9.1. Шурка
13 июля 2024 г., 01:29
Не дали украинцам землю обетованную. А дали ль русским — Бог знает. Март тысяча девятьсот восемнадцатого года от Рождества Христова. Холодно, страшно на улицах.
Что можно — добежать по Костёльной, почти что за полночь, до закрытой редакции «Шмеля». Одному, растрёпанному, обожжённому. Страшно. Хоть не страшно другому, что сейчас далеко за Киевом, где — неизвестно, писем не получал. И не мог, наверное, винить.
Страшно. Броневика не видал, и то хорошо. Пару раз останавливали, проверяли документы красногвардейцы, в порядке ли. Даже не морщились — из Харькова Шурка Зинкевич, из Харькова, и нет в его фамилии буковки «е». Хотя большевики, вроде, не юдофобы, самих полно…
В редакцию почти скатился по ступенькам, задышал тяжело. Ещё до своего визита, в полдень, раздобыл в леднике бутылочку красного, тайком от Ганны пронёс в гостиную. Пока Ниночка изучала содержимое библиотеки семьи Матешко, откупорил, отхлебнул пару горьких глотков. Хорошо. Хорошо, правда, немного тошно. Не в этом ли счастье? А в чём же ещё? В едва проклюнувшихся почках на деревьях, что ниспадали по Андреевскому спуску, в почти растаявшем снеге, оголившем старую траву с вялыми эмбрионами новой? Нет, не в этом счастье. Мёртвая весна. Сейчас уже голова идёт кругом, хочется ворочаться на софе, вжимать лицо в подушку и не думать ни о чём. Затяжное блаженство наступило после пяти глотков, что отдавались немного из глотки.
Потом пошёл в редакцию, комкая шапку и только на полдороги нахлобучив её на голову. В редакции ждали такие же пьяные Олежик, Сашко, Лазука, панна, чьего имени так и не запомнил, и пан Суббота. Зачем-то зажгли множество свечей, сидели на полу кружочком. Зачем только телеграфировали…
Шурка прошёл по тёмному коридору, как по анфиладе разорённого дворца, примостился между Олежиком и Лазукой.
— Что у вас тут? — не до конца соображая, спросил. — Будете надиктовывать тексты?
— Какие тексты? — так же смурно отозвался Олежик. — Шурочка, у нас тут спиритический сеанс! Ты проходи-проходи…
Шурка уже прошёл, уже сидел между ними. Киев совершенно сошёл с ума.
— У одного узкоглазого вещи интересные достал, — Олежику слева передали самокрутку, затянулся, пустил сладковатое облачко.
Шурка как-то сразу понял, что это не табак, а гашиш.
— Будешь? — Олежик почти втолкнул в Шуркину ладонь дымящийся заветный свёрток. Полное лицо осунулось и помрачнело за эти дни.
Шурка, не размышляя, втянул отраву, как учил его обладатель мучительных глаз. От хмеля и горечи вдохнул в себя всё, глубоко, пропуская в лёгкие, и тут же почувствовал радостную дремоту.
Темно. Только в ореоле свечей подсвечено блюдечко, обыкновенное, кофейное, перевёрнутое. Что-то петербургское пробежалось по позвоночнику холодом. По-моему, кто-то тогда переборщил с кокаином, выливали на него воду из вазы с георгинами… По-моему, так.
Вновь передающийся по кругу свёрток оказался у Шурки в руках. Не отказался, сделал ещё затяжку, и дурманящая сладость заполонила. Увидел, как неизвестная панна в расстёгнутой на две пуговицы блузе принялась нервно растирать ключицы.
— Кого мы будем вызывать? — не узнавая свой голос, спросил Шурка.
— Великого Кобзаря, — засмеялся пан Суббота.
Шевченко. Кого же ещё!
— А мне узкоглазый ещё одну диковинку передал, — Олежик полез в небольшой мешочек и достал оттуда сморщенные, необыкновенно женственные, с буроватыми точками, которые когда-то были белыми, засушенные мухоморные шляпки. Шурка вскинулся.
— Шура! Ты не бойся, узкоглазый подготовил всё правильно, не отравимся! Чому бути — того не минати…
В подтверждение своих слов немного помял в пальцах шляпку и довольно быстро сжевал, раздал по штучке остальным. Пан Суббота ехидно произнёс что-то невнятное и украинское, Лазука глупо захихикал, а панна всё растирала свои ключицы. Шурка почувствовал, как ему вкладывают живое и мёртвое, ни животное, ни растение, а проводник в потусторонний мир. Запах был лесной и душный.
— Вот прямо так и есть? — балдея, кажется, глазами, спросил Шурка.
— Прямо так, — направлял его Олежик.
Шурка откусил совсем уж маленький кусочек. Вкус землистый, тяжёлый, насыщенный, влезло в глотку только с глотком подлитого вина. Но съел до крошки, давясь.
— Как скоро подействует сиё снадобье? — с нежданной для себя иронией усмехнулся.
— Ты обожди минут сорок, — у Олежика была сейчас совершенно детская улыбка. — Пока что ты не почувствуешь ничего. На вон, в последний раз…
Поднёс к его губам почти что окурок гашишного свёртка. Шурка затянулся и бросил всё то, что осталось, на дно опустошённой бутылки. Голова клонилась к полу, векам становилось туго, почти захлопывались.
— Всё тоскуешь о своём пане Байцере? — Олежик беспардонно толкнул Шурку в плечо.
Соображая оставшимся из здравых краем разума, отодвинулся от него, спрятал ладони за спину, что только больше выдавало. Благо женатый пан Суббота о чём-то задушевно шептался с безымянной панной, отпустившей свои ключицы и теперь оглаживающей пансубботные ногти.
— Он — мой друг, я за него волнуюсь, — глухо ответил Шурка.
Олежик смеялся, пока выводил на листе бумаги невесть откуда взявшимся химическим карандашом буковки, цифры, а ещё стрелочку на кофейном блюдечке. Всё ждал, когда наконец подействует на собравшихся мухоморный яд. А пока говорили о Муравьёве, что наложил «буржуазную» контрибуцию, а из одесских банков выгреб всё, как матёрый медвежатник, даже те средства, что предназначались для получки рабочим. Вот тебе и диктатура пролетариата!
— Ты, Шурочка, к муравьёвским соплеменникам машинистом устройся, а? Под чужой фамилией. Может, выведаешь их грязные тайны… — тянул Олежик.
— Зачем мне это? — буркнул Шурка, чувствуя, как переполняет тело будоражащее тепло. А с потолка летели золотисто-чёрные блёстки.
— Ты у нас ещё не примелькался особо. Тут как раз близко, на Крещатике, влево от «Пассажа», ими занятый штаб. Явишься туда, разведаешь, потом статейку начеркаем.
— А если меня убьют?
— Да ты же живучий, как и твой пан Байцер! Живее всех живых!
— Он не мой. Всегда сам по себе, гордый, — уже ничего не понимая и ничего не стыдясь, пробормотал Шурка.
И вдруг Олежик, забыв про свой ненужный елейный пассаж, запел видимо единственную ему запомнившуюся украинскую песнь, приевшуюся, но прилипчивую, как какое-то из простейших:
— Ніч яка місячна, зоряна, ясна! Хоч голки збирай…
Пан Суббота отстал от безымянной панны и сатирски захохотал с острецой:
— Погано співаєш, Синиця. З поганим акцентиком!
А, тем временем, пролетели заветные сорок минут, и Шурка задумался о том, как прихотливо блестит на пальце у пана Субботы золотое обручальное кольцо, и блеск этот становится всё ярче почему-то. Именно из-за него, заветного, полюбили люди золото, стали убивать из-за него, только из-за этакой красивости. Как это странно!
И другие, кажется, сошли с ума от мухоморов, Сашко застонал, Лазука закачался в трансе, а панна вовсе принялась себя царапать. Мухоморный яд овладел всеми, и потому стали медленно крутить блюдечко пальцами.
— Дух Тараса Шевченка, прийди! Дух Тараса Шевченка, прийди! Дух Тараса Шевченка, прийди! — троекратно, как в старых сказах, при цифре «три» волшебство утраивается…
И сейчас должен в пляшущем пламени свечей явиться Великий Кобзарь.
— Тарас Григорьевич! — начал Олежик, однако перебил его Лазука, шмыгнул носом:
— Що ти робиш, негідник! Мовою треба! Тарасе Григоровичу, коли вільною стане наша Україна?
Закрутилось блюдце под пальцами. Буковки, украинские, резные, химическим карандашом. Выдавала стрелочка на тарелочке: «Н»! «I»! «К»!
— Досить! — пан Суббота хлопнул по кружку в середине.
— Що ж ви! — Олежик горестно вздохнул.
А пан Суббота платком вытер лицо, мигнул куда-то к тёмному прямоугольнику окна и замолчал, потупившись.
— А можно, я тогда спрошу? — забыв все украинские слова, брякнул Шурка.
В ответ ему было одно лишь молчание. Все, одурманенные, примолкли от такого жестокого слова Великого Кобзаря, совсем уж погрустнели.
— Тарас Григорьевич… Жив ли Александр Байцер? — настороженно и упрямо спросил Шурка.
Блюдце с положенным на него указательным пальцем вдруг лягушкой скакнуло на сантиметр, поплыли буковки на листке, а в пропылённом воздухе, сам собой, возник Шевченко собственной персоной, бородатый, в лихо заломленной папахе, с острым взглядом под набрякшими седыми бровями.
— Живий зовні, мертвий усередині! Ні каліка, ані старий, ні мати, дитина не остались, не вблагали лихої години! — громовым голосом сказал он Шурке.
Показалось, сердце сейчас ухнет вниз, вовсе остановится. В груди заклокотало, Шурка упал назад, оперевшись ладонями, в позе какого-то пресмыкающегося или земноводного. Проморгался. Тарас Григорьевич больше не вещал, теперь же смазливо, ярко очерченные тушью, улыбались выведенные дамочки из объявлений о продаже «Метаморфозы», средства от прыщей. Шурка опять проморгался и подскочил на ноги.
— Вы Шевченко не видали? — заполошно спросил окружающих.
— Тю, та який Шевченка?! — захохотал Сашко, пригибаясь к полу.
Олежик, кажется, совсем закемарил, как Халка со Смыковецкой пускал пузыри из слюней. Безымянная панна полезла целоваться к пану Субботе, но тот её отодвинул, приговаривая:
— Жинка, жинка!
Шурка метнулся в уборную, увидел там на давно не обласканной «Метаморфозой» роже сплошную мозаику из уродливых красных пятен. А волосы! Что солома опалённая!
Шурка громко вскрикнул и бросился прочь из редакции. Где-то потерял очки, и хоть не была страшна его близорукость, а поплыл мир со-вер-шен-но.
Что было ныне и присно, стало страшным и далёким будущим. Как прожить эту ночь, если несётся Шурка сейчас не по улицам, а внутри будто бы закрученного в слизистое мясо рулета, спотыкаясь и падая в студень бытия, до замаранных ладоней и колен? Радужные всполохи разрождались перед глазами.
Шурка не помнил, куда бежал. Поросячья кожа хряка… Думская площадь молчала. Залучились огни Крещатика, каким-то наитием понял, что он. Перед глазами вновь кружились барышни с объявления о продаже «Метаморфозы», метаморфозные дамочки…
А потом вдруг обнаружил себя в каком-то оплёванном керосиновым светом коридоре. Форма цвета хаки перед лицом, и красное, красное везде, полотнищами, звёздами, разве что сахарный профиль Ленина…
— Я большевик, — говорил Шурка. — Хочу устроиться к вам машинистом, ведь верен я делам товарища Муравьёва. Прав был Великий Кобзарь… Всё правильно… Смерть…
Шурка подавился.
— Смерть… — упавшим голосом.
— Пошёл вон, пьянь! — родинка на подбородке, большая и чёрная, только и заметил.
Схватили его чужие руки, развернули спиной, чуть ли не пинком под зад выбросили на холодный Крещатик. Шурка пал на четвереньки, в совершенно унизительной позе пресмыкающегося, земноводного.
Ничего не понимая, пополз, грязный, слепой. И, только добравшись до чего-то мягкого и тёплого, тлеющего, опустил голову на сложенные руки и провалился в невероятные сны, ни один из которых не запомнил.
Когда очнулся Шурка в разлагающейся горе мусора, на каких-то мешках, среди смердящих отходов, объедков и плевочков, липкий, взмыленный, голова была чиста. Не вывернет, да и нечем. Протёр слепые глаза и, с маячившим на периферии расплывающимся белым небом, побрёл переулками на Фроловскую. В горле отчаянно першило.
Что вчера было — стыд и безумие абсолютные! К кому он только заходил, кто его коленом-то под зад?.. Стыд какой!
— Шура, вы негодник! — Ганна, встретившая его на пороге, кажется, тоже позабыла все украинские слова. — Мы уж думали, вас к нам принесут на лафете!
— Гануся, какой лафет! — бойко отозвался Юрий Игоревич. — Загулял хлопец, что тут страшного!
— Загулял! В такое-то время! — вспыхнула Ганна, а Шурка лишь хотел сейчас прилечь хоть на коврик в передней.
Ниночка, как всегда заплаканная, выбежавшая вперёд, но не решившаяся броситься на шею, потому как от Шурки разило, будто от последнего забулдыги, воскликнула:
— Шурочка, ах! Что же вы натворили! — и поникла голубой эмалью.
Шурка, как бы это ни было сейчас грубо, лишь отмахнулся. Почти не помнил, как стаскивал с себя всё грязное облачение, как нагрела для него воды Катерина, как принесла чистое бельё и халат. Потом уже на софе, закрыв глаза, чувствовал, что поднимается температура. Почему не замёрз насмерть — непонятно. Да и не важно. Может быть, передалось немного от Леся живучести, сказывал же Олежик.
— Шурочка, я вас очень прошу, вы не пейте больше! — Ниночка пришла к нему в полдень с тарелкой куриного супа. Шурка затаённо надеялся, что наивное создание не участвовало в его приготовлении.
— Спасибо, Ниночка. Я уж больше никогда. Я ведь к ним, к муравьёвским… А, впрочем, вам этого знать не надобно. Что-то спасло, может, даже ваш Бог.
— Да, именно он! — и вправду ухватилась Ниночка. — Ангел мой, вы ещё слабы, давайте я вас покормлю!
Перехватив ложку, охотно зачерпнула бульона и поднесла к Шуркиным губам.
— Господи, ну зачем эта унизительная кормёжка?.. — пробормотал. — Нина, я сам в состоянии.
Деликатно забрал у неё ложку и принялся медленно заливать горячий суп в больную глотку.
Было худо, по-настоящему худо. Женечка в этот раз не являлась. Просто спал и снова не помнил снов. Кажется, Ганна приглашала своего доктора, Савицкого, тот прописывал Шурке какие-то порошки. Шурка даже вяло поднимался, чтобы умыться, но тогда совсем уж начинал плыть в своей близорукости по анфиладам разорённого дворца.
В один из дней Шуркиной болезни, отогнав причитающую Ниночку, на стул у софы присела Ганна.
— Шура, я не хотела вам говорить это сейчас, но… Поняла как-то одну вещь, и она меня гложет. Лесико вернётся, конечно, в нём я уверена. Но вот одна мысль… Кто он вам, Шура?
Шурка, соображающий из-за простуды ленивее прежнего, заворочался и вяло ответил:
— Друг.
— Вы всё время повторяли его имя во сне. Да и видела пару раз… — Ганна замялась. — Как к пану Лесю в комнату заходили. Тогда, пять лет назад, на помолвке у моего бедного Родиона встретились, вы говорили о влюблённости. Влюблённости ведь в мужчину, не в женщину?
Шурка замолчал, дабы не сгореть от стыда. Истлел бы в другой момент, но сейчас нежданно охладило глухое равнодушие. И всё же Шурка молчал.
— Я знаю, что у богемных такое принято. Не ожидала только до последнего от пана Леся. Мне-то ничего, но вы, наверное, понимаете, когда есть кто-то третий, а то и четвёртый и далей… Не надо вам миловаться.
— Я это прекрасно понимаю, Ганна, — сухо и хрипло ответил Шурка.
Через два дня Ганна прибежала совсем по-другому поводу. Вместе с ней будто снова послышалась за окнами канонада. Возвращался Петлюра, да не один, а с немцами. Немцы под крыло взяли украинцев.
— Лишь бы не раздавили, — с ехидцей замечал Юрий Игоревич.
Однако Шурка, почти уже отошедший от болезни, в этом слышал лишь одно: Лесико тоже скоро вернётся. Жив, конечно же, жив! И Шурка перетерпит ради этого всё.
А действительно, когда снова было неспокойно за стенами дома, которого днями не покидали, держался. К ковру не жался — жалась Ниночка, молилась, как юродивая на паперти, чуть ли не расшибала пол лбом в истерическом припадке, который Катерина силилась укротить каплями и нюхательной солью. В причитаниях Ниночки слышалось про замученных маменьку и папеньку, про разорённый особняк, про арестованного государя-императора и разбитые фарфоровые куколки.
Шурка крепко прижимал к себе Ниночку, уже не боясь заразить — и так уж была заражена паникой.
— Ниночка, вы поплачьте, вам легче станет! Только не ревите, вы так голос сорвёте.
Долго обнимались, обнимались. И тут — звонок в дверь! Тирили-тирили… Тропической птахой! Шурка подскочил, подскочила и Ниночка, спешно зашагала в переднюю Ганна на пару с Катериной. Отворили дверь чуть ли не наперегонки. И замерли.
Тёмно-серая, пусть с голубоватым оттенком форма, хехтграу. И глаза такие же, азартно сияющий пепел, расплывался сумасшедше перед слепыми Шуркиными. Волосы под мазепинкой слегка взъерошенные, две пряди чуба спадали на лоб. Лицо живое и подвижное, даже щёки почти не впали, на тонких губах играла лёгкая улыбка. И пеплом сразу мазнуло по Шурке:
— Цілим і неушкодженим, панове!
Набрехал Великий Кобзарь, набрехал, как тогда мольфар его Лесико. Где тут смерть? Смерти нет.
А потому Шурка, забыв про всех, разинувших рты, порывисто подскочил к невредимому Лесю (кажется, даже правая рука его свободно была опущена, не сокращалась от боли, как в прошлый раз), аккуратно взял за предплечья и ткнулся лицом в шинельное сукно. Пахло порохом, улицей и почему-то теплом.
Лесь, усмехнувшись, рывком прижал Шурку к себе. Смерти не было.