Горит красная кнопка
«record», на кодакхром с пылью рисунок накладывает, идёт беспрерывная запись. Самый долгий фильм в его жизни имеет в себе двадцать два часа, но если он продолжит пахать резиновый коврик тупым носком кроссовка и сжимать Сашину руку, то набежит двадцать три. Почти целые сутки.
На самом деле это неправда. Самый долгий фильм — сама его жизнь, а последние три недели — лучшее, что с ним происходило. А эти двадцать два часа — апогей. Он не уверен, что будет счастлив больше, чем в прошедший день. Но началась регрессия. И Денис впитывает всякий миг, чтобы вшить нитками нервущимися это расставание в подкорку, где Головин своё место нашёл; чтобы его прокручивать в голове, закрыв глаза, сжав кулаки; чтобы вновь и вновь лить слёзы.
Стена подъезда до боли холодная, пронизывает тело острым своим копьём, безжалостно остужает. В руке сдавливает горячую ладошку Саши. И так приятно ощущать его тепло, осознавать, что камень и рука парня так разнятся, а раньше ведь были тождественны. Денис запомнит это.
Запомнит всё, обещает самому себе.
На Денисиной ладони ладонь Саши, они отчаянно сжимают рукоятку чемодана; смотрит Саша — тонет Денис. Он не хочет видеть истощённости в глазах мальчишки
(только лишь звёзды), не хочет уезжать. Головин виновато косится, брови нахмурены, вот-вот расплачется. Черышев прижимает к своей груди, ощущая слабую хватку за спиной, тело в его руках дрожит, сотрясается. Саша что-то невнятно говорит, но сквозь поток невразумительного набора звуков чётко произносит, скрипя зубами:
— Мы увидимся? — сдерживая себя, чтобы не закричать
(а как, ведь голос содран?), в ключицу уткнувшись, лепечет Саша.
Он мочит чужую шею теми слезами, что Денис просил не держать в себе.
— Обязательно.
Эти стены слушают этот разговор в очередной раз, высекать на камне можно, память чтобы оставить. Денис, мирясь с укусом, что сквозь куртку ощущает, отвечает одно и то же — изжившее себя
«обязательно» — в надежде, что Саша запомнит, но силы его брошены на иное. Будто проблемы с краткосрочной памятью взялись из ниоткуда, ему приходится утешать, каждый раз по ране наживой удар наносит, заново бороздит ножом по левому желудочку.
Он эту мантру в одно-единственное слово
(исключительно важное) шепчет, заклинает Сашку. И как никогда раньше уверен в том, что им суждено провести всю жизнь вместе
(а как иначе после тех самых двадцати двух часов).
Собрали медсёстры капельницы свои, достали иглу из вены. Отчего же? Будто выкачал лекарство из мальчишки
(да нет же, Головин просто способность сомневаться на себя перенял), ведь Денис заранее готов покупать билеты в затянутую туманом Москву, чтобы на душной кухне варить в потёртой турке единственно-правильный кофе.
— Моя мечта — обречённым быть вечным твоим попутчиком быть, — прижимая щёку мягкую к своей колючей, шепчет яростно, а после отвечает на отчаянный поцелуй мальчишки, истерзанный уголок губ вновь надрывая.
Он впивается острыми костями, что скрывались под подушечками пальцев, в выпирающие лопатки, исцелованные, израненные и измождённые. Как якорь-кошка зацепиться постарался, чтобы не унесло от берега в открытые воды. Горячую шею Саши распорол угловатой небритой скулой. Ухом к беснующейся жилке прижался, расслышать биение сердца, что в цепи свинцовые заточено. Скрежет металла о металл
(и мягкую ткань мышцы) с каждым ударом режет барабанную перепонку.
Черышев знает, что чем дольше он стоит здесь, тем сильнее остывает тело парнишки, тем сильнее он начинает дрожать от дефицита тепла, что для него стал по важности вровень с кровью и кислородом. Без него уже не жить. И силясь не сломать его, закостеневшего в объятьях, Денис отходит. Гематомами ягодными отпечатки пальцев останутся, не усидеть с ними спокойно — больно.
Перегруз ведь явный, чудом не сработал сигнал. Как же тяжко ему. Сомкнулись плотные дверцы, лязгнули и отрезали их друг от друга
(макушка, взъерошенная рукой его, лишь в последнюю секунду дёрнулась, чтоб разглядеть напоследок лицо любимое). Но даже так их нить не порвалась, она из материала сделана, что сильнее стали. Она из силы воли соткана, из любви их, взаимной по странным стечениям обстоятельств, омыта слезами, теми, чей конец хотелось найти. И под весом летит в бездну металлический запаянный со вех сторон гроб; к неминуемой смерти летит.
Захватывает дух от скорости, что набрал лифт. Он несёт его от Саши, что в дверную ручку, поди, вцепился и отпустить не может, потому что ощущение создаётся, что навсегда. Он клубочек в руках с нитками вишнёвыми и мягкими держит, прижимает к сплетению солнечному. А чувство бесконечного падения уносит Дениса далеко от мальчишки — назад, на два с лишним дня в прошлое.
Он будто вновь читает молитву, гул в голове стараясь перекричать. Горит подлокотник сидения, вкогтившись в мягкую обивку которого, он пытался справится с ужасным чувством волнения и тошноты. Его укачивало на волнах десятибалльного шторма от единого движения глазами.
Не отошёл от ночи промозглой, от поцелуев отчаянных и сигареты выкуренной, лёгкие ему сначала прогревшей, прожёгшей, а потом сдувшиеся, прохудившиеся, слабые охладившей. Тошнит от прилипшего к нёбу арахисовой горькой пастой привкуса табака. И морская болезнь его — предтеча панической атаки.
Его держит порывом ветра, упасть с трапа навзничь не даёт. На память семнадцать ступенек отсчитывает, а потом вслепую находит руку Сашину — по теплу родному, больше ничего не надо. Замком нерасцепляемым сжал вспотевшую ладошку. Сквозь веки прикрытые смотрит на плывущий перед ним аэропорт, на багаж, по ленте кружащийся, и сновавших людей. За лицо ухватился в некоторой степени детское, но возмужавшее с марта; сильнее смял пальцы, тонкие, хрустнувшие, так испугался потерять в толпе.
Туман окутал, растворил в себе Сашу. Он пустоту сжал в ладони, и спёрло дыхание на вдохе от страха — потерял. От кислородного голодания у него галлюцинации — тонет в молоке спина Юры, будто в водах Стикса канула навсегда. А он за ним ко дну идёт. Казалось бы, куда ниже? Но, чёрт возьми, он тонет.
— Денис, автобус отходит, пойдём!
Его потянул за собой Эдуард, руками раздвинув
(аки пророк Моисей) свирепствующие волны. Захлебнуться не дал. Рука его массивная, тяжёлая стиснула плечо. Доктор, взгляд потерянный распознав, вмиг остановился, выжидающе замер и, словно змея, прошипел чуть слышно
«что случилось».
— Стойте, — лишь смог выдавить хавбек, пытаясь сдержать рвотные позывы. — Куда мы?
— В Новогорск, на базу, — так чётко произнёс, губами тонкими слова растёр, отчеканив звуки, чтобы дошло до Дениса, что в световых летах отсюда находится
(не в этой вселенной уж точно, но местоположение установить невозможно). — Твой отец связался со мной, я сказал ему, что прослежу за тобой до самого твоего отлёта. Он беспокоится.
Папа. Упоминание о нём захватило внимание Черышева. Папа волнуется, ногти изгрыз, наверное, — семейная черта. И Денис, за руку ведомый, позабыл о Жиркове, что смерть свою футбольную смело встречать пошёл, и об ужасной тошноте. О Саше лишь помнил, предчувствовал его появление. Где-то здесь, в холодном ванильном мареве, затерялось его тепло, упорно Дениса найти старалось.
— Погодите, куда Вы его, Эдуард Николаевич? — Саша нашёл, подлетел к ним и впился длинными пальцами в Денисину куртку мёртвой хваткой, жаром своим прожигая тонкую ткань. — Я обещался Станиславу Саламовичу, что пригляжу за ним.
За спиной Головина блеснула в утвердительном кивке сырая от густого тумана лысина тренера. Искривлённая линия, что была некогда губами врача, недовольно промычала им
«идите». Денис не позволит оправдываться Эдуарду Николаевичу. Он сам наберёт как-нибудь папе. Ему столько придётся объяснить.
Их жёлтая спасательная капсулка в пищеводе города поперёк встала, вместе с потоком пыльно-чёрных машин перекрыла поступление кислорода по артериям полиса. Москва умирает этим воскресным утром, но настойчиво старается прийти в себя к середине дня. И Денис вместе с ней. Ему удивительно плохо от стремительного спуска вниз, с небес, но жмущийся Саша, дыханием горячим опаляющий шею, смягчает его падение. Тяжёлые взбитые сливки накрыли город, поглотили в себе строительные краны и высотки, небо занавесили.
Несутся чёрные тромбоциты по Ленинградскому шоссе; к дому Головина доставить — их высшая цель. А он ласково гладит Денисины линии жизни, которые продолжениями его собственных являются. Так трепетно очерчивает их в благодарность за то, что свели. Наскучили. По венам, выступающим из-под кожи, лозой опоясывающим, ведёт кончиками пальцев, щекочет. Все пути кровеносные к сердцу Черышева ведут. Без исключения.
Краснеют пальцы от передавившего их своей тяжестью пакета. Саша не спросил — персики
(банки три) сунул в корзину, а теперь они его тянули вниз. Мальчишка заполнить до краёв решил холодильник изголодавшийся. Смёл полки магазинные, а на кассе за ящичек табачный жаждущим взглядом уцепился, но руку не осмелился протянуть, будто почувствовал угрызение совести и боль, ноющую в лёгких чужих. Просьба на губах застыла, умерла. Нет, он никогда не купит их. Отучит себя, изничтожит привычку, не позволит Денису чувствовать боль.
А Денису легче от вознесения к небу, на знакомый семнадцатый этаж. Он пал, конечно, но обмануться приятно. Саше спасибо, что поднебесную квартиру избрал. Напротив стоит и мученически улыбается.
Покраснели пальцы, багровой кровью налились, а Головин невидимо шепчет синюшными дрожащими губами, почти что плачет от боли, с другого конца лифта глядя на Дениса. Он выдать себя не желает — холод дома, что раньше ему мил был, убивает.
«Согрей», нутром кричит, зубами выстукивает короткими и длинными Морзе.
Фаланги занемели, не чувствуют чужих касаний. Денис по кусочкам скупо оголённого тела скользит горячими руками, щёки снежные тают под его пылающей кожей. Мальчика собственный дом, четыре родные стены сокрушить решили, отомстить за предательство. За то, что телом и головой позволил овладеть, тепло в душе поселить. Мучают, пытают Дениса страданиями чужими.
Пихает Головина в душ, не стесняясь с трясущегося сорвать одежду. Он выкручивает вентиль крана, выпускает наружу
туманность Андромеды, что сияет в лучах светодиодной лампочки неповторимым узором из триллиона
звёзд. Опять в этой ванной Денис стоит, вслушиваясь в треск толстого льда под ногами, горячие ступни его прилипают, оторвать только с кожей омертвевшей, обмороженной. Когда это было? Каких-то жалких две недели назад. Осталось той же ванна, зеркало и тусклое тёплое освещение. Но он теперь не один.
Нагой мальчик перед ним сжимается от холода, коленки в грудную клетку впиваются острыми чашечками, содрогающиеся лёгкие стремятся наконечниками проткнуть сквозь рёбра. Он остервенело ногтями царапает предплечья, розовеющие отметины оставляя. Огнём болючим себя согреть пытается.
Засучив рукава олимпийки, Денис в сумку лезет свою за персиками, жидкими и мыльными. Гель обтекает его ладонь, забивается в складки, сквозь пальцы течёт. Денис растирает Сашино тело, намыливает и греет. Касается аккуратно, боясь испугать ядро развернувшейся туманности, Сашу. Он обнажённым телом, сверкающей белизной кожи ослепляет. Больно, но оторвать глаз невозможно.
По тонкой детской руке, тлеющими угольками-мурашками покрытой, своей одеревеневшей кожей пальцев ведёт. Мозолями жёсткими по раскрасневшимся расчёсам. Уверен, что касания его — наждачная бумага по зарастающим язвочкам. Но омывающие лицо капли воды не дают понять, что чувствует Саша.
Они касаются пальцев друг друга, дрожащих одной амплитудой. Денис от волнения, Саша — от холода. И он за предплечье хватается, цепкими, длинными ногтями, обкусанными, в кожу распаренную. Денис кутает мальчонку в полотенце, скукожившегося на руках до комнаты, где окно открыто, доносит. Дребезжа зубами, Головин стонет от боли, что тело горячее пронзает холодными иглами. Хлопает окно, отрезает городскую моросящую реальность от них. Иначе не согреть комнату, что есть их вселенная на ближайшие пару дней.
— Зачем ты меня помыл? — скулит Саша, вжимаясь в угол дивана, в мягкие подушки проваливаясь.
— А ты был против? — Сашины дрогнувшие губы тронула мимолётная улыбка, но он попытался спрятать её в пледе, которым его накрыл Денис. — Просто я всегда моюсь, когда замерзаю. Жаль тратить воду впустую.
Саша ручонкой трясущейся тянется, за шею ловит и на себя дёргает. Денис валится на него, руками в грудь упирается и целует искусанными губами Сашины согретые. Цепляется пальцами, лицо сминает Головин так, что белеет кожа под фалангами крепкими. Он отпускать не хочет, жмётся в благодарность за дарованную ласку.
Но Денис в углу коридора заприметил пакет из продуктового, пакеты молока растёкшиеся, банки персиковые раскатившиеся. И мысль в голове сама собой рождается. Он отрывается через силу, мальчонка обвил его силками, к себе приковал.
Оставляя Сашу лежать на диване, предварительно выдав ему джойстик, Денис стягивает с себя всё же промокшую куртку. Он собирает со лба капли похолодевшие и относит разбросанные продукты на кухню.
Пашет печь почём зря, воздухом горячим сухим комнату строптивую усмиряя. Справа гудит чайник, пылает конфорка, приятно плавится кожа. Он режет скользкие персики на крупные кусочки, замешивает тесто, как учила Кристина. Он не хотел думать о ней, но без этого не вспомнить, как она готовила. Трещит скорлупа яичная вместе с кнопками джойстика, а он мешает венчиком усердно густую жижу, гипнотизирует себя.
Чем больше думает о девушке своей, тем ближе ему кажется день отлёта, будто по лицу календарём она бьёт, просит вспомнить о себе, о коммунальных счетах и что собака, вообще-то, ему принадлежит, но она же выгуливает. Она так много делает для него и даже не в важных номерах вот уже два месяца. Когда он последний раз ей писал?
В комнате приостановлена игра, затих Саша, тем временем звякает ложка о край кружки, слышаться беглые шаги, жужжит замок чемодана. Шуршание одежды о чистое тело Денис узнает всегда. Но он скроет, что с поличным поймал за смущением лишним наивного мальчонку.
За окном океан плещется белёсый, прячет от любопытных глаз действие, развернувшееся за запотевшими стёклами. Зато небо учтиво ждёт cвой черёд, когда показать свои родинки серебристые, бесконечные
звёзды. Ласково греет тёплый пол, помогает Денису в сражении с домом оледеневшим перевес в его сторону устроить — кухня уже пылает. А зачем Головину, мальчику Каю с холодным сердцем доселе, подогрев? Своеобразное самоубийство?
Капает горькими каплями чёрная ночь в кофейник, жужжит недовольная печь, грозясь иссушить нежные персики в сухари чёрствые, бисквит воздушный уморить жарой. Томятся фрукты, заточённые в ярко-жёлтое тесто, залитые сметанным соусом, черёд свой ждут, пока Денис, растянувшись на стуле, дремлет под бурление кофемашинки. Та радостно варила подделку дешёвую, гордо кипятила жидкий кошмар
(вовсе непохожий на настоящий Денисин турецкий).
Обжигает кофе с молоком гортань, Саша откашливается и зубами впивается в выпечку, игру откладывая. Дымящаяся кружка опустошается, оголяя грязные кофейные
созвездия дна. Ходят ритмично челюсти туда-сюда, завораживают своим движением. Колит кожу чуткую без прикосновений щека щетинистая Сашина. Раньше гладкая была, детская, а сейчас вдруг пролезли редкие режущие волоски, стесняются появиться, но говорят открыто — перед тобой, между прочим, мужчина. Но Саша отдаёт Денису джойстик, возобновляет игру, и пухлые щёки его удивительно худого лица остаются всё теми же мальчишескими.
Денис честно старается, но то ли он не создан для таких развлечений, то ли Головин просто футболист от Бога. Хорош во всём — в забивании мячей в игрушечные ворота и в одурачивании Дениса на поле. И Черышев счастлив, что проигрывает ему, как в тот морской бой. Только сейчас не притворяется. Какой же удивительной красотой обладает чуть кривоватая улыбка Саши, вызванная очередным неумелым действием Дениса.
— Куда ты теперь? Я в том смысле… — он помедлил в игре, отдал инициативу Денису, притормозил, испугался спросить
(правым быть испугался), но выдавил через силу, поперхнувшись словами. — Ты ведь уедешь?
Саша безжалостно сорвал коросты, едва сложившиеся из лейкоцитов, стигматы с новой силой закровоточили, отравили горький кофе, запачкали яичный бисквит, пропитали его. Черышев кусает, хрустит на зубах твёрдая корка, пачкает губы в своей крови, пьёт железо собственного гемоглобина, давится. Жгутся не поддавшиеся струпы, Головин их ногтями отросшими цепляет за край и дёргает на себя.
— Да, — на выдохе ответил Денис, пропуская в свои ворота мяч.
— Не можешь остаться? — забив на игру, поинтересовался Головин, на Дениса, загнанного в угол, глядя.
— Нет, — ещё один гол.
— А я ведь люблю тебя, — парень выпалил эти эгоистичные слова и уставился выжидающе.
Странный аргумент. Странный, но сработавший. Денис подзывает к себе, кофе остывший, ужасный в сторону ставит, недоеденные персики отбрасывая туда же, и прижимает к себе Сашу. Подобно ребёнку тот хнычет, выпрашивает:
«Останься». Денис целует в макушку, поглаживая голые горячие плечи. Ласкает тело, чтобы страдания душевные облегчить. Убаюкивает против собственной воли.
Это его глупая привычка — засыпать на середине разговора. Измотанный вечной борьбой с внешним миром, Саша дремлет на груди Дениса. Скольких ещё Черышев должен победить, чтобы достигнуть абсолютного счастья? Или только полечь на поле сражения, побитым, поверженным, побеждённым? А ведь у него затупилось оружие, поостыла его кожа, давно не гретая испанским солнцем. И страх пробирает до костей, что следующей победы ему не одержать. Но Головин точит наждачкой щеки, согретой отнятым теплом его. И Денис шепчет сам себе:
«Не могу».
Правда, не знает, что именно — Головина отпустить или не ехать. Билет-то уже куплен, а ответа он себе так и не сообщил, связь нарушена между полушариями. Так и засыпает в неведении, в персики Сашиных лопаток уткнувшись.
Гудят за окном лампочки шестивольтные в связке небесной гирлянды. Он глаза открывает резко, удары собственного сердца оглушают, в спину чужую неслабые импульсы посылают. Денис уставился в родинки на спине, пытаясь в себя прийти. У него будто пять лет жизни промчались на скорости болида. Взор застилает картинка за картинкой — каждая мельчайшая травма, проигрыш и ссора. Всё внутри сидело, гнило и глодало. Он кашляет от мучительной тяжести, охватившей сердечную мышцу.
Жмурится, прекратить поток воспоминаний мучительных пытаясь. Но в конце Саша, финишная черта. Лучшее, что с ним случалось. Встреча, что сломала его, а потом собрала по кусочкам в нового, более сильного, чем был. Черышев стирает пот со лба, прижимается к Саше, выдыхает облегчённо.
Денис жмётся телом, вспотевшим под тяжестью ночи, и так стремительно засыпает, что вряд ли вспомнит утром, что определил для себя лучшее успокоительное — запах человека, которого ты любишь, и его размеренно бьющееся сердце.
На плите томится какао. Мешает в задумчивости на медленном огне, свои мысли Денис уваривает в нём. Молоко подливает по инерции, а сквозь гул вытяжки и позвякивание ложки о турку вслушивается в звуки из комнаты, где Саша шумно дышит в одеяло. Обратный счёт ведёт до его пробуждения, подсознательно чувствует, что вот-вот мирное сопение прервётся глубоким вдохом и копошением. Десять, девять, восемь…
Шипит недовольно плита, обжигает пальцы на левой кипящее молоко, пенящееся, вырывающиеся из узкого горлышка. Нежное какао жжёт пальцы нещадно, кожу обваривает, испепеляет косточки, стон вынуждает вырваться.
Он суёт руку под холодный поток воды, слёзы выступают в уголках глаз, и за пульсирующей болью он не замечает лёгкой поступи Саши. Он обернулся в одеяло и вышел на пленительный запах — палёная кожа и выкипевшее молоко. Завидев Дениса, он хватает его за холодную руку, силясь не одёрнуть её — мучительно травит лёд ладошки чужой. Он поглаживает ласково, дует на краснеющую кожу пальцев, на
белого карлика посредине, тушит выросшую
звезду.
Пока Головин усердно обматывает руку полупрозрачным бинтом, сквозь который алеет воспалённая эпидерма, Денис рассматривает вблизи его напряжённое лицо. За взглядом проследил, сконцентрированные на руке
созвездия обеспокоенно сверкали, кололи, видимо, роговицу, вынуждали катиться слёзы.
«Ну как же ты так?» — вопрошал Саша, перебирая припухшие пальцы, усевшись на коленях Дениса.
Бальзам сладкий обласкал внутренности, так приятно стало от заботы мальчишеской, от слёз пролитых, омывших ноющий эпицентр ожога. И Денис собирает губами катящиеся капли солоноватые, высчитывая их неисчисляемое множество. От тепла, что на себя перенял Головин, на лице его распустились веснушки, будто боялись до этого холода. Но стоило ему побегать под солнцем и понежиться в объятиях Дениса, как вспыхнули на его щеках. Денис считает и их, а когда они закончились, нашёл, наконец, губы. В слюне у Саши, по-видимому, концентрат анальгетика сильнодействующего. Иначе не объяснить, почему боль ушла.
Он пытается придумать оправдание для Кристины. Никак не идут в голову мысли, а по расписанию должны были — состав тронулся, но потерпел крушение по дороге. Денис не болен дислескией, но не может прочитать, что напечатал, не складываются буквы в слова адекватные, русские вперемешку с испанскими. Саша боязливо оглаживает окостеневшие костяшки пальцев, в бинты замотанные, запрятанные, пока подсчитывает по привычке синие снующие машинки
(отчего-то любимые).
В ушах пульсирует Сашино
«это останется в моём сердце на всю жизнь», оно очерчивает всё тот же след на полушарии оставленный, обрисованный, щекочет ласково отметину, что сам себе обозначил в первую встречу. Саша лукаво поглядывает в сторону Дениса, щурясь привычно и явно адресуя сказанное ему одному. Он задыхается в потоке чувств, его захвативших, в гордости к мальчишке, что, как он хочет верить, воспитал. Ведь если не Денис, то после горького поражения, пролитых слёз и выстонных ругательств в подушку, Сашка не смог бы улыбаться так ярко и по-детски счастливо, как сейчас. И Головин благодарит просто за данную ему возможность выступить
(за Дениса, подаренного чемпионатом).
Денис гордится своим мальчишкой. Гордится тем, что может сказать
своим-своим-своим.
Поминки по проигрышу, на столе сладкие пироги, хлеб с мёдом, всё как положено. Высока вероятность, что кто-то заказал в церкви неподалёку панихиду, но в любом случае каждый про себя молится за освобождение от мук умершего. Они оплакали поражение, залили слезами, утопили покойника. Пора вновь о нём вспомнить, чтобы переступить и дальше идти, крест поставить на нём. Они накрывают стол, заказывают красное вино, которое будет выпито Смоловым, не способным прекратить поток извинений. Он беспрерывно утирает влагу в уголках глаз и благодарно смотрит на Антона, на чью долю выпало утешение сразу двоих. Лёшину руку сжимая под столом, он помогал ему, питал своей любовью. Розовая краска щёки Миранчука окрасила, мертвецкую бледность изничтожила
(Саша выпьет за это сегодня).
Если кто-то спросит, то они пьют не потому, что отмечают проигрыш. Это будет совершенной ложью. Нет, просто это жизненная необходимость, поставить прямо сейчас точку, сказать избитое
«до встречи», чтобы, как бы смешно это ни звучало, встретиться потом
(какое-то странное суеверие). Надо увидеть сослуживцев, собратьев, сострадальцев, пока по клубам своим не разъехались. Денис подмечает, что Жиркова вовсе нет — уже попрощался, возвращаться нельзя.
Противясь строгому взгляду Дениса, Саша заказывает шампанское; разлитое по бокалам, оно чарами к себе заманивает, шипит заклинания, не устоять. Черышев грозит пальцем по-отцовски, но, пригубивши напиток, меняется в лице. Чертовски вкусно. Ускользали со стола конфеты, не сосчитать, сколько фантиков на тарелке у Головина материализовалось — целая гора. И чуть опьяневший Денис улыбается мысли, что Сашка, подобно маленькому ребёнку, конфеты уплетает, но пьёт уж очень много — они пришли к пубертатному периоду. На глазах растёт.
— Ну что, Денис, когда уезжаешь? — окрикнул с другого конца стола Зобнин, настойчиво отпирающийся от предложения Кутепова заказать ещё одну бутылку. — Слышал, твой Вильярреал воду мутит, правда?
— Да, не нравлюсь я тренерам своим в последнее время, — ляпнул Денис, а потом осёкся и зыркнул в сторону Станислава Саламовича, неотрывно смотрящего всё это время на футболиста.
Он пьёт холодное шампанское, жгучими пузырьками раздражает ранимое нёбо, чтобы дырку тлеющую затушить; ту, что Черчесов в нём прожёг, ровную точку во лбу, тяжелеет и плавится затылок от сквозного выстрела. Нельзя забыть гневливый характер тренера, его сверхспособность — возгораться аналогично спичке. Поджигать остальных.
— После такого выступления на чемпионате?! — возмущается подвыпивший Артём, вклинившийся в общий разговор. — Покажи мне этого слепого человека, я поеду с тобой и вставлю ему глаза на место, чтобы он увидеть смог, что у тебя и голова на плечах, и ноги, откуда надо, растут!
— Денис, так когда ты уезжаешь? — голос раздался из угла, где тихо до этого, прислонившись к могучей мраморной колонне, сидел тренер, скрываемый тенью нависших рядом с ним штор.
— Завтра, почти в полночь, — неохотно выдал Черышев, пытаясь предугадать, зачем эта информация понадобилась Черчесову.
У него ещё шипит на языке Ламбрусско, он причмокивает этим приятным фруктовым привкусом, пенящимся игристым напитком вроде бы совсем немного охмеляется. Но хватает, чтобы запотели окна, когда они вдвоём до дома на такси едут. В пробке прожигают жизнь свою, минуты драгоценные, которые могли наедине провести. Саша лепечет невнятно о выборе клуба, отмахивается от Денисиного
«пьяным такое негоже решать» и продолжает на ухо томно набор звуков несвязанных шептать. Он жмётся странно-ласково, вслушивается в шуршание кожи о кожу, пальцы переплетает, путает.
— А может, ну его, а? Зачем нам такси? Давай как в тот раз — пешком или на трамвае? — как змей-искуситель шипит в шею.
Виною всему опять алкоголь. Не виноваты они, что тянет на улицу сырую, бежать по лужам, разбрызгивая
звёзды, в них отражающиеся. Хочется скрыться от обязанностей, что наступают на пятки, нет, они их уже наземь уронили, топчут. И Денис соглашается, потому что устал испытывать давление.
Машина тронулась, а потом тут же встала, потому что Денис крайне громко и резко закричал:
— Остановите, нам надо выйти!
По мокрому асфальту бежать легче, чем по траве. Хлюпает сырость под его подошвой, свежий воздух опьяняет. Они бегут вперёд по пустой улочке, залитой тушью, пачкающей всё, к чему прикасается.
Удивительно легко дышать, не мучает злосчастная вишня, завяли её ростки, что пробивались из плевры лёгочной, Денис их уверенно сжал в кулаке, растёр меж пальцев и по ветру попутному развеял. Под толстовкой вспотевшую спину обвевают ласковые дуновения. Подгоняют, близка финишная черта
(они же уже её пересекли), Сашин муравейник трясётся миллионом огоньков перед глазами.
К стене его многоэтажки припала влюблённая парочка, пошло причмокивая в тени; неподалёку скурили нещадно пачку-бедняжку пьяные подростки; а Денис и Саша, что дышит ему в затылок шумно, — синтез их. Олицетворение всего этого времени суток. Включая холодные далёкие
звёзды, безуспешно старающиеся осветить улицу разбитых фонарей
(нет, надежд).
В стопроцентной сырости мокнет плотный флис, волосы ко лбу липнут, и невозможно открыть глаза от бьющих потоков дождя. Они смеются, вдыхая полной грудью дурманящий ночной воздух подворотни, упиваясь сладкими каплями с неба, что
звёзды им в подарок посылают, и безвкусной туманностью.
По ногам бьёт холодная струя, протекает долго, не хочет согреться. Денис выкручивает привычно до максимума, заново обжигает пораненные пальцы. Проветренная квартира вновь пытается вступить в борьбу с ним, но Черышев отмахивается от неё, как от мухи назойливой. Ему сейчас, когда Головин постельное бельё меняет в спальне, ожидая, когда прижаться к Денису сможет, победить её — пальцами левой руки щёлкнуть. Немного болезненно, но легко.
Визжат петли несмазанной двери, хлюпает о пол промокшая одежда, сырое нижнее бельё. Бледное тело ступает в ванную, руки на плечи Денисины кладёт и крадёт очередной поцелуй, собирая остатки алкогольного привкуса с горячего языка.
Денис моргает часто, пытаясь разглядеть хоть что-то, но безуспешно. Сожрала катаракта хрусталик, не видно ничего дальше лица мальчишки. А надо ли что-то ещё? Он от шеи спускается ниже, проверяет дотошно молодое подтянутое тело, не растаял ли он под напором горячей воды. Но он цел, Денису прожигает спину кипяток, он терпит, потому что мягкие губы, целуемые им, внутри устроили большой взрыв. Ему Саша глаза открыл — внутри Дениса больше одной
звезды, их миллиарды. Всюду они, не только в радужке Головина
(но в ней, конечно же, особенные). Он чётко различает
Афродиту и
Эрота, нашедших укрытие в пленительном взгляде Саши.
Черышев жмётся к чужой спине, губами исследует мягкую, но напряжённую шею, находит вместе с ней острое лезвие ключицы, до крови ранит язык. А пальцами шаловливыми соединяет пунктирной линией родинки в
созвездия. Как же похожи они на те, что он нарисовал на собственном теле однажды. Планетарий не требуется, ему космос инородный, враждебный не сдался — Саша заменит собою целую вселенную.
Поражённая квартира запомнит скрип половиц, по комнате топот разноголосый и шеи шаловливый поцелуй. В спальне спят на полу бумажные
звёзды, что они клеили. Ждали их возвращения. Всё та же кровать, одеяло чистое, готовое помочь тот жар, которым себя обдали, сохранить и преумножить.
Денис рукой по плоской детской груди, рёбра хрупкие высчитывает. С вострия выдающихся плеч собирает охладевшие капельки воды, чувствует, как Сашины пальцы длинные от Атланта позвоночника, исследуя все тридцать четыре, до копчика проскользили.
Денису не кажется, это наяву — он слышит, как в унисон их сердца бьются, Сашиному вторит его изнурённая сердечная мышца. Он в сизой дымке комнаты хочет видеть только бледную кожу Саши, как постепенно наливает кровью, краснеет, запятнается краской холст чистый. Укусом синеет ключица, недовольным
(ненасытным) возгласом рождается кровоподтёк.
Саша ласкает пальцами тело, а голосом своим — уши. Отрезает своим лепетом невнятным, именем, повторяющимся ежесекундно, от реальности. Ничто не существует, кроме слабости в руках, судороги сладостной, желанной и обожания, коим
звёзды в глазах Саши зажглись
(тушите пожар).
Смотря в чужие чернеющие прорехи
звёздного полотна, полусонные и пьяные, пытающиеся в себя затащить, заманить, Денис вдруг чётко ощутил, что больше не сможет жить без мальчишки, запечатлел поцелуем мысль эту на шее, на скуле, на губах. На всем теле. И обнял, вжимаясь в чужую спину, слиться в одно желая
(так уже же одним и являлись), заснул.
Он сыплет в турку соль и смотрит на часы. До отлёта семнадцать часов. Кофе выкипает, пока он посыпает солью свою рану. Открытую и кровоточащую. Ему жжёт и разъедает кожу, с красными тельцами по организму растекается боль, до каждой клеточки добирается. Спасите.
Саша будто услышал его мольбы, сзади подошёл, обнял и прижался всем телом к его спине напряжённой. Из Дениса весь воздух вышел, тот, что с концентрацией отчаяния был. Саша огладил его грудь, Денисины острые лопатки резали, но он всё прижимался щеками нежными и детскими. Скользили по спине горячие слёзы. У него защемило в груди, пронзило острое жало внутренности, Черышев попытался вдохнуть и почувствовал, как солёные капли покатились прямиком в кофе. Он вышел горьким и жёг повреждённую десну. Не помогла соль. Только хуже сделала.
Распустился замызганный бинт, его изорвали, истеребили Сашины неугомонные пальцы, пока, лёжа в объятиях Дениса, он вслушивался в голос, охрипший и очаровывающий. Они читали Дугласа Адамса, бескрайняя книга никак не имела конца. А может быть, это и к лучшему. Саша водил ручкой синей, нежным шариком по груди, рисовал добрую часть
Млечного пути на молочной белизне кожи, натянутой на острые рёбра. Саднит опожаренный, опаленный эпидермис, пунцовым пылают припухшие пальцы.
— Что ты собираешься делать там? — глядя на часы, время утекающее, песок сыплющийся, интересуется Саша
(надеется, что Денис передумает).
Денис складывает в чемодан Сашины футболки, побольше их забрать старается, чтобы дольше ощущать его близость, обманываться иллюзией присутствия
(а ведь он так это любит). Он находит в секретном кармашке остатки бумажных
звёзд. Шесть штук. Как он мог не заметить их гибель, смерть сотни
светил, детской рукой вырезанных. Как странно, что
чёрные дыры не поглотили Дениса, не расщепили на атомы мельчайшие, в пыль космическую не превратили
(Головин уже постарался). Он разглаживает помявшиеся, порванные уголки пытается восстановить, но не способен.
— Мне надо освободить одного человека, я нечаянно его усадил в клетку. Пора выпустить, — в руку Сашкину крепким рукопожатием вкладывает пять пятиконечных
звёзд.
— Кристина? — смущённо спросил Головин, пряча свой румянец в крепких объятиях; Денис кивает. — Но ты ведь вернёшься ко мне?
— Обязательно. Решу вопрос с клубом и… — Денис задумался, вспомнив о недавнем разговоре. — Ты уже что-нибудь решил?
Саша помялся, потёрся щекой, огладил рукой позвоночник, изученный до мельчайших неровностей, выступающих суставчиков, и несмело проговорил:
— С тобой хочу играть. Рядом быть хочу.
Денис засмеялся.
Не потому что это было смешно или глупо, просто он устал подмечать: это Сашин диагноз, его неизлечимая болезнь — оставаться ребёнком. Ведь решение серьёзное
(они оба поняли, что он имел в виду), а он продолжает наивно полагать, мечтать светло о недосягаемом. Денис не будет разбивать его мечты, он их реальностью постарается сделать. Насколько сил его хватит, дней, Богом данных, и ночей, счастливым мальчишку сделать, без которого невозможно по утрам глаза разлеплять и жить хотеть невозможно. Как без
звёзд на небе. Он в томике Библии допишет собственные пункты, возможно, перечеркнёт всю книгу и только именем, клеймом на коже выжженным, заполнит её.
— Я возьму твои книги, а ты — мои комиксы, — вдруг выпалил Головин, бросился к стеллажу и в толстую стопку собрал тонкие журналы, пересчитал десятки.
В это время Денис поднялся и продолжил собирать чемодан. Недолго осталось до вылета: заказано такси на девять часов, ждёт улыбчивая женщина, чтоб в паспорт мимолётно заглянуть, к сожалению, уже родился пилот, для того и рождённый, чтобы обречь их быть несчастными в разлуке.
— Зачем?
— Так мы будем обязаны встретиться вновь, — он будто одержимый уголки, жизнью затасканные, мусолит между пальцами, не решается смотреть в лицо Черышеву, где правда жалящая спряталась
(о неизбежности отъезда правда).
— Ты сомневаешься в этом? — изумился Денис, не привыкший видеть Головина таким; Саша кивнул. — А я ни на секунду. Но раз ты настаиваешь, если тебе будет легче. Я сделаю всё, что угодно, ради тебя.
Он взял из трясущихся рук, стараясь не смотреть в плачущие
созвездия, коллекцию
«Стражей галактики» (их бы оставить, чтобы личную галактику Головина оберегали) и
«Человека-Паука». Способна ли войти столь толстая стопка в чемодан? Неважно, Денис вещи оставит свои, но застегнёт замок непослушный.
Несётся в преисподнюю лифт, всё тянется красная нить, клубок нескончаемый разматывается. Саша в комнате своей листает беспокойно книгу, носом утыкается в разворот и нюхает — персики затерявшиеся, слёзы Денисины, любовь его. Задыхается. Ему книга палец режет, кровь густая неохотно из фаланги вытекает, бумагу в грязно-оранжевый красит. Саша собирает листы из спальни, украшенные синими
созвездиями. Разглаживает их, прижимает к сердцу и смотрит ввысь из окна — собратьям своих бумажных посылает многозначные взгляды.
«Не удалось отправить»,— талдычит бессердечный сервер мессенджера, отказываясь сообщение-вопль доставить Денису.
Ему каждый фонарь, что по дороге встречает, насечку делает на аорте, к сердцу идущей, всё ближе и ближе подбирается к монстру, кровь качающему, а потом на нём начнёт. И будет совсем плохо. Но Денис позволяет себе плакать, крутит бумажную
звезду, одну из последних, что дожила до его поражения. Прощаются небесные
светила, грустно плачут жемчужными слезами своими. Денис надеется, что хоть одна упадёт
(ведь знает, что метеор это), чтобы загадать желание. Першит горло; он прочищает его, и хочется сплюнуть накопившуюся горечь. Некуда. И он вновь глотает её.
Из букв на вывесках неоновых и разноцветных складывается Сашино сообщение, что он напечатал, но то не дошло, —
«не уезжай». Видимо, Бог на стороне влюблённого мальчишки.
Ему отчасти неловко катить за собой столь лёгкий чемодан, почти невесомый. Какой-то он маленький и несуразный по сравнению с тем большим объёмом приобретённого. За ним всё тащится нить красная, кровавая, нескончаемая. Где-то на семнадцатом этаже в руках сжимает клубок брошенный им Головин. Денис утирает слезу, стыдит себя — будто бросил после ночи проведённой, подлец, предатель.
Чемоданчик лёгкий, а идти тяжело. В чём же дело? Он ступает по плитке, цокает подошвой и в ночном затишье слышно отчётливо, как скребут колёсики кафель, царапают неумолимо. Он ставит багаж на весы — жалких пять килограмм. Как странно, что не взвешивают его самого. Иначе как взлетит самолёт, если так тяжёл груз, что на сердце у Дениса?
Он не страдает от мании преследования, но силуэт, скрывающийся за очередной колонной, ему сигналы подаёт, к себе зовёт и манит. И отблеск чего-то чистого ему отдалённо напоминает что-то пресловутое, приевшееся. Он уж было успокоил себя, но тень окликнула его приказным тоном:
— Денис.
Лицо Черчесова каменное, как всегда, уголки губ дрожат в напряжении. Глаза у тренера видно плохо из-за пушистых седых бровей, но зрачки прямо в душу глядят. Денису в шею дует холодный ветер, мороз по спине пробегает. Станислав Саламович вежливо указывает в сторону курилки, что пустовала в столь поздний час. Парень на ватных ногах идёт в указанную сторону, спиной ощущает острое неуютное молчание. Только в гордом одиночестве серых стен, в удушающем запахе сигарет, заполняющем оставшееся от нервозности пространство, Денис решается заговорить:
— Простите меня.
Черчесов качает головой, в бездонный карман своего пиджака лезет, его рука обнажает пачку сигарет и удивление Дениса. Протягивая Ричмонд Черри, Станислав Саламович серьёзно смотрит на Черышева.
— Но вы же…
— Бери, пока я предлагаю, — у Черчесова нет зажигалки, только спички, он гари добавляет в и так задымлённую атмосферу, тушит отрывисто, две искры в тумане сгорают; Денис удивлённо таращится на тренера. — Что ты так смотришь? Думал, можешь так просто курить, а я этого не замечу, — смешок кроткий, мужчина пальцем по виску себе постукивает. — У меня, Денис, глаза повсюду. Ты же и не бросал, я знаю. Эх, балда.
Денис затянуться неспособен — от удивления спёрло дыхание. И он ссохшимися губами непослушными вопрошает:
— Откуда Вы знали? Я же проверял — Ваш номер был в том же корпусе, вы не могли видеть меня!
— Ты упускаешь из виду, что Слава, например, жил в корпусе, перпендикулярно расположенном нашему, — Станислав Саламович улыбался хитро и смеялся, явно довольный сложившейся ситуацией. — И более того, у Славы замечательнейшая бессонница на фоне стресса. И вот он встанет, посмотрит в окно, увидит тебя с сигареткой и к Эде бежит за снотворным. А ему уже на тебя и жалуется. Утром мне вот от Безуглова весточка прилетает — так мол и так, Черышев вздумал курить. Ну с тех пор Слава тебя взял под особый контроль, мы его бессонницу в благое русло направили.
Денис ахнул от изумления, забыл про пепел, а тот осыпался ему на кроссовок. Безуглов не догадался, не ткнул пальцем в небо, он просто точно знал про чёртов балкон.
— И когда же Вы узнали?
— Да в мае, как ты вернулся. Говорят, ты тогда не одну сигарету выкуривал, — Черчесов лукаво подмигнул, на его строгие морщины, что доселе пугали своим видом, не было и намёка.
— И даже так Вы решили меня не выкидывать?
Тренер пожал плечами:
— А зачем? Ты вроде как справлялся, я тогда подумал:
«Ну раз ему так важно травиться, то пущай, запрещать не буду, главное, чтобы он играл». Просто я подыграл этому твоему протесту против моих правил. И ты поверил.
— Но Вы же сказали, что меня из сборной попрёте, если я продолжу, — Денис затягивается несмело, по привычке вредной; тошнит; до сих пор не верит в происходящее, пока знакомая вишня заполняет лёгкие.
— Ну мало ли, что я сказал, — мужчина морщится, не его это сигареты, слащавые чересчур. — Я надеюсь, что ты понял, что означает вот этот мой жест? Нет?! Прекращай курить, от этого медленнее соображаешь. Слушай. То, как ты играешь, какой результат ты выдаёшь и как ты двигаешь этим команду, превыше, чем мои правила. Я, как мне кажется, не имею права выгонять тебя из команды за такой маленький проступок, если пользы от тебя гораздо больше. Понимаешь. Денис? — тренер промахивается бычком мимо урны, руками своими обхватывает плечи Дениса и притягивает к себе. — Ты незаменим, Денис. Ты неотъемлемая часть этой команды. Я горжусь тем, что ты привнёс в неё.
Сквозь тесные объятия, Денис шепчет в широкое плечо тренера, стараясь прекратить плакать:
— Простите меня, простите меня, Станислав Саламович.
— Мне не за что тебя прощать. Ты сделал всё, что смог, — успокаивают ласковые поглаживания по спине, Дениса сбившееся дыхание восстанавливают.
— Я смогу лучше.
— Тогда я хочу увидеть это, обещаешь?
— Обещаю.
Он откашлял в немеющую ладонь бутафорскую кровь и безразлично-брезгливо вытер о салфетку. Пахнущая вишней фальшивка. Дениса не напугать ею. Он Сашей привит — не возьмёт в руки пачку, не убьёт никотин его нежнейшую ткань органов. Не напоит отравой чёрной чарующая вишня. Теперь точно.
Он просто обязан был сигарету с батей выкурить. А если Черчесов не отец ему, то кто?
И он прощается слезой с Москвой, вглядываясь в отражение своё в иллюминаторе. Он несётся к
звёздам, ввысь летит на межпространственной ракете. К
звёздам. Он туда всегда хотел попасть.
«Ты меня встретишь?»
«Что за глупый вопрос?»
«Нет, скажи точно — ты встретишь меня?»
«Да, встречу. Могу нарисовать плакат с твоим именем, чтобы ты меня быстрее нашёл».
«Нет, не надо. Просто улыбнись. Так я никогда не потеряю тебя из виду».