7.3. Фиса
14 июня 2024 г., 02:31
Впервые, наверное, за всё начало апреля Петроград расщедрило голубым небом, почти что чистым, с низкими перистыми облаками, раздёрганными, как медицинская вата. Деревья стояли, как прежде, голые, не успевшая толком проклюнуться трава тут же погибала при первых заморозках. А вот теперь тепло, на сколько — не скажет, но точно выше нуля.
Распахнула окно и, пока нет господина Демича, поставила найденную на толкучке пластинку, вальс Джойса. То бравурный, живой, то меланхолический и печальный с этими вкраплениями почти плачущих флейт. И снова оркестровая канонада. Возможно, такое играли выхолощенные британские офицеры в оксфордских парках. И такое же — тонкие, трогательные, в примятых чёрных фраках музыканты на палубе накренившегося «Титаника», волосы их скользкими были от брызг ледяной воды. Погибающие, оркестранты выводили этот самый вальс, мёрзли, умирали, а выводили, до последнего, наверняка, пока не добралась вода до пояса… Или нет, что романтизировать, на дно ведь пошли скоренько со всеми своими скрипками, литаврами, флейтами, трубами, наглотались ледяной воды, что разорвала лёгкие! А вытянули ль несчастных со дна Атлантики — одному дьяволу известно… Женя, помнится, погибших на «Титанике» целых два вечера оплакивала под шампанское.
А Фиса не была сейчас под марафетом. Фиса вновь всё выкинула за окошко, что открыла сейчас нараспашку, и доносилось из него первое дыхание весны. Фиса сидела на полу около подоконника и тонула, погибала, в одном лишь пеньюаре поверх ночной сорочки. Действительно озябла, наглотаться бы только ледяной воды из Атлантики. Слезливая меланхолия сменялась бравурным ударом. Фиса не терпела раньше вальсы, отказывала Алексею почти на каждом званом вечере. Фиса не умела танцевать и сейчас бы не закружилась, как влюблённая дурочка, по комнате. Под такой вальс можно было только плакать, жалеть себя и своё прошлое.
Найдя силы приподняться, упала грудью на подоконник, глянула на узкое начало Литейного. В утреннем, густом от дымки воздухе под окном у неё танцевала парочка, лица интеллигентные, молодые, одеты бедно, чтоб, видно, не нарваться на неспящих грабителей, у барышни ситцевая юбка перештопанная. А кружились, хихикающие, плотно прижавшиеся друг к дружке. Сердце кольнуло, как и глаза при новом взрывном обороте пластинки. Фиса вздохнула и с силой ударила створкой об раму, закрывая окно. Дошагала до граммофона, хотела было силой выдернуть чёрный диск из-под иголки, однако под что она будет тосковать, если безбожно оцарапает сейчас тонкое тело? Одёрнув руку, Фиса опустилась около табурета с граммофоном, сложила ладони на краешке, уронила на них голову и принялась ждать, когда мелодия доиграет.
А ведь до этого всего, вспомнилось, когда вальс наконец замолк, а пластинку из-под иголки выдёргивать уж совсем не хотелось, до этого всего она встречалась со Сливниковым. Специально выгнал своих соседей по общежитию, остался с ней один на один на жёсткой койке, теперь сидели не против друг друга, а рядом, близко, как влюблённые на лавочке, вот ведь неприятная ассоциация! Фиса говорила про уехавшего в Сидней Жмицкого, говорила про ласкового Светика, что любил быть снизу, как оказалось. Язвительно забалтывала Сливникова, к его неудовольствию, пока вдруг не ударил кулаком по матрасу, не заверещали пружины.
И начала уже докладывать, опасаясь получить линейкой по запястьям, как господин Двинский активно сочувствует Юденичу, связи с коим хранились со времён приемов в дворянском собрании. Покуда был сильно пьян, рассказал ей, что вскоре грядут в Петрограде перемены, что вновь он будет Петербургом, что Ленина ждёт петля. Правда, конечно, в более помпезных формулировках, даже заплетающимся языком пассажи выдавал старорежимные. И деньжата у Двинского хранятся немалые, резюмировала Фиса.
— Вы делаете успехи, — заключил Сливников, стряхивая лохмы с самокрутки в блюдечко, служившее пепельницей.
— А вы что ж, этого Жмицкого из самой Австралии достанете? — с ехидцей спросила.
— Это уже дела наши, — спокойно ответил Сливников. — Мы ещё дадим вам задание перед следующим вояжем. Однако мне нравится, как вы справились с этим, проявили всё своё женское очарование.
— Не совестно ли вам, казалось бы, глашатаям сексуального раскрепощения, так уничижительно отзываться о всём нашем роде? Женском, имею в виду.
— Если вы снова невнимательно читали Маркса, то там говорилось лишь о снятии капиталистических пережитков, где жена является непосредственной собственностью мужа. А вовсе не о всеобщем разврате, на который я насмотрелся за время, проведённое в вашем богемном кругу.
— Позвольте, — выдохнула Фиса. — Вы не видите, что ли, как я истощена и без ваших осуждений? Не питаете никакой снисходительности к человеческой слабости, совсем же не преступной, к каким-то человеческим странностям и неувязкам! Даже не пробуете анализировать в своём рассудочном сознании! Я ведь тоже была такой. К Алексею своему, к его болячкам, детской наивности относилась предрассудительно, а вот сейчас думаю — не стоило ведь… Человек он был не злой, есть намного, намного хуже типы. Алексей был добр ко мне, а на людей в самых разных своих воплощениях я тоже успела наглядеться. Мирослава Квятковского, коли о нём слыхали, каким только не видала… Нет, снисходительность, если она не пагубна, может быть полезной.
— Никто не упрекает вас в слабости, Фиса Сергеевна, — пробурчал Сливников, вдавливая в блюдечко окурок. — Всего лишь хотел сказать, что прошлый ваш образ жизни меня нисколько не привлекал. И вам, по-хорошему, требуется его до основания вытравить. Вот скажите, вы же бросили кокаин?
— Со вчерашнего дня высыпан за окошко, — с придыханием сказала Фиса, немного потупившись. — Вы были правы, Сливников, действительно, он меня губит. Срывалась, да… Слабость… Но я такой дикой от кокаина становлюсь, видимое невидимым заменяю, чтоб волосы дыбом встали. Кажется, как кровью руки свои обагрила, так многое и осознала. Худо забываться дурманом от пережитого, грязнешь всё одно, тонешь… Надеюсь, больше ни по кому не придётся стрелять, в дикарку обращаться, чтоб потом стать снулой амёбой под порошком иль дымом. Лет пять назад, под марафетом, иной раз думала, как бы кого, как Рогожин, не прирезать, а вот теперь не хочу… Совсем не хочу, Сливников!
Фисе показалось, что к горлу подступают слёзы, но нет, просто слишком надымили махрой.
— Вы лучше скажите, как у вас дела? — вновь попыталась завести светскую беседу. — Как с подавлением восстания в деревне?
— Подавили, Фиса Сергеевна, — небрежно бросил Сливников. — Худо-бедно с крестьянами договорились. Главного зачинщика комиссарша Усова расстреляла.
— Что ещё за Усова? — лениво зевнула Фиса. — Вы мне о ней не рассказывали.
— Есть у нас такая женщина лютая, — Сливников как будто не решился произнести «баба». — Матёрая революционерка, ещё с конца прошлого века. С сахалинской каторги как-то бежала по морозу, трёх пальцев лишилась да кончика носа. На местных селян даже молча взглядом страха навела. По правде говоря, наши мужики её тоже немного побаиваются.
— Не хотела б я с ней встретиться, — засмеялась Фиса. — Ну, да ладно, рада что вас не ранило.
— Чего там, — махнул рукой Сливников. — Пара охотничьих ружей да вилы. Почти никто и не решился на нас кидаться. Меня единственное, что сейчас волнует, так это ситуация в Сибири, Чехословацкий корпус шалит. Там в основном молодняк главенствует, а у них одно безумство на уме.
— Ну, Сливников, вас тоже можно отнести к молодняку. Но у вас не безумство, у вас, как уже говорила, холодная рассудочность.
Сливников скривился.
— И у вас на уме одно, Фиса Сергеевна. Зря только разговор этот завёл. Ладно, ступайте, я к вам ещё зайду. А фотокарточки мои хорошими получились, — вдруг он смягчился, разгладил складку на переносице. — В тумбочке их у себя держу. Не хотите взглянуть?
— Не хочу, — отрезала Фиса, нахмурив брови. — Адью, мон шер!
Расплевалась со Сливниковым, вышла из общежития под пристальными, даже сальноватыми взглядами его обитателей. Кутаясь в плотное серое пальто и поправив простенькую шляпку, Фиса жмурилась от порывов ветра и совсем не желала возвращаться в ателье, радуясь подаренному господином Демичем выходному.
Теперь её ждало свидание с Миреком, что должно было утешить. Странно, что назначил встречу не в какой-нибудь из оставшихся гостиниц, а на Марсовом поле, где, как поговаривали кликуши, находили «тыщи трупов убитых», большевиками, конечно. А что грабители иль душегубцы — как пить дать, тоже краснозадые!
Фиса невесело рассмеялась. Сама порой, во время внезапной оттепели, когда подтаивал снег, видела из-под него торчащие синюшные ноги или пальцы в мёрзлых обрывках обносок, перепрыгивала, боясь замарать сапожки, через уличные нечистоты, один раз натолкнулась на ревущую, с раскрасневшимся лицом и голыми грудями из-под разорванного платья бабу, что уносила от кого-то ноги. Фиса лишь ускорила шаг — один раз заступилась, достаточно!
Фисе хотелось спрятаться от всего на свете у господина Демича, что неплохо устроился. Где кое-как, но топила голландская печка, где был солёный монгольский чай и несколько банок вишнёвого варенья, а Костик всегда доставал дешёвый, но пахучий апельсиновый парфюм. Скопленные же за вояж в Харбин золотые монетки Фиса на толкучках могла обменивать на всякую всячину — от солений до пушистой, хоть и немного линялой куньей мантильи.
На Марсовом поле, под голым кустом сирени, Мирек сидел на лавочке, опустив глаза. Под узкой шляпой примялись отросшие чернявые волосы, снова с любимой ленивой прядкой на лбу. В плаще-крылатке, похожим на тот, что носил в двенадцатом, видимо, тоже посновал по торговкам. Взгляд его, как ни крути, был печален, совсем уж горбатый нос загибался крючком, губы поджаты, а глаза, глаза непонятные… Посерели. А может, всегда в них была эта частичка серого, просто полупроглоченная в моменты страсти какой-то потусторонней зеленью, тёмной, как тусклый малахит, совсем не похожей на её, Фисину, что когда-то сравнивалась даже с изумрудами.
Вокруг не было ни души, трупов убитых тоже не наблюдалось. Фиса, поёжившись, присела на скамейку рядом с Миреком.
— Почему так внезапно меня позвал, что стряслось? — говорила почти что нежно, огладила высокую скулу.
— Не могу я, Фиска, — сразу начал Мирек, хватаясь за голову.
Снова, что ль, боли… Нельзя бить людей по голове, нельзя, чревато… Но Мирека мучило сейчас совсем другое.
— Я уезжаю. Уже обеспечили меня нужные люди документами, поддельными, разумеется, тебе ли не знать. Так что и меня, кошка, ждёт рискованное путешествие.
— Куда, в Польшу, к Агате? — глухо, не веря.
— К ней. Не могу я больше. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем»… Хлопец этот в красной рубахе, распахнутой на груди… Не могу! Не того душа хочет. К Агатке рвётся, чувствую, жива она. Сколько же ей лет сейчас, семнадцать, поди… Такая взрослая. И Бася там с тёщей моей, как справляются — знать не могу… Может, и родителей повидаю, да только вряд ли они меня видеть захотят. Всё, Фиска, тошно мне, каждую ночь Агатка снится, смотрит на меня глазами моими, укоряющими. Бегу я, бегу, кошка! Курва, неделю уже не пью, боюсь, что начпанным натворю всяких глупостей. Плохо мне. Вот с тобой проститься пришёл, холера, как последний гад поступаю… Но мы другие, Фиска, уже с тобой. Буду помнить о тебе, письмеца черкать. Со мной-то не хочешь в Люблин?
Фисе хотелось разрыдаться, а нельзя, не перед ним. Голый сучок от сиреневой ветки больно царапал шею. Зябко.
— Нет. Лучше держаться подальше от всего этого обуреваемого войной мира. Накоплю побольше — и рвану в Америку. А Люблин — это твой выбор. Не буду у тебя в ногах валяться и удерживать, конечно. Мы же друг друга не любим, да, Мирек?
Фиса почувствовала, что у неё срывается голос, и замолчала.
— Кошка, ну зачем же ты так? Уже вроде с тобой обо всём договорились. Раз решила в Америку, то давай. Предприятие твоё крайне рисковое, однако выживешь, верю, любому глотку перегрызёшь, если захочешь. А я от всего устал и хочу до Агатки.
— Если она тебя простит, — холодно вставила Фиса.
— Буду на это надеяться, — после паузы ответил погрустневший пуще прежнего Мирек.
Всё оказалось неправильным, всё, что было между ними: жёлтые стены, затопленные меблирашки, вальпургиевы оргии, липкие тела, пощёчины, пятна краски на коже, гнилой гадюшник, иссиняченное лицо, поцелуи под первым снегопадом, переплетение рук в проявочной под алым светом… Сколько они натворили за эти пять лет, скольких сломили, помимо себя… Неужели, вот так вот — финал?
Но Фиса и правда не будет валяться у Мирека в ногах, даже намерения затащить его в какой-нибудь затрапезный номер сейчас уж боле не было. Остались нежность и терзания, которые долго ещё не пройдут. Глаза Мирека всегда казались непонятными, а вдруг пригляделась — серо-зелёные они, такие же, как у Агатки, сейчас — влажно блестящие, глубокие, с затаённой болью.
Задрожав и уже не пытаясь хоть как-то себя обуздать, Фиса схватила Мирека за лицо, погладила по щекам, коснулась искалеченного носа, провела пальцами по обозначенным теням под глазами, по верхним векам, заставив их прикрыть, спрятать разгаданные райки. Мирек прильнул сам к Фисиным губам, целовал осторожно, без страсти, отчаянной здесь была только грусть прощания. Мягко, почти не размыкая губ, под голой сиренью, чтобы потом, отстранившись, долго глядеть глаза в глаза, и далей кинуться друг другу в объятия, просто прижиматься, утыкаться в плечи. Крылатка Мирека справа намокла от слёз, которые Фиса никак не могла сдержать.
Он уходил, такой знакомый, такой губительный и почти родной. Фиса не решалась сжать его до боли в рёбрах, однако и не желала принять, что вот так он ускользнёт сейчас из её рук, может быть, даже не проводит, и она останется одна тут, на скамейке… В какой-то миг показалось, что один труп убитой всё ж будет валяться на Марсовом поле…
Но Мирек не дал Фисе упасть замертво, поцеловал в висок, сказал: «Береги себя, кошка». Видимо, не решившись светиться своим побегом перед господином Демичем, довёл лишь до набережной Екатерининского канала.
Там ещё раз поцеловались. Осталось проводить взглядом удаляющегося, со взметающимся от ветра плащом и немножечко взъерошенными чернявыми волосами. Навсегда ли? Одному дьяволу известно!
Теперь же, когда почти безветрие, замолк вальс Джойса, и музыканты утонули вместе с гигантским скелетом некогда роскошного корабля, Фиса огладила негодную пластинку и завела её заново.
Может быть, каким-то дурочкам захотелось бы выводить дуги по комнате, крутиться на одном месте, как пастушкам в музыкальной шкатулке, особенно, когда ускоряется темп. И только Фисе легче было представить, как рвёт ледяная вода Атлантики лёгкие вышколенным, а теперь просто замерзающим насмерть оркестрантам. Так всё страшно и нелепо…
Но одна она не останется. Выживет. По крайней мере, до следующего своего вояжа в Харбин. А уж Сливников, Костик, даже проклятый господин Демич что-нибудь да придумают. А с Сонечкой да и с Гешкой, на худой конец, можно неплохо, даже очень сочно, без крошек марафета, чтобы не становиться дикой, можно скрасить время, допустим, за бокалом вина, допустим, и средней паршивости.
И вновь началось печальное, с флейтами, чтобы затем ожить проворной канонадой, всплеском литавр, под которые стоило бы разрыдаться до сорванной глотки, однако Фиса лишь горько усмехнулась. Ей-то тонуть было незачем.