Распадаясь на атомы

NC-17
Завершён
985
14
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
441 страница, 127 590 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
985 Нравится 406 Отзывы 330 В сборник

Нежность

Настройки
Когда Тянь приходит туда на следующий день, он застывает у входной двери на мгновение-другое, пялится на нее оторопело и как-то отрешенно. Абсолютно бессознательно принимается пересчитывать трещины и зазубрины на старой, облупленной древесине в попытке оттянуть момент, которого боится сильнее всего. Которого сильнее всего жаждет. Утекающие секунды тянутся, тянутся, тянутся маленькими, колючими вечностями, которые цепляются за изнанку глотки крючками. В конце концов, он заставляет себя сделать вдох. Глубокий. Жадный. Абсолютно бесполезный, так и не добравшийся до скулящих легких вдох. Он заставляет себя толкнуть дверь вперед, прежде чем передумает. Прежде чем окончательно струсит и сбежит. Прежде чем проебется в юбилейный, сука, миллионный раз. Автомастерская не изменилась за последние сутки. Не изменилась за те недели, когда он впервые здесь побывал. Тяню хотелось бы думать, что изменилось что-то внутри него – но нихуя подобного, конечно. Там все такое же гнилье и предельный уровень мудачизма. Литрами антисептика не излечить, тоннами яда не вытравить. И все-таки, он должен попытаться. Он хочет попытаться. По-настоящему заслужить свой шанс исправить все, сделать все правильно. Цзянь спросил, что будет, если Шань захочет остаться друзьями – и Тянь потратил ночь на то, чтобы обдумать эту мысль, препарировать ее вдоль и поперек, разложить на составляющие и найти тот самый, честный ответ. Пришлось признать – он будет разочарован, раздавлен, сломлен. Пришлось признать – он и так уже ломанный-переломанный, ни одной целой кости не найдешь, сколько ни изучай нутро. Может ли дружба с Шанем сделать хуже? Нет. Может ли она же сделать лучше? Да. Да. Да, черт возьми, да. Тянь не может сказать, что действительно нашел ответ – все-таки, он мудак и сволочь, у него полнейший пиздец с умением в терпение и держание своих гребаных рук при себе, а своего гребаного рта закрытым. Но Тянь готов быть Шаню всем, чем тот захочет – другом, слугой, ручным цербером на поводке, который будет перегрызать глотки, на которые укажет рука хозяина, и приносить ему тапочки. Ненормально ли это? Безусловно. Больной ли Тянь ублюдок? Конечно. Почти с полной уверенностью он может сказать, что Шань его мыслям не обрадовался бы – но он заебался врать себе. То больное, что у него к Шаню, вместе с тем самое светлое и теплое, что в нем когда-либо зарождалось – и Тянь не знает, как эти контрасты и полюса могут сосуществовать друг с другом. Но он в душе не ебет, что это за дичь такая – золотая середина. Вся его сраная жизнь – контрасты. Пляска по лезвию, где от падения или от того, чтобы разрубить самого себя пополам, его удерживала только рука Шаня. Настоящая. Призрачная. Находящаяся рядом – или в тысяче миль от. Не так уж важно. Важно только то, что это всегда была его рука. Сможет ли Тянь быть Шаню просто другом? Сможет ли смириться с тем, что мир Шаня не будет вертеться вокруг него, что в его орбите будут кружиться другие планеты, что он, Тянь, не будет центром, не будет самым важным, что ему придется превратиться в наблюдателя и мириться с теми, кто важнее? Честный ответ – он не знает. Тогда, долгие годы назад, когда они были подростками и существовали на сплошном изломе – не смог. Но хочет ли он этого? Безоговорочное. Да. Вот только Шань может не позволить ему даже этого. Скорее всего, не позволит даже этого. Он сложно впускает людей за свои стены, сложно срывает для них все свои многотысячные замки. Как он поступает с теми, кого однажды впустил – и кто оставил после себя разруху, выжег внутренности одной локальной войной, и после сбежал, отказываясь встречаться с последствиями. Тянь видел. Знает. На себе прочувствовал. А еще он понимает, что это даже не тысячная часть того, чего он заслуживает. Что Шань, на самом деле, даже не пытался отомстить, разрушить в ответ; все, что он делал на самом деле – это защищался, пока именно Тянь был тем, кто продолжал и продолжал нападать. Сволочизм в высшем своем проявлении. Тянь понимает. И именно поэтому Тянь будет всем, кем Шань захочет, будет учиться ласково скрестись в его стены вместо того, чтобы их рушить. Готов доказывать, что заслуживает, что больше не проебется – готов учиться быть тем, кто заслуживает. Только бы быть рядом. Потому что не-рядом для Тяня – медленная, растянутая во времени агония смерти. Тянь – эгоцентричная мразь. Тянь не сможет больше один. Без солнца на своем горизонте – не сможет. Ради этого Тянь готов пытаться, готов перековать себя и весь свой мир. Ради этого он готов ломать себя снова, и снова, и снова, если понадобиться, пока не станет тем, кем должен, кем Шань захочет его видеть. Ради этого он подходит сейчас к знакомому силуэту, перебирающему какие-то бумаги на столе, и тихонько откашливается, пытаясь привлечь внимание. Вздрогнув, Шань резко оборачивается – и Тянь матерится мысленно. Он не хотел Шаня пугать. Он лажает, даже еще нихуя не начав. Это талант, сука. Из разряда тех, которые не-пропьешь-не-проебешь – к сожалению. Карие глаза Шаня – все то же равнодушие, все тот же холод. Сплошная литая стена, о которую разбивай кулаки, ломай кости – не вышибаешь, не пробьешь. …или, может быть, не такая уж и литая. Потому что там, по ломанному острому краю – копнуть дальше, нырнуть глубже, – можно заметить брешь. Едва уловимую. Почти неприметную. Брешь, которая появилась, когда Тянь вернулся из своей бессмысленной поездки вникуда. Он прекрасно осознает, что Шаню не составило бы труда залатать эту брешь, залить ее бетоном, выровнять обратно в непроницаемый монолит. И все-таки, он не стал этого делать. Не стал. В грудине глупо щекочет робкой, теплой искрой надежды. Облизнув пересохшие губы, Тянь прокашливается еще раз и выдыхает голосом куда более хриплым, чем рассчитывал. – Здравствуй. Брешь во взгляде Шаня наполняется опаской, когда он хмурится, когда чуть щурится – и это больно, но это много больше, чем Тянь получал за все последние недели. Больше, чем заслужил. Это такое крохотное и недоверчивое, подозрительное – но такое искреннее и честное, что Тяню нутро до отказа переполняет жаждой броситься вперед, и поцелуями разгладить складку между бровей, и собой вытравить это недоверие, ожидание ножа между лопаток; доказать я здесь. я не проебусь. не проебусь. не проебусь. Но Тянь не может до конца доверять сам себе – с хера ему должен доверять Шань? После всего. После изорванного в клочья нутра. Так что он сцепляет зубы крепче, сжимает руки в кулаки – и заставляет себя оставаться на месте. Разве что сглатывает стылую горечь и ненависть к себе, стелящуюся под кожей лезвиями. Только он сам – причина того, что такое родное Солнце теперь – такое чужое. Такое не его. – Предположим, – бесцветно отзывается Шань, и Тянь беззвучно, в себя выдыхает от облегчения. Это хотя бы не категоричное – пошел нахуй. Это уже можно считать началом. Это не шаг навстречу – но и не шаг назад. Хорошо. – Я принес кофе, – он вытягивает руку вперед, и Шань переводит взгляд на зажатый в ней бумажный стаканчик; скептично вскидывает бровь, и Тянь тут же добавляет, спеша оправдаться. – В этот раз чистый черный. Без сахара и сливок. Слова наслаиваются, наползают друг за друга, и получается настолько неловко и неуклюже, что резко оборвавший себя Тянь едва ни не впервые за всю свою гребаную жизнь чувствует что-то, похожее на смущение. Ощущается это хреново. Слишком уязвимо. Слишком открыто. Но Шань мимолетно вскидывает глаза на него прежде, чем опять вернуть все свое внимание кофе – и какую-то долю секунды Тянь уверен, что в его взгляде успевает мелькнуть что-то. Что-то насмешливое. Такое восхитительно ребяческое. И Тянь задыхается, немножко рушится самым упоительным образом – но взгляд Шаня уже закрывается, захлопывается стенами, дверьми и заборами; не поймешь, пригрезилось или нет. Но. Господи. Ради даже призрачного шанса, что не пригрезилось, что он сможет увидеть это вновь, Тянь готов выставлять себя идиотом перед Шанем раз за разом, снова и снова, годами, веками и вечностями. – И? – тем временем коротко интересуется Шань, пока Тянь переживает свой короткий, явно запоздавший лет на десять приступ гейской паники и зависает основательно. Мысленно возвращается назад, пытаясь собрать остатки здравого смысла во что-то относительно функционирующее, Тянь сглатывает и выдыхает бессвязное. – Еще я взял с собой ноутбук. И кое-какие бумаги. Он и впрямь такой идиот. Безнадежно вляпавшийся и все просравший – опять – идиот. – Заебись, – равнодушно хмыкает Шань, все такой же невозмутимый, все такой же отстраненный. Какое-то время Тянь сверлит его взглядом, чувствуя себя непривычно потерянным – Шань не мог не понять, к чему он ведет. А потом до мозга, ржавеющего всеми своими ебучими шестеренками в присутствии Шаня, медленно начинает доходит. Над ним издеваются. Что-то, отдаленно напоминающее счастье обжигает нутро, и мешается с колючим, злым раздражением, готовым вырваться в едких репликах, в ярости и мраке оскала. Приходится прикусить щеку изнутри, всего себя закусить и заставить выдохнуть. Вдохнуть. Выдохнуть. Нихера не работает, вместо кислорода легкие требуют никотина, требуют забить себя отравой до сомкнутых в вакуум полюсов; до черных дыр, рассыпанных по касательной. Игнорируя порыв, Тянь продолжает медленно и упрямо глотать кислород, заставляя себя молчать. Молчать. Молчать. Потому что, стоит сейчас открыть рот – и все пойдет по пизде. Опять. Окончательно. До конечной. Именно этого Шань от него и ждет. От того сияющего и чистого, что успело зародиться внутри считанные секунды назад, не остается и следа, когда Тянь осознает: не мелькнуло в карих и солнечных – для него теперь только арктических – глазах ничего насмешливого. Ничего ребяческого. Шань, скорее всего, считает, что для Тяня все это – лишь игра, хреново поставленный спектакль, где Шаню против его воли отведена одна из главных ролей. Так же, как это было в те далекие дни, когда они только встретились, когда все только начиналось, когда Тянь жаждал его сломить. Тянь ненавидит того себя. Тянь ненавидит любого себя. А Шань… Шань просто его проверяет. Скорее всего, бессознательно – ответная реакция на всю ту ебанину, которую Тянь принес в жизнь Шаня. Которую уже успел привнести с тех пор, как они вновь встретились. На то, что происходило здесь, в этой самой автомастерской те три дня, когда Тянь сюда таскался безумной, зависимой псиной. Давай, Тянь. Хватит корчить из себя хорошего мальчика. Продемонстрируй уже во всей красе, какая ты мразь. Отгрызи от меня еще кусок. И попиздуем с тобой каждый в свой закат. Тяню кажется, он почти наяву слышит эти слова – хотя тот, кому они принадлежат, никогда их не озвучил бы. Прошлый Шань уже давно ему все высказал бы, послал бы, врезал бы; прошлый Шань плевался своей ненавистью, как огнем, обжигал и клеймил, присваивал, даже если сам этого не понимал. Нынешний Шань… Нынешний Шань замалчивает. Держит в себе. У него вместо драк и кипящей злобы, которые тогда, годы назад давали хоть что-то выпустить наружу – холод, холод, холод. И Тянь вдруг приглядывается к нему. По-настоящему смотрит. Выхватывает детали. Под глазами тени, въевшиеся в веки. Скулы болезненно заострились. Волосы потускнели, будто огонь в камине догорает, а поленьев подбросить некому. В солнышке что-то болезненно сжимается, стягивается стальной лентой до хруста в ребрах. Тогда, в галерее, когда они встретились впервые, Шань выглядел гораздо лучше, живее. Сейчас он такой уставший. Такой откровенно заебанный. И хочется заставить его выспаться, и откормить его, и отпоить его холод горячим чаем. Но чая всего ебучего мира не хватит, чтобы помочь Шаню. Чтобы решить проблему, из-за которой – тусклый огонь и болезненно острые скулы. Чувство вины въебывает под дых, и Тянь разлезается по швам. Он хочет спросить… Это из-за меня? Спросить… Тебе без меня лучше? Спросить… Я тебя разрушаю? Тянь вспоминает вчерашний разговор с Цзянем, и думает, что, может быть, тот прав; может быть, стоит уйти сейчас, пока он еще не нанес непоправимый вред, пока опять не стал для Шаня кем-то важным, пока опять не забрался к нему под кожу. Уже сейчас отчетливо видно, как он делает хуже, как разъедает его. Что будет, если в ключевой точке он опять сдастся? Опять предаст? Опять сбежит? В эту секунду Тянь почти готов развернуться и уйти, чтобы больше никогда не возвращаться. Почти. Вот только есть еще одно «но». – Могу я остаться? – Тянь будто со стороны слышит собственный ровный, спокойный голос, полностью противоречащий тому хаосу, который истерикой заходится у него внутри. На какое-то мгновение в бреши Шаня мелькает удивление – и хотя исчезает оно со знакомой быстротой, в этот раз Тянь уверен в том, что видит. Это было бы смешно, если бы не было так пиздецово. Потому что Шань в своем удивлении пугающе прав. Тянь сделал то, чего не делал никогда. Дал выбор вместо того, чтобы решать все за двоих. Вместо того, чтобы ставить свои догадки, свои страхи, свое «хочу» на первое место. Вместо того, чтобы выбрать самому – это ведь настолько проще, разрушить себя добровольно, чем ждать, пока разрушит тот, кому ты бессознательно и бесповоротно себя вручил. И он готов к последствиям этого выбора. Если Шань скажет уйти – он уйдет. Уйдет. Уйдет, блядь. Даже если придется себя до основания разрушить, опять оставить свою душу здесь, рядом с Шанем – все равно он годами думал, что эта душа давно изгнила и истлела. До тех пор, пока Шаня вновь не встретил. Тянь уйдет, если Шань захочет, чтобы он ушел – и это наконец будет честно. Честно по отношению к Шаню. – Зачем? – все так же стыло, все так же равнодушно; но в голос Шаня все равно пробивается что-то ломкое, ощутимое в давно изученных Тянем полутонах. Он бы порадовался, что все еще может эти полутона различать. Только радоваться, сука, нечему. Насколько вопрос Шаня глобален, Тянь не знает. В масштабах всей вечности он бы ответил потому что – ты Но в масштабах этого дня, этого помещения, в границах рациональности, безотносительно больной обсессии Тяня, воплощенной в остроте рыжих ресниц, вспарывающих его вновь и вновь? – Я буду работать, – короткий кивок на висящую на собственном плече сумку, в которой лежит ноутбук. – Присяду где-нибудь в углу. Ты меня даже не заметишь. Приходится резко себя остановить и одернуть, натянуть поводок до предела. Все-таки, до конца сдержаться не удается – Тянь едва не срывается в отчаянную, жалкую мольбу, хотя планировал дать ебучий выбор. Блядь. Поджав губы, он глушит злость на самого себя, надеясь, что Шань, глядящий пристально и цепко, не заметит ее и не примет на свой счет. То, что Тянь сказал, не было ложью – но и полноценной правдой не было тоже. Он только надеется, что именно об этом Шань спросил; что именно этого ответа ждал. Теперь остается только ждать. Сейчас, вот сейчас Шань сделает выбор – и пошлет его нахуй. И будет прав. Тянь не привык к неуверенности. Не привык к страху. Он всегда получал то, что хотел, по щелчку пальцев, стоило только подозвать, указать, приказать. Всегда – до тех пор, пока в его жизни не появился Шань. Пока эта самая жизнь не раскололась на до/после, на закаты/рассветы, пока не заполнилась до краев тем, кто вместо привычного подчинения – скалился и рычал, одергивал горячо, заставлял осознавать себя мудаком, пропускать через нутро каждый свой ебланский поступок. Кажется, Тянь успел забыть, как это ощущалось. Как разрушительно. Как страшно. Как правильно и нужно. Еще какую-то долю секунды карие глаза продолжают сверлить его, пришпиливают бабочкой к каменной кадке. Наконец, Шань хмыкает: – Сомневаюсь. До Тяня не сразу доходит, что это – ответ только на последнюю из его реплик, и он принимается судорожно перебирать мысли, пытается найти нужную, найти правильный ответ… А Шань уже проходит мимо – что-то внутри Тяня успевает обрушиться. Но в ту же секунду из его руки выхватывают бумажный стаканчик. Шань больше ничего не говорит. Не смотрит на него. Не оборачивается даже. Только снимает крышку со стаканчика. Делает первый глоток. И это определенно ответ. Тянь уверен, что Шань слышит, как облегчение вырывается из него хрипом.

***

Как и обещал, Тянь действительно устраивается в самом дальнем углу, оттаскивая туда старое и потрепанное, на практике оказавшееся удивительно удобным кресло. Он готов поспорить на свою жизнь – так себе ставка, она же нихера не стоит, – что это кресло притащил сюда Шань. У него всегда была слабость к потрепанным жизнью, никому не нужным вещам. …и людям, – тихо-тихо добавляет голос в его сознании. Тянь отмахивается. Отмахивается. Ему вообще приходится от большей части себя отмахиваться, большую часть себя глушить и стопорить на подходе. Прикусывать язык снова и снова, когда наружу начинают рваться едкие злые реплики, колючие замечания – гребаная защитная реакция, на которую заглушку поставить оказывается пиздецки сложно. Потому что Шань молчит. Молчит. Молчит. Он выглядит напряженным, угрюмым, все его движения ломаные и резкие, он постоянно передергивает плечами, натянутыми тетивой по горизонтали, у него желваки отчетливо и зло играют под кожей. Он иногда почти оборачивается к Тяню – но только почти, вместо этого замирая так, будто ждет, в следующую секунду ему прилетит ментальным ножом между лопаток. Слишком часто такие мгновения совпадают с теми, когда ублюдское нутро Тяня особенно остро требует плеснуть ядом. Блядь. Им на плечи падает тишина. Опять. И эта тишина удушливая и абсолютная, такая вязкая, что кажется, стоит выдохнуть слишком громко – тут же провалишься в зыбучие пески по пояс. По глотку. Пропадешь в них окончательно. Пугает эта тишина так же, как и тогда, в первый раз – возможно, сейчас даже сильнее. Возможно, сейчас даже сильнее хочется разрушить ее, разбить, заставлять кровью истекать по периферии. Но на деле кровью истекает только сам Тянь. Проблема только в нем. Это он – тот, кто даже не пытается лепить пластыри на все свои колотые, накладывать швы на рваные ублюдочные рубцы. Вместо этого он кидается на Шаня снова, снова и снова, заставляет его захлебываться той самой кровью, в которой тонет сам. Это нечестно. Нечестно. Нечестно. По отношению к Шаню – нечестно. Это не то, чего Тянь хочет – разрушить его вместе с самим собой. Но чего он тогда хочет? Тянь не знает. Тянь знает слишком хорошо. Черт возьми. Так что он тоже молчит, проглатывает фразы прежде, чем они успевают вырваться, и пытается сфокусироваться на работе, раз уж и это обещал. Но предложения перед глазами разбиваются на слова, слова – на буквы, он сам весь разбивается, разлетается атомами, а взгляд уже в очередной, в тысячный раз скользит к склонившейся над капотом фигуре. Тянь не может это контролировать. Не хочет. Он жадно хватается за каждую доступную ему мелочь, глотает каждую деталь, которую может выцепить, пока Шань не видит. Пока не замечает. Это – очередное ненормальное. Это больное, страшное. Тянь знает. Осознает, что продолжает вести себя как ублюдок, даже если и заткнул свой ублюдский рот наконец – а это стоит ему титанических усилий, и, в сущности, ничего не дало, ничего не изменило. И чего он только ждал? Гребаного чуда? Благословения того Господа, который, если и существует, то давно уже положил на него свой нимб? Приложил нимбом прямо по темечку? Тянь был мудаком – Тянь мудаком всегда будет. Факт. Аксиома. Доказательств не нужно – побороть нельзя. В очередной раз Тянь думает о том, что нужно сдаться. Нужно уйти. Но он не может, он не сбежит опять, он не будет решать за двоих – выбор за Шанем. Все равно осталось недолго. Еще совсем чуть-чуть – и тот наверняка пошлет его, далеко, заслуженно и навсегда. А Тяню бы нужно начинать уже обдумывать дальнейший план. Как научиться опять дышать? Как научиться опять существовать? Как выйти отсюда – и не развалиться на куски тут же? Как сделать так, чтобы Шаню не пришлось чувствовать вину за то, что послал его и разрушил его? На последнее у Тяня один ответ – боль. Но нет. Нет, блядь, нет. Именно с этим он борется – он и так причинил Шаню боли больше, чем способен выдержать один человек. Чем способна выдержать рота солдат, отправленных на бойню. Так что Тянь терпит. Терпит. Растворяется в этой страшной, абсолютной тишине, которую все еще не понимает – и, наверное, никогда не научится понимать. Которая чужая ему, которую невозможно считать, проанализировать; слишком много неизвестных, слишком мало данных. И смотрит. Возвращается взглядом к Шаню снова, снова, снова. Жажда орать, материться и ранить-ранить-ранить мешается с жаждой обнять, и утешить, и прогнать эти тени, въевшиеся в веки, и опаску в бреши взгляда, и огонь, огонь вдохнуть в волосы. Пламя в самого Шаня вдохнуть. Но Тянь этого никогда не умел. Именно Шань был тем, кто вдыхал пламя в него самого, теплое и ласковое, заставлявшее чувствовать себя живым. Тянь совсем не помнит, каково это – чувствовать себя живым. Хочется скулить. Хочется спросить прямо – что я должен делать? Что? Но Тянь должен сам найти ответ – вот только он не знает, где. Он наконец готов встретится с каждым из своих демонов, каждому заглянуть в глаза, у каждого затребовать ответ, каждому перегрызть глотку. Но их так много. Темных углов в Тяне так много, что он уверен, если забредет слишком далеко – дороги назад в этом лабиринте уже не найдет. И за руку больше не возьмет единственный человек, который мог бы вытащить на поверхность. Так что Тяню остается только стискивать зубы, сжимать кулаки, и снова и снова возвращаться голодным, лихорадочным взглядом к Шаню, все еще ждущему нож между своих лопаток. Так продолжается час. Второй. Третий. Молчание. Страх. Напряжение. Жажда. Боль. Боль. Боль. А потом… Потом что-то меняется. Тянь не уверен, когда именно это случается. Не успевает выловить нужный момент – возможно, этого момента попросту не существует. Все происходит слишком медленно, плавно; так мягко, что смягчает что-то внутри. Просто Тянь в очередной раз поднимает взгляд на Шаня – и вдруг осознает, что его плечи больше не кажутся такими напряженными. Что хмурая складка между бровей больше не такая острая и злая. Что движения его стали увереннее, спокойнее; крепкие, сильные руки копаются в движке заглохшего старенького автомобиля, и это похоже на волшебство – сам Тянь не смог бы сказать, что творится внутри его обожаемого байка ни после литра виски, ни с дулом пистолета у виска. Но волшебство даже не в этом. Волшебство в том, как Шань выглядит, насколько погруженным в свое занятие кажется; ощущение такое, будто он совсем забыл, что здесь не один, и в теории это должно задеть, обидеть – но на деле почему-то нет. На деле это почти похоже на доверие, и хотя Тянь знает, что попросту обманывает себя – на какую-то долю секунды он поддается слабости, чтобы тут же встряхнуться и вернуться к реальности. Волшебство в том, что Тянь вдруг осознает – ему ведь и самому уже какое-то время спокойно и тихо. Уже какое-то время он не одергивает себя каждые несколько секунд, не натягивает насильно поводок, пытаясь удержать себя от очередного проеба, не стискивает зубы и кулаки покрепче, запрещая себе возвращаться к уничтожающему – но привычному, к подначкам, к ехидству, к липким и грязным репликам, в которых правды – ни грамма, зато разрухи, разрухи, разрухи… Разрухи столько, что хватило бы на Хиросиму и Нагасаки, никакой атомной бомбы не понадобилось бы. Нет, страх перед тишиной не уходит полностью – но перестает быть таким абсолютным и всеобъемлющим, перестает заполнять каждый темный, мрачный угол в его сознании. Нет, напряжение не уходит полностью из Шаня – но ему, кажется, по-настоящему нравится то, чем он зарабатывает на жизнь, это его расслабляет и приносит ему покой. И как Тянь раньше-то не замечал? Господи. Да он же попросту никогда не смотрел. Слишком был сконцентрирован на своих пулевых и изломах, безосновательно ставил себя в центр мира Шаня, уверенный, что каждая мысль Шаня – о нем. Каждый поступок Шаня – о нем. Каждое слово Шаня, каждое движение Шаня, каждое молчание Шаня – о нем. Не подвергал никакому сомнению абсолютную уверенность в том, что тогда, в те три длинных, страшных дня в этой мастерской, тишина была намеренным игнорированием, была жаждой причинить боль, была местью. Тянь. Такой. Мудак. Только он сам сделал те три дня такими страшными и длинными. Только он наполнил их ненавистью, злобой, отчаянием. Он провоцировал. Он напирал. Он нападал. То, что он сделал тогда, в уборной… Черт возьми. Тянь осознавал, что был сволочью – но лишь сейчас осознает, насколько. Пальцы начинают мелко треморить, и Тянь сжимает руки в кулаки. Нутро начинает мелко треморить, заходится истеричной, ужасающей дрожью, сотрясающей внутренности, и, не выдержав, Тянь слишком шумно втягивает носом воздух. Волшебство рушится. Шань вздрагивает и резко оборачивается. Его плечи тут же напрягаются, складка между бровей заостряется, движения становятся знакомо резкими. Приступ ненависти к себе перехватывает глотку удавкой. Вот только взгляд Шаня тоже меняется. Едва уловимо. Для других наверняка неприметно. Опаска в прорехе его бетонных стен вытесняется беспокойством, и Тянь боится быть слишком уверенным, быть слишком обнадеженным – но все-таки заставляет себя расслабиться, заставляет напряжение лицевых мышц оплыть воском, заставляет притихнуть тремор внутри, натягивая нити нервов. Может, это и эгоцентрично приятно – мысль о том, что Шаню все еще не плевать, что Шань все еще умеет о нем беспокоиться. Но Тяню так отчаянно хочется для него чего-то светлого, чего-то ясного; хочется, чтобы он расслабился, чтобы ушло напряжение. Если для этого нужно, чтобы Шань забыл о его присутствии – ладно. Он может с этим смириться. Может, черт возьми. И он не будет заставлять Шаня переживать беспричинно. Не будет манипулировать, не будет упиваться его сочувствием. Он может хотя бы попытаться быть не настолько мразью, как есть на деле. В конце концов, это, кажется, работает – взгляд Шаня опять закрывается, захлопывается на все замки, и Тянь чувствует в равной степени разочарование и облегчение. Хотя он все еще не уверен, скользнуло ли в этот взгляд беспокойство – или ему опять пригрезилось. Желаемое за действительное. Отведя взгляд чуть в сторону, Шань облизывает губы – Тянь ничего не может поделать с тем, что жадно отслеживает мимолетное движение его языка; движение кадыка, когда он следом сглатывает. – Ты говорил, что будешь работать, – отвлекшийся и дезориентированный, Тянь не сразу понимает, что голос ему не почудился. – Я и работаю, – сипло отзывается он с секундной заминкой. – Нет, ты пялишься на меня. На лице Шаня – ни одной лишней эмоции, в его голосе – ни одной лишней интонации. Но Тянь готов поклясться, что нутром ощущает ершистое, такое знакомое возмущение, табуном мурашек оседающее на коже. Ох. На языке вертится много реплик в ответ. От тошнотворно самодовольного и лживого: Я смотрю, у кого-то самомнение неплохо подросло? И до поддразнивающего: А кто бы удержался, Солнце. Блядь, он все еще мудак, ему все еще до одури страшно; он все еще не в состоянии от этого своего внутреннего дерьма избавиться, так что приходится закусить щеку, чтобы удержать в себе, заглушить вот это сволочное, так настойчиво рвущееся наружу. Вместо этого Тянь судорожно в очередной раз проматывает мысли одну за другой в поисках той самой, нужной, правильной, но прежде, чем успевает все обдумать, губы вдруг движутся сами собой, и он словно со стороны слышит собственный голос: – Тебя это раздражает? Вопрос вырывается ломко и больно, почти шепотом; Тянь отчетливо различает в собственном голосе опаску, настороженность, отголоски откровенного страха. И это настолько искренне. Что действительно страшнее любой тишины. – Да, – тут же резко отрезает Шань, но вдруг исправляется. – Нет, – и этого он явно от себя не ожидал. В этот раз Тянь не может ошибаться – он слишком, слишком отчетливо, ясно видит, как на долю секунды падают все стены, обрушиваются так яростно, оставляя после себя что-то абсолютное, искреннее; искристое и чистое, как недавно выпавший снег под солнцем. В течение какого-то мгновения Шань вдруг опять – взъерошенный, растерянный подросток, которого хочется прижать к себе и держать, держать, держать, пока он будет царапаться и рычать, пока будет пытаться силой выдрать себе свободу. Держать, пока не поймет – не обидят. Не вышвырнут. Не искалечат. Примут и сберегут. Стены Шаня падают, и Тянь видит – ему тоже до одури страшно. Облегчения это осознание не приносит. Но оно приносит давно позабытую нежностью, оставленную прошлому, оставленную рыжим волосам Шаня и его веснушкам, оставленную за дверью их общей квартиры, когда Тянь в последний раз переступил ее порог. Оставленную той жизни, о которой Тянь мечтал – но которой боялся. От которой сбежал. В этой нежности нет и следа того лихорадочного и разрушительного, что жрало его годами. Того, что он обращал против Шаня все эти недели, вынуждая защищаться; что заставляло нападать и скалиться, что провоцировало наносить удар за ударом снова, и снова, и снова, плюясь ядом, попадая по всем известным болевым в попытке силой заново привязать себе. Силой вернуть воздух в свой вакуум. Силой вернуть солнце в свою черноту. Эта нежность совсем другая. Эта нежность всегда исцеляла – она и сейчас пытается, цепляется хрупкими, едва-едва ощутимыми пока пальцами за изломы, но этих изломов слишком много, он же весь – один сплошной излом, и вдруг становится больно, и это как перекисью на открытую рану, и хочется схватиться за грудь, и согнуться пополам, и отдышаться. Черт возьми. – Я попытаюсь смотреть пореже, – в голос против воли пробивается мягкость, тоже вышибая дверь из прошлого – Тянь годами этой мягкости не знал, не понимает, как ее контролировать; что делать с этой нежностью, с этой болью, как не взвыть во всю мощь легких. Но он не воет. Он держится. Он ждет, что Шань сейчас вскипит и зарычит, как бывало в пятнадцать – вот только Шаню уже не пятнадцать. Им обоим не пятнадцать. Бетонные стены падают обратно. Шань вновь – оплот спокойствия и тишины, скала посреди океаном бушующих эмоций Тяня. Нежность в грудине от этого только нарастает, расцветает ярко и пышно, болью лижет рваные раны. – Неважно, – коротко отзывается Шань, и восторг от того, какой он, сколько в нем силы, сколько в нем всего, разливается по нутру Тяня, затапливает каждый мрачный угол, дотягивается до самых кончиков пальцев. Тогда Тянь спрашивает еще раз. Еще раз дает выбор. Еще раз пытается этому научиться – через страх, и боль, и отчаяние. – Хочешь, чтобы я ушел? На секунду Шань, уже повернувшийся к нему спиной, напрягается. Его лопатки острее проступают под футболкой, и Тяню вдруг хочется, как когда-то, задрать ее вверх и проверить, не остались ли на этих лопатках шрамы от когда-то росших из них крыльев. – Мне нужно работать, – в конце концов отвечает Шань, так и не обернувшись; добавляет: – И тебе советую заняться тем же. В этот раз хрип удается удержать в себе. Какое-то время Тянь продолжает бессмысленно пялится в экран ноутбука, не видя букв и цифр, и дышит, дышит, дышит; удивительно, но дышать и впрямь получается. Постепенно боль в грудине затихает, нежность сворачивается урчащим клубком на внутренностях, но окончательно никуда не уходит. Тянь думает, что может к этому заново привыкнуть. Хочет к этому заново привыкнуть.

***

Чернота наваливается на него. Душит. Давит. Обвивается вокруг глотки удавкой – и тянет, тянет. Забивается в нос, заливается в рот, не давая глотнуть кислорода. Он захлебывается чернотой. Он чернотой существует. Он весь, до кончиков своих несуществующих пальцев – вязкая липкая смоль, спиралью скручивающая вены. Чернота смеется над ним. Чернота скалится. Чернота отбивается в барабанных перепонках знакомым грубоватым голосом, резонирует от осыпающихся костей. Закопал. Закопал. Закопал. Он пытается бежать от этого голоса. Бежать. Бежать. Пока далекое эхо не сгнивает в пустоте. А чернота уже обретает очертания. Силуэт. Широкие плечи, длинные ноги, сильные руки. Взъерошенные волосы, на секунду разбивающие черноту рыжей вспышкой. И он подается вперед. Он тянется за этой вспышкой. Хочет провалиться в нее, хочет сгореть ею – но силуэт удаляется. На шаг. На еще один. Все дальше и дальше. И он пытается крикнуть – но вместо крика его тошнит чернотой, и он растворяется, и от него ничего не остается, кроме черноты, черноты, черноты, и его больше нет, ничего нет… Кто-то хватает его за плечо. Крепкая, надежная хватка. Он опять осознает себя. Ощущает себя существующим. А потом в черноту просачивается хриплое, немного беспокойное – но полное силы, мощи, все нарастающее, тянущее его куда-то вверх, вверх, вверх. Проснись! Чернота разбивается… …Тянь просыпается. Судорожно хватает ртом воздух, голодно и жадно, насильно забивая легкие кислородом. Открывает глаза – по сетчатке тут же бьется светом. Не больно – приятно. Не светом – рыжиной. Как только Шань видит, что Тянь проснулся, то тут же резко отстраняется и убирает руку с его плеча. Все еще плохо осознавая себя, все еще ощущая, как сердце панически трепыхается в затылке, Тянь интуитивно движется вперед. Ближе. Ближе. К огню в волосах. К беспокойству и разрушительной мягкости в карих глазах. Потянуться – и вцепиться в чужую ладонь, и вернуть себе ее тепло, ее надежную силу, вытащившую на поверхность; и найти пальцами знакомые шрамы, и исследовать незнакомые, как карту звездного неба, и не отпускать, не отпускать, не отпускать. Чтобы силуэт больше никогда не удалялся в черноту. Только в последний момент Тянь успевает себя остановить. Успевает вцепиться пальцами в подлокотники кресла так, что слышится треск ткани. Успевает сцепить зубы до скрипа, и отвесить себе ментальную оплеуху, и зажмуриться – чтобы не видеть, не видеть. Чтобы так сильно не тащило. Он делает глубокий вдох – вдох-вдох-вдох – и только когда сердце перестает рваться наружу, наконец вновь открывает глаза. Шань все еще смотрит на него – от беспокойства и мягкости ничего не осталось; его взгляд опять равнодушие и холод, его бетонные стены опять отгораживают их друг от друга. И это – лучшая оплеуха. Лучший способ вернуться к реальности из тех далеких дней прошлого, когда Шань так же собой вытаскивал его из кошмаров. Тогда Тянь не знал, каково это – равнодушие и холод Шаня. Теперь знает. Знает, черт возьми. Они не в прошлом – они здесь и сейчас, и с этим нужно наконец уже, блядь, смириться. Но все-таки, Шань до сих пор рядом. До сих пор не ушел. – Я в порядке, – хрипит Тянь для Шаня, ради Шаня, и ему приходится прокашляться, чтобы вернуть голосу равновесие; себе самому вернуть хотя бы каплю гребаного равновесия. В ответ Шань хмыкает с очевидным недоверием, глаза свои чертовы чуть щурит – мнимый отголосок эмоции, – и наконец отворачивается, готовый вернуться к работе. Ничего не говорит. Ничего не спрашивает. Шань вообще всегда это умел – подставить плечо, когда нужно, но не лезть глубже, не пытаться взять больше того, что дают, не ковырять ржавыми гвоздями чужое нутро. Раньше Тянь умел это ценить. Сейчас… Сейчас он тоже ценит, да. Блядь. Хрупко выдохнув, он оглядывается вокруг себя, пытаясь отвлечься от широкой спины перед своими глазами, от огня в волосах, которого хочется вдохнуть; выхватывает мелкие детали, фокусируя внимание на них. Опускает взгляд. Моргает. Моргает. Медленно понимает, что не только уснул, и это само по себе осознается чертовски плохо – но еще и в какой-то момент успел стащить ботинки и забраться с ногами в кресло. Черт возьми. Тянь не делал так годами. Тянь не делал так с тех самых пор, когда ему были все те же девятнадцать, со временем их общей квартиры, времен-для-двоих. Это всегда было интуитивным, доверительным, и всегда – таким же бессознательным, как и сейчас. Это всегда происходило только в присутствии Шаня, когда они оставались вдвоем, когда пружина внутри ослаблялась, когда получалось глубоко и ровно дышать. Когда мир вокруг исчезал – и оставались только они, только их тепло, только их улыбки, только их тишина. Которая. Тогда. Не. Пугала. Подсознание Тяня явно та еще мразь. Обратил ли Шань внимание? Тянь не знает. Надеется, что нет. Надеется, что да. Тянь не планировал всего этого. Получилось слишком открыто, слишком уязвимо. Просто – слишком. Даже несмотря на кошмар, он впервые за очень, очень долгое время чувствует себя хоть немного отдохнувшим; смотрит на телефон – проспал несколько часов. Черт. Обычно для того, чтобы забыться на такое время глубоким сном-без-снов ему нужно немалое количество виски – всегда хреновый вариант с хреновыми последствиями. Не то чтобы Тянь умел думать о последствиях. Короткий взгляд на Шаня – тот больше не смотрит на него. Конечно. Все это не должно много значить, вот только оно значит. И говорит Тяню о нем самом так много, что он не уверен, когда будет готов столкнуться со всем этим, обдумать все это. Будет ли в принципе готов. Медленно опустив ноги на пол, Тянь находит свои ботинки, начинает их обувать – в ту же секунду его рассеянное внимание цепляется за еще одну деталь. Ох. Его ноутбук. До этого лежавший на его коленях, а теперь пристроенный на стоящий рядом кофейный столик. Столик, который Тянь видит впервые в жизни. Нежность в грудине поднимает голову и смазано мурлычет; скользит к сердцу и бережно касается колотых и рваных, истекающих гнилью. Больно, чтоб его. Забота Шаня всегда проявлялась в мелочах, о которых они потом никогда не говорили – потому что Шань никогда их не признавал. Удивительно, как Тяня не накрыли каким-нибудь завалявшимся здесь старым, но уютным и теплым пледом. От этой мысли он почти фыркает – ощущается так мягко, что страшно, – а в следующую секунду ему в грудь что-то ударяется. – Ешь, – слышится обрывистое; голос Шаня все такой же бесцветный, невозмутимый, и Тянь растерянно поднимает сверток, упавший к нему на колени. – Я не буду разбираться с тобой, если грохнешься в голодный обморок. Сверток на поверку оказывается парой сэндвичей. В глотке пересыхает. Сердце принимается лихорадочно, истерично захлебываться собственным бешеным стуком, нежность сжимает его такой крепкой хваткой, что в солнышке щемит. Страшно. И больно. И восхитительно. Забота Шаня всегда проявлялась в мелочах. И ладно. Ладно. Тянь мог справиться со всем остальным, но это? Это перебор. Это пиздец. Это конечная. Это сверхновые под ребрами и вселенные в чужих глазах. И Тяню вдруг хочется проверить, есть ли они, эти вселенные, его вселенные в тех самых глазах, но когда он поднимает взгляд, Шань все еще на него не смотрит. Конечно же, не смотрит. Только движения его, резкие утром, более расслабленные, уверенные днем, теперь отдают откровенной нервозностью, и вдруг становится до ужаса, пиздецки сложно убеждать себя, что это ничего не значит. Что Шань бы так – для кого угодно. Надежда вспыхивает вновь, ярче и теплее, и это что-то гораздо, гораздо большее, чем все те больные, злые огарки, которые случались с Тянем за последние недели. И бороться с ней теперь будет сложнее. Захотеть бороться с ней будет сложнее. – Спасибо, Солн… – начинает Тянь хриплым, непослушным голосом, но тут же обрывает сам себя, стоит только осознать, что именно он чуть не сказал. Слышится громкий, металлический звук – и какое-то мгновение Тянь уверен, что с этим звуком заново разбивается что-то, успевшее в считанные секунды возродиться внутри него. Потом до него доходит – это гаечный ключ выпал из пальцев Шаня. Потом до него доходит – это не первый раз, когда он называет Шаня так в этой автомастерской. Прикрыв глаза, Тянь мысленно рычит на самого себя. Да, не первый – но первый, когда это было не для того, чтобы спровоцировать, чтобы вывести из себя, чтобы получить хоть какую-то, сука, реакцию; тогда он думал, что это лучше, чем ничего. Ублюдская часть его все еще так думает, но Тянь глушит ее, душит, заталкивает вглубь себя. Это первый раз за долгие годы, когда было искренне, и тепло, и правильно. Когда нутро требовало закончить – и все еще требует. Тянь открывает глаза. Смотрит на Шаня. Монолит. Скала. Холод. Только костяшки пальцев, вцепившихся в металл автомобиля, побелели так, что Тяню едва удается побороть желание подойти. И обнять. И успокоить. У него нет права. У него, блядь, больше ни на что нет права. Он проебывается даже сейчас, когда делает все ради того, чтобы не проебаться. – Спасибо, – исправляется Тянь, и в этот раз его голос тоже звучит ровно и спокойно. Он не дает больше хлынуть наружу мягкости. Или разрухе. Коротко кивнув, но так и не обернувшись, Шань поднимает гаечный ключ и опять принимается за работу. Тянь притихает, заставляет себя исчезнуть, раствориться – вскоре плечи Шаня вновь расслабляются, и он ныряет в работу всем своим существом. И Тянь наблюдает за ним. Наблюдает. Цепляется за его увлеченность, за абсолютную погруженность. Цепляется за мысль о том, насколько Шань повзрослел, о том, что теперь он – не ярость и боль, что он не ищет больше себя в драках, в выплеснутой злобе, в рычании и оскалах. Шань нашел себя. Он здесь – целиком и полностью, в этой секунде. Шань – это уверенность. Это покой. Это тишина, которая не чужая ему, которая его не пугает. И Тянь думает, что готов ему эту тишину дарить – даже если придется снова и снова наступать себе на глотку. Одергивать себя. Бороться с собой. Вдруг приходит особенно острое сожаление о том, что никогда не видел, как Шань рисует. Это должно быть восхитительно, упоительно. Тянь видел его работы и знает, как много в них вложено, сколько в них таланта, сколько эмоций, сколько надрыва, и боли, и света; знает, как они притягивают к себе, приковывают, и больше не отпускают. Рисунки Шаня – это не отточенная техника, не абсолютный безликий идеал. Это душа. Это красота в индивидуальных, несовершенных деталях, штрихах, мелочах. Как сам Шань – красота в несовершенстве. Создающая совершенство. И Тянь вдруг так отчетливо, так ясно осознает, что действительно готов быть Шаню тем, кем он захочет. Другом. Слугой. Цербером. Кем угодно из тех, кто смог бы его защитить, кто был бы рядом, когда нужно, кто подставил бы плечо, не давая упасть, не давая больше бороться со всем одному – но впервые думает, что хочет этого не ради себя, не ради своих изломов и колотых, не ради того, чтобы вновь научиться дышать, чтобы было, кем жить, чтобы пепел внутри перестал так сильно горчить. Он хочет этого, потому что это то, чего Шань заслуживает – людей рядом с ним, абсолютно ему преданных. Готовых ради него на все, подхватывающих в дюйме от земли, когда это нужнее всего. Тянь проебал столько лет, которые у них могли бы быть, и он знает, что после такого заново заслужить доверие будет сложно. Практически невозможно. Но он сделает ради этого все. Он до сих пор, спустя гребаные годы не до конца осознает, от чего именно сбежал тогда, той ночью – слишком страшно осознавать. Слишком больно в ту ночь возвращаться мыслями, эмоциями, всем своим существом. Но он должен – чтобы не проебаться в том же месте, чтобы не совершить ту же ошибку опять. Чтобы исправить все. И он будет пытаться – снова, снова и снова. Он будет разбивать себя в кровь и в мясо ради того, чтобы все исправить. Потому что для Шаня можно разрушить себя до основания и собрать заново тем, кем он захочет видеть – и это будет того стоить. Если для Шаня, то все что угодно будет того стоить. Он уйдет только если Шань попросит его уйти. А до тех пор – будет рядом. Ради него. Для него. Шань всегда был его слабостью – и об этом Тянь помнил всегда. О чем он забывал – так это о том, что Шань так же был его силой. Единственной силой. Без него Тянь разрушился, осыпался, оказался никем и ничем. Но это неважно. Сейчас важно не то. Важно то, что теперь Тянь хотел бы стать силой для Шаня. Что-то внутри с тихим, неслышным щелчком встает на место; Тянь разворачивает сэндвичи, делает первый укус – и думает, что никогда в жизни ничего вкуснее не ел. Что никогда в жизни ему не было больнее – и не было правильнее.

***

– Я могу прийти завтра? Уже вечер, Шань только что закрыл автомастерскую, и теперь стоит спиной к Тяню, застывший после его вопроса. Потом оборачивается, смотрит своим непроницаемым долгим взглядом. Рыжие волосы вспыхивают пламенем, мешаясь с яркими красками заката, и Тянь думает, что продал бы душу, чтобы вечность на это смотреть. Хотя было бы, что продавать. Возможно, в следующую секунду Шань скажет «нет». Отрежет, обрубит, отсечет; махнет словом, как топором – и все закончится здесь и сейчас. А у Тяня останется один только сегодняшний день. Так много. Так мало. Они ведь даже не говорили почти, Тянь может по пальцам пересчитать реплики, прозвучавшие в тишине автомастерской – вот только оказалось, что проблема никогда не была в тишине. Проблема всегда была в Тяне. Что стоило только заткнуться, стоило приглушить свой мудачизм, посадить его на поводок и одергивать каждый раз, когда пытался скалить пасть – и он получил много больше, чем мог бы ожидать. Надеяться. И нежность робко постучала в двери. И абсолютная, тотальная разруха отступила на полшага, уступая ей место, утаскивая за собой страх. Всего лишь полшага. Так мало. Так много. А Шань уже вновь отворачивается от Тяня, и делает шаг от Тяня, и второй, третий, и Тянь сглатывает разочарование, и боль, и отчаяние, и эту страшную мысль о том, что сегодняшний день, так много значивший для него, так много давший ему, для Шаня был ничем. И это нормально. И все в порядке – нихрена не в порядке, конечно, но это только проблема Тяня. Один день. Все, что у него останется. Он думает о том, что ответа так и не получит – и это вполне себе ответ. И в тот же момент до него доносится короткое и чуть сипловатое, выбивающееся из череды холодных, бесцветных ответов Шаня: – С тебя кофе. Облегчением придавливает к земле и сердце щемит той самой нежностью – уже даже почти привычно; в этот раз Тянь не сдерживается, растирает ладонью грудную клетку. Он следит за удаляющейся точкой – машиной Шаня, – пока та не скрывается за поворотом. Потом подходит к байку, бережно оглаживает блестящий чернотой бок. Переводит взгляд на небо. Солнце уже скрылось за горизонтом и закат догорает последними лучами. Тяню он почему-то видится едва вспыхнувшим рассветом.
Примечания:
985 Нравится 406 Отзывы 330 В сборник
Отзывы (14)