8.1. Шурка
17 июня 2024 г., 19:31
— Боже мой, Шура! Добрался-таки! Курить будешь? — пыхтящий папиросой Олежик встретил его в тёмном коридоре.
— Не буду, — горестно отозвался Шурка. — Я целый день ничего не ел, плохо мне станет.
Конечно, как кусок в горло просунуть в таком-то положении?! Одним лишь чаем спасался, благо, тот ещё оставался в жестяных баночках.
Как добрался до Костёльной, Шурка не помнил. Редакция, со снесённой табличкой, запертая больше четырёх суток, только теперь была открыта, да и то — подпольно. И встречала крайне нерадостно.
Шурке хватило сегодня плакавшей утром Ганны, ведь арестовывали сейчас не только монархистов, но и националистов, даже умеренных, даже Ганниных друзей. Только у Шурки слёз не было. Не хотелось лишь представлять, как Лесь снова жуёт снег за неимением воды. В полях и лесах, думалось, он ещё остался, а в Киеве уж почти пропал. Совсем не похож был древний город на Петроград, занесённый вплоть до мая в дрянную годину.
На улицах люди тоже плакали, и за плачем этим не чувствовалась совсем весна. Тут и там бродили красногвардейцы, некоторые из них косо поглядывали на Шурку, а было как будто бы всё равно. Достаточно уже находился по пустой комнате Леся, достаточно уже сжимался клубком на его остывшей постели. Вещи почти не трогал, ни к чему такой фетишизм. А только помнил, как читали ему здесь стихи Франко, как горело слабое свечное пламя в плошке, которую обнимали, рука к руке, как целовали Шурку здесь исподволь…
Небо, уже темнеющее, ведь никто не будет назначать тайные свидания по утряни, грузиками спускалось на виски.
Но было ещё кое-что, кое-что, заставившее немного оттаять замёрзшую Шуркину душонку. Когда проходил мимо Бессарабки, где выменивали ценности на провизию, думал, как бы раздобыть немного картошки да яиц, чтоб Катерина смогла сварганить любимую Ганной картофельную запеканку, заметил невероятное. У одного паренька на стёганом одеяле была разложена всякая всячина. От одного товара залилось краской лицо, а пальцы рук враз похолодели, даром, что шёл без перчаток. Среди фарфоровых статуэточек да картинок Бенуа обнаружилась потрёпанная фотокарточка, почти открыточная, а на ней — Женька. Вполоборота, стройная, алебастровая, в нежной драпировке, прикрывающей её наготу, с выведенной шахматной полумаской на лице, полумаской надтреснутой куклы. Глаза Женькины были закрыты, но смягчался, как и прежде, совершенно невинный лик при столь постыдной позе. Шурку будто отбросило на шесть лет назад, где был этот мерзотненький фотограф, где была ещё светлая и ласковая Женечка, что так стремилась, подговорённая совсем уж не зломысным Сандро, кутить в богемной обители.
— Сколько вы за неё хотите? — глухо спросил Шурка, в упор глядя на паренька.
— А ты вон часыки свои отдай, — сметливо бросил взгляд на новую луковку с затейливой цепочкой, Ганнин подарок на Рождество.
«Издеваетесь?» — хотело было сорваться с Шуркиных губ. Но лишь согласно кивнул, вытянул часы.
— Хорошо. Можете её во что-нибудь завернуть, а то вдруг снегопад сейчас повалит…
— Нема ни шо, — усмехнулся паренёк.
Шурка молча кивнул, спрятал фотокарточку во внутренний карман пальто и быстро зашагал прочь. У сердца теплелось, словно Женька, там, с небес, которые не постичь было агностику, думала о нём и шептала: «Потерпи, родной. Потерпи, всё пройдёт».
До сих пор сладостно и жарко ныло под рёбрами, Шурка машинально коснулся ладонью груди под намокшим от оттепели пальто, почти не глядя на Олежика.
— Наберёшь нам пару текстов тогда? Нас, конечно, за это дело и арестовать могут, но мы ж так, втихую. Распространяем проворно, типография работает исправно.
— Наберу, — тупо кивнул Шурка.
В редакции все были какими-то смурными, почти не говорили друг с другом, не пили ни вина, ни чая, ни кофе. Пан Суббота был особенно мрачен, под глазами у него залегли тени, и покинул он всех на час раньше, заторопившись к семье, напоследок лишь бросив:
— Усьому настане кінець, добродії!
Шурка уже не помнил, что за текст выстукивал его «Ремингтон», какие-то урывки, украинские буквы, путал i с ï, остервенело рвал листы и отправлял их в помойное ведро под столом. Олежик продолжал сплетничать, жаловался на большевиков, а в особенности — на Муравьёва, кричал, что по пути в редакцию видел тот самый броневик с лозунгом «Смерть украинцам!». Ещё плакался по неопределённой судьбе своей Красной Яруги да и вообще Белгородского уезда. Вспоминал, как купался в реке Везёлке, как пил водку в кабачке напротив Соборной площади, будучи студентом филологического факультета.
Шурку надолго не хватило — закончил последний текст и выскользнул наружу, отказавшись от вновь предложенной Олежиком папиросы.
На беду решил пройтись с Юлией, одетой совсем уж просто, сменившей свою меховую шапочку на почти что крестьянский платок, и паном Ганжуром, всё таким же строгим, в чёрном стёганом пальто, которое с него легко могли снять в подворотне и пырнуть опосля под рёбра.
— Муравьёв наводит тень на всё большевистское движение, — сразу завёл неприятную беседу Ганжур. — Удивительно, как Коцюбинский всё ещё не проводил его к стенке.
— Коцюбинский? Сын того самого? — брякнул Шурка, вспоминая короткий рассказ Леся про «Тени забытых предков».
— Да, товарищ главнокомандующий теперь. Насколько помню, как раз он и говорил, что недопустимо посеять раздор между братскими народами России и Украины.
— Украины? Не Малороссии? — Шурка спросил почти что отчаянно, так, что Юлия покраснела.
— Да, Украины. Украины, как одной из республик великой социалистической страны. Думаете, мне не противно видеть этот броневик с гадским лозунгом? Муравьёв — фанатик, как бы это сказать…
— С пулей в голове, — закончил Шурка.
— Именно, — невесело кивнул Ганжур.
— Но ведь уже подписан мирный договор, — протянула Юлия, крепче обнимая возлюбленного за локоть. — Того и гляди, война закончится! Вы понимаете — война закончится!
— И что? — вдруг резко, хоть и не хотел обижать Юлию, воскликнул Шурка. — И что, что за этим? Случится же новое, ещё более кровопролитное! Считаете, что все всё забудут, всё простят? Национальное движение от того, что вытворяют Муравьёв и его пособники, ополчится пуще прежнего, ожесточится!
— Вы правы, Александр Андреевич, — мрачно сказал Ганжур. — Петлюра — ярый холерик, имел удовольствие наблюдать его выступления. Этот тип точно приберёт власть к рукам и устроит такое, что наши «социалистические поползновения» будут давить в зародыше.
— Как же, он ведь сам социал-демократ… — Шурка замешкался.
— Диктатор он, — небрежно бросил Ганжур. — Диктатор, уповающий на немцев и как бы не ставший их марионеткой. Потом, как пить дать, они Петлюру за ненадобностью в расход пустят.
Шурка просто наморщил на эту реплику нос. Разговор продолжать не хотелось, дошли до ближайшей остановки, благо, трамваи ещё ходили. Вспрыгнул на подножку, сдержанно распрощался с Юлией и её Ганжуром и поспешил к себе, на Фроловскую.
А дома, в передней, неожиданно увидел Ниночку. Продрогшую и плачущую, да что там, рыдающую навзрыд.
Ниночка была призраком — бледная, растрёпанная, в каком-то несуразном дублёном пальто с накинутым на голову капюшоном, отороченным полинявшим мехом, как будто б одолженное у горничной. Прелестная толстая коса совсем распетушилась, Ниночка тяжело дышала и была близка к обмороку. Казалось, что весь её жизнелюбивый и здоровый задор рассыпался, словно бусины сквозь пальцы, краски сошли с лица, и было оно, что калька.
— Шурочка… — голос Ниночки куда-то поплыл, она еле стояла на ногах, и Шурка положил ей руки на плечи, чтобы поддержать.
— Что у вас стряслось, Ниночка? Не плачьте, пожалуйста.
На шум вышли Ганна и Юрий Игоревич. Гостью явно помнили, однако смотрели настороженно. Вздор, один вздор, всё то, что сейчас происходит! А почему — Шурка догадывался, прибежала ведь к ним одна-одинёшенька, столь испуганная…
— Папеньку и маменьку арестовали! Ворвались в наш дом эти красные мерзавцы! Мне папенька велел в кладовой спрятаться, а потом по чёрной лестнице убегать. Вот я и убежала, плутала, бежала, дороги не разбирая… — Ниночка зашлась в плаче, лицо её запунцовело, из носа полилось, и Шурка лишь крепче обнял её вздрагивающие плечи.
— Было их человек шесть, явились, когда я над французским учебником сидела. А теперь… Маменька с папенькой! Этими негодяями схвачены! Наш дом занят смутьянами, уже, наверное, разорён! Мне больше некуда идти, ах, благочестивые господа, прошу, примите меня! Больше некуда… К милой Бэтси побоялась, подумала, что и к ней пришли красные…
Ганна стояла и, нахмурившись, наблюдала молча за Ниночкиной истерикой.
— Вы нас, конечно, не сильно стесните. Коли действительно ваша семья схвачена, я могу вам позволить временно здесь пожить. Но будете тише воды, ниже травы. Родных ваших, сразу говорю, выручить никак не смогу, у самой друзей арестовали… И пожалуйста, оставьте этот надменный тон.
— Что вы, что вы, — всхлипывала Ниночка. — Я целиком вас понимаю! Благодарю вас, Боже мой, благочестивая…
— Ганна Матвеевна, — подсказала Ганна. — И давайте обойдёмся без всех этих эпитетов. Мы люди не родовитые, сразу говорю, поэтому, прошу, без этих всех церемоний.
Юрий Игоревич с предрассуждением посмотрел на жену.
— Не видишь, что ли, Гануся, девица совсем продрогла и наверняка голодная! Катерина, организуй-ка нам чайка с травами! И борщеца налей, с чесночком только!
За обедом было не лучше. Ниночка в своём коричневом домашнем платье всё вздрагивала, солёные слёзы капали в красную жижу борща.
— Ах, мерзавцы, негодяи! — только и повторяла. — Знаю ещё одно слово от милой Бэтси, но его нельзя произносить в приличном обществе…
Ганна, проглатывая очередную ложку супа, странно хмыкнула. А Юрий Игоревич придвинул к Ниночке тарелку с тонко нарезанным чёрным хлебом.
— Вы ешьте, вам силы нужны! А то, что случилось, понимаю прекрасно! Все мы теперь братья по несчастью…
Ганна заметно насупилась на реплику, однако промолчала. А Ниночка отказалась от предложенных зубчиков чеснока, вздёрнув пушистые брови.
— От меня ведь пахнуть будет!
Чай же медленно и вкусно цедила, робко попросила себе ещё одну чашку. Ганнины травы своё дело делали, Ниночка постепенно успокоилась, уже беспрекословно приняла предложение хозяйки занять Ольгину спальню. Шурка же переезжал в гостиную на софу. Бывшую комнату сына, где сейчас оставались вещи Леся, Ганна, как какую-то священную обитель, трогать не решилась.
Потом, когда Катерина унесла грязную посуду со стола, Шурка с Ниночкой остались один на один.
— Я должна быть сильной. Папеньку и маменьку обязательно освободят, не вечно же продлится сей кошмар! А я буду за них молиться. У вас же есть красный угол?
— Вполне себе, в гостиной затейливый такой иконостас висит. Там образа в блестящих окладах, старинные, кажется, — невпопад ответил Шурка.
— Славно, как это славно! — снова всхлипнув, отозвалась Ниночка.
— Может быть, вам валерьянки или капелек каких-нибудь дать? — засуетился Шурка.
— Нет-нет, не стоит. Вы знаете, Шурочка, Бог ведь не посылает испытаний, свыше тех, что мы можем вытерпеть. Вот и я выдержу, верю теперь в лучшее. Сейчас всё вскрылось, как будто б скальпелем, всё гнилое, что есть в человеке. От нас ведь, как только красные в Киев вступили, многие из прислуги разбежались. А те, кто остался, как Нюра, наша кухарка… Когда в дверь заколотили, молвила, что так нам и надо… Надеюсь, ваша Катерина не такая. Чувствую, что добрый она человек, мне за обедом больше всего горячего положила.
Шурка против воли улыбнулся.
— Да, Катерина хорошая, она для Ганны и Юрия Игоревича уже как член семьи. А если вам, Ниночка, страшно ночью станет, можем встретиться в гостиной часа в два. Всё равно я почти не сплю, а так можем поболтать или сыграть во что-нибудь. Например, в шахматы. Вы же умеете?
— Ах, нет, — Ниночка покраснела. — Мне такие игры совсем не даются! Зато я крестиком вышивать могу и гладью! Если найдутся у вас пяльца да нитки, попробую на каком-нибудь кусочке ангелочков сделать.
Ночью Шурке действительно не спалось. Погружался на полчаса в сон, и виделся Лесь, говорящий странные разговоры, блестящий пепельными глазами, неловко поджимающий правую руку, но лицо при этом гордое и бесстрастное. Был до ужаса красив, один раз даже пытался поцеловать Шурку в шею. И Шурка сразу просыпался, не веря, что это не наяву.
Сидел на холодной софе, укутавшись в одеяло. Потом быстро стащил со столика перевёрнутую лицевой стороной карточку с Женей, огладил пальцем в темноте её лик, поднёс к губам, поцеловал в белую щёку, немного розоватую от старой глянцевой бумаги.
— Шурочка, а я к вам пришла, — прозвучало звонко за спиной.
Дёрнулся, будто застали за чем-то непотребным. Ниночка куталась в плед, в застёгнутом халатике поверх ночной сорочки, вышла к нему, долго топталась у софы, но, приняв Шуркин пригласительный жест, всё-таки присела рядом.
— Маменьку с папенькой видела, — по Ниночкиному лицу снова потекли слёзы. — Звали меня. У маменьки платье такое красивое было, как на мой первый бал. Меня, тринадцатилетнюю, отец на тур вальса пригласил, такой роскошный у меня был наряд — в кружевах и парче, с оборочками и пелеринкой.
Ниночка перескакивала с мысли на мысль. Шурка, хоть и был в нижней рубашке и прикрытых одеялом кальсонах, а всё равно засмущался, словно предстал перед Ниночкой совсем нагим. Так и не решился её обнять.
— Первая ночь на новом месте всегда сложна. Но знаете, мне Лесь… Александр Николаевич перед уходом своим сказал, что они обязательно скоро вернуться.
— Ах, из огня да в полымя! — в запале произнесла Ниночка. — Хотя знаете, и я грешна. За Александра Николаевича тоже сегодня молилась, чтоб живым возвратился… Не в силах из головы выкинуть, жалко мне его, заблудившегося.
Шурка кивнул, понимая, что с Ниночкой в этом полностью солидарен.
— А что это у вас? — вдруг перевела взгляд на всё ещё удерживаемую в пальцах фотокарточку с Женей.
— Это моя сестра, — неловко ответил Шурка. — Открытку с ней на Бессарабке нашёл.
— Вы не говорили, что у вас есть сестра!
— Ну как… Кузина. Но ближе неё у меня в какой-то момент и не было человека.
— Можно взглянуть? — Ниночкины глаза загорелись, что было видно даже в полумраке.
Шурка повернул к ней карточку, так и не выпуская из своих рук.
— Ах, — в который раз повторила Ниночка, прикрыв рот ладонью. — Но она же почти голая, у неё еле-еле срам прикрыт! Шурочка, прошу, уберите, уберите! Не надо меня искушать…
Шурка вспыхнул, не ожидав подобного пассажа. Такого он простить не мог.
— Нина! Как вы можете! Моя сестра была актрисой… Вам нравы, у нас царившие, кажутся, разумеется, слишком вольными, однако Женя всегда оставалась светлым человеком, столько раз меня спасала!.. Судьба у неё столь трагична, что вам и не снилось! Я любил её, Нина, и прошу вас не говорить такие вещи про мою Женю.
— Шурочка, я порой бываю ужас, какой бестактной! — Ниночка стушевалась. — Но и вы поймите, приличной девушке не стоит вытворять подобное… Это же грех!
— Не вам судить, Нина, — жёстко оборвал её Шурка. — Моя сестра не выдержала, она погубила себя, пытаясь меня вытащить. До сих пор простить себе не могу… Так что, пожалуйста, не стоит нас судить.
— Так она, выходит, самоубийца… И актриса… Но это же…
Ниночка, видимо, снова хотела что-то заговорить о грехе, но, осознав своей светлой головой, что Шурка почти готов был её прогнать, замолкла.
— Шурочка, пожалуйста, не принимайте мои слова близко к сердцу! Шурочка, я не хотела, ангел мой! Шурочка, простите! — у Ниночки опять в голосе проклюнулись слёзы.
— Ничего, — глухо сказал Шурка. — Нина, ступайте к себе, и пусть вам приснятся самые добрые сны. А я ещё немного тут посижу. Вам бессонница уж точно ни к чему.
У Ниночки задрожали губы, однако она согласно хмыкнула и, плотнее кутаясь в плед, засеменила к себе.
Ворочался на узкой софе, мысли в голове были прескверными. А утром, часу так в восьмом, если верить будильнику, когда ещё смеркалось за окном, разбудил Шурку разговор на повышенных тонах, доносившийся из столовой. Морщась, накинул на себя халат и медленно пошёл на шум. Снова снился короткой ночью Лесь, по счастью, не раненый и не убитый. Но что говорил — чёрт его разберёт…
— Кажется, мы с вами, княжна, обговорили, что наши вещи вы не смеете трогать, — меж тем, ругала Ганна потупившуюся Ниночку.
Светлые волосы её сильно растрепались со сна, так и не смогла заплести себе косы.
— Что вы, Ганна Матвеевна, — затараторила Ниночка. — Я сейчас всё на место положу. Простите, просто, просто… Какая же я грешница, Боже мой! Господи, спаси меня!
— У нас имеется заповедь — не упоминать имя Божье всуе, — грубо оборвала её Ганна. — Нечего здесь блажить. Кладите всё на место и идите завтракать. Катерина вам поможет заплестись.
Ниночка, с глазами на мокром месте, поспешила почему-то не в свою спальню, а в комнату Леся. Шурка нагнал её.
— Чего это вы с Ганной поссорились?
— Ничего-ничего, — дурной привычкой повторяла слова Ниночка.
Жутко краснея, положила что-то, свёрнутое вчетверо на тумбочку. Шурка присмотрелся — как есть, белый носовой платок. Чистый, выглаженный, но оставленный Лесем в спешке.
Вот оно, глупое институтское обожание, к чему так склонны наивные девицы вроде Ниночки. Прекрасные средневековые дамы из баллад так хранили у себя вещицы любимых, а видишь - рушится всё о реальность, где чуть ли не взашей выгоняют из родного дома, а по дороге катается броневик с лозунгом «Смерть украинцам!»
Ниночка весь день ходила сама не своя, потухшая, почти ничего не ела за столом, а когда вызвалась убирать грязную посуду, то едва не выронила тарелки, чем жутко напомнила Шурке его самого.
На следующий день стало чуть полегче — пришли Ганнины дети, без своих возлюбленных, лишь желавшие проведать мать и отца. На Ниночку вначале смотрели настороженно, высказывали робкие слова сочувствия. Как будто всё равно им было, что Матешко, как выразилась Ганна, не родовитые, а Ниночка Дулова — потомственная княжна.
Но всё сгладил Богдан, после чаепития ласково улыбнувшийся Ниночке.
— А вы спойте нам что-нибудь, Нина, — сказал, неожиданно мягко принимая новоявленную гостью. — Вы наверняка музицированием занимались. У нас и фортепиано имеется. Матушка на нём, правда, редко играла, может быть расстроенным.
— Ничего, ничего страшного! Сейчас, сейчас вам что-нибудь сыграю! — засуетилась Ниночка.
В гостиную за ними даже Юрий Игоревич увязался. Ниночка открыла крышку, погладила чуть пыльные клавиши, испачкав чудные пальцы, прикрыла глаза, словно вспоминая, словно не решаясь. Шурка смотрел на неё, как завороженный. В белом кружевном платье, как раз по фигуре, стареньком, конечно, но Ольга оказалась совсем не против поделиться своим гардеробом.
Ниночка была прелестна: вновь заплела волосы в две косы, на этот раз очень аккуратные, на этот раз — без помощи Катерины. Ниночкины пальцы опять скользнули по клавишам, затем она поставила ногу в домашней туфле на педаль и заиграла, негромко, но пронзительно. Зазвучал её милый детский голос:
— Гори, гори, моя звезда, звезда любви приветная…
У Шурки сразу зашлось сердце. Ниночка пела всей душой, Ниночка, такая чуждая в этой гостиной, и при этом самый трогательный её предмет. Пела, и голос её крепнул с каждой нотой.
— Звезда любви, звезда волшебная! Звезда моих минувших дней… — выводила Ниночка, голос, не по годам сильный, не поддавался накатившему горю, хоть было видно сбоку блестящие слёзы в голубеньком взгляде.
У собравшихся, у всех, понемногу начали шевелиться губы, более всего было слышно Ольгу, вначале нестройно повторявшую за Ниночкой строчки, а потом запнувшуюся, стушевавшуюся. Побоялась спугнуть, спутать Ниночку.
Музыка лилась по гостиной, согревала, и была до того светла, как ясное солнце, выглянувшее после продолжительного бурана.
Ниночка не сдержалась на последних строчках, комок засел у неё в горле:
— Умру ли я? Ты над могилою гори, сияй, моя звезда…
Ниночка не должна была думать о смерти. Шурка ощутил, как горячие слёзы сбегают у него по лицу. О смерти думать не должен никто, даже в такое жуткое время.