Дурман

NC-17
Завершён
89
1
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
335 страниц, 120 587 слов, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
89 Нравится 524 Отзывы 38 В сборник

6.1. Шурка

Настройки
      Лесь отныне всё время пропадал среди своих стрельцов — новые подчинённые, новый курень, галицко-буковинский, собранный из беглых и освобождённых пленных, бледный сотник Черник, которого Лесь почему-то открыто недолюбливал, отпускал ехидные комментарии насчёт его фигуры. Леся и самого произвели в сотники, за особые заслуги, как сказал этот самый загадочный Евген.       Скуластое лицо утратило прежнюю болезненную бледность, щёки теперь не казались такими впалыми, темнее и гуще стал пушок над губой, у глаз появился непривычный азартный блеск. Да и отросшие волосы позволил себе состричь.       — Ти що, я ж не замкнув двері! — говорил, пока Шурка, возясь с ножницами, пытался поцеловать его в шею.       Лишь надо лбом оставил две прядки, зачёсанные наподобие чуба у гайдамаков.       Новенькая форма сидела на нём вполне себе неплохо, хоть Шурка и не понимал этого странного фетиша на облачение смерть несущих. Тёмно-серая, с голубоватым оттенком, «хехтграу» — выговаривал мудрёное немецкое словечко. Воротник стоечкой, синие петлицы на кителе, чуб задорно выглядывает из-под мазепинки с перевернутым треугольничком на вылогах.       Лесь возвращался обычно за полночь, только однажды, видимо, получив желанную передышку, пришёл в дом Ганны в обед. Нахваливал её жидковатый рассольник, который вдруг лично для него сготовила, прогнав с кухни Катерину. Медленно ел горячий суп, будто никуда не торопился, и вполголоса напевал свою стрелецкую песенку:       — Ой, видно село, широке село під горою,       Ой, там ідуть Стрільці, Січовії Стрільці до бою…       А однажды, встав рассветным утром раньше всех, пошли в Софийский собор по заметённым первым снегом дорожкам.       Молчала Святая Дева с апсиды, будто щурила левый глаз, и дрожал её безымянный перст на правой взмытой руке, а может, это всё свечной угар, всё вокруг от него в прозрачном мареве пляшет. Уродлива, решил про себя Шурка, и что за поясом у этой женщины с желтушным лицом и смешными красными башмаками, рушник, что ль? Да нет, откуда в тысячелетнем почти соборе взяться ему… Всюду рушники мерещатся тебе, Зинкевич, все в красных ромбах, как мальчики кровавые в глазах.       А Лесь смотрел. Голову задрал. Снег растаял в волосах, и залегли они милой волной у виска. На шинели сворачивались тени чёрным молоком. Зашли, а ладаном не пахнет, не поют на клиросе вековые старухи. Тихо в соборе в девятом часу утра, тихо слишком для безумной впредь Киевской земли.       Лесь смотрел в глаза Богоматери Оранты, выложенные из цветного стекла, больные. Заговорил вполголоса, не молитвой, иноверец же, нет, язычник… Но чем-то похожим, ожесточённым и просящим вместе:       — Матiр Божа, змилосердься над нами, українцями, а над москалями — як хочеш.       Шурка дёрнулся, показалось, что рухнет на него сейчас с тяжёлым стоном усталый поперечный неф.       Потом возвращались по оживлённым киевским улицам: где-то шумно прошла демонстрация, где-то, кажется, кого-то грабили, опьянённые вольным временем. Лесь всё говорил, мол, порядок скоро восстановится, повторял про свободный вздох новой Украины. Однако, насколько Шурка знал, кусочки бывших губерний и уездов занимались этими верноподанными крайне неоднородно, и что можно считать за целостную Украину, пока что было непонятно.       Ганна порой жалела Петлюру, вспоминая его то как актёра любительского театра, то как московского журналиста, наделённого теперь головокружительной властью и явно рвущегося на место Грушевского. Интеллигентик, сетовала и как будто б находила Симона Васильевича не на своём месте.       Не на своём месте чувствовал себя и Шурка. Ганна, с присущей ей расточительностью, занималась грядущей свадьбой Богдана и Лили, да ещё и содержала Шурку с Лесем на своей шее, терпя большие убытки к большому неудовольствию Юрия Игоревича. Потому Шурка напросился через Ганниных знакомцев в редакцию сатирического журнала, вначале полуподпольного, а сейчас зазвучащего на весь Киев своим сочным названием «Завзятий джміль». Устроился машинистом, хоть Юрий Игоревич иронизировал, что это сугубо женское занятие. А всё одно, со дня на день, должен был выйти на службу.       Противный холод кольнул в сердце, когда пришли домой, и Катерина с порога доложила, что в гостиной их ожидают. Ганна и Юрий Игоревич, видимо, были заняты или ушли на променад…       Поснимав шинель и пальто с головными уборами, разувшись, проследовали в гостиную, где на софе, скрестив руки на груди, в блестящем угольном костюме, светляя уголком рубашки с еле заметными рюшами, сидел величественный князь Дулов. Пронзительным был его взгляд, льдистый, не прелестная голубенькая эмаль Ниночки.       — Александр Андреевич и Александр Николаевич, верно? — вполголоса спросил.       Он знал, знал всё наперёд.       — Так, — кивнул Лесь, проведя рукой по вороту кителя и скривив губы.       — Всеволод Николаевич Дулов, — снисходительно представился князь. — А теперь позвольте, Александр Андреевич, оставить меня с вашим другом наедине.       Шурка потупился, ухнул что-то и выскользнул за дверь, которую Лесь тут же запер на щеколду. Однако тонкая щель, что светилась на чахоточном ноябрьском солнце, могла служить отличным окошком для того, чтоб подглядеть за крайне тяжёлым, как видится, разговором.       Лесь не садился, заложив руки за спину, стоял у журнального столика.       — Я не буду говорить на вашем простонародном наречии, — раздался суровый голос князя.       Шурка был уверен, что брови у Леся взметнулись.       — Чому ж?       — Язык простолюдинов, уже сказал. Вы, наверное, не слышали, прогрессивный юноша, но наш род берёт начало с пятнадцатого века. У моего деда в Нежине имелось четыреста душ, и таких смутьянов, как вы, там пороли на конюшне.       — Кріпосне право у нас скасували майже на двадцять років раніше, чи вам не знати, — усмехнулся Лесь. — Навіщо ви прийшли?       — Я пришёл, чтобы отвадить вас от моей дочери. Нина наивна и слепа, а вы в кратчайший срок сумели задурманить её рассудок. Вы, сражавшийся против нас, вы, преступным образом пробравшийся в нашу Россию…       — Росія даремно вирішила роззявити пащу на нашу Галичину.       — Вы забываетесь, господин Байцер, — отрезал князь. — «Украина» ваша, коли бы вы знали историю, означает «окраина», лишь пограничная линия нашей Родины, которую защищали запорожские казаки, в кои-то веки образумленные Хмельницким. Вы же затеяли полнейшую ересь. Нет «незалежной» Украины, есть Великороссия и Малороссия. Что мы, отбираем этот ваш говорок, ваши песенки да пляски? Нет же! А вы, бунтовщики, без Николая затеяли полнейшее безумство! Бог вам судья…       — Як кумедно ви змішуєте факти! Що назви, якщо ви нас на рабів та на гарматне м’ясо століттями перетворювали, ви, мерзотники! — отчеканил Лесь.       — В иное время я бы потребовал сатисфакции за ваше оголтелое хамство, — князь промолвил и крепко закусил губу. — Но жизнь вам будет наказанием, ждёт вас Божья кара за все ваши преступления. А Нину оставьте, не смейте более втягивать её в свои авантюры.       — Ваша дочка мені анітрохи не цікава.       Князь выпрямился, словно струна, в какой-то момент Шурке показалось, что он даст Лесю пощёчину. Однако сдержался. Шурка видел, как медленно зашагал князь по комнате, а затем глухо повторил:       — Жизнь вам будет наказанием. Всё. С вами боле иметь я дел не намерен.       Едва успел отскочить от двери и спрятаться за угол, когда Дулов вышел, скупо потребовал у Катерины свою шубу и шапку.       — Насмілився мене вчити. Погань кацапська! — бросил вслед ему Лесь, потирая правое плечо.

***

      — Шура, к вам барышня, — Ганна стояла в дверях, насмешливо вздёрнув нитки бровей.       Барышня… Ниночка! После страшного скандала с её августейшим батюшкой… Неужто опять сбежала? Внутри в который раз закололо петербургское, разнеженное, приторное и больное. Ниночка, глупая девочка… Летит на пламя, выпятив любопытный маленький нос.       Точно — она! Стояла в дверях столовой, в бархатном чёрном платье, расшитом пёстрыми цветами, с широкими рукавами, окаймлёнными кружевом, и с накрахмаленным воротничком.       — Шурочка! Вы меня простите за столь беспардонный визит! — пальцы терепили растрёпанный кончик белой косы. — Как солнечно сегодня, весь Андреевский спуск словно в золоте!       Шурка отложил книжку по грамматике и, чинно склонив голову, поцеловал чуть прохладную Ниночкину ладонь.       — Удивительно солнечно для ноября, — улыбка не лезла на губы. — У вас что-то стряслось, Ниночка?       — Ах, нет, — только сейчас заметил, как прижимала она к боку нечто прямоугольное, завёрнутое в домотканную бордовую ткань. — Я совсем не хочу докучать вам, поверьте… Папенька мой бывает так резок в словах… Я, право, всего лишь хотела сказать пару слов Александру Николаевичу. Если он захочет меня видеть…       Шурка замялся. Боязливо посмотрел в сторону умывальной комнаты, откуда сейчас должен был выйти Лесь.       — Мне жаль, Ниночка, — начал, то встречаясь с чистейшим голубеньким взглядом, то трусливо сбегая. — История приключилась поистине некрасивая, но вашей вины в этом нет…       Разве можно было винить княжну, то заточённую годами в высоком тереме, то теперь смертельно заворожённую гуцульским чародеем?       — Хто прийшов, Шурко?       Обернулся в один миг, увидел как будто влажное ещё лицо, свежее и обманчиво заинтересованное.       — Нiна, високошановна київська князівна! — небрежно и негромко, с глубоко утаённой насмешкой провозгласил Лесь, бегло скользнув глазами по невиннейшему существу.       — Здравствуйте, Александр Николаевич! — стремительно зарозовели Ниночкины щёки, сделала книксен и дрожаще-звонко спросила: — Как ваша рука?       Лесь, машинально, наверное, пару раз сжал свои правые пальцы на невидимом яблоке.       — Це не варте вашого хвилювання, — пожал плечами.       — Александр Николаевич, — едва ли не кинулась к нему Ниночка, будто и не смущённая. — Знаете, меня папенька дома запер на две недели, даже в гимназию запретил ходить, учителей на дом приглашал. Но то было благостное для меня время. Вы страшный грешник, Александр Николаевич, но я не в праве вас осуждать, — с этими словами Ниночка развернула свёрток и извлекла иконку Богоматери. Показался подобный тому, что в Софийском соборе, желтушный лик.       — Прошу, возьмите. Расскажите ей, как вы нагрешили, покайтесь во всём. А лучше на исповедь сходите. Вы хоть и иноверец, а всё равно Бог один, Бог вас простит. Русский Бог — это любовь.       — Мені не потрібен цей ваш подарунок, Ніно, — улыбнулся Лесь, однако улыбка эта была недоброй.       — Хорошо-хорошо, — Ниночкина эмаль враз потускнела. — Я не стану вам навязываться, только прошу, поверьте — я не держу на вас зла! Ведь даже самый великий грешник может ступить на путь истинный! Я верю в вас, Александр Николаевич! Верю.       Потом всё ж, под нелестное бурчание Леся, решили проводить Ниночку до дома, правда, прошагав с ней на один квартал меньше, чтоб сама дошла до розового особнячка. Ничего с ней не случится, а батюшка не так сильно прогневается. Ниночка обещала, что расскажет легенду, как вновь сбежала к подруге в гости. Шурку это утешало слабо.       На полпути заметили «Маркизу», завернули туда. Ниночка сильно замёрзла, убежала ведь без перчаток, и Шурка решил согреть её чашкой чая. Лесь отстранённо молчал.       Ниночка Дулова была Энн Ширли, Сарой Кру и Полианной где-то в своих девичьих мечтах, слишком сахарных для революционного Киева, где на Софийской площади выступает во франтоватой шинелишке человек с лицом учителя черчения, а ему кричат лихие чубатые гайдамаки: «Слава!»       Ниночка — русская красавица, беленькая, с румяными от мороза щёчками, в капоре с меховой оторочкой и лентами, лепечет о пушистом снеге за окном и щемящем чувстве Родины. Потом, когда были поданы сварганенные из остатков яиц и какао пирожные, перешли на дамские романы.       — Я не читал Джейн Остин, любезная Ниночка, — кусал губы Шурка, чувствуя пепельный-испепеляющий взгляд.       Лесь потирал, видимо, вновь занемевшую руку и хмурился.       — Ой, Шурочка, это совсем не страшно. Английская литература такая романтичная, даже странно, что Британия нанесла нам такой удар в спину, как говорит папенька, — Ниночка вилочкой делила пирожное на четвертинки, сдувала со лба выбившийся из причёски локон-паутинку.       — Ви богато розумiєте у полiтицi, Нiно? — не удержался Лесь, с ожесточением всадил незримый кинжальчик в трепетную девичью грудь.       — Там много пустословов, политика — такая грязь, право слово, как торговцы в храмах, которых Господь прогнал, — вымолвила Ниночка. — А скажите, Александр Николаевич, почему вы такой кофе крепкий пьёте? Я бы от такого всю ночь бессонная бродила, как совушка!       Лесь отставил чашку так, что гуща зачернила блюдце.       — У Львовi мiцну каву поважають. Вам, москалям, не збагнути.       Ниночка болезненно побледнела и заморгала, словно ей дали пощёчину.       До дома с розовыми стенами шли в полнейшем молчании. Потупившаяся Ниночка украдкой вытирала слёзы, и Шурке было до невозможности её жаль. Однако что он мог — смертельно же заворожена гуцульским хлопчиком…       Вечер тоже предстоял бурный: Лесь пригласил в «Континенталь», что на Николаевской, там должен был говорить разговоры со своим Евгеном. Решил представить ему Шурку, который, по твёрдым словам Леся, был из Харькова, но вылечил, выходил точно так же, как и в предательской реальности.       Вялый Шурка, глядя на то, как Лесь отдаёт в гардероб свою стрелецкую шинель и остаётся в штатском костюме, невольно залюбовался его ладной фигурой — так ему шло намного больше. Евген же оказался совершенно заурядным молодым человеком. Наверняка, ровесник Леся, усики, закрученные и нафиксатуренные на офицерский манер, а может быть, как у салонных щёголей, волосы назад зализаны, взгляд тяжёлый и даже немного унылый. Шурка с ним старался беседы не вести, всё больше пил.       И вот, когда Евген, тоже порядком пьяный, куда-то отошёл, к их столику приблизилась миловидная девчина, наклонилась к Лесю, так, что ткнулась ему губами в ухо.       Шурка с трудом различил, что она шептала, нагнувшись так, что почти касалась Леся высокой пышной грудью.       — А ми тут, гімназистками, Шаляпіна на ринву загнали. Але ви, пане сотнику, краще Шаляпіна…       Белое её платье, крикливо-театральное, с красными вышитыми ромбами, крестами и звёздами-восьмиуголками, было чуть приспущено с плеч, как у официантки из баварской пивной. Или, как сказывала Ганна, у паненок из их любительского театра, быть может, с такими и разыгрывал любовные драмы подвязанный синим кушаком Петлюра…       Вернулся, подкручивая офицерские нафиксатуренные усики, Евген, молвил, что заказал специально для пана Байцера коломыйку, посмотрел выразительно.       Тут же грянули скрипки, запели под колотушками цимбалы, неистово и заведённо вцепился в инструмент нервный бандурист.       — Котра дівка напереді стоїть пишно вбрана, не беріть ї, хлопці, в танець, най чекає пана! — громким грудным голосом запела девчина и кокетливо перебросила косу на плечо.       Лесь прищурился.       — Пішли, пане, танцювати, потім будеш розплітати!       Пепельные глаза лукаво взглянули на них с Евгеном, правый подмигнул. Лесь решительно встал, снял пиджак, оставшись белеть рубашкой, запустил пальцы в волосы, чтоб вольнее спадал чуб.       Вывел задорно скалящуюся девчину в центр ресторанного зала и начал игривый танец, с лёгкостью, заложив руки за спину, двигаясь умело, сам, как мольфар, исполняющий приворотный обряд. Шурка видел лишь бесстрастное лицо, с высоко поднятым подбородком и блестящим в свете уцелевших люстр взглядом. Лесь, стремительный, расправивший плечи и словно скинувший с себя изъеденную войной шкуру, вновь стал лихим гуцульским хлопчиком. Ноги его, заводные, точно знающие, как плавно обогнуть девчину, как ровно закружиться, положа руку ей на плечо… Правую, плохо слушавшуюся, Лесь предусмотрительно оставлял согнутой за спиной. Но это не портило. Шурка сидел вполоборота, в голове было удивительно светло после трёх чарок, зашугались дрянные чувства, по телу разливалось… Умиротворение? Нет, позвольте!.. До сих пор хотелось умереть, ведь кружился очерченный газовым светом красивый и гордый профиль. Взглядом скользнул по прямой линии носа до тонких, чуть поджатых губ. Лесико, боже… Лесико!       Лесь замер с последним аккордом нервного бандуриста, на чьей залакированной бандуре рассмотрелся полуобморочным Шуркой криво выведенный трезубец. Всё такой же бесстрастный, отвёл девчину к столику студентов, где поджидала уже её порядком пьяная публика. Попыталась чмокнуть Леся в губы, но мягко увернулся, целовать пришлось щёку. Девица посмеялась, покрутила косой и, видно, разочарованная, села пить белое вино.       Расплетать не стал.       — Файне, га? — с непонятным выражением нагнулся к Шурке Евген, а ведь наблюдал за танцем Леся со скучающей физией…       Шурка пробормотал невразумительное, извинился и выскочил из «Континенталя» на морозную Николаевскую, как есть, без пальто. Ноябрьский ветродуй мешался с дымом, Киев шумел копытами, «Руссо-балтами» и хмельными гайдамаками. Небо заволокло рваной тёмно-синей шалью, слева от надкусанной луны угадывалась Полярная звезда. Шурка вдруг вспомнил, что вместо «будь ласка» брякнул польское proszę. Но страх перед Евгеном с усталыми глазами и приглаженными фиксатуром усиками притупился. Сквозь очки расплывались лица, фонарные огни, окна и белой искрой — Полярная звезда. Шурке казалось, что он сейчас упадёт в грязный снег у обочины, как последний пропойца, а в голове всё ж жили свет и прохладная свежесть, изображать трезвого, заурядного, но почему-то ночного прохожего было по-странному просто. И желалось при этом, чтобы сбила подвода или упали небеса.       — Шурко, ти що це, хочеш розіграти сцену?       Лесь выбежал к нему в накинутой на плечи шинели, с Шуркиным пальто в руке.       — За кого ты меня принимаешь? — не озяб, надо же, но пальто принял.       — Що?       Лесь смотрел равнодушно, не поведя даже острой скулой.       — Господи, — потёр переносицу Шурка. — Вот не делай вид, что меня не понимаешь. Что за детское упрямство, пан сотник?       У стены они были одни, но всё равно говорил полушёпотом. И проронил почти беззвучно:       — Прошу, поговори со мной по-русски. Ведь ты же можешь…       — Ні, — Лесь чуть опустил голову, мелкий снег крошился с крыши ему на волосы. — Шурко, не блажи. Повертайся і не пий більше. Ти знаєш, чому я з нею танцював.       — Да знаю.       Лесь вдруг грубо взял за плечо, увлёк в подворотню, где сильно пахло грязным бельём и нечистотами. Стало очень темно, Шурке подумалось, что сейчас подкосятся ноги и можно будет не разыгрывать из себя трезвенника. Да и как быть им, когда такие глаза?       — Ну чого ти від мене хочеш? — с тихим рваным дыханием.       От его губ было тепло, но и те почти не чувствовались. Бессознательное заполонило. Шурка обнял Леся, прижимаясь к шинельному сукну, и целовал с порывистой нежностью, по самой кромке, изящному изгибу, поднимался к высоким скулам. И великой благостностью были касания его, Шуркиного, ничтожного лица. Не заслужил.       Когда распрощались синхронно с Евгеном, спешившим, видно, к даме, допив оставшиеся вино и кофе, попросили номер на ночь, поднялись наверх. В «континентальском» номере горела лишь одна свеча в треножнике, золотое сияние проворной мельтешащей змейкой струилось по полу. Комнату обвивал тёплый полумрак. Лесь, не мешкая, сразу опустил Шурку на мягкий персидский ковёр с затейливыми сине-жёлтыми узорами, начал целовать в губы.       Пальцы его скользили под воротник рубашки, ослабляли галстук. А Шурка касался то ладного носа, то впадинки над верхней губой, то впалых щёк своего погубителя и спасителя. Млел и умирал, ещё немного пьяный, но боле дурманила пепельная прелесть глаз. Не прикрывал их, заглядывал внимательно в Шуркины. Сбросив свой гражданский твёрдый пиджак, Лесь расстегнул рубашку, и Шурка смог пальцами прильнуть к горячей груди.       — Який ти поривчастий, Шурко, — прошептал, ткнувшись носом в шею.       Перевалившись на бок и вжав Леся в ковёр, Шурка целовал его ключицы и спрашивал:       — Скажи, ты был когда-нибудь с мужчинами?       — Тільки у Відні, з другом-зрадником. Подрочив йому трохи.       Как у барышни, залились краской, погорячели у Шурки щёки. Однако кое-как вымолвил, старательно произнося украинские слова:       — Я тільки прошу, не треба… Не треба через дупу…       — Звичайно, Шурко. На біса нам такий бруд? — отозвался Лесь.       Быстро перебрался на кровать, скинул ногой покрывало и поманил к себе. Снял рубашку, обнажив уже не такое худощавое, как в Тарнополе, тело, на правом плече с двух сторон розовели короткие рубцы, спереди даже проглядывал небольшой бугорок — так неправильно срослась кость. Шурка, почувствовав новый прилив жалости, плюхнулся на кровать рядом и осторожно погладил пальцем рубец. Целовать не решился — подумает ещё Лесь, что у Шурки странный фетиш.       Провёл, меж тем, по предплечью полукругом обточенными ногтями.       — Тебе не больно? — вкрадчиво спросил.       — Ні. Сьогодні взагалі не нило. Ти його тільки не стискай сильно.       — Ничего-ничего, — прошептал Шурка, нежно обняв Леся и с осторожностью, как в первый раз, целуя кромку губ.       От него, наверное, страсть как разило вином, но Лесь, как всегда выпивший только свой крепкий кофе, лишь понимающе усмехнулся. Шурка коснулся его шеи тыльной стороной ладони, обвёл пальцем губы и вновь припал к ним своими.       — Пристрасна ти душа, Шурко, — тихо проговорил в поцелуе Лесь.       Потом помнил лишь, как стащил с Леся кальсоны, немножечко вспомнилось, как одевал его, беспамятного, страшась офицеров с голубыми, как ручей, глазами… Какая же это всё глупость! Лесь и сам руку ему запустил поближе к паху, спустился вниз. И как-то вместе, не сговариваясь и не пачкая губ, принялись…       Шурке такое нравилось гораздо больше, запрокидывал голову на подушку, откинутую от изголовья. Лесь держался, но по лицу, по прикушенной губе было видно, что ему тоже хорошо. Старались чувствовать и слушать друг друга, не изнурять чрезмерно, касались деликатно, благо, ногти аккуратно обточены. Шурка в какой-то момент придвинулся к Лесю и целовал, целовал, целовал…       А затем, может быть, немного быстро, но нахлынула горячая волна, ткнулся Лесю в плечо, и тот прижимал к себе ещё минуту, а затем со смешком вытирал оставленной лакеем салфеткой — руки, немного простынь. Чмокнул за ухом и тихо, новым рефреном, спросил:       — Ну чого ти від мене хочеш?..

***

      — Не знаю, что тут у Ганны есть, — смешно поджал нос Шурка.       Лесь с интересом, шурша, перебирал картонные чехольчики пластинок. Среди ярко расписанных он отыскал ту, что побледнее, жёлто-коричневую со схематично выведенным на ней трембитом.       — Це «Заланівська Гречка». Її у селах у нас грали.       Иголка прикусила чёрный бок пластинки, с мягким царапанием скользнула, и из трубы полилось глуховатое, лениво-упрямое, припадающее скрипками на одну ногу. Лесь выразительно глянул на Шурку, задрав подбородок. Вновь расправились его плечи, ударились друг о друга босые пятки.       — Випрямися і заклади руки за спину, — говорил Лесь, каждое слово ровно попадало между скрипичными припаданиями. В комнате вдруг запахло речным и свежим.       Шурка послушался, стараясь прогнать извечную свою сутулость и не обмирать от начавшего танец Леся — легко, в полупрыжках передвигающегося по полу, стремительно, но рядом, как на чайном блюдечке.       Правая рука всё так же оставалась согнутой за спиной, а левая легла на Шуркино плечо, закружила, замелькала гостиная, кисточки на тяжёлых гардинах, зарябили цветки на обоях, кованые золочёные углы сундука, Ганнины фигурки с девчинами и хлопцами смешались в разноцветные всполохи. По ладному носу — и к насытившимся белым блеском глазам, к огонькам, бегущим от люстры по высоким скулам. Отстранённо, но полоня, без остатка, Лесь с оборотом прижал к себе, оставив меж ними пару дюймов. Шурку взяли за пояс уже обе руки, проводники к необузданному Черемошу, наивной свободе среди вековых смэрэк, расшитым кептарикам и широким чёрным шляпам, увитым лентами и полуживыми бутонами. Лесь кружил негодного Шурку, едва успевающего делать приставные шажки, без летучести и дерзости, что была у ног других, стройных и умелых.       Лесь так же безучастно отпустил, но вскинул бровь, чуть поднимая левое плечо, поманил Шурку немного в сторону, во всё тот же заколдованный круг. А ленивые скрипки припадали, припадали… Шурку вело, как в упряжи, с него не спускали глаз, как будто поддевали сбоку, но тут же, смещая с отвоёванного места и удерживая, захватывали обратно.       — Постой, голова кружится, — Шурка бессильно упал Лесю на грудь, и сразу, как по приказу, замолкла пластинка с ленивыми скрипками.       Голова действительно кружилась, но был полонён, окончательно и бесповоротно, гуцульским хлопчиком, одаренным и проклятым мольфаром.
89 Нравится 524 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (19)