***
Эд пинает камень под ногами. Эд открывает глаза. Воздух сырой и свежий. Рядом раздробленный кадетский корпус — он шагнул назад? Больше нет следов кровавых морей и склизких трупов тварей, что раззевали на него свои хищные пасти. Он стоит на горе обломков от здания; крыша железного воздушного шара, что всегда стояла у концертного зала неподалёку, проломлена и режет небо зубьями своей собственной кочерги. Эд оглядывается по сторонам — ни единой души нет, и Антон в этом мире затерялся где-то, но Выграновский рад. Не то чтобы он перестал его любить — просто он больше любить его не хочет. Только его не спрашивали, но это — мелочи жизни, вправду. Эд присаживается на большой обломок и тянется за сигаретами, но в последний момент оставляет пачку в кармане. Смотрит на свои побитые вансы, шевелит ногами, вертит ими, как в детстве на разминке в школе. Сидит и думает — он такой. Это так, и это не изменится. Он будет цеплять лестницы протезом, спотыкаться, тот будет вылетать и отключаться после горячего душа. Так будет — её уже нет, этой ноги, зато он больше не потеряет её второй раз, не пройдёт все круги ада на реабилитации и после неё. Так будет. И это не хорошо, но это правда; она всегда не самая приятная, но с ней тоже ничегошеньки не поделать. Совсем ничего. Он закрывает глаза и втягивает воздух шумно, тот своей влагой забивает пазухи, а когда отпускает — здоровой ноги уже нет. Зато есть кеды — на обоих ногах. Кеды, отцовская куртка, мост цел и невредим. Никакой крови, с жутким лязгом распрямляется кочерга. Железо и камни на место, конечно, не встают, и никогда уже не встанут — что-то безвозвратно утеряно и не подлежит лечению. Какие бы волшебные руки с надписью «судьба» на тыльной стороне одной из ладоней его бы не лечили. Просто есть необратимые вещи. Есть сломанный нос, который под глазами, залитыми нефтью почти буквально, встаёт на место, есть отходящая через концы пальцев истерия. А есть жалость к себе, есть протез, есть утерянная за больной, неуместной любовью дружба — когда-то лучшая дружба; но не все встанет на место. И это, господь, нормально. Потому что это тоже эволюция — так его учили в школе. Регресс, исчезновение, уход чего-то в прошлое — это тоже активный процесс. Хоть и не тот, которого можно ожидать. — Эй! — окрикивает его Егор с моста. Со старой чёлкой, в своём пафосном кожаном плаще. Ведь кое-что можно вернуть назад, вопреки. Эд смотрит, как тот медленно шлёпает к нему по лужам и поднимается неловко с камней, чуть по этой горке не сваливается вниз. Но ногу свою бьёт легонько, чтобы в себя пришла, и та поддаётся ему — идёт стройно, плавно, будто новая. — Приве-ет, — тянет Эд и улыбается так, что даром вообще Юрка его лечил — губы трескаются в уголках. — Ты пришёл. Я думал, там останешься. Егор мотает головой. — Нет. Не знаю, — он жмёт плечами. — Там всё как будто чужое. Данила, конечно, прикольный чел, заботился обо мне… Но я как-то тут привык уже с тобой ко всем этим ебеням, если честно. — Вспомнил чего? — спрашивает Эд и поддевает его за рукав, мол, пошли. — Да, есть немного. Нурлана этого вашего, мутный чел какой-то. Звал меня куда-то, говорил что-то, про щепку что ли, я не знаю. Квартиру немного вспомнил. Но так, больше интуитивно, где сковородки, где бухло. Эд хмурится — вся эта история с «щепенцами» начинает обретать смысл; и не менее — настораживать. Но сейчас он отбрасывает это всё одним жестом руки. Потом. Они проснутся, выйдут из его головы, и что-нибудь начнут думать — попозже. — Ты как вообще? У тебя… нога опять железная. Была же настоящая. Ну, тут. Эд усмехается и головой болтает. — Хватит уже всей этой хуйни выдуманной. Вот кеды — это тема. Я их на заказ сошью потом, бля. А нога — это уже прошедшее. Егор смеётся скрипуче, и Эд чувствует вдруг к этому смеху какую-то удивительную приязнь, будто вот это почти пластиковое его всё — чёлка, плащ, белые зубы; всё это ему ближе, чем кажется даже ему самому уже восемь лет, из которых он не помнил его где-то около трёх. Потому что они — часть одного целого из железа и пластика; метафорически или не очень — Эд надеется, что Егору всё-таки не придётся мерять на себя железо буквально. — Расскажешь, как это было? — Нога-то? — Эд облизывает губы. — Расскажу, — кивает он. Руки он пихает во власть тёплых карманов и вздыхает ещё раз тяжело — кислород пробивается в нос с усилием, но скоро он надышится. Он уверен, он проснётся другим, не здоровым, во власти депрессии, которая наступила ему на глотку раньше всех, но больше не будет истерического смеха и плавающих стен. Если Егор не оставит его, а это он вряд ли как будто — пришёл же в его халупу из своей квартиры-комнаты, или что там у них. С «щепкой» этой разберутся, что бы она не представляла из себя, с государством поладят и улетят куда-нибудь, где синий забор косится под прохудившейся землёй. Выглядит, как будто любовь; глупо, конечно, думать об этом сейчас, но мало ли, как что обернётся. Он принял свою ногу — после этого может случиться что угодно, и он вряд ли удивится. — Только с тебя история за историю, — выдыхает он. — Мне интересно, что вы делали три дня. И чё там Антоха. Немного, конечно, не всё равно ещё — у них за плечами много всего. — Окей, окей, — кивает Егор с улыбкой. — Вещай тогда. Они бредут обратной дорогой, где недавно сгорел тот сад, что сейчас стоит как цел и невредим. Егоровского «я знаю больно вместо боли видеть пустоту» там больше нет. Потому что он больше не пустой — Эд сделал ему документы и попросил знакомого из полиции внести его в базы. Потому что у него есть дом — даже если он возвращается к нему. Маленькая кошка бродит у арки, и кошка эта, как в детстве; Эд теперь помнит много разных вещей. Они находят отражение внутри; даже мелочи. Тот рейс он не забудет даже если триста раз захлебнётся кровью и сажей. — А зачем мне рассказывать, если я могу показать, — вдруг говорит Эд полувопросительно. — Могу же. Кошка тут есть. У меня в детстве якшалась у дома такая, у дверей наших тусила. Неважно, — мотает головой он и прикрывает глаза. Его сознание подкидывало им беспорядочные места, людей, дикие метаморфозы. Но наверное, если знаешь, что искать, то можно собрать пазл — это же сознание. Эд жмурится и думает — вспоминает, как он крутит баранку руля, как они с Горошко едут в почти похоронной тишине с россыпью редких нервных шуток. Серёга — на удочке, он же часть этого, он же трансформер, как его там, метаморф — трансфигурант! Говорит — помоги мне выехать, Эд. Мне нужно просто границу пересечь, говорит, возьми на пассажирское. А потом много всего — у Эда голову отшибло буквально, так что помнить такое не входило в базовый набор выжившего с сотрясением; и без ноги. Менты секут их, сволочи, всё вынюхивают, а Финляндия — вот она уже, рукой подать, но нельзя раньше положенного радоваться победе; её собака сожрать может — и не оглянется. Эд открывает глаза и видит, как грузное серое небо Питера стягивает белый туман — или это то же небо, но белое, в тот день. Они с Егором стоят на мокрой трассе у пролеска, обкусанного поляной с краю — перед бурей тишь, ни ветерка. И казалось бы — улепётывать только надо, руки в ноги и бегом прочь, назад в Петербург, он прячет своих сумасшедших, укутывает в дворы-колодцы. На деле же все ошибки совершены, и это штиль после шторма. Эд шагает медленно по дорожной разметке, видит вдали полыхающий в огне небольшой автобус — почти маршрутка. Тогда ни о каких грузоперевозках речи не шло — Эд гонял на простецкой «кашке», никого не прятал в непробиваемые титановые ящики, что были гробами почти, потому что ничего страшного не было. Из страны крылатым крылья эти делать запретили, мол, чтобы вирус не распространился, но он там внутри плодился и без этого запрета давно. А лечения нет — заграничное, говорили с телевизоров, ненадёжное, непроверенное, нам не всё равно на то, что спасёт вас и ваши семьи. Но заграничное лучше, чем его отсутствие — думалось Эду. Заработать можно много — думалось Эду. Как раз из универа попёрли в двадцать втором, и это казалось гениальной идеей, но первый блин комом, и второй, потому что руки кривые только сто блинов исправит, а башку — и того больше. Он идёт по дорожной разметке, слушая почти бесшумный шаг Егора позади, который оглядывается, всё чужую беду впитывает в себя зачем-то. Но рассказать сам попросил, Эд же чужую беду на себя брать не станет — не в таких мелочах. Поблаготворительствовал уже, взял его домой, хватит с него этой эмпатии — у этого мира есть чёртов Арсений, с него же хватит. Пусть Попов опять сам всех жалеет, подбирает подбитых собачек-котиков-Шастунов. Он для того создан — Эд создан не пойми зачем. От его рук никакой пользы. — Ты же любишь его, — говорит наконец Егор, и симуляция замирает, останавливается, огонь в воздухе поодаль застывает языком. Эд прыскает и оборачивается. — Неужели допёр, — скалится он насмешливо. — Люблю с десяток лет уже, но у Шастуна только Арсений в голове всю его ёбаную жизнь. А у меня он. Это нездоровая хуйня, так любить кого-то, как он, что мира вокруг нет, кроме него, что друзья не нужны ему, главное Арсений чтобы счастлив был, чтобы я рядом с ним был, а не в тюрьме, он же, блять, грустить будет, — Эд нервно посмеивается. — Потому что вот на Арсении клином сошёлся, человек он ведь понимаешь, Эдос, удивительный? Но это так. Только что этот удивительный Арсений в Шастуне нашёл, пресном, посредственном, не для белоручек, как он, хуй его поймёт. — А ты что нашёл? — спрашивает Егор, и Эда будто поперёк горла режет. Словами он давится, буквы спутываются и цепляются друг за друга. Он трёт шею и скрипит зубами, но говорит, сдаётся в конце концов: — Я не знаю. Он просто всегда был рядом. Мы ловили волну как-то. — А ты не думал, что мир на Арсении не сошёлся у Антона на самом деле, и жизнь у него полная, и нужны ему друзья — просто нужен не ты? — выплёвывает Егор, как пощёчиной, но Эд ему благодарен. Так и надо — никаких соплей и никакой жалости. Нормально. И пламя снова горит, лижет мир всполохами своими, гарью воздух травит, и крики вдали начинают слышаться мольбы отпустить. И бег, скрежет дешёвых стёртых вансов по дороге — вон он бежит, трус; но все были предупреждены — если что, каждый сам за себя. Он ещё хоть сколько-то похож на человека, молодой, с придурковатой стрижкой и легкомысленным нравом. У него в лице — детство, даже не юность, и это так далеко от него теперь, спустя двенадцать лет, что кажется он себе другим человеком. Сейчас он старик с лицом подростка. — Пускай так, — огрызается Эд не поворачивая головы. — Но это дело прошлое, нахуй их всех. Пусть хоть сто детей заведут и уедут жить в село пасти коров, пусть так. Я устал биться головой о непробиваемые предметы, — говорит он, зная, что с юным Эдом будет сейчас. — Смотри лучше. Юный Эдик бежит быстрее, чем позволяют ноги, прямо мимо них вихрем проносится, но российские дороги — он же сам в когда был малым смеялся с шуток про российские дороги. — Лучше бы сел, — с усмешкой бросает Эд себе в спину. Малой Эд, пытаясь углядеть везде, спотыкается о кромку дыры в асфальте и бьётся коленом до хруста — Егор рядом дёргается. За ним не бегут люди, он просто всего боится, он маленький и глупый. Но это не значит, что за ним не бегут вовсе — и тут он прав в своих страхах. Только беги — не беги. Не поможет. От такого не убежать; проще встретить лбом асфальт и если не умереть, то остаться калекой. Эдик встречает лбом асфальт так, что голова у него трещит карикатурным школьным звонком, Эд помнит этот грохот, и как ладони саднят, и как любимая куртка, отцовская куртка, продрана в нескольких местах. — Не переживай, Эд, куртка — это мелочи. Лай откуда-то сбоку зубы сцепляет, подвязывает страхом — челюсть у него намертво стиснута, как бы не пришлось ещё и нижние зубы чинить. Но Эд больше не дёргается. Рычание и лай на огрызке опушки слышны всюду эхом — наверное, жители ближайших деревень в ужасе от этих звуков каждый раз; но может, уже привыкли. Эд тяжело вздыхает и опускает плечи — Егор рядом стискивает его руку, как только видит чёрные тени на дороге, но Выграновский бессильно улыбается. Он обещал себе принять и не бояться, потому что это — прошлое, но теперь снова стоит стрункой, как мальчишка, глядя на мальчишку, которому лоб заливает кровью и который не доползёт даже до обочины, хоть и старается с воплями боли и страха. Эд никогда до этого дня не боялся псов, но просто собаки, которые бродят по дворам, радуют своих хозяев, носят палочки и рады тебе просто потому, что ты взглянул на них — это другое. Чёрные длиннолапые тени с саблезубой рожей не псы, это монстры, взрощенные химией в лабораториях для дел государства; встав на задние лапы одна такая будет выше самого Шастуна. А ещё они вечно голодные, кровожадные и жестокие. Юный Эд кричит и отчаянно пытается ползти прочь, отплёвываясь от крови. Эд постарше сжимает Егору руку и отворачивает от этой картины прочь. Тишину приграничных лесов пронизывает вопль нечеловеческий, хруст стоит похлеще, чем хворост, что давится ногами если по этим лесам идти; Булаткин пытается дёрнуться, посмотреть, но тому это не нужно, если он хочет спать по ночам. Не стоит смотреть, как таможенные псы, специально обученные, огромные и страшные, отгрызают ногу ему по колено. Дальше Эд помнит только слёзы и кислоту собственной крови, а ещё агонию — непрекращающуюся агонию последних двенадцати лет. Воспоминание рассыпается. Они снова стоят на Литейном, и Егор дрожит, прижавшись к плечу Эда, взгляд его бегает по неровным камням пешеходной дорожки, а сам Эд гладит его костяшки и мягко целует в макушку. — Я зову её Грысь, — с усмешкой бормочет он. — Потому что это делает всё не таким уебанским. Меня потом Серёга, храни его кто-нибудь, вытащил, кинул у больницы. Иначе бы я помер, конечно. Он легонько бьёт Егору по носу, а потом тянет его дальше по пустому проспекту, к дому скорее. Когда они ещё погуляют по Питеру, где нет ни одной машины? Булаткин буравит взглядом асфальт, но Эд упрямый, он как ребёнок трясёт его за рукав, тянет за собой. — Прекращай, бля. — Но Эд, это пиздец какой ужас лютый. — И что? Так просто, будто действительно ничего; но сейчас уже и да, наверное. Сейчас всё равно не изменится ничего, ужас там был, не ужас. Говорят, повтори что-то сорок раз, и оно запомнится; и обретёт реальность. Эд будет повторять, пока не поверит самому себе, пока не соберётся из ужасного сопливого монстра из какой-нибудь рекламы капель для носа, в человека, который никогда ничего не боялся. — Ты что, никогда не видел таможенных псин? Егор, я живу с протезом двенадцать лет. Двенадцать. Просто… пошли домой, ок? Антоха тут где-то объебался по дороге, у нас море времени. Даже снаружи, мне кажется, как-то слишком дохуя. Потому что мне теперь из дома выход заказан. А ты мне не снишься же, да? Егор усмехается наконец, но пальцы переплетает с ним крепче только; Эда внутри как-то глупо этот жест радует. Хотя, наверное, ничего глупого — Егор нравится ему. Эд, наверное, маячит у влюблённости под носом, но это стоит всё-таки проверить временем, потому что он был не в себе много лет и месяцев. Но на то и времени у них столько, что цифры хрустят под ногами. — Нет, — с улыбкой отвечает Егорка. — Не снюсь. Но ты спишь. — Нагло пользуешься моим доверием. Используешь спящих. Егор усмехается вновь, но уже как-то более безнадёжно. Не то чтобы Эда не пугала загадочная «Щепка» и связь Сабурова с Егором, но на это тоже нужно время. Правда, в этом случае больше, кажется, чем у них есть. Эд будет ждать вестей от Жидковского — иных решений у него нет, а пока — целовать Егора жадно где-то внутри, через час-другой без происшествий добравшись до квартиры. Вжимать в матрас, придавливать к нему собой, безоглядно, мокро сосаться с ним, потому что это не измена и не предательство. Егор ему нравится, не потому, что тому не всё равно. Просто Егор забавный — он разговаривает во сне, радуется самым тупым и бестолковым вещам, снимает танцевальные тренды в «Тик-Ток» и любит подпевать своим трекам. Этого достаточно, чтобы влюбляться — и изобретать таблетки от несчастной бесполезной любви. Эд целует его крепко, нащупывая ладони на своём лице и разрывает связь с личным Зазеркальем; ненастоящая реальность рушится на матрас с хрустом, осыпается кучей осколков, и на долгую секунду Эд жалеет о своём поступке. Егор сжимается и тихо стонет, но потом Эд понимает — это не от боли. Булаткину не придётся опять лечиться пельменями. Хотя Эд бы навернул, конечно, но потом. Он шарит руками по тумбочке, перекапывает ящики и находит остатки презервативов. — Хочешь? — спрашивает, хотя вопрос ответа, конечно, не требует. Мало ли Егор не жалует быть вторым и любовь к Антону его отвращает. Заботой на заботу — хоть с кем-то. — Хочу, — отвечает тот, и Эд больше не медлит. Ему кажется, что он родился заново, когда сжимает в ладонях чужие щетинистые щёки и смотрит сверху на удивительные глаза, чистейше голубые, которые непроизвольно загораются и гаснут, когда Егору особенно хорошо. Егор мягкий, податливый и вообще — какой-то невероятно противоположный. Но спокойный, и резвому, взрывному Эду, оказывается, и не нужен такой же яркий и эмоциональный Антон, чтобы быть счастливым. Ему нужен лишь белобрысый противовес для баланса.***
Егор не умеет лежать спокойно — Эда это очень смешит. Тот под одеялом шебуршится, как кролик, пинает его ногами, каждую минуту пытается улечься удобнее, но избегает места, где должна быть у Эда нога — чуткий, даже слишком. Выграновский не сдерживается, смеётся, когда тот опять начинает ворочаться, и он просто прижимает его к своей груди, так, чтобы тот не мог перевернуться на спину. Как блинчик на сковородке давит его эти булочные щёки. — Неудобно? — хмыкает Эд. — Пойдёт, — отвечает Егор и наконец расслабляется. Переспали они отлично — Эд давно не чувствовал себя так хорошо после оргазма, и его, кроме мутной головы, ничего не тяготит на самом деле. И, разве что, может, одного вопроса, который не даёт ему покоя с момента, как они перестали вжимать друг друга в матрас и стонать имена. Он приходит на ум крадучись, терпеливо дождавшись своей очереди в стройных сегодня мыслях. — Почему ты уверен, что Антону не нужен конкретно я? — спокойно спрашивает он. Научный интерес подопытного кролика. Егор долго молчит, жуёт губу, подбирает слова, что ли — Эд такое не любит, но если тому проще так, то и пускай. Есть проблемы намного более важные, чем мелкие прихоти — Эд в клетке, например. Стоило уехать, а не оставаться тут ради Шастуна, которому он и не нужен оказался — Эд всё-таки не дурак и про чужое безразличие не знал, но догадывался. Просто за стеной из ваты это всё не колыхало как-то, а теперь уже интересно просто — смирение и терпеливость. Он живёт по законам девушек в гареме из того недалёкого турецкого сериала, который заставляла смотреть его Яна много лет назад, но они, похоже, действительно работают иногда. Егор, тем временем, всё ещё молчит, пока сгустки мыслей лениво ползают по эдовской голове. Что-то лечится не сразу — Егор предупреждал; но потолок больше не косит перед его глазами, и это уже победа. — Я там был, — говорит Булаткин в итоге, и Эду даже смешно с того, сколько времени понадобилось, чтобы решить, что этот ответ — лучшее, что можно сказать. — Мёд, пиво пил, по усам текло да в рот не попало, — чеканит он что-то давнее, совсем ещё из детства. — Подай ногу, пожалуйста. Егор от вида его культи ни на секунду не кривится и пытается, конечно, подавить в себе жалость, но и за это Эд его не судит. Булаткин протягивает ему протез. — У меня нет усов. И аллергия на мёд. Эд считает тему закрытой, хоть ответов он и не получил; на самом деле, он знает всё и сам — заочно. Просто если озвучить, кажется ему, что это обретёт пресловутую форму, и это так, но с другой стороны, так ли ему самому есть дело? — Хорошо, что не на пиво, — он игриво подмигивает Егору и гремит ногой по полу, снова к ней приноравливаясь. Сигареты добавляют серости в очередной серый день. Мир же обретает краски — синий дым, вернее, когда Эд лопает кнопку. До чего прогресс дошёл — думается, — надо же.