***
Такие ночи повторяются. Тянь продолжает притаскиваться в мастерскую с ноутбуком и бумагами – Чэн продолжает смотреть на все сквозь пальцы и игнорировать такое самоуправство; справедливости для, Тянь все еще образцово выполняет свою работу. Ну а Шань… Шань продолжает безмолвно это позволять. Тянь старается не приходить каждый день, в конце концов, хотя бы иногда ему нужно проводить время в офисе и встречаться с клиентами. В конце концов, ему нужно хотя бы попытаться на практике вбить себе в голову, что такое ебучее личное пространство и сраная свобода выбора. То самое, что всегда упрямо отвоевывал, силой выгрызал себе Шань – и что Тянь совершенно не умел ему давать. То, что нормальным людям вбивать себе в голову не нужно. Но Тянь пытается. Тянь учится. До Тяня медленно доходит, что продолжать приходить в мастерскую Шаня без предупреждения, заваливаться туда, как к себе, сука, домой… Ну, Тянь, конечно, козел – но он, блядь, учится им не быть. Первое сообщение с коротким: Я зайду завтра. Ты не против? Стоит ему нитей нервов, натянутых оголенными проводами и сожженных, как сотни фитилей – вот только Тянь не знает, сколько динамита там, на конце, и насколько мощным будет взрыв. Надеется только, что заденет лишь его одного. Всю ночь он ворочается и то и дело проверяет телефон в ожидании ответа, как чертов по уши вляпавшийся подросток. Но, хоть глотку и сворачивает в воронку от мысли о коротком, прицельно бьющем «нет» на вспыхнувшем экране – это ожидание все равно не ощущается, как что-то плохое. Возможно, потому что Тяню теперь в принципе есть, чего ждать. И от этого что-то жесткое, зарубцевавшееся внутри едва уловимо смягчается. Шань так не отвечает. Следующим утром, когда Тянь переступает порог мастерской, знакомо оббитый, уже почти родной – он непроизвольно задерживает дыхание, ожидая ментального хука в солнышко. Которого так и не прилетает. Вся реакция в ответ на хриплое «здравствуй» – это чуть дернувшееся плечо Шаня, сосредоточенно копающегося в очередной рухляди. Мол, понял, принял, заебись. Но когда Тянь, решивший, что это можно принять за согласие-приглашение, подходит ближе – ему путь преграждает вытянутая в сторону рука. Тянь моргает. И еще раз моргает. Только после того, как пальцы Шаня начинают нетерпеливо шевелиться, выдавая легкое раздражение – до Тяня доходит. Вытащив из держателя бумажный стаканчик – крепкий черный, его новая константа, – он аккуратно вкладывает его в длинные сильные пальцы. Шань тут же делает долгий, почти нетерпеливый глоток, выдыхает, и, отставив стаканчик, опять сосредотачивается на работе. За это время он ни разу даже не смотрит на Тяня. А у Тяня в грудной клетке все равно что-то щемит так сильно, что едва удается проглотить болезненный выдох. Потому что их взаимодействие в эти секунды кажется настолько рутинно-привычным, будто часть их обычных будней, выстроившихся за недели, и месяцы, и годы. И это почти невозможно вывезти. Это почти хуже, чем хуком в солнышко. С той лишь оговоркой, что на самом деле во многие, многие разы лучше, чем любое соплежуйно-сахарное дерьмо, которое вывихнутый мозг Тяня мог бы нафантазировать. Вот такое, простое, рутинное, на двоих разделенное – то, что у Тяня могло бы быть все эти годы, но чего он сам себя лишил. То, что Шань дарит ему сейчас. Просто так. Без требований и обязательств. Как делал это всегда. Когда Шань все-таки отрывается от двигателя и переводит на него хмурый взгляд – до Тяня наконец доходит, что он так и не сдвинулся с места и понятия не имеет, как надолго прикипел к Шаню взглядом. Так что он заставляет себя дернуть уголком губ в чем-то, похожем на излом улыбки, заставляет себя отвернуться, заставляет себя сделать шаг. И еще один. И кое-как добрести до потасканного кресла, которое уже мысленно называет своим, и рухнуть в него всем своим существом. Та ночь ничего не меняет. И в то же время она меняет все. С тех пор Тянь предупреждает Шаня каждый раз, когда собирается прийти, когда потребность льется за край и пережимает дыхательные пути. Шань ни разу на его сообщения не отвечает. Но и ни разу из мастерской его не выгоняет. Хотя определенно мог бы. Хотя, пожалуй, должен бы. Вместо этого Шань только кивает каждый раз отрывисто, чаще всего уже полностью погруженный в дело к тому моменту, когда Тянь приходит. Но Тянь видит. Замечает. Привычно выхватывает детали. Кажется, что с тех пор, как он начал предупреждать Шаня о своем приходе – тот стал выглядеть чуть менее настороженно-напряженным, холодно-острым. Будто теперь, когда Шань точно знает, когда именно его личная катастрофа материализуется в дверном проеме – с этим чуть проще смириться, это чуть проще вынести. Тянь ненавидит быть его катастрофой. И он чертовски надеется, что однажды научится ею не быть. В один из дней он замечает, что в углу на тумбочке теперь всегда ютится старый, но пушистый и теплый на вид плед, хотя Тянь больше ни разу не засыпал в мастерской. Еще в один – до него доходит, что Шань теперь делает обеды на двоих, если Тянь предупреждает его о своем приходе. Мелочи, которые могли бы Тяня разрушить. Но вместо этого… Вместо этого они делают с его внутренностями что-то такое, что Тянь не мог бы и за тысячу лет объяснить. Что-то такое, что Шань делал с ним всегда – просто Тянь забыл, как охуительно-разрушительно это ощущается, как сносит с ног порывами штормового ветра, как переворачивает все нутро и собирает его наново, лучшее, целее; ему требуется время, чтобы снова к этому привыкнуть. Чтобы снова научиться твердо стоять на ногах. Чтобы Шаню не приходилось его ловить. И еще. Еще… Такие ночи, как та. п о в т о р я ю т с я Чаще всего после изматывающе длинного, тяжелого дня они просто расходятся каждый в свою сторону. Но иногда. Иногда. Шань останавливается в дверном проеме. Оборачивается. Приподнимает брови, безмолвно спрашивая. Каждый раз Тянь надеется. Каждый раз Тянь задерживает дыхание, как только Шань оказывается там, в этом чертовом дверном проеме. И каждый раз что-то внутри Тяня самым охуительным способом обрывается и взлетает куда-то к поднебесной, вспарывая острыми крыльями пушистые облака, стоит Шаню остановиться. Обычно кроме «да» у Тяня нет для него никакого ответа. Не может быть. Но один раз, один чертов раз Тяню все-таки приходится сказать «нет», как бы сильно в эту секунд он себя ни ненавидел, как бы сильно ему ни хотелось перегрызть себе глотку, только бы затолкать это «нет» обратно. Но завтра у брата важный день. А у Тяня в сумке – еще куча документов, которые нужно проверить и оформить. И он не может брата подвести. Не может. Хотя еще какой-то месяц назад… Но ведь учится быть лучше, правда? Ведь Шань будет первым, кто яростно оскалится, если Тянь признает, что собирается подставить брата из-за своих желаний. Из-за того, что нутро требует идти за Шанем следом по одному его кивку хоть до ебучего края ебучего мира. Но даже в пятнадцать колючий, щетинящийся Шань нес ответственность за свои слова и поступки; он мог долго бежать от людей – но от ответственности не бежал никогда. С сильным опозданием – но Тяню тоже пора бы этому научиться. Если он хочет стать Шаню кем-то. Если хочет хотя бы на шаг приблизиться к тому, чтобы заслужить право быть в его жизни. Тянь знает – это все еще эгоизм, но… Черт возьми. Их с братом отношения никогда не были простыми – но Тянь давно отпустил детские обиды, давно перестал винить Чэна во всех своих изломах; Тянь помнит черные глаза-бусины счастливо лающего старого пса; такие знакомые глаза-бусины. Тянь не может брата подвести. Не имеет права. Так что он заставляет себя сделать это. Он выдыхает короткое «нет» – и замирает, проклиная себя за него, проклиная себя за то, что, возможно, он сейчас проебал все, потому что это же его сраный талант – проебываться в попытке не проебаться. Шань не выглядит разочарованным, не выглядит разозленным – но Тянь все равно сбивается в объяснения, пытаясь звучать спокойно, уверенно, но зная, что его незнакомо, непривычно несет. Не может не нести. Потому что, если не ради Шаня. Не из-за Шаня. То ради и из-за кого? По мере того, как Тянь говорит, в глазах Шаня, стеклянно-равнодушных, арктических, что-то проясняется, будто ему все-таки было не плевать, будто его волновало это нет – или, может быть, Тянь просто в очередной раз принимает желаемое за действительное. Но когда янтарь знакомых радужек пусть и едва уловимо, но так знакомо, так правильно смягчается и теплеет, Тянь уверен – не кажется. Не придумал. Шань выдыхает короткое: – Ясно. И это звучит все так же спокойно-выверенно, тщательно контролируемо, как звучит теперь большая часть всего, что говорит Шань. Но сейчас Тянь не слышит в этом голосе осколков льда, которые всегда направлены на него, Тяня, которые ему всю изнанку изъели в решето. Он ни разу не был инициатором их ночных прогулок – знает, что не имеет права, знает, что должен держать себя в рамках, знает. Но как же охренительно сильно ему хочется рискнуть, выдохнуть короткое, сиплое… Может, завтра? …которое Тянь заставляет себя сглотнуть. Наблюдая за тем, как Шань уходит в противоположную от него сторону, Тянь повторяет мысленно снова и снова – это не конец. Не конец. Не конец. Каждый раз, глядя в спину Шаня, ему приходится себе это повторять. Но. Их. Ночи. Повторяются. И это – ключевое. И эти ночи все так же – исколотое небо и молчание, рыжий затылок, в который хочется зарыться носом, брови, не сведенные к переносице в хмурой гримасе, две бутылки пива, длинные пальцы, иногда барабанящие по одной из них, уют и покой, которые селятся где-то там, в подреберье, и дают возможно на секунду почувствовать себя почти-живым. Эти ночи похожи друг на друга, как близнецы. Тянь без усилий различил бы их по цвету неба и вкусу воздуха, по выражениям лица Шаня, по его мимике, по тому, как ярко горели под фонарными столбами его волосы, как он взъерошивал их рассеянно или рассеянно теребил выбившуюся из футболки нитку. Каждая ночь для Тяня – особенная. Каждую он помнит в деталях. О каждой мог бы написать десятитомник.***
А потом все… Тянь хотел бы сказать – рушится, так было бы проще, проще оправдывать себя позже, если сорвется, если слетит в кювет, чтобы себя и других – другого – всмятку. Проще. К черту это ебучее проще. Потому что на самом деле нет, не рушится. Просто вновь меняется. Вот только на этот раз не в лучшую для Тяня сторону. Когда в череду уже знакомых, до того спокойных и размеренных, что восхитительно рутинных дней врывается Цзянь – Тянь не особенно удивлен. Несколько раздражен, да. Но не удивлен. Цзянь врывается в мастерскую вихрем, состоящим из солнечных улыбок, экспрессивных взмахов руками, бесконечных словесных потоков, извергающихся из него вулканом. Их единственная попытка собраться вчетвером закончилась эпичным провалом, и больше таких попыток никто не предпринимал – так что Тяню почти не приходилось видеть, как общаются Шань и Цзянь. Но теперь он видит. Видит, как теплеют глаза Шаня, тут же вскидывающего голову, стоит Цзяню мелькнуть на радаре. Видит, как Цзянь с ласковой улыбкой наблюдает за Шанем, погруженным в работу и ничего вокруг не замечающим. Видит, как Цзянь подает Шаню инструменты, будто действительно понимает, что нужно делать, будто такие эпизоды в их жизни случались тысячи раз до. Видит, как они обмениваются репликами, понятными только им одним. Видит, как смешливые лучики морщинок собираются в уголках глаз недовольно бурчащего Шаня, когда Цзянь отпускает особенно дурацкую шутку. Тянь видит. И Тянь знает, что за этим не стоит ничего большего, чем крепкая, временем проверенная дружба. Ревнует ли он? С чего бы? Так что… Да, Тянь ревнует. Немного. Самую капельку. Ладно. Он пиздец, как ревнует. Возможно, даже не столько ревнует, сколько завидует. Потому что, пока ему самому позволено лишь молча сидеть здесь, в уголке, на потрепанном кресле да уткнувшись носом в ноут – Цзяню позволено носиться по всей мастерской, позволено хохотать во весь голос и нескончаемо тарахтеть, позволено ежесекундно отвлекать Шаня какой-то ерундой. Цзяню позволено. А Тянь… Тянь за все время, что Цзянь здесь, не произносит ни слова, а когда Цзянь все-таки застает его за наглой, жалкой, отчаянной слежкой – в его глазах, вмиг посерьезневших, появляется это тошнотворное понимание; Тянь тут же опять утыкается взглядом в ноутбук. И даже если он осознает, что ведет себя, как обиженный ребенок – ему плевать. Ему плевать ровно до тех пор, пока Цзянь не уходит, а Шань не оборачивается к нему и не спрашивает, привычно хмуря эти свои брови и сжимая губы в острый горизонт: – В чем проблема? Секунду-другую Тяню очень хочется огрызнуться, хочется вновь вытащить наружу, показать миру – Шаню показать – свое привычное и мудаческое, то, с чем ему проще, чем он знает, как оперировать. Ведь причинять боль – это так легко, на самом деле. Боль – она вообще понятная, легко препарируемая, ее надевать можно, как перчатки, и ваять ими удобные скульптуры из других. Но потом Тянь заглядывает Шаню в глаза. И порыв гаснет, оставляя за собой только чувство вины. Потому что там, за раздражением, злостью, за вековым холодом, которым Шань привычно пытается прикрыться, слишком отчетливо видно беспокойство. Отчетливо – потому что Шань, оказывается, за это время чертовски много открыл и показал Тяню, и Тянь как-то упустил это, не упуская, потому что ему же как всегда хочется больше – и он забывает за этим то, что у него уже есть. Шань беспокоится. И беспокоится о нем, Тяне. Осознания этого достаточно, чтобы, когда Тянь выдыхает: – Все в порядке, – это даже было почти правдой. Но только почти. Еще пару секунд Шань продолжает сверлить его взглядом – и Тянь даже не пытается сделать вид, что в его словах совсем не было лжи. Тянь не хочет ему лгать, больше – нет. Но и у другого ответа у него тоже нет – не сейчас, не когда у них под ногами хрусталь. Может быть, однажды. Может быть. Если Тянь вновь сумеет стать тем, кому Шань доверяет хотя бы на сотую долю того доверия, которое было когда-то. Потому что сам Тянь доверяет ему безоговорочно. Доверяет куда больше, чем себе. И именно поэтому он не может вываливать на Шаня все свое внутреннее дерьмо, сгружать на него то, с чем должен для начала разобраться сам. Хотя бы попытаться. В конце концов, Шань отрывисто, коротко кивает и отворачивается, без вопросов принимая такой расклад. Принимая то, что готов дать сам Тянь. Без усилий делая то, что лишь учится делать Тянь. На следующий день Цзянь приходит опять, и его опять много, и он опять – вихрь, стихия, а Тянь опять – смесь из обиженного ребенка и оскаленного цербера, которого швыряет по полюсам. Но в этот раз ему чуть проще. Чуть спокойнее. Легче наблюдать за всем со стороны – и бороться с желанием схватить Цзяня за шкирку, чтобы вышвырнуть его за дверь, как нагадившего в углу щенка. В этот раз Тянь даже вклинивается с парой реплик – получается почти не злобно, немного едко, разве что. И шипяще. А Цзянь смотрит на него в ответ странно. Будто оценивающе. Будто даже с одобрением – хотя откуда там взяться одобрению? А после натягивает на лицо широкую белозубую улыбку – и отбривает каждую из реплик Тяня. Шань тоже смотрит на него странно, но что значит его взгляд Тянь не может понять совершенно. Поэтому просто наслаждается самим фактом того, что Шань смотрит. Что, хотя все внимание и перетягивает на себя Цзянь – совсем немного, всего пара секунд достаются и ему, Тяню. Когда Тянь приходит в мастерскую третий день подряд, чего в последнее время старался не делать – их ночей ему тоже за три дня не досталось, но Тянь не жалуется; не жалуется, блядь, – он надеется, что хоть сейчас получится вернуться в их Шанем молчаливую рутину, вдохнуть той тишины, которой когда-то его, тупого злоебучего мудака, так сильно наизнанку выворачивало. И пара часов этой тишины ему действительно достается, Тянь даже успевает расслабиться, растечься в своем кресле довольной лужицей, которая временами выглядывает из-за крышки ноута, чтобы облизнуть взглядом сильные руки, и длинные ноги, и острые скулы… Тянь даже почти счастлив в такие секунды. Почти – потому что он совсем не помнит, как счастье ощущается. Но потом в их рутину вновь врываются, только не вихрем. Степенным шагом. Спокойствием и уверенностью в каждом движении. В этот раз это не Цзянь. Чжань. Вот теперь Тянь уже начинает откровенно злиться, не понимая, какого черта происходит. За все то время, что ошивался в мастерской до сих пор, он мог по пальцам пересчитать те разы, когда здесь был кто-то из этих двоих. А теперь зачастили, блядь. Каждый, сука, день. Какого хера? И ведь, казалось бы, Чжань – спокойный и тихий Чжань, его совсем не так много, как Цзяня, он не заполняет собой каждый дюйм пространства, не забивает весь эфир своим существованием. Но проще от этого нихуя не становится. Со стороны, наверное, может показаться, что отношения между ним и Шанем отстраненные, даже прохладные; максимум – приятели, но ни о какой близости и тем более дружбе там и речи не идет. Они ведь даже едва ли парой фраз обмениваются за все то время, что Чжань торчит в мастерской. Со стороны – может показаться. Но Тянь, мать его, видит. Видит эти их безмолвные диалоги, видит, как Чжань иногда кладет руку Шаню на плечо и будто вытягивает из него одним касанием тонну напряжения, видит, как иногда они толкаются плечами и едва уловимо улыбаются друг другу одними глазами. Иногда Тянь ловит изучающие, внимательные взгляды Чжаня на себе, но мало обращает на них внимания. Это не больше и не меньше, чем то, что у Шаня с Цзянем – так же крепко, просто иначе. И настолько же недостижимо для Тяня. Одна только мысль о том, что Шань настолько расслаблялся бы рядом с ним, настолько чувствовал бы себя собой; что он, Тянь, мог бы вот так просто, не боясь ничего разрушить, прикасаться к Шаню, и одним касанием приносить ему облегчение… В какой-то момент начинает казаться, что Тяню пытаются что-то сказать, но какими слишком ебланскими методами. А сам он слишком взбешен, чтобы понять смысл. Столько ебучих усилий, чтобы не быть жадным, чтобы не требовать больше, чтобы брать только то, что позволено, что милостиво протягивают знакомые мозолистые руки; чтобы научиться ценить это «позволено», ценить сам факт того, что Шань здесь, что Шань добровольно рядом, что Шань существует в радиусе видимости, досягаемости. Чтобы. Чтобы. чтобы чтобычтобы… И все к херам, в пропасть, когда Тянь весь опять – пульсирующая жажда, пылающая ревность-обида-ярость, потребность просить, умолять. пожалуйста, Шань пожалуйста Когда на четвертый день приходит Хао Ши – это становится последней каплей. Тяня хватает минут на пятнадцать наблюдения за тем, каким покладистым становится Шань рядом с ней, как она смягчает такие его углы, которые Тяню даже никогда не казались острыми, как колючесть и ершистость, которые остаются даже рядом с Цзянь и Чжанем, уходят рядом с ней, как Шань дергается каждый раз, стоит Хао Ши слишком резко повернуться и болезненно охнуть – последствия аварии, которые еще не до конца ушли, из-за чего Тянь не может себе разрешить даже злиться на нее. Там, в больнице, он ведь почти не видел их с Хао Ши взаимодействия, а то немногое, что видел, так легко было проигнорировать и списать на сам этот факт – больница. Палата. Маневрирование на границе между жизнью и тем, о чем думать не хотелось даже ему, Тяню. Так что, конечно, тогда Шань был с ней нежнее. Мягче. Заботливее. Конечно. Но сейчас… Блядь. Так что Тянь сбегает оттуда. Идет курить – по официальной версии. Когда вторая сигарета дотлевает в его пальцах и Тянь уже обдумывает: потянуться ли ему за третьей или пора остановиться, у него появляется компания. Третья сигарета все-таки послушно выныривает из пачки. Хао Ши брезгливо морщится, но Тянь это игнорирует. Ее никто не звал, пусть теперь терпит… но потом он вспоминает о том, что Хао Ши только вышла из больницы, думает о том, с каким выражением посмотрит на него Шань, если выйдет сейчас на улицу. Сигарета послушно ныряет обратно в пачку. Чтоб ее. Проследив за его движением, Хао Ши насмешливо вскидывает брови, и Тянь проглатывает раздраженный оскал. Какое-то время они продолжают молча стоять бок о бок, пока из воздуха вымывает сигаретный дым и серая дымка сменяется чистой голубизной неба. А потом Хао Ши наконец начинает говорить: – Ты ведешь себя куда адекватнее, чем я ожидала. – Думала, повыдергиваю тебе волосы? – Скорее, ждала чего-то более психологичного. Тянь хмыкает, продолжая рассеянно вертеть в пальцах зажигалку и наблюдая за тем, как солнечный свет преломляется на серебряных гранях. – Видимо, я продолжу обманывать твои ожидания. Молчание опять заполняет пространство между ними чем-то густым и смолянистым, чем-то, от чего Тянь успел совсем отвыкнуть за уютным и правильным, почти рутинным молчанием с Шанем. Но разбивать его сам Тянь не хочет; он хочет дождаться того, что скажет Хао Ши – для чего-то ведь она вышла, едва ли для этого нелепого диалога. Но мысль надрывно пульсирует в голове, мечется; бьется о стенки черепа и требует к себе все больше внимания. В конце концов, Тянь не выдерживает. Выдыхает. – Он любит тебя. Это не то чтобы новость. Тянь же был там. Видел, что с Шанем творилось, пока Хао Ши оперировали. Видел, блядь. И все равно – долбаный хук в солнышко. Черт возьми. – Любит, – спокойно подтверждает Хао Ши, и мельтешение зажигалки перед глазами останавливается, когда Тянь впивается в нее пальцами. – Но не так. Тянь тихо-тихо выдыхает. Он знает это. Знает. Но… – С тобой он мягче, чем с другими. Чем с Цзянем и Чжанем, – хочет добавить он. Чем со мной, – хочет добавить он. Но молчит. – Это все потому, что я девушка, – фыркает Хао Ши с неожиданным раздражением, вот только раздражением ласковым и беззлобным, обращенным на Шаня. – Тысячу раз говорила ему, чтобы относился ко мне, как ко всем, но без толку. А теперь еще и эта больница… Она вздыхает с легкой, наигранной обреченностью в голосе, а Тянь наконец отрывает взгляд от зажигалки и смотрит на нее с удивлением, вспоминая. А ведь правда. Даже в их пятнадцать, когда Шань был оголенным нервом, обмотанным колючей проволокой – попробуй подступись, – рядом с девушками он становился спокойнее. Не нежничал, конечно – но и грубил им очень редко, обходясь короткими сухими фразами при необходимости. Тянь помнит, как его это тогда бесило – признавать свое бешенство ревностью он в то время отказывался. Сейчас же воспоминание приносит облегчение. – Он относится ко мне как к девушке, – вдруг тихо добавляет Хао Ши, и обреченность в голосе обретает реальные острые грани, горчит так явственно, что Тянь чувствует эту горечь на собственном языке. – Но девушку во мне не видит. А потом она вдруг улыбается, широко и ярко, запрокинув голову к небу, будто пытаясь бросить ему вызов; и есть в этой улыбке что-то неприятно знакомое, но Тянь не успевает вцепиться в догадку, когда Хао Ши говорит. – Он уже мой лучший друг, но, может, однажды я научусь видеть в нем брата так же, как он видит во мне сестру. И, вот оно. Их пятнадцать опять прилетают Тяню бумерангом по затылку – но теперь образом Цзяня, который широко, с отшлифованной беззаботностью улыбался своей абсолютной уверенности в том, что его влюбленность в лучшего друга навсегда останется безответной. Цзянь ошибался. Ошибается ли Хао Ши? И насколько Тянь мудак, если часть его, абсолютно ужасная, собственническая часть надеется, что нет? Ведь Шань мог бы быть с ней счастлив. По-настоящему счастлив спокойным тихим счастьем. Они были бы красивой яркой парой, и… И… Блядь. Тянь не может. Просто не может. Его ломает одной мыслью. Но потом он думает о Шане, который вновь улыбался бы – пусть и не для Тяня; который нашел бы в ком-то свою гавань – пусть и не в Тяне; шрамы которого затянулись бы, и он вновь смог бы спокойно дышать – пусть и не с помощью Тяня… Еще недавно, когда Хао Ши прямо спросила, что Тянь предпринял бы, будь она единственной, кто способен сделать Шаня счастливым, Тянь подумал – не знаю. Подумал – я же проебывающийся мудак и эгоцентричная мразь. Но вместе с тем, параллельно мелькнула та самая монолитная, знакомая уверенность, которая поселилась в нем гораздо раньше, чем Тянь успел ее осознать; чем Тянь решился ее осознать: Ради Шаня. Я сделал бы все. Теперь одна из бесконечных граней этого неопределенного, всеобъемлющего «все», в котором Тяню страшно было копаться, обретает восхитительную ясность. И сейчас Тянь думает – да. Впервые находит в себе силы закончить эту мысль: Да, я смирился бы. Научился бы с этим мириться. Пока знал бы, что Шань ходит с ним по одной земле, что где-то там Шань счастлив и у него все хорошо – научился бы. Неожиданно Тянь понимает, что это не самообман, не попытка прикрыться красивой иллюзией. Он и впрямь смог бы. Ради Шаня – смог бы, может, даже сумел бы стать ему другом, чтобы быть рядом хотя бы так. Просто на это понадобилось бы время. Может, пока что Тяню больно об этом даже думать – зато однажды. Однажды. Но… «Видит во мне сестру». Он вспоминает взгляд, которым Шань смотрит на Хао Ши – и понимает, что почти так же Шань смотрит и на Цзяня с Чжанем; разве что чуть мягче и ласковее, чем на них. Он вспоминает то, о чем старается не думать обычно, мыслей о чем избегает, как пламени; то, как Шань смотрел когда-то на него самого; то, как от этих взглядов пересыхало в горле, и сердце сбивалось в истерику, и огромным пушистым комом в груди разрасталось что-то теплое и уязвимое, но парадоксально казавшееся непобедимым. Слабость и сила. Всегда бок о бок, если дело касалось Шаня. И Шань не смотрит на Хао Ши так. Шань ни на кого больше не смотрит так. На Тяня – в том числе. Какую же огромную, врученную ему лично вселенную Тянь проебал. Тянь поворачивает голову и открывает рот, подыскивая слова – но они все разбиваются об улыбку Хао Ши, теперь увядшую до совсем крохотной, со светлой грустью ютящейся в уголках губ. – Я боюсь опять причинить ему боль, – неожиданно для себя выдыхает Тянь. – Я хочу сделать его счастливым – но не знаю, как. Хао Ши медленно поворачивает к нему голову, и глаза ее чуть округляются в удивлении. Честность за честность. Один-один. Тянь не знает, почему вновь именно ей говорит о том, в чем боится признаваться даже себе. Наверное, дело все еще в жалости, которой от Хао Ши он точно не получит. Возможно, она честна с ним по той же причине – он не станет ее жалеть. Несколько секунд Хао Ши рассматривает его внимательно и наконец, когда Тянь ожидает ментального хука в челюсть, произносит серьезно: – Ты знаешь, – и продолжает, прежде чем Тянь успел бы возразить. – Я видела ваши фотографии. Видела, как он тебя рисует. Это… – она обрывает собственную мысль, чуть качая головой, и заканчивает, повторяя. – Ты знаешь. А Тянь думает о рисунке, спрятанном между страниц книги на нижней полке шкафа. Он боялся, что, если продолжит таскать рисунок с собой – тот скоро износится, а у Тяня совсем ничего не останется. Ничего. Будь Цзянь на месте Хао Ши – Тянь бы высмеял эти слова, даже не подумал бы отнестись к ним всерьез. Но Хао Ши незачем его успокаивать. Она точно не видит его лучше, чем он есть на самом деле. И Тянь не знает, как реагировать сейчас; боится поверить в то, что это может быть правдой. Что он действительно знает. Что у него есть шанс. Может, он и впрямь знал когда-то – но знает ли он сейчас? Тяню кажется, они вновь идут в своих разговорах по сотому кругу, говорят все о том же – просто разными словами. Но Хао Ши почему-то не обрывает его. Хао Ши почему-то терпелива и дает шанс вновь и вновь проговаривает вслух все свое дерьмо. Да, Тянь знает, что это не ради него – ему и не нужно, чтобы ради него. Он говорит именно потому, что это – не ради него. А еще Тянь знает, ради кого это на самом деле – но понимание почему-то не бесит, как бесило бы до алых пятен под закрытыми веками считанные недели назад. Просто Шань заслуживает быть кому-то настолько нужным. Заслуживает, чтобы кто-то был ему настолько предан. И эта мысль успокаивает что-то яростное внутри прежде, чем оно успело бы вскипеть и взорваться. Хао Ши тем временем вновь отводит взгляд, задумчиво глядя на редкие проезжающие машины и рассеянно покусывая губу, будто сомневаясь. Наконец, она решается и начинает говорить, все так же не глядя на Тяня; и он почти уверен, что именно ради этих слов Хао Ши вышла на улицу. – Думаю, он сам расскажет тебе все однажды. Когда будет готов. Когда ты этого заслужишь. Потому я не собираюсь говорить всего, просто… Я познакомилась с ним, когда он потерял все и состоял из одних обломков. В худший период его жизни. И я видела, как он поднимался со дна, где оказался не по своей вине. Это был самый ужасный и самый восхитительный опыт в моей жизни. Я не встречала кого-нибудь сильнее, чем он, и сама бы так не смогла. Не знаю, каким он был до – но я знаю, какой он после. Он собрал себя заново, Хэ Тянь. Сам. Он не принимал ничью помощь. Немногие способны на такое. И я не думаю, что хоть кто-то, каким бы сильным он ни был, способен сделать это дважды. Ее тихий и спокойный, но внушительный голос, полный скрытых за внешней бесцветной оберткой эмоций забирается Тяню под кожу, впаивается ему в кости. Цзянь говорил уже что-то похожее – но, кажется, Тянь неебически плохо слушал. Теперь он не может не слушать. Не может не прислушаться. Когда Хао Ши поворачивается к нему – ее взгляд прошибает насквозь. – Просто никогда не забывай об этом, Хэ Тянь. Он сильный, сильнее всех нас и многое выдержит, ему не нужно, чтобы с ним носились как с хрустальным. Ты знаешь это не хуже меня. Может, даже лучше меня. Но если ты сделаешь ему по-настоящему больно – ты его разрушишь. Я бы сказала, что приду тогда за тобой, – ее губы растягиваются в болезненной и горькой, такой далекой от веселья улыбке. – Но не думаю, что, разрушив его, ты не накажешь себя за это сильнее, чем смог бы любой из нас. Потом она закрывает глаза на секунду, выдыхает так гулко, что ее выдох резонирует внутри Тяня – а когда резко распахивает их, то тут же разворачивается на пятках, и, не дожидаясь ответа, делает шаг к двери. Ответ здесь нужен не ей. Тяню бы самому для себя его найти. Тянь же смотрит, и смотрит, и смотрит в пустоту перед собой, слыша приглушенные шаги позади себя и ощущая как пустота тает внутри. – Почему вы все вдруг начали ошиваться в мастерской? Все-таки спрашивает он напоследок чуть хриплым, непослушным голосом, и в ответ ему в спину прилетает чистый искристый смех. Прежде, чем дверь захлопывается, Хао Ши советует: – Лучше задай этот вопрос Цзяню. Когда спустя десяток минут Тянь возвращается в мастерскую, Хао Ши там уже нет. Шань смотрит странно, с хмурой складкой между бровей и острой линией поджатых губ – но разозленным не выглядит и ни о чем не спрашивает. Их молчание опускается Тяню на плечи чем-то родным и восхитительно привычным. Ему вновь есть, чем дышать.