ID работы: 7182334

Дуб Кирхнера

Гет
NC-17
В процессе
780
Tanya Nelson бета
Размер:
планируется Макси, написано 150 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
780 Нравится 477 Отзывы 245 В сборник Скачать

Глава 4

Настройки текста
      Я вырываюсь из мрака и судорожно хватаю ртом воздух. Мне снился ужасный сон. Один из таких снов, которые оставляют гадкое послевкусие на целый день. Я пребываю в этом неприятном состоянии еще некоторое время после пробуждения. Ужасный, ужасный сон. Нужно поскорее выбросить его из головы. И все же, как хорошо, что это был лишь сон. Переживу. Солнечные лучи пробиваются сквозь окно, за которым щебечут птицы, еще не улетевшие на юг. Это даже и не похоже на середину октября — это атмосфера прекрасного весеннего утра. Хочется улыбнуться. Так я и поступаю. Осознание того, что в нашей землянке не было окна, приходит неожиданно. Я вскакиваю. Где я нахожусь?! Глазами ищу свою винтовку, но в этой крошечной комнате под самой крышей нет почти ничего — только я, старая кровать, немного паутины по углам да солнечный свет. Мои ступни обжигаются о холодный пол. Из одежды на мне нет ничего, кроме белой сорочки и белья. Рядом с кроватью на полу стоит жестяная кружка с чистой водой. Беру ее в руки и принюхиваюсь к ее запаху — ничего настораживающего не замечаю. Это хорошо, потому что меня мучает жажда. Выхлебываю воду без остатка. Бесшумно ставлю кружку на место и тихо крадусь к маленькому чердачному окну в стене. Старые деревянные половицы предательски скрипят под моими ногами, выдавая меня. Ускоряю шаг, быстро достигаю окна и осторожно выглядываю. Солнце светит мне прямо в глаза, но это мне не мешает разглядеть грунтовую дорогу. У дороги — огромный дуб, стоит за маленькими белеными хатами с соломенными крышами. Всюду яблони и груши. По улице снуют русские люди. Детей не вижу, но слышу их веселые голоса. Немцев тоже не видно, но у одного крыльца я замечаю немецкий мотоцикл. С такого расстояния мне трудно разобрать номер, но главное, что я могу разглядеть его индекс: WH*. Вермахт. Хорошо, что не СС. Я уже бывала здесь. Это Большой Дуб. Несложно догадаться, почему у этого поселка такое название. Одна мысль меня радует: Большой Дуб — хутор Веретенино. Совсем недалеко от расположения отряда находится. Но как я здесь очутилась? Почему я здесь? Гоню прочь предположение, появившееся в моей голове. Не хочу верить, что то, что я посчитала сном, в действительности им не было. Не верю, отказываюсь верить. Саша жив. Мне все приснилось. Тугая повязка под рукавом на моем плече, характерная слабость в правой руке и легкое головокружение говорят об обратном. Нет, это еще ничего не значит. Еще рано для выводов. И все же пора что-то делать. Выбора у меня нет. Нужно спускаться. Вряд ли тот, кто перевязал и положил меня здесь, желает мне зла, но я должна быть начеку. Кто знает, чей это дом, и кто в нем живет? Кто знает, чего от меня хочет его хозяин? Беру кружку с собой. Не самое грозное оружие, но кровать-то я не донесу. В конце концов, лучше по затылку кружкой кромсануть, чем голой ладонью. В мои босые ступни впиваются занозы, пока я спускаюсь по лестнице. Терплю. Прислушиваюсь — в доме тихо. Лишь доски ветхой лестницы поскрипывают под моими шагами, предупреждая кого-то, кто может быть внизу. Предчувствие сковывает мое тело, но я не останавливаюсь. Спустившись, оказываюсь в скромно обставленной деревенской комнате с печкой. Никого. Прохожу дальше. Выхожу из-за угла и, вздрогнув, застываю на месте. За столом сидит немец. В этот раз на нем нет фуражки, но я все равно узнаю его — это тот офицер, с которым я столкнулась в Михайловском. И хотя сегодня я не нахожу на его груди Железного креста, во второй петлице его мундира видна орденская лента цветов флага Третьего рейха. Не обозналась. Его губы плотно сжаты. Он не двигается. Так же, как и я. Лишь желваки на его высоких скулах шевельнулись, а потом замерли в этом напряженном положении. Я словно бы смотрю в дуло пистолета. Его цепкие голубые глаза впиваются в меня с такой настойчивостью, что, мне кажется, он может рассмотреть во мне ту, кем я являюсь. Моя вина. Если бы я двигалась непринужденно, тогда бы этот фриц ничего не заподозрил. Всем известно, кто ходит на полусогнутых — это самый верный способ обратить на себя нежелательное внимание. Каждое мое движение, каждый мой взгляд кричали о том, что мне есть что скрывать. Так я бы не смогла одурачить даже случайного наблюдателя, не говоря уже о зорком глазе немецкого офицера, сумевшего дойти до Курска в этой безжалостной войне. Пускай мне это будет уроком. Если только выберусь отсюда живой. Из-за стола я не вижу его рук. Думаю, одну из них он держит на рукоятке пистолета. На его месте я делала бы так же. Воздух такой хрупкий, что может треснуть, а если нет — тогда могу я. Мы не спускаем друг с друга бдительных глаз. Кому-то поза офицера могла бы показаться расслабленной, но я вижу: он готов к атаке. Каждая мышца его тела напряжена. Он не отводит взгляда, словно опасается, что я брошусь на него, как только он перестанет читать мои эмоции: пока он смотрит мне в глаза, он видит, что я сомневаюсь и боюсь. Если решусь атаковать его, он успеет увидеть это в моих глазах. Остерегается только лишь потому, что еще не знает о том, что у меня на вооружении — одна жалкая кружка. Для него я выгляжу беззащитной, но под моей одеждой может быть спрятано что угодно. Он медленно поднимается со стула и делает шаг ко мне. Я не двигаюсь с места. Он все еще осторожничает, но с каждым шагом становится все увереннее. Смотрит на меня взглядом охотника, дождавшегося появления волка. Я этого не выдерживаю и отшатываюсь назад. Теперь он убежден в том, что контролирует ситуацию. Намеренно показываю ему свою слабость — излишне уверенный вид даст ему больше поводов думать о природе моего поведения. Если и дальше буду смотреть ему в глаза, брошу ему вызов. А так, может, хоть примет меня за обычную напуганную девчонку, как в прошлый раз. И все равно — не могу унять волнение. Чем фриц ближе, тем чаще и порывистей вздымается моя грудь. Он видит это и приближается медленно — то ли боится меня спугнуть, то ли размеренностью движений показывает свою власть. Замирает в метре от меня и закрывает кожаную кобуру от парабеллума*. Моя рука нервно мнет подол сорочки. Глаза опускаются вниз. Я гляжу на его начищенные сапоги, в одну точку, только бы не дать ему прочесть правду в моем взоре. Внезапно дверь открывается. — Ты проснулась уже! — восклицает незнакомый женский голос, и я поднимаю голову. На пороге стоит красивая девушка лет двадцати с вьющимися русыми волосами и младенцем на руках. На плече у нее висит авоська с яйцами. Секунду я нахожусь в растерянности, а потом как можно обыденнее отвечаю: — А ты попробуй поспи, когда солнце так в глаза бьет! Но, несмотря на весь этот цирк, немец не отводит от меня взгляда ни на секунду. Появление хозяйки ничуть не заинтересовало его. Он продолжает смотреть на меня в упор. Кажется, будто этим он говорит мне: «Я знаю, что ты меня дуришь». Я делаю вид, что не замечаю этого, и обхожу его — иду к девушке, которая уже протягивает мне ребенка со словами: — Понянчи племяшку тогда, а я займусь нашим гостем. Я принимаю маленькую девочку — на вид шестимесячную — из ее рук, прижимаю к груди и начинаю говорить ей всякие наивные слова. Сюсюкаюсь с ней, улыбаюсь, а сама внимательно слушаю. — Хотите еще чего-нибудь, лейтенант Кирхнер? — спрашивает девушка у офицера дружелюбным и очень похожим на искренний голосом. — Может, Вам с собой чего дать, у меня там… — Нет, спасибо, — отвечает он холодным тоном, быстро надевает фуражку и, будто нарочно стараясь не смотреть ни на девушку, ни на ее ребенка, твердым офицерским шагом выходит на улицу. Дверь громко захлопывается за ним. Я тут же перевожу взгляд на девушку и шепотом спрашиваю: — Что ему было нужно? Она вздыхает, утирает лоб тыльной стороной ладони и, поставив руки на пояс, отвечает: — Боюсь, что ты. Догадываюсь, почему. Если я права, то совсем дело дрянь. Несколько секунд мы обе молчим. Затем девушка подзывает меня к себе рукой и говорит: — Подойди. Мы садимся на скамью рядом с печкой. Я возвращаю ребенка, и девушка рассказывает, почти шепотом: — Тебя Ефимыч нашел. Сразу догадался, что к чему, позвал меня. У меня отец врач, учил меня всякому. Я пулю вытащила, раны перевязала. Все как отец учил. Хорошо, что у тебя с собой медикаменты и марли были, они мне очень пригодились. Мне кажется, что в моем сердце какой-то паразит выгрыз огромную дыру. Противиться правде не было больше никакого смысла да и не представлялось уже возможным: это был не сон. Нет больше моего любимого. Погиб Сашка, погиб. Боль потери неожиданно сковывает меня, но я не позволяю себе провалиться в скорбь. Я еще успею как следует оплакать смерть Саши, а сейчас не время, иначе подведу его. Девушка продолжает: — Ворониным тебя спрятать негде было, так что я тебя у себя на чердаке положила. Помнишь что-нибудь из этого? Я качаю головой. — Немудрено, у тебя два дня жар был. Вчера только начал спадать, я уж боялась даже, что не выкарабкаешься. Два дня! Вчера начал спадать! Сколько времени я здесь пробыла? — Какое сегодня число? — спрашиваю я. — Семнадцатое. Семнадцатое! Семнадцатое октября! Сколько времени я потеряла! — А с немцем что? — задаю вопрос, который сейчас волнует меня больше всего. — Он сразу меня насторожил. Сдержанный очень, не хохмил совсем. Давно я таких не видала. Обычно фрицы тут хоть немного на людей смахивают: шутить пытаются, заглядываются, улыбаются. Этот нет. У этого что-то эдакое на уме. Я его за стол усадила, еды наложила, за яйцами вышла на минуту, а он уже уходит. Больно странно. Они обычно не спешат никуда, а этот не доел даже. — А приходил-то он зачем? — напоминаю ей я. — Сначала представился и просто сказал, чтобы я его накормила. А пока я еду носила, спросил, не видела ли я партизан или кого подозрительного. Повезло, что у сорочки этой рукава длинные, иначе он увидел бы повязку и обо всем бы догадался. Расстрелял бы меня прямо здесь или замучил до смерти. — Где мое оружие? Документы, которые со мной были? — Винтовки и гранаты я в подвале под половицами спрятала. Какие-то немецкие бумажки и жетон вместе с ними положила. — Жетон? Только один? А второй? — Мы у тебя нашли только один… Надо думать, второй я обронила, пока шла. Плохо, очень плохо, зря я их взяла. Лучше б закопала где-нибудь. Если жетон найдет кто-то из фрицев… И тут меня осеняет: вот почему этот офицер здесь. Жетон уже нашли. А может, и трупы. Сохраняю спокойствие. Жетон сам по себе никаких ответов не дает и ни на кого не указывает. Два фашистских трупа тоже. Немцы не смогут узнать, кто это сделал. Если только… — А где мой аусвайс? — спрашиваю я. Девушка хмурится: — А, я не сказала? Там же, где все остальное — под половицами. Слава Богу. Значит, не смогут они меня найти. Разве что им деревья расскажут. В чем сомневаюсь. Не станут русские деревья помогать фашистам. — Меня, кстати, Настей зовут, — представляется девушка. — А это дочь моя, Варя. Я не представляюсь в ответ. Ни к чему ей знать мое настоящее имя, лишней опасности ее подвергать я не буду. — Спасибо вам, Настя, за все. Советский Союз вашей помощи не забудет. А теперь пойду я, задерживаться мне нельзя. С этими словами я встаю со скамьи, но Настя меня останавливает: — Ты что, сдурела! Дождись, пока немцы из села выйдут. В сумерках пойдешь. Ишь чего удумала! Сейчас идти… — А что, много их здесь? — Нет, только этот лейтенант и еще несколько человек с ним. Дождись их ухода да пойдешь. А пока поешь — тебе сил набираться надо. Настя указывает на тарелку, поставленную для офицера. Это правда. Силы мне нужны. После двух дней, когда мое тело отчаянно боролось со смертью, я чувствую себя совершенно ослабленной. Это беспокоит меня куда больше, чем ранение. Я голодна настолько, что уже и не чувствую голода. Поесть надо. Иначе до отряда могу и не дойти. Не шибко приятно доедать за фашистом, но на войне и за крысами иногда приходится, так что я не привередничаю. Того, что оставил офицер, мне бы хватило, но Настя подливает мне еще супа и приносит молока, чтобы я как следует наелась. Сменив мне повязку, Настя берет Варю и отходит в соседний дом — к Акулине Андреевне, своей матери. Перед уходом она оставляет для меня теплые вещи, добротные кирзовые сапоги и свежее белье. Состояние у меня, по ее словам, хорошее, только пока еще ослабленное. Говорит, иду на поправку. Отлично. Схватив в охапку все оставленные мне вещи, бегом спускаюсь в подвал. Там быстро сменяю белье, надеваю рубашку, юбку, телогрейку, наматываю портянки, натягиваю сапоги. Никто не может знать наверняка, уйдут ли немцы сегодня. А вдруг они неделю здесь простоят? Но, даже до вечера, ждать я не могу. Я и так пробыла здесь два дня. Принимаюсь искать то место в полу, где Настя спрятала винтовки и документы, но наверху вдруг раздается скрип входной двери. За ним следует грубое немецкое: — Alle raus! «Все на выход!» Быстро шмыгнув в самый темный угол подвала, я прижимаюсь к холодной стене. Мои пальцы тут же оказываются запутаны в старой дряблой и новой липкой паутине, на лицо падает паук. Не издаю ни звука. Я не дам себя обнаружить. Топот тяжелых ботинок по доскам наверху говорит мне, что немец пошел по комнатам. Он повторяет: — Ich habe gesagt, alle raus! «Я сказал, все на выход!» Судя по голосу, этому лет восемнадцать, и он очень рад, что может обращаться в таком тоне хоть к кому-нибудь. Слышу: идет в мою сторону. Наверное, заметил открытый подвал. Задерживаю дыхание. К моему счастью, фриц не спускается — лишь заглядывает внутрь. Обзор ему открывается не слишком выгодный — стоя наверху, он не может увидеть меня. С улицы кто-то кричит ему на немецком: — Давай сюда, Пауль! Всех собрали уже! И он уходит. Похоже, в деревне какое-то собрание. Хороший шанс уйти незамеченной. Нужно спешить. Я смахиваю паука с лица и, наступив на соседнюю половицу, ощущаю, что она пошатывается под сапогом. Присаживаюсь на пятки, дрожащими от волнения руками снимаю доску и откладываю в сторону. Вот оно: здесь лежат наши с Сашей винтовки, два немецких «Маузера», ручные гранаты, жетон Франца Нойманна, документы, мой аусвайс и Сашина пилотка. Всего я с собой не унесу. Приходится выбирать Аусвайс, немецкие документы и жетон засовываю под телогрейку. Туда же прячу гранаты: одну «лимонку» и две немецкие — они весят почти в три раза меньше. В оба сапога засовываю по боевому ножу — их я тоже у мертвых фрицев конфисковала. Хорошо, что с кожухом. Я не люблю ножи, но сознаю, что когда-нибудь они могут оказаться моим единственным шансом. Вешаю на плечо два немецких карабина, и мне становится не по себе. Эти винтовки убили Сашу. Мне хочется уничтожить их, избавиться от них, ни в коем случае не брать их с собой, но я должна совладать с этим. Это война. Здесь я не могу оправдываться своими чувствами. Здесь с меня никто не снимет вину за то, что я не сделала все, что было в моих силах, лишь только потому, что мне было больно. Нет, это война. Здесь всем больно. Здесь все кого-то теряют, каждый день. Пока мы будем жалеть себя, оплакивать любимых, оправдывать свою слабость чем бы то ни было, немец этого делать не будет. Немец не жалеет ни нас, ни себя. Он будет лишь наступать, неся нам смерть и всё большие потери, если мы только это ему позволим. Поэтому здесь мы забываем о себе и своем сердце. Пока Родина в опасности, мы и наши сердца ничего не значат. Не будет Ее — не будет и нас. Лишь только когда Ей ничего не будет угрожать, мы сможем позволить себе немного слабости. Пока не возьмем Берлин, наших жизней, чувств, душ — не существует. Немецкие карабины куда легче, чем наши винтовки, и убойную силу имеют хорошую — пригодятся в отряде. Поэтому я беру их с собой, этих убийц, этих чужаков. Касаясь их, я не могу удержаться от мысли о том, сколько русских пали под их огнем. Скольких братьев, отцов, сыновей из этих стволов уложили. Теперь они будут служить нам. И убивать будут теперь только их — тех, кто их создал и привел сюда. Они подняли на нас это оружие — они же от него и погибнут. Сашину винтовку тоже беру с собой. Не могу ее оставить. На голову нахлобучиваю его пилотку с красной звездой. Если увидят — меня и без пилотки расстреляют. Винтовки-то под юбкой не спрячешь. А если уж умирать, то со знаменем в руках. Остальное оставляю под полом и накрываю доской. Спешу наверх. Осторожно выглядываю из окон — поблизости никого нет. Мотоцикла тоже не вижу. Хата Насти находится почти на краю поселка. Даст Бог, успею юркнуть в лес. Осенив себя крестным знамением, целую винтовку Саши. «Господи, помоги». Открываю дверь и быстрым, уверенным шагом спешу в сторону деревьев. Не оборачиваюсь. До моих ушей со спины, откуда-то сзади, доносятся ужасные звуки. Я не сразу понимаю, что это. Женский плач. Детский плач. И немецкий лай. Нет. Нет, нет, нет… Неужели это… Несколько фраз мне удается разобрать: — Когда наши мужья узнают, что вы с нами сделали, они вас в плен брать не станут! Спасайте свои шкуры, пока еще можете! Это голос Насти. — Нас много, нас двести миллионов, всех не перестреляете! Вам отомстят за нас! Всем вам отомстят! Раздается выстрел. В воздухе замирает чей-то вопль. Голоса Насти я больше не слышу. ___________________________________________ WH* — аббревиатура от Wehrmacht/Heer, префикс транспортных средств германской армии с 1933 по 1945. Первая буква W (Вермахт) указывает на принадлежность к армейским формированиям, вторая — H (Армия) указывает на род войск — сухопутные войска. Парабеллум* (так же пистолет Люгера) — легендарный германский пистолет, личное оружие офицеров немецкой армии. За 100 лет использования почти ни разу не дорабатывался — настолько хорош.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.