку и усмехается тепло, когда Арсений отстраняется и поворачивается на чей-то кашель — Шастун смотрит туда же, и чуть стыдливо отводит взгляд на секунду. Но Воля и так всё знает, он им и помог всё это закрутить, поэтому Антон смелеет — не трахались же они тут. — Паш, передай Лясе спасибо за настойку, охуеть помогло с коленом, вообще не болит, — Антон болтает ногой и смотрит на него с улыбкой. — Вы ч… Арсений, блять, — ошарашенно бормочет Воля, но тот подскакивает и упирается руками в его грудь, будто Антона от Паши отгораживая. Антон хмурится — вопросы всё-таки не уходят. — Тих, тих, — тараторит Арсений, а потом говорит что-то Паше тихо совсем, Антон за гулом в голове не слышит совершенно, но ему, значит, и не нужно. Антон откидывает голову на стенку и смотрит куда-то в стыки кухонных шкафов. В черепушке шумит, всё вокруг смазанное, полусонное, почти бредовое, и стены ему незнакомые, и Арсений какой-то чужой и странный, и Пашка, обычно улыбчивый и открытый, брови к переносице сдвигает сурово, и челюсть у него желваками ходит, будто до скрипа сжимается, до зубной пыли. — …Ты знаешь, что делаешь? — доносятся до Антона его тихие слова напряжённым тоном. Антон оглядывается — Арсений мотает головой. Не знает он, что делает, но Антон ни на секунду не сомневается в нём — Арсений никогда не знает, но у него всегда всё получается, так или иначе, потому что он удивительный, он гений. Он — бесценный. Арсений делает пару шагов вглубь кухни, и Паша как-то смягчается. — Передам, — кивает он с какой-то особенно ощутимой тоской. Они обсуждают что-то, но Антон не вслушивается — гул в ушах нарастает и занимает каждую нишу тишины собой. — Антош, — тихо зовёт его Арсений и присаживается снова рядом, с улыбкой мягкой и ласковой, совсем другой. Такой тёплый, домашний — Антон тянется к нему, позволяя свои руки в тёплые ладони упрятать; Шастуну всё ещё зверски холодно, но до смерти глаза закрыть уже не хочется. — Пойдём спать, — предлагает Арсений и ведёт его за собой в комнату, на какой-то вспыленный диван, прячет в одеяле; у Антона нет сил протестовать, и все оставшиеся совсем уходят с поцелуем в лоб — он улыбается и хочет напомнить про чужое обещание. Но сон забирает его раньше, чем он успевает хоть что-то произнести; Антон знает — у них вечность впереди, и он всё ещё скажет.

***

Антон просыпается с трудом, но удивительно проспавшимся, будто весь свой многолетний недосып за раз компенсировав. Он тянется в мягком одеяле на всю длину дивана и чуть больше — мышцы наливаются кровью, и Антон переворачивается на бок. Мир в неясном взгляде вечерний, сумеречный — Антон промаргивается, но глаза всё равно закрываются; он видит стол с разбросанными детальками, полоску розового света на ковре, горящее в отражении стёкол солнце — он, видимо, очень долго спал. Антон вспоминает события вечера постепенно, лениво перебирает их в памяти, восстанавливая расплывшуюся цепочку, про то, как они с Арсением поругались опять — не сказать, что по мелочи, но без особого энтузиазма. Толку от того, что Антон кричать будет, всё равно нет — Арсений только сильнее будет злиться, и выглядеть будет несчастным, преданным, а Антону это последним нужно. Потом Шастун ушёл ещё в шлёпках — Антон усмехается — во дурак. Он вновь укладывается на спину, а потом, ноги вытащив из жаркого одеяла, хмурится. Его губы касались чужих губ, что отвечали, изголодавшись, отвечали любяще — Антон не знает, верить ли. Он садится только, ноги спускает на пол, и сидит так ещё, ладонями сминая простынь. Арсений горячими руками обнимал его шею, царапал ногтями, и тоже — Антон думал, что никогда больше этого не ощутит — тоже этого хотел. Всё туманно и будто бы пьяно, несуществующе, но Антон как-то доходит до мысли, что даже если этого поцелуя не было, Антон запомнит его прекрасным мгновением, когда он на секунду уловил этот былой привкус счастья. Он точно колол горечью и теплом. Антон выходит, лениво шлёпает в тапочках до кухни — Арсений там суетится у плиты. Его окутывает ощущение до странного новое — он улавливает далёкий голосок Глики, слушает кипение кастрюль и какой-то мирской, обыкновенной суеты, и на секунду все его проблемы, с законом, с розыском, с потерянностью вселенской кажутся ненастоящими и чужими. Вокруг него кипит жизнь, но уже не так отстранённо, как раньше — он будто становится целой и живой её частью, та вовлекает его в свой ритм. Антон чувствует себя на какую-то каплю дома. — Привет, — тихо здоровается он и неловко чешет затылок — он не знает, что на самом деле было вчера. Арсений оборачивается резко, и по рукам Антона прокатывается расслабленная прохлада — Арсений выдыхает и откладывает ложку, которой он мешал макароны. Наверное, там машинки, или буквы, а может быть звёздочки — Арсений делает Глике что-то новое каждый раз, хоть машинки и получаются смешные и кривые. Нужно просто добавить немного фантазии — Антон иногда представляет среди этого месива что-то своё. — Доброе утро, — Антону кажется, что Арсений улыбается едва — на кухне не горит свет, но Антону правда нравится воображать. Арсений нерешительно делает в его сторону шаг, нервно прокручивая кольцо на пальце, а потом ещё один — под его глазами пролегают глубокие тени, лицо осунувшееся, но тот выглядит в целом лучше, чем раньше. Как будто из его черт ушли строгость, злоба, всё то, что заставляло его брови сдвигать до глубоких борозд на лбу. Сейчас Арсений всё такой же запутанный, и запутавшийся, и потерянный в себе, но всё вдруг ощущается иначе. Будто воздух становится мягче, а Арсений — чуть спокойнее, и Антону хватает этого выше головы. Тот подходит к нему и руками скользит подмышками, подбородок упирает в плечо, прижимая к себе едва, и Антон замирает ошалело; а потом руками обнимает его плечи в ответ с едва заметной улыбкой. — Ты спал долго, я уже начал волноваться, — говорит Арсений, отстранившись вскоре и снова шагнув на пару шагов назад. — Сутки прошли. Но Антон не волнуется и не расстраивается этому ничуть; каждый знает, что из рекомендованных десяти тысяч шагов в день сто из них должны быть назад тихо на пальцах — но путь всё равно так или иначе продолжается. Арсений неловко мнётся, сам себе пока не в состоянии дать много ответов на разные вопросы; но в целом, всё лучше, чем холодная, злая ненависть, которой после вчерашнего — неопределённого вчерашнего — будто становится меньше. — Что было вчера? — спрашивает Антон, упав на стул. Арсений ставит ему чай с лимоном для бодрости духа — чай буквально подписан как «чай для бодрости духа», и свои цели должен выполнять. — Мы поругались, и ты ушёл на улицу в мороз в футболке и шлёпках, — говорит Арсений, вернувшись к готовке. — Анабиоз? — Ага, — кивает Арс. — Вот оно как, — Антон взглядом лижет стыки деревяшек на полу. — Никогда в нём не был. Я видел дядю Макса вчера. — Дядю Макса? — переспрашивает Арсений, вздрогнув едва заметно. Антону почему-то кажется, что мир безвозвратно меняется в который там уже раз за всю их долгую совместную — и не только — жизнь; но всё к лучшему теперь — может, когда-нибудь оно и правда будет хорошо. Антон попытается сделать всё, чтобы оказаться правым в этом. — Тот, который жнец. До Антона доходит запоздалый испуг, и это не должно радовать, но он только усмехается до морщинок у глаз. — Я уже встречал его однажды. Тогда, когда мне спас жизнь один хороший человек. Видимо, мне иногда везёт, — пожимает плечами Антон, а потом, глядя на чужую напряжённую спину, говорит уже тише: — Спасибо, Арс. Тот кивает, кинув на него беглый взгляд; про поцелуй они не говорят. Антон не знает, был ли он на самом деле, или это очередной сон, что пытается его душу вернуть на место и напомнить Антону, для кого это всё, и кто он на самом деле — но Шастун не против оставить это под некоторым флёром загадочности и думать, что это было правдой. Телефон светится входящим звонком, и на экране появляется скалящееся лицо Скря; от него так и не слышно ничего было всё это время, и Антон рад слышать его хрип на том конце провода — и понимать, что он не один в этом всё больше с каждым днём. У него как минимум есть Арсений, и Эд теперь говорит что-то про клуб и про то, что нужно достать лучшие шмотки, и что Арсений нужен им тоже — Антон кивает. Выдвигаются завтра в ночь, приодетые и зализанные — Эд ничего по телефону больше не говорит, но звучит удивительно трезвым и складным. Антон сбрасывает вызов, а потом зовёт Арсения негромко, настороженно вслушивающегося в их разговор. Он замирает, занеся ложку над кастрюлей: — Говори уже. Антон усмехается и кивает. — Ну что, идём тусить?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.