Дурман

NC-17
Завершён
89
1
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
335 страниц, 120 587 слов, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
89 Нравится 524 Отзывы 38 В сборник

11.1. Шурка

Настройки
      Каждый раз, когда длинная и тугая стрелка часов в гостиной доползала до двенадцати, нестройная мазурка разлеталась где-то в глубине добротного корпуса из красного дерева. Тили-тили-бом, тили-бом… Шурка, по обыкновению, праздно валялся на софе в свои свободные часы и тупо выковыривал из маленькой дырочки средь полинявших серебристых завитушек на изумрудном полотнище грязную вату. И всё же встал, лениво потянулся. Юрий Игоревич забыл закрыть форточку, Катерина наверняка сидела у себя за штопаньем Ганниных чулок. Не мёрзнуть же на октябрьском ветродуе, сквозящем по гостиной и уже сбившем на подоконнике глиняного хлопца с красным кушаком!       Шурка, по-стариковски похрустывая занемевшими мышцами, встал, тугая форточка всё не поддавалась, пришлось с усилием нажать на шпингалет, до маленькой выемки на указательном пальце. Ещё раз потянулся, прошёл в кухню, где, чтоб хоть чем-то занять себя в утомительном ожидании мужа, у плиты над сковородкой, пахнущей чем-то мясным, возилась Ганна.       — А, Шура, — бесцветно заметила его, оправила фартук, потянулась за баночкой с солью. — Вы так славно дремали, не решилась вас будить. Гуляш почти готов, пройдите-ка в столовую, сейчас позову Катерину. Будет у нас… — нервно усмехнулась. — Ладный званый обед на двоих. А вот Юрко вновь разогретое будет есть.       Сидя в столовой, когда Шурка насаживал на вилку толстое мясное кружево с жирной подливкой и пытался не запачкать тонкую светло-жёлтую скатерть, Ганна вдруг спросила:       — Шура, а ночью вы сегодня снова кричали во сне. Виделось вам что-то? Пан Лесико, что ли?       Шурка опустил глаза.       — Нет, почему же…       Разное было, разное снилось в неспокойном осеннем и гетманском государстве. Скоропадские сердюки, порой развязными, а порой протокольно вежливыми, были натыканы по всему Киеву; в длинных серых шинелях и бронзоватых шлемах являлись швабы, говорившие с Шуркой идиотические разговоры на своём лающем языке и ни разу не сопроводившие его на собственный расстрел.       В эту же ночь привиделись мать и отец, волокущие Шурку куда-то, под руки, в самой что ни на есть унизительной позе. Пресмыкающееся, земноводное… Шурка упирался и кусал их за руки. Тут же просыпался, не веря, что жив именно в это растрёпанное утречко, а не в том длинном и холодном цилиндре коридора, по которому его тащили, как мешок с бельём на прачку.       Вяло и скупясь на детали, пересказал Ганне свой сон.       — И что же, вы не знаете, где ваши родные сейчас?       — Не знаю и знать не хочу. В эмиграции или в Саратове, одно из двух. Мы ведь обнищавшие дворяне, даже не крепостники в прошлом. Кто бы нас тронул… Отец, правда, вечно сетовал, что прадед всё прокутил. Да вот, наверное, сейчас их это и спасло. Пан Ганжур мне рассказывал, что Советам нужны образованные люди — Ленин же сам мелкий дворянин, да и Дзержинский. Всё убеждал, что комиссары лютуют, это да, но истреблять интеллигенцию сейчас, когда надо образовывать всех этих малограмотных крестьян и рабочих, крайне глупо… Вот такое он мне рассказывал. Что думаете, Ганна?       — Наши тоже этим занимались. Просвиты местные… — после заминки ответила Ганна. — Очень жаль, что при Грушевском так и не продвинулась крестьянская реформа, а теперь Скоропадский отдал наши земли на разграбление немцам. Мне ещё в девичестве отец Родиона нашего несчастного предсказывал, мол, под басурманами окажемся в попытке выбить свою независимость. Не любил семью мою, наши самостийные кружки, не понимал. Помните, я вам рассказывала случай с портретом Шевченко? А Родион… Плевал он на украинский народ, всё о фабриках своих грезил, о судьбах русских рабочих.       — Мне очень жаль, что так сложилось, — потупился Шурка. — В Украине происходит сейчас чёрте что. Уже устал чему-то удивляться, как будто всё равно мне будет, если даже дух Николая Вседержавца восстанет из могилы.       Ганна невесело засмеялась:       — Прекрасно понимаю вас, Шура. Может, слышали, Муравьёв со своими эсерами ещё в июле на Москву пошёл, устав, видно нас, украинцев, убивать. Да только его самого там пристрелили, как бешеную собаку.       — Не знал, — отозвался Шурка. — Не могу я уследить за всеми ужасающими новостями. Так с ума сойти можно.       — Можно, — согласилась Ганна.       А в редакции, на этот раз не закрытой, а лишь полузадавленной, пан Суббота, обсуждая планы на грядущий номер, ругался с Сашко по поводу фельетона о пьяных немцах:       — Ти нас що, до в’язниці чи до стінки підвести хочеш? Дурень! Не можемо ми про таке писати, хоч убийте мене! У самого душа болить, а не можемо! Он, у Юлії візьмемо колонку про чоловіків-скупердяїв.       Юлия краснела и силилась всех успокоить. Потом Шурка набирал тексты, еле разбирая Юлин убористый почерк, далей пан Суббота пособачился с Лазукой из-за отсутствия рекламных объявлений. Когда номер был завершён и отправлен в типографию, Суббота, наконец удовлетворённый, ушёл домой, к семье. Безымянная панна, тихо всплакнув, последовала за ним. Лазука с Сашко тоже вскоре разошлись. Остались с Юлией и Олежиком одни в редакции.       — Шура, у тебя же ключи? Ты только без меня не уходи, хорошо? — трогательно занервничала Юлия.       — Конечно-конечно, — невпопад говорил Шурка.       За окнами промелькнула высокая тёмная фигура — пан Ганжур собственной персоной. Юлия сразу же залилась персиковым светом, ставшим будто ярче у керосиновой лампы, и, быстро натянув на себя пальто, выбежала на поздневечернюю Костёльную. Олежик и Шурка пошли за ней — курить, а может, соблазнить папироской и Ганжура. Шурку замутило от первой за сегодня затяжки, однако сдержался, раздул вновь щёки, как хомяк.       А Олежик затеял с Ганжуром какую-то слабенькую склоку, повторял о скоро падущем гетмане.       — Это, безусловно, мило, — нахмурился Ганжур. — Но что вы скажете, дражайший Олег Саввич, на то, что снова торжествуют помещики, что сердюки за неповиновение крестьян лупят шомполами, а немцы вовсе их деревни сжигают? Нужна иная движущая сила, и вы знаете, какая.       — Не боитесь так, в открытую, говорить? — взвился Олежик.       — Не боюсь. Муравьёву конец, как и прочим эсерам, мутившим воду. А вы просто не хотите принять, что, как независимое государство, Украина существовать не может. Или немцы её прихватят, или какие-нибудь другие интервенты, в Одессе вон греки с французами шалили. Братским народам легче держаться вместе. Не хотите, что ль, свою украинскую социалистическую республику? Ваш журнал при ней вполне себе может существовать.       — Лишь бы не тявкал на Ленина и прочих, — скривился Олежик.       — Да, этого мы не допустим, — Ганжур говорил так уверенно, словно большевики уже зашли в Киев. — Но язык ваш подавлять никто не будет. Задумайтесь и не дурите, Олег Саввич.       Тут он властно блестнул своими тёмными сапфирами, так, что Олежик невольно закашлялся, подавившись дымом.       Шурка, докурив, спешно попрощался с Ганжуром и Юлией, до трамвая с ними не пошёл, добрёл до ближайшей кофейни. Темно. За соседним столиком порывисто приставала к скучному мужчине бледная проститутка. Попивая кофе, крепкий, каким его любил Лесь, Шурка долго думал, вспоминал. Последняя их прогулка, там, в нижнем городе, у Днепра, ранним утром, цоколи белка и каблуки Леся. Серебристая излучина подмёрзнет только к декабрю, здесь теплее, здесь не ходят сальные льдины по грязной глади Фонтанки. Последним, кажется, всегда околевал огромный и мелкий Финский залив…       Треньк! — звоночек золотистый над дверью, новые посетители, пришедшие отогреваться от октябрьской мороси. Разгоралась лампа под небольшим овальным абажуром в синих незабудках, с двумя пятнышками от неосторожно поднятого соусника.       Лесь не позволил Шурке проводить на вокзал, боялся быть скомпрометированным. А Шурка не злился, просто молча заперся у него в комнате, сидел на его постели, аккуратно заправленной, немного смял покрывало, добавив несколько складок в извечную идеальность. Замер, как в ступоре, не удавалось поймать ни единую мысль. А жить как-то надо было… И вопрос — а как? — жёг в груди.       Не зря, не зря же вспоминал своего Лесико, жмурясь от кофейной горечи! Как явился домой — Катерина передала письмо, как есть, от него. Белая Церковь, Муравьёв-Апостол… Сразу, в передней, разорвал конверт, аккуратно, чтоб не повредить драгоценные листки, исписанные мелко Лесем. Красными чернилами на полях выведены были затейливые завитушки, восьмиуголки, какие-то ещё чудные гуцульские орнаменты. Шурка заулыбался, но чем дальше читал, тем мертвее становились его губы.

      Шурко!

      Ти просив розповісти, як у мене справи і опустити при цьому всі «моторошні» військові подробиці. Тому пишу тобі коротко. Тут тепло для вересня, цвіте пижмо, пам’ятаєш же, як через нього тягнулися? Але геть усю цю поетику, не можу написати про все, але ти мене чекай. Великі справи настають. Євген обурюється і поспішає. А Софійка, вірна наша подруга, ще з п’ятнадцятого, потонула в Бистриці, холодній і стрімкій. Коли прийшов лист від подруги її, думали, що самоубилася. Але Софійка, стрижена, мужикувата, просто не могла, жити хотіла, битися. Стрільці під моїм керівництвом, Шурко, стріляти навчилися точніше. Кілька-трійка, щоправда, після засмаженої абияк риби, потруїлася, але не на смерть. На цьому, напевно, все. Не пиши мені у відповідь, Шурко, боюся, коли прийде твій лист, ми будемо далеко. Бережи Ганну.

Лесь Байцер

      Шурка чуть было не скомкал краешек листка. Лесь жив-здоров, это да, но вот что с его рассудком? О каких великих делах говорит? И правда, что ль, скоро вернётся, принесёт с собой кровь, громыхающие взрывы, колкий запах пороха, вновь будут пленённые, заложники, жертвы среди гражданских, может, получивших шальной саблей по лицу… Страшно. Да ещё и Софийка какая-то, не знал её, не знал, виделся ли с ней Лесь, будучи в Киеве, да и кто такая, как тут оказалось — оставалось только гадать. Почему отослана была дальше остальных стрельцов и так нелепо потонула? Почему Лесь о ней вспомнил вообще?       Шурка не ревновал — глупо ревновать к умершей, но странным было письмо, чернила скакали, хотя наверняка писал не в окопе под обстрелом. Изящно вырисованные по краям, заранее будто бы, завитушки и восьмиуголки, конечно, утешали, возрождали в памяти, как танцевали с Лесем под граммофон, под речную и свежую гуцульскую мелодию, близко-близко, на чайной блюдечке, отстранённо полонили Шурку пепельными глазами.       Долго не мог уснуть, всё перечитывал письмо при слабом свете обмякающего воскового тела свечи. И виделось явственно, что вернётся Лесь с приходом холодов, когда окутается Киев в белое, и вскоре кровь зальёт его, зальёт с ног до головы.

***

      В журнале «Украинская хата», сборной солянке из беллетристов разной степени таланта, в старом номере от тысяча девятьсот двенадцатого года, Шурка прочитал:       «Не примуть скелi гранiтовi       Того бойця, того спiвця,       Що смiло взяв вiнок теновий       I нiс одважно до кiнця».       Грицько Чупринка знал толк, вторил Шуркиным злым мыслишкам. Толковали на разные голоса в начале вьюжного декабря, когда схватился Киев белым-пребелым, измаранным лишь по подолу дорожной грязью и нечистотами, толковали, да… Немцы предадут гетмана, вырвавшийся из тюрьмы Петлюра подступает, прокуренно дышит в спину. Толковали в жарко натопленных кондитерских, кофейнях и ресторанах, толковали в промёрзших лавчонках, у сапожников, портных и ахающих модисточек.       Толковали и в редакции, обмениваясь дичайшими слухами о нероновской резне. Кто кого будет резать — мнения здесь расходились, Олежик суетился и пил вино, Суббота ходил мрачнее чернил, Лазука с Сашко с опаской отзывались как о швабах, так и о хлопцах с разноцветными хвостами, а безымянная панна то и дело мелко крестилась на икону в серебряном окладе, что висела под паутиной в верхнем левом углу.       Юлия же жаловалась на сына-юнкера своей знакомой, который очертя голову решил вместе с такими же безусыми выпускниками, студентами и офицерами (кто верен был убитому императору, кто выступал за военную диктатуру навроде колчаковской) дать Петлюре бой. Немцев и гетмана они кляли на чём свет стоит, тайно формировались части, проверялось оружие в арсеналах, под кои были приспособлены склады и гимназии.       — Они живут прошлым. За него и хотят погибнуть, — вздыхала Юлия.       А Шурка думал, как там Ниночка — ни разу её не видел с момента, как расстреляли Николая и его семью. То, похоже, для княжеского семейства был страшный удар, но Киев покидать они и не думали, пару раз видел свет в зашторенных окнах розоватого особнячка на Крещатике, а заходить не смел.       А к городу неумолимо подступали, казалось, что сила придёт пострашнее прежних. Встреченные немцы взволнованно переговаривались на своём и были удивительно трезвы. Из огня да в полымя! — вспомнились пронзительные и надрывные слова Ниночки в ночной гостиной, тогда, в проталенный март.       Четырнадцатого декабря Шурка в редакцию не пошёл — заместо этого жался к ковру, потому как от пушечных выстрелов сотрясались стены дома на Фроловской. Юрий Игоревич заперся у себя в кабинете, и неизвестно было, что там творится. Ганна примостилась в углу на стуле, подальше от окна, облокотилась на комод и тихо причитала о том, живы ли её дети. Шурке строго-настрого запретили покидать квартиру. Понимали же, что непременно ринется искать своего Лесико.       Шурка не знал, что и делать, Ганна опять распространяла крайне пугающие слухи о том, как всех юнкеров порубили петлюровцы. Порубили, мальчиков, уповающих на Русь Вседержавную, и жалко их, жалко, но почто вызов бросили этой страшной силе?!       Сила пришла чудовищная. Шурка уже не знал, где прятаться, трещинка появилась на окне в его комнате от нового удара, небезопасно стало жаться к ковру, а потому прятался в ванной, прильнул щекой к холодному чугуну. Помнилось, как Мирек говорил жалостливо, мол, Агатка его во время пьяных пришествий точно так же, в холодной меблирашковской ванной включала воду, затыкала уши… А плевать сейчас было на Мирека, на всех прошлых знакомых!       Лесь! Он-то должен выжить во всём этом аду, Лесь вернётся, как вернулся в конце марта. Но прошёл день, второй, когда Катерине пришлось приносить в ванную для Шурки тарелку супа и отпаивать валерьянкой Ганну.       А за полночь — Катерина закемарила на хозяйской софе, Юрий Игоревич всё так же сидел запертым у себя в кабинете, а Ганна тихо плакала в супружеской спальне — Шурка прокрался в переднюю, натянул на себя бекешу, влез в сапоги и так, без шапки, не боясь отморозить уши, приоткрыл дверь, вынырнул на лестничную площадку, сбежал по тёмным ступеням и очутился на студёной Фроловской.       Зашагал, непонятно куда, сквозь бегущих в панике, порой в одних ночных сорочках, босыми пятернями пятнали снег. И Шурку несло, не разбирал дороги, попадались ему клубящиеся офицеры и, коли замечал на их воротниках очертания трезубцев, кидался сразу:       — Олександра Байцера, стрілецького сотника… Леся… Не бачили? — как пьяный.       И отмахивались от него, как от пропойцы. Из нижнего города бежал в верхний. Где же Лесико? Не погиб, быть того не может! Как сидеть дома, ждать, и чего — израненного явления в «хехтграу», что ли, которое скупо скажет: снесли пану Байцеру голову?! Что-то похожее чувствовалось в освещённой одной лишь тлеющей спичкой кладовой, где Лесь лежал, привязанный к походной кровати, раненый. Тогда сумел — отвязал, спас, вывел, а теперь как? Ожидание средневековой пыткой выкручивало Шуркины суставы.       И вдруг замер, едва не наступив на длинный труп, замаравший кровью и потрохами заснеженную дорожку. И ещё один невдалеке, и ещё… Прищурился, закусил губу. Кого закололи штыками, кому камнем размозжили голову. Слипшиеся, у кого-то вились волосы, совсем как у Якова, чёрт возьми, Михайловича, а иногда встречались шевелюры не в пример светлые, и застывшие глаза, масляные и влажные, навыкате, грубо вытесанные носы…       А шум и рёв волною надвигались со стороны перекрёстка, что за улица — знакомая, а указатель разбит… Дымно, прогоркло тянуло слева — там полыхал двухэтажный домишко в рыжем зареве. Из окна второго этажа, едва ли тронутого пламенем, хватаясь за вывеску «Портной Ефим Раппопорт», спрыгнули две фигурки, одна, что помельче и посуше, вскрикнула — отбила ступни, и тут же была заполошно успокоена фигурой другой, явно женской, метнулась, показала заплаканное лицо с обожжёнными бровями, затянула узел на накинутом кое-как платке поверх длиннополой ночнушки.       — Хлопчик! Помоги, хлопчик, спаси! — кинулась Шурке в ноги.        Шум приближался, уже лавиной, наскоро удалось разглядеть фигурку первую, видимо, малолетнюю дочь, такую же заплаканную, с огромными влажными глазами на чумазом лице. Чёрные её волосы выбивались из-под накинутой простыни — девчушка была в одних панталонах, губы её уж синели в слабом свете неразбитых фонарей.       Шурка, только теперь, на удивление быстро протрезвев от своего безумства, вспомнил, что где-то здесь есть глубокая канавка, в одном из примыкающих дворов.       — За мной, скорее! — крикнул и побежал, ухватив за руку женщину, которая крепко прижимала к себе дочь.       Где-то вдребезги разлетелось окно, но Шурка не обращал внимания, бежал, бежал, горел снег под пятками. Наконец, кажется, нашлась во мраке заветная подворотня, около лавки зеленщика. Пронеслись по заметённому садику с голыми яблонями, вниз по холму, слева от ступеней. В заквашенную со снежными комьями грязь.       — Ничего. Здесь, здесь спрячьтесь. Сидите смирно, пока не утихнет, — наставлял Шурка.       Помог женщине и девочке спуститься в канавку, женщина что-то сказала на своём, пыталась поцеловать Шурке руки.       Но дёрнулся, оглянулся на миг и тут же бежал, бежал, краем глаза замечая новые темнеющие трупы, раскиданные по дороге, и ретивых всадников на полузагнанных конях.       Шурка бросился наутёк, было похуже, чем под мухоморным ядом от наступающей на пятки смерти, хаотичной и бессмысленной. Оставалось только плутать до Фроловской, а Киев оборотился незнакомым нескончаемым лабиринтом, где один за другим гасли фонари, и не видать в золотом сиянии ариаднину нить. Отсидеться бы, затеряться тоже в какой-нибудь канаве, но ни сил на то, ни времени… Благо, в своих безумных поисках Леся, как оказалось вскоре, забежал не так уж далеко, вон, славный Подол вынырнул, как спасение, за очередным поворотом. Шурка спотыкался, не то о пьяные, не то о мёртвые тела, донёсся, задыхаясь, до Андреевского спуска, а там уж были знакомые белокаменные домики.       В квартиру, громко звеня ключами, ворвался, почти что падая на коврик. Перебудил всех. Ганна выскочила вперёд Катерины, сжимала в руках керосинку и портновские ножницы острым концом кверху.       — Шура! Как же вы нас опять напугали! Говорила же, никуда не ходить, ещё и ночью!       — Там… — задыхался Шурка. — Там евреев громят!..       А в голове крутилось что-то далёкое, про разорванные свитки Торы, разбитые пуза бочек и вино по щелям вымощенных жарких улочек Кишинёва… Любимым когда-то грассирующим голосом, забытым, вытравленным. Знал бы сейчас, по кому болит Шуркино сердце…       Ночь осталась бессонной, просиженной в дрожи и холодном поту, в раздёрганном одеяле, в кромешной тьме от туго занавешенного окна. Утром же, нежданно тихим, за завтраком, к которому наконец явился Юрий Игоревич, разговор выдался тяжёлым. Но не Шурку-негодника бранили, а совершенно посеревшую жинку.       — С ними ты теперь хочешь ассоциировать свою незалежную Украину? — резонно задали Ганне вопрос.       Та посерела ещё сильнее, опустила взгляд, уперевшись светлыми глазами в столешницу, подбородок её упал на сложенные руки.       — Что ты понимаешь, Юрко… Я знала Симона Васильевича ещё с начала века, он был талантливым журналистом, толковым политиком, желал перемен и, как социал-демократ, вполне себе состоялся. А теперь Петлюру запомнят разбойником, погромщиком!       — Ему не стоило связываться с этим сбродом, они же только и хотят, как это называется, порубать шашками москалей!       — Он мог ошибиться, — после паузы принялась оправдываться Ганна. — Мог. Думаю, и сам сожалеет о последствиях. Просто это же самая рьяная сила!       — А на кой чёрт она нужна?! — вскричал Юрий Игоревич, так, что Шурка, закончив копаться в подгорелой каше, едва ль не поперхнулся. — На кой чёрт! Чтоб больше этой фамилии я у себя в доме не слышал!       — Но Юрко…       — Ты поняла, что я сказал, Гануся.        Шурка совсем съёжился. Вспомнился последний разговор в редакции, как раз перед тем, как Петлюра взял город. Олежик всё уповал на незалежную Курщину, ведь его родная Красная Яруга полгода назад стала частью Харьковской губернии, пусть даже при Украинском государстве, а не республике. Однако, стремительно и кумачово, к Курщине уже приближалась Красная Армия.       Когда Олежик в который раз завёл свою шарманку, после окончания рабочего дня, на выходе тщетно пытаясь отсыревшей спичкой разжечь папиросу, подошёл Ганжур, снова взявшийся провожать Юлию.       — Знали бы вы, дражайший Олег Саввич, что творят петлюровцы на подходе к Киеву! Сколько вы в этой своей Яруге не были? Полагаете, сыты там люди, думаете, не творится там лютый разбой? При такой Незалежности вы мечтали жить? Подумайте хорошенько.       Олежик даже не попытался съязвить или нахамить Ганжуру, папироса его упала в снег.       А сейчас Шурка шумно уронил на пол ложку, потому как Юрий Игоревич сказал такое, чего стерпеть было никак нельзя.       — А Леся этого вашего уже нет, я думаю! Убили в какой-то из заварушек! Ну, и чёрт с ним.       — Юрко! — вскричала Ганна, первее оцепеневшего Шурки. — Юрко, как ты можешь такое говорить! Пан Лесь живой, он в Киеве, просто…       — Занят, громя еврейчиков? — с ядом продолжил Юрий Игоревич. — Пора бы вам его забыть. А коль придёт, коль жив… Если и пущу на порог, то только ради Шуры. Смотреть на него больно, как изводится по своему дружку сердечному.       Не доев, Юрий Игоревич снова ушёл к себе в кабинет, слышно было, как заперся на ключ.       Убит! Нет, быть того не может! Шурка рыскал из угла в угол весь день, усидеть не выходило ни на одном месте, грезились жуткие, трупные картины, и почему-то забылся даже ночной погром. Выходить на поиски Шурка всё ж боле не решался, и эту ночь сиживал на пуфике в передней, у двери, ожидая заветного звонка. И вот, когда уже дремал и не прислушивался к шагам и стукам, — тропической птахой — тирили-тирили! И ещё несколько раз, тревожно, будто ломали этой птахе шею.       Шурка, бесстрашно и безоружно, с бешено колотящимся сердцем, сразу же завозился с замками, а, отворив дверь, захлебнулся и отступил, неверящий, на несколько шагов.       То действительно был Лесь, заснеженный, в распахнутой шинели, на голове вместо мазепинки — такой же запорошенный лохматый венок с восковыми, налитыми багрово-алым ягодами калины. Словно вторя их насыщенному цвету, по лицу Леся тонкой дорожкой, ото лба до подбородка, сбегала кровь. Кровь же засохшей, потрескавшейся краской застыла у него на левой скуле. Лесь то и дело прикрывал глаза, вёл в сторону головой и еле держался на ногах. Шурка поспешил прихватить за плечи в сырой от талого снега шинели.       — Ты пьян… — полушёпотом произнёс, себе в подтверждение: от Леся разило одуряюще, как никогда от негодного Шурки, плохенькой водкой.       — П’ян, — повторил Лесь, сумасшедшим маревом расплывались его зрачки в блестящих пепельных райках.       И рассмеялся так, что Шурка вздрогнул, отпустил его, отступил ещё на шаг.       — Лесико, ты весь в крови! — воскликнула наконец оттаявшая от оторопи Ганна.       — Нічого… Просто від снаряда розлетілася вітрина… — Лесь, качнувшись, слабо надвинул венок на затылок и провёл ладонью по лбу, лишь сильнее размазывая.       — Вы радуйтесь, что он без головы домой не явился, — фыркнул Юрий Игоревич, презрительно выделяя «домой».       — Лесико, сними эту дрянь, пойдём, тебе надо обработать порезы, — взмолился Шурка, повиснув на его руке.       — Софійка з’явилася мені в Дніпрі. У білому вбранні… — безумно и отстранённо продекламировал Лесь.       — Ты не в себе, не в себе, — Шурка глухо приговаривал, снимая с него шинель, которую тут же подобрала подоспевшая Катерина, и отбрасывая в сторону окровавленный венок с восковыми ягодами.        Кое-как, на ходу, расстегнул китель, потащили Леся втроём в спальню.       — Где же вы столько дней были… Що з вами сталося? — Ганна под холодным взглядом своего Юрко перемежала русские слова с украинскими.       — Був у чистилищі, потім у пеклі, а тепер приведе мене дорога на святочні гуляння, — бормотал, чему-то тихо усмехаясь, и всё твердил про свою днепровскую русалку.       Ганна скомандовала Катерине притащить йод, но в комоде того не нашлось, лишь бриллиантовая зелень да нитрат серебра. От зелени Шурка сразу отказался, Лесь на утро, придя в чувство, проклянёт, коли увидит себя в ярких пятнах. Немного замарав пальцы серебряной крошкой, клочком ваты начал медленно обрабатывать до сих пор кровоточащие короткие линии. Вдруг хлопнуло нечто за окном, Лесь вздрогнул всем телом.       — Стріляють… Там, за вікнами, досі стріляють, так? — глаза его закрылись, и можно было только представлять, что у него на уме.       — Ти не хвилюйся, Лесико. Тобі треба поспати…       — Стріляють же, Шурко, не бреши мені, — упрямо отвечал Лесь.       — Я не брешу, — устало выдохнул Шурка.       — Я теж. Софійка-потопельниця, коли мостом через Дніпро йшов, мені рукою махала. Гарна, не те, що за життя…       — Лесико, ну, какие русалки! Русалок не бывает!       — Це говорить мені той, хто вів бесіди з духом Шевченка, — ухмыльнулся Лесь, повернул голову набок и, кажется, заснул.       Шурка ещё долго и нерешительно гладил его голову со свалявшимися волосами, Ганна же кусала губы у окна. Лесь, хоть и перебрал где-то, но, похоже, долго слонялся по городу, надышался морозным воздухом, и, на счастье, его не мутило. Лесь спал. Спал, как убитый, лишь немного слышно было рваное его дыхание.       И в эту ночь выспаться Шурке не дали. В начале шестого почтальон принёс телеграмму, согласно которой ждали Шурку в редакции, несмотря ни на что, в двенадцать нуль-нуль. Что такое — страшно представить!       Хотел было закрыть за почтальоном дверь, а придержали её слабые пальцы в когда-то нежной и бежевой, но теперь грязной рукавичке. От лампы в передней мигнул свет на маленьком желтушном лике Богоматери.       Что такое? Нина… Ниночка, пахнущая морозной дымкой, Ниночка, сбежавшая в ад из своего розового особнячка на Крещатике и этот ад перебежавшая, сквозь казачин в рваных полушубках, сквозь гайдамаков с разноцветными хвостами, сквозь броневики, огнём хватающие за пятки. Прелестные пятки в тёплых чулках, стащила замаранные в дорожной каше ботики. Дзынь! Дёрнулось окно, дёрнулась Ниночка, дёрнулся и Шурка. То рухнул с косой крыши ком снега, звякнул о водосток. А они, как контуженные, вздрогнули, будто меткое пушечное: «Пли!»       Колыхалась тонкая паутинка на конце растрёпанной Ниночкиной косы. Напитанные электричеством белые волосы вело налево, к календарю, где киноварью выведено было на загнутом листке: «17 декабря 1918 годъ». Вторник. Вьюжный и вялый вторник, скакнувший на календарь сразу после субботнего пекла, когда вошёл Петлюра в Киев, как по паркету…       Во вторник наступило сегодня после сломанного субботнего вчера, когда жался к ковру при первых выстрелах, а на последних, редких, сонных, даже пил чай подальше от окна.       — Сашенька, Господь Всемогущий! Живой, живой… — Ниночка, бесстыдная давно Ниночка, ткнулась пунцовым носом ему в шею.       И тут же, дико бликуя глазами, где расползались бездонные чёрные кружки, съедая чистую эмаль:       — Александр Николаевич… Он… Вернулся?       — Ниночка, тише! Вернулся, — выдохнул Шурка.       Полугромкий девичий вскрик потерялся в передней.       Краснел из-за угла халат Юрия Игоревича, качалась его большая голова на коротковатой шее, а взгляда было не видать, но острый он и презрительный.       — Я вас прошу, Сашенька, Шурочка… Одним глазком, позвольте, ангел мой…       — Как же вы назад пойдёте… Ужас на улице, страшный ужас! Утащат вас, Ниночка.       — Я не боюсь, вот, слышите? Даже не дрожу. Позвольте, ах, позвольте же мне его увидеть!       — Безумная, — шепнулось со стороны красного халата. — Видано ли дело, чтоб девка на голого хлопца смотрела…       Светлая Ниночкина кожа даже не порозовела, как было ранее, когда врала папеньке о съеденном пирожном. Шурка топтал ковёр, тянул момент, лишь бы не идти вновь к Лесю, хуже того — привести беглую княжну, ему, заворожённому днепровской русалкой… Бред! Один бред!       Нырнули сквозь широкую щель, не скрипнули дверью, ведь, сжавшийся в комок, терялся среди белого Лесь. Лежал на левом боку, давно не страшась, что остановится прибитое там сердце, одной стороной лица погряз в продавленной подушке, на другую же падали нечёсанные волосы. Заточилась линия носа, поджались губы, словно их и не было.       — Боже мой… Бедный, грешный… — прошептала Ниночка и, не глядя, прижала к животу иконку, хватаясь пальцами за лицо Богоматери.       — Что с ним? — в отчаянии вперилась в Шурку голубенькой эмалью. — Он ранен?       — Нет… Нет, просто смертельно устал.       Ниночка погладила запятнанный лик.       — Спаси душу раба Твоего Александра…       Тут же нехотя шевельнулось тело среди одеял, мотнулась голова, приоткрылись глаза: всё, что могло, развеялось в них в этот миг. Лесь виделся Шурке, как сквозь кальку. Глухо, не шевеля губами, спросил в тишине:       — Шурко, якого біса її привів?       — Ніна прийшла сама, — быстро и растерянно проговорил, потупившись.       Лесь попытался приподняться, но тут же, схватившись за правое плечо, со стоном упал на подушку. Шурка ощутил пробежавший по телу ток.       — Это на погоду… Бывает такое, милая. И правда, не стоит вам тут быть.       — Александр Николаевич… Я пить вам принесу! — метнулась белая коса, Ниночка выскочила из комнаты, где-то уже у Ганниного вазона окликнула Катерину.       — Бісова дівка… — пробормотал Лесь, ворочаясь в одеяле.       Шурка чувствовал, как пол натурально плыл под ногами, а по лицу ползли стыдливые пятна. Лесь слабо гневался, но хотя бы — страшно сказать! — не умирал, как жутчайшей ночью.       — Александр Николаевич, вот, — Ниночка, неловко удерживая иконку под мышкой, плеснула прозрачную каплю из чашки на паркет, мигом насытилась клякса итальянским ореховым отливом.       — Я не братиму її з ваших рук. Ідіть, поки не накликали на себе лихо. Нема чого вам тут робити, дурне дівчисько, — сонно бросил Лесь.       Он всё же приподнял голову, и Ниночка приложила ладонь к губам, увидев короткий запёкшийся порез на его небритом лице, другой, сочившийся ночью калиновой кровью со лба, прятали спутанные волосы. Венок, разломанный пополам, съело пламя печки восемь часов назад. Дрогнула пуще прежнего чашка в Ниночкиных руках, стали заметны присохшие капли бурой грязи на накрахмаленном воротничке.       — Как же вам больно, — промолвила, не сводя глаз с Леся. — У вас душа болит…       Лесь хрипловато усмехнулся.       — Ніно, прошу вас, залиште мене. Забудьте.       Но она, оглушённая будто бы, не слушалась. Только иконку протягивала, растрёпанный утренний свет плясал из-под гардины на желтушном лике:       — Вы не взяли в прошлый раз. Вы язычник, Александр Николаевич, но посмотрите, каков же человек, отринувший Бога! Молю, остановите это безумие! Мой родной Киев, ах, что геенна огненная теперь! «Маркизу» разгромили, пока бежала, видела. И старика, немощного, в кровь избитого, видела. Отзовите ваших хлопцев, убедите Петлюру оставить несчастный Киев! Батюшка Николай Александрович голову сложил за наши грехи, так не пора ли покаяться нам всем, сотворившим столь страшное?!       Лесь шебуршаще рассмеялся в подушку. Шурка не знал, что и делать. Ниночку было ужасно жалко, но жалко и Леся, с вновь разболевшимся плечом и как бы не помешавшегося.       Из мыслей выбило знакомое и громогласное:       — Позвольте-ка, сударыня!       В комнату, совершенно беспардонно, не разуваясь, в тяжёлой меховой шубе вошёл князь Дулов со взмыленным лицом. Ниночка чуть не вскрикнула, но хватило её лишь на то, чтобы сдавлено ахнуть.       — Ну, знаете ли… — ледяные глаза под нахмуренными бровями обвели всех присутствующих. — Нина, твоя дерзость перешла уже все границы! А вы, господин Байцер, кажется, неправильно поняли мои слова. Моя дочь из-за вас сейчас чуть не погибла, а вы ещё смеете принимать её у себя в таком виде! Во что же вы, шакалы, превратили город! Только и можете на женщин, детей да стариков кидаться! Но ничего, Бог всё видит, и вас, негодяя и труса, ещё ждёт Его кара. Нина, живо иди за мной, дома мы с маменькой серьёзно с тобой поговорим.       Дулов крепко сжал ладонь безмолвной Ниночки и чуть ли не силком потащил её прочь из комнаты. Ниночка успела лишь бросить отчаянный голубенький взгляд напоследок. А в ледяных глазах, что давно не глядели на Шурку, накрепко запомнился тому немой укор, в котором читалось: «Я был лучшего мнения о вас, Александр».       За дверью шумели Ганна и Катерина, однако Шурка их не слушал, повернулся к Лесю, сел рядом на придвинутый стул.       — Вибач. Я не хотів тебе будити, та ще й так. Принести тобі грілку?       — Так, мабуть. Будуть прокляті ті хлопці, що наливали мені чарки. Не варто було, звісно. Чорт, мені у свiй курінь потрібно… — вяло пробормотал Лесь.       — Ганна дасть телеграму про твоє нездоров’я, не переживай, — погладил его по ладони.       Лесь пепельно взглянул на грязный след, оставленный князем на итальянском ореховом паркете, и, выразительно переведя взгляд на Шурку, протянул отстранённо и таинственно:       — Вже кому-кому, а переживати варто не мені…       Уже в одиннадцать Шурка, оставив Леся отдыхать, окольно, через Владимирскую горку, добирался до Костёльной. В кармане сжимал маленький Ксанкин револьвер, заряженный, палец лежал почти что на спусковом крючке. Интересно, где сейчас эта девица, выжила ли во всей завирухе… Хотя зачем ещё о её судьбе гадать, себя мучить? И так хлебнул горя, что выворачивало.       Постоял немного около перил перед склоном, разглядывая замёрзшую ленту Днепра, затем же обратил внимание, что невдалеке, на пеньках срубленных дубов, что когда-то стояли вдоль длинной дорожки, покуривали самокрутки хлопцы в потрёпанной униформе. Шурка уже приготовился достать документы, как вдруг быстрым шагом вылетел навстречу паренёк лет двенадцати, в тулупе с выглядывающей кое-где ватой, простоволосый, на лбу у него был свежий синяк, а в руках — моток грубой верёвки.       — Дяденьки, пропустите, — хрипловато попросил он.       Сплюнул насмешливо усатый хлопец, что сидел ближе всех:       — Якого біса?       — Я туточки дня три назад тятьку повесил, ваши заставили, вона как. А я, сволочь, испужался, взял да повесил. Вот, теперь сам иду. Дайте мне повеситься, дяденьки.       Малец говорил спокойно, голос его не дрожал, только был глуше, чем у завзятого курильщика. Шурка чуть не поскользнулся на маленькой замёрзшей луже, бросился заполошно к мальцу, над которым хлопцы посмеивались и отсылали к лешему, схватил за ватные плечи.       — Мальчик, не надо тебе, — Шурка совершенно не находил, что сказать. — Не надо, ты не виноват… Не…       — Та шо вы понимаете, дяденька! — малец сильно толкнул Шурку, так, что тот опрокинулся, больно ударившись спиной об лёд. А малец уж бежал стремглав вглубь чащи. Хлопцы загоготали ещё громче.       Когда Шурка поднялся на ноги, паренька и след простыл. Не спас, не спас, не может всех спасти!.. Цена за незалежность, о которой говорил Ганжур, будто стала явственнее, запекла в груди так, что заболело сердце, глаза защипало. Уже не слыша смеха хлопцев, Шурка зажмурился и медленно, впервые не убегая ни от кого загнанным зайцем, медленно, пресмыкающимся, земноводным, пошёл вдоль Владимирской горки. На голую макушку падали холодные хлопья, стёкла очков заиндевели, и горячие слёзы Шурки, в который раз лишённого веры во всё и всех, делали их лишь мутнее.
89 Нравится 524 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (13)