Умирать — так с песней.
________________________________________________________________ *Афазия — нарушение уже сформировавшейся речи в результате повреждения мозга. При этом у человека могут нарушаться говорение, понимание чужой речи, чтение, письмо./5/
9 января 2019 г., 20:44
Осенью воды залива Вакаса окрашиваются в красный. Деревья, что своими массивными корнями пробивают почву и замысловатым рисунком вьются по скалистому обрыву, сбрасывают алую листву. Под порывами восточного ветра движение красных бабочек завораживает. Однако листья быстро под водную гладь уходят, стоит им с волнами соприкоснуться. Я люблю взглядом каждую упавшую с кроны деревьев звезду, и мне кажется, будто кто-то по ту сторону темных вод эти листья собирает, чтобы красоту мира верхнего увидеть. Наверное, это так грустно, не чувствовать дуновения ветра и не слышать шелеста кроны деревьев. Если подумать, просто на секунду вообразить, что подводный мир существует, то несчастные там создания живут. Осенью, словно урожай, листву собирают и, как диковинную вещицу, дома хранят.
Возможно, существа подводного мира так же говорят про нас, когда мы ракушки со дна собираем. Для них ракушки, как для нас листва деревьев. Прекрасное мы видим только в редком, а к тому, что окружает нас ежедневно, глаз уже привыкает и замечать перестает. Затертое до дыр, перенасыщенное сознание у человека жизнь отнимает, не сразу, но медленно, по секундам пресным каждый момент существования делает. Человеку с мутной дымкой в глазах, свет не пропускающей, жизнь не столько неинтересной кажется, сколько заурядной и мученической. А после простых вещей, глазам невидимых, мы перестаем вообще что-либо замечать. Слепы к чувствам, глухи к словам. Не живем — функционируем. На раздражителей раздражением реагируем и все ждем, когда смерть нас заберет. Потому что, кажется, что там, за порогом, где тьма сгущается, наконец, нас расшевелит что-то, даст смысл к существованию, покажет нечто невиданное раньше и вернет вкус к жизни. Вот только после смерти глаза мутные просто закрываются. Навсегда. И ни красоты там, ни удивления. Одна тишина. Пустота и вечный покой…
— Снова о вечном размышляешь, Намджун? — мне голос этот знаком и достаточно хорошо, вот только не слышал я его долго.
— В таких местах только о вечном и думать, господин Сабуро, — рукопожатие у этого мужчины такое же крепкое, но за год сильно он изменился. Правда, в прошлый раз мы виделись весной, и тогда он был посвежее, нежели сейчас. Виновата ли в его исхудавшем теле и поникшем взгляде осень, я не могу знать наверняка, — решили навестить свой пансионат?
— Я же говорил, ты можешь звать меня по имени, Намджун, — господин Сабуро по ветру встает и сигару закуривает. Запах от нее приятный, мне нравится, напоминает Англию, — скорее, не пансионат, а человека. Племянница моя здесь лежит.
— Соболезную.
— Почему же? Разве тебе здесь плохо?
— Сейчас хорошо, — вбираю полные легкие дыма, но вместе с запахом табака чувствую, как люди правильно говорят, запах приближающегося дождя? Наверное, да. Тучи над заливом сгущаются, и ветер все сильнее завывает, но до нас пока только отголоски доносятся, — Вы ведь сами знаете, каково оказаться здесь в первые дни. Я эти дни никогда из памяти стереть не смогу, захочу — не получится. Слишком важные воспоминания.
— Боль всегда запоминается лучше.
— Странно, но я не помню боли. Ни от уколов, ни от первичных тренировок по физио. Совсем ничего. Как будто и не было никакой боли. Не было переломов и инвалидного кресла.
— А я и не про физическую боль говорю, это все проходящее, Намджун, в голове нашей все затирается, рецепторы притупляются, воспоминания меркнут. Если бы не меркли, то не выдержал бы человек. Мы люди ведь хрупкие, как хрусталь, на нас нажми в одном месте, так мы во всех понемногу потрескаемся, а потом и думай, где чинить, с чего начинать…
— Вы сегодня на удивление меланхоличны, Иноши-сан.
— Это все залив, ты только посмотри на эти бордовые волны, словно кровь по берегам бьется, — Сабуро на водную гладь сигарой указывает и первую каплю настигшего нас дождя ловит ладонью, — Интересное место — префектура наша, ничего здесь людям не нужно, своим делом занимаются, не торопятся, не суетятся. Мастер, что швейную здесь держит, он ведь еще ребенком был, когда заниматься начинал этим. Как и его отец, и достопочтенный его предок Атарашики-сан. Мало тех, кто все еще ткань для кимоно в реках очищает. Уже современнее средства изобрели, а здесь люди, словно в прошлом застряли и все вручную делают.
— Мне кажется, есть в этом нечто захватывающее, — шелковыми тканями паруса на берегу залива под сильным ветром беснуются, волю природы демонстрируют, а мне почему-то резко хочется дотронуться до этого нежного полотна, своими сухими руками гладкой ткани коснуться и подушечками пальцев по нитям провести, — Им каждое кимоно большого труда стоит, тем оно и ценное. Чем больше человек усилий прилагает, тем…
— Тем больнее это терять, — Иноши на мои изрядно исхудавшие ноги смотрит и улыбается снисходительно, — Тебе это, пожалуй, лучше других известно.
— Вы говорите так, будто знаете, каково это, — мелкой россыпью мне на лицо капли дождя падают, щуриться заставляют, а господин Сабуро так и стоит неподвижно, куда-то вдаль вглядывается, а глаза его темнеют. Не так, как у человека умирающего, скорее, как у того, кто умирающего спасти не может. Глаза человека опустошенного, лишенного надежды, — Господин Иноши, вы ведь не просто племянницу навестить приехали?
— Ты когда-нибудь хоронил родного человека, Намджун? Вот эта боль притупляется медленнее всего. Потому что ничто с этим не сравнится: никакая рана, никакой перелом. Она червем роется у тебя в голове только с одной целью — каждую борозду сожрать, каждым воспоминанием насытиться и выкинуть тебя пустого на обочину.
— Мне, к счастью, не приходилось хоронить близких.
— И правда, к счастью… — Сабуро сигарету выбрасывает на траву и придавливает ногой, а как только отодвигает ботинок, пепел с него слетает и вихрем уносится прочь со скал, — Я, вот, своего родного человека хороню десять лет к ряду. И каждый раз, как первый. И каждый раз я думаю, что хуже уже не будет, а смерть надо мной смеется, доказывает обратное.
— Кто мы такие, чтобы смерти до нас дело было?
— Поверь, смерть, пожалуй, единственная, кому есть дело до каждого. Никто так, как она, тебя во всех мирах не ждет.
Мне нечего ответить ему на это, возможно, потому что я и сам так считаю. Где-то глубоко внутри мне тоже кажется, что смерть одиноким силуэтом во времени незримо рядом с нами ходит, ждет, оберегает. Она, в отличие от жизни, которая направо и налево свой дар раздает и один на один с этим миром оставляет, в конце пути только твоя. Смерть — сакральная, только тебе принадлежащая и больше никому. Она, словно любящая мать, свои объятия для тебя распахивает и навсегда остается только твоей. Жизнь — легкомысленна и непостоянна, смерть — глубже и проникновеннее.
— Я ведь тебя не просто так искал, — колеса коляски немного в земле, промокшей от дождя, застревают, но господин Сабуро меня по размякшей почве везет к пансионату спокойно, — Ты ведь с моей бедой на «ты».
— Я в вашем пансионате с любым на «ты», Иноши-сан.
Больше он ни слова не произносит, упорно от моих вопросов уходит. То ли боится ответить, то ли не знает, как правильно это сделать. В пансионате нас встречает Ора и помогает мне пересесть в чистое кресло. Вопросов лишних не задает, правда и со мной надолго не остается. Уходит на кухню, и вот тут мне становится не по себе. Во-первых, я смотрел все триллеры про инвалидов и эксперименты над ними, во-вторых, в пансионате тишина такая, что в руках от страха покалывать начинает, и третье, несмотря на некрупную фигуру господина Сабуро, в случае, если он меня захочет расчленить, убежать я точно не смогу. Страх и больная фантазия меня немного отпускают, когда в лифте Иноши нажимает на второй этаж, вместо подвального помещения, а уже через пару минут мы оказываемся в правом крыле пансионата, обычно, я в эту часть здания не захожу. Тут лежат люди с последней стадии заболевания, к тому же, по большей части, одни женщины. Так что за все пять лет я был здесь только один раз, и то по началу, когда заплутал в коридорах.
Мы останавливаемся напротив двери у крайней палаты, и господин Сабуро достает из кармана ключ. Тремор руки заметен невооруженным взглядом, да и испарина на его лбу дает четко понять, что Иноши на грани нервного срыва. Он открывает дверь и двигается со мной в комнату. Здесь сильно пахнет хлоркой, и неестественно громко звучат аппараты, которые подключены, как я правильно понимаю, к человеку, лежащему здесь.
— Полагаю, вы знакомы.
— Лица не вижу — сказать сложно, — Сабуро обходит меня и чуть ли не на носочках направляется к закутанному в одеяло человеку. Он долго не решается снять с его головы часть покрывала, но когда делает это, у меня открывается рот, — Исикава…
— Эйко… Ее имя означает «ребенок любви», она моя единственная племянница, дитя, заменившее мне погибшего сына, — у Исикавы царапины по всему лицу и зрачки под закрытыми века быстро двигаются — я даже в темноте это заметил. Иноши по волосам рукой ей проводит, а у самого колени трясутся, еле на ногах стоит, — Сестра сказала, что вы знакомы.
— Что с ней?
— Рассеянный склероз, но уверен, Эйко тебе об этом не говорила, она вообще о своей болезни редко с кем, кроме вечно шастающих вокруг врачей, говорит. Всё думает, если вслух свое заболевание не называть, то и не будет его вовсе.
— Она говорила, что приезжает в пансионат с детства каждый год, но я принял это за шутку, — мне видеть такое состояние было не в первой, и оно совершенно не удивляло меня, потому что в этом пансионате каждый второй — потенциальный овощ. И я в их числе. Исикава Эйко лишь одна из миллионов, которой просто не повезло. Не повезло с набором генов или случайным заболеванием. Просто, не повезло, как и многим.
Это игра в кости с судьбой — выигрывает тот, у кого лучше число выпало. Здесь нет никаких гарантий, и невозможно предугадать на каком круге случай решит, жить тебе или существовать. Все, что ты можешь, это продолжать раз за разом кидать кости, следить за тем, как этот самый случай подминает под себя твоих близких, знакомых, друзей, до тех пор, пока сам не окажешься на их месте. Пока свой собственный хруст костей не услышишь.
— Каждый день, что она проводила здесь, я хоронил ее. Каждый раз, когда у нее случался очередной приступ, я молил, чтобы он был последним, а она все не умирала. Мучилась. Таблетки в себя пачками впихивала, рвоту останавливала, и опять все по новой. А потом возвращалась домой — веселая и, как звездочка, яркая, словно не было здесь с ней ничего. Говорить ни о чем не хотела.
— Иноши-сан, не хочу показаться бестактным, но вы сейчас говорите с человеком, таким же, как ваша племянница, — всегда удивлялся, как люди восприимчивы к личным трагедиям, при этом мастерски игнорируют чувства других, — Это ваша личная трагедия. И это действительно трагедия, но каждый человек в вашем пансионате проходит через это. Не нужно излишней помпезности.
— Она ведь мой родной человек, как иначе?
— Проще.
— Да, прости, Намджун, я понимаю, о чем ты.
— Это врожденное?
— Нет, — Сабуро на кресло падает и руками в волосы седые залезает. Я замечаю, что во время его рассказа звуки аппарата будто затихают, хоть и говорит он почти шепотом, — В десять лет ее укусила собака. Эйко росла беспокойным ребенком, и ей все было интересно, и однажды она полезла к моей сторожевой дворняге. Погладить, глупая, захотела. Та ее укусила. Ничего серьезного. Но, как там это правильно называется, эффект бабочки? В одном месте бабочка крылом махнула, на другом конце земли цунами прошелся.
— И началась игра в кости…
— Что?
— Дальше ведь вы сделали прививку от бешенства, а иммунная система не справилась. Все началось со слабости, которую вы, скорее всего приняли за простое недомогание. Потом начались обмороки, небольшой тремор в руках, а девочку будто подменили. Она стала тихой, угрюмой, была сама себе на уме. Все аутоиммунные заболевания начинаются одинаково, господин Сабуро, и не надо на меня так смотреть.
— Ты прав. Мы слишком поздно поняли, что с ней. МРТ показала нам такой цветник из рубцов на нервных волокнах, что стало не по себе даже врачу, который нас курировал. Но дела шли не так плохо, нас уверили, что, если болезнь не запускать и подбирать правильное лечение, жить она будет долго, пусть и с некоторыми ограничениями.
— В таких историях всегда есть «но», и, похоже, мы к нему подошли.
— Два месяца назад она заболела бронхитом. И ты знаешь, что это значит.
— Иммунная система полетела в тартарары.
— Именно, — Иноши маленькую ручку в свои крупные огрубевшие ладони берет и к лицу прикладывает. Мне этого не понять. Меня так за руку никто не держал, и я никогда никого так не держал, — Ее поставили на ноги, но лучше бы она от горячки умерла. Скажи мне, Намджун, лучше ли такая жизнь смерти? Стоят ли все эти трубки в ее крошечном теле того, чтобы жить?
— Эйко говорила, что любая жизнь лучше смерти, значит для нее пусть даже такое существование лучше вечного забвения. Ее любят и оберегают в этом мире, а на той стороне у нее нет никого и ничего. Ее там только одна смерть и ждет, одинокая и такая же несчастная.
— Я желаю ей смерти, Намджун, — Сабуро эти слова через зубы цедит и со слезами проглатывает. А я словно в оцепенении нахожусь, между сном и явью, все осознать не могу, насколько смерть близка, — Я бы прямо сейчас отключил все эти аппараты и дал ей умереть. Вот только я трус. Я боюсь, что за это она меня ни на этом, ни на том свете никогда не простит.
— И вы привели меня сюда, чтобы я это сделал?
— Упаси бог, я бы в жизни не заставил тебя сделать это, — Сабуро руку Эйко под одеяло обратно убирает, вытирает слезы ладонью и выдыхает громко, — у Эйко прогрессирующая болезнь Марбруг. Слышал о такой?
— К сожалению, нет.
— К счастью, Намджун, к счастью, — только сейчас я понимаю, что ногтями проделал дырку в кожаной ручке кресла, — Это тяжелая форма рассеянного склероза. Эйко жить осталось не больше месяца, но к этому времени, даже при условии, что она доживет, ее мозг практически перестанет функционировать.
— Афазия*… — в тот раз, это была не просто ошибка, она не смогла составить правильно предложение не из-за своей невнимательности.
— Значит, тебе уже довелось с этим сталкиваться. Да, сначала начинаются проблемы с речью, после болезнь набирает обороты и переключается на мозжечок. Она перестанет координировать свои движения. Начнутся спазмы и судороги. Дальше кома и…
— Смерть…
— Смерть.
Мы одновременно поворачиваемся на шорох из кровати, но Эйко лишь перевернулась на другой бок в глубоком сне. У наших болезней исход всегда один. И я примерял на себе каждый из этапов, про которые говорил Иноши, но видеть их проявления на другом человека — совсем иное ощущение. Ты знаешь свой предел, понимаешь, сколько могут выдержать твое тело и разум, но выносливость другого — темный непроходимый лес. Ты можешь пробежать тысячу миль, а другой свалится через пару километров и бросит эту затею. Почему? Потому что страшно, потому что сложно и опасно.
Я не знаю, что чувствует Исикава Эйко сейчас, и что чувствовала каждый раз, когда ей говорили диагноз или впихивали очередные таблетки. Но, если она после всего этого хочет жить, значит, есть в этой жизни то, что достойно такой борьбы.
— Что вы хотите от меня?
— Почти невозможно после всего, что я рассказал тебе, — соединив руки в замок, Сабуро опирается локтями на колени и делает пару размашистых движений, — Но, пожалуйста, делай вид, что она не больна.
— Играть в поддавки? Не замечать, что с ней происходит?
— Именно. Она отдалилась от семьи потому, что мы давили на нее с этой болезнью. Каждый день впихивали ей в голову мысль о том, что она больна, что она не такая, ненормальная, и жить нормально у нее не получится. Ее родные, те, кто должны были поддержать и просто быть рядом, — Иноши на секунду замолкает, — Мне порой кажется, что мы сделали ее больной. Что не рассеянный склероз ее в эту палату уложил, а мы сами.
— Что мне делать, когда ей станет хуже?
— Просто будь рядом, это все, что я от тебя прошу. Я знаю, что ты не обязан, но ты единственный человек, с которым она сошлась за последние несколько лет, и который не смотрит на нее, как на неизлечимо больную. Ты видишь в ней просто девушку.
— Зачем тогда вы мне все это рассказали? — меня до дрожи доводит эта непоследовательность. Зачем было рассказывать все это и потом говорить, чтобы я притворялся? Зачем было приводить меня сюда и показывать Эйко в таком состоянии?
— Ты бы все равно узнал. И было бы только хуже.
— Она бы не рассказала, верно?
— Верно. Ты бы изводил себя
вопросами, а когда она умерла бы без причины и просто исчезла из пансионата, закрылся бы в себе.
— Мы не настолько близки, чтобы её смерть на меня так повлияла.
— Привязался бы. Я по твоим глазам это вижу. У тебя интерес к Эйко, а интерес — это паразит, его слишком сложно вывести. Симпатию вывести проще, даже любовь проще. Все проходит. Но интерес, который постоянно подогревают, он как костер, в который дрова подкидывают. Может разрастись и лес сжечь дотла.
— Иноши-сан, только из уважения к Вам я соглашусь на это. Я, как и вся моя семья, в долгу перед вами, а умирать с долгом на плечах мне не хочется, — мы оба знаем, о чем я говорю. И мне всегда было известно, что господин Сабуро придет за своим, вот только не приходилось мне рассчитывать на должность сиделки в уплату услуге, — Но не думайте, что читаете меня, как отрытую книгу. Если Вы хотите видеть интерес в моих глаза по отношению к Эйко, запретить Вам этого я не в силах. Но не убеждайте в этом меня. Я в инвалидном кресле, но с головой у меня все в порядке.
— Твоя правда, Намджун.
— За ней будут присматривать доктора? Я ответственность за то, что она башкой о камень стукнуться может не буду брать.
— Конечно. Все доктора будут в курсе.
— Я согласен. Пусть это и неправильно, но она жить хочет, может быть, частичка ее желания и веры в этот мир и мне передастся, — подъезжаю к кровати Исикава на коляске и беру ее руку. Как и думал, холодная, — Ну что, Исикава Эйко, приятно познакомиться, я — Ким Намджун.