Fake Love

NC-17
Завершён
96
автор
Фэндом:
Размер:
101 страница, 54 593 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

2. Милостыня не монета, а поцелуй

Настройки
В квартире Намджуна не было ничего, кроме шепота, ничего, кроме этого старенького матраца, но Юнги всего этого хватало, чтобы насытиться счастьем. Не хватало только времени, что он здесь проводил: Намджун — наркотик, подросток пустил его по своим венам, и ему хотелось еще, хотелось больше, хотелось так, что руки выворачивались в обратную сторону всякий раз, когда его касался некто, отдаленно напоминающий громоздкий сад и переплетения бархата, лежащего на полу под собственной теплой толстовкой. Юнги нехотя перевернулся на спину, с болью открывая глаза и врезаясь взглядом уже в такой знакомый, такой родной потолок цвета осенних листьев. Мальчик приподнялся и повернулся лицом к мирно сопящему юноше, а после провел пальцами по изгибам его плеч, завороженно и сказочно, проваливаясь в чужое тепло. Звук будильника заползал в уши тараканами — хотелось закрыть их и закричать от страха, но подросток не мог позволить себе такой роскоши, как страх, потому что он знал, что должен быть сильным, знал, что должен быть тем, кто может постоять и за себя, и за брата. Вот только знать это одно, знать — легко, очень просто, тело Юнги, кажется, предавало его разум, ведь подниматься и бежать на бесплатный автобус не хотелось, ведь слишком глупые и слишком детские желания пожирали его, проглатывали целиком — мальчик терялся в себе. Он должен был бы сейчас судорожно собирать свою одежду, доставать ее из пыли, вырывать из сердца окружающего пространства остатки совести и стыда, но он лишь продолжал лежать рядом с Намджуном и ловить каждое содрогание его ресниц, следить за чужим сном, будто бы за самой желанной добычей. Юнги должен был бы сейчас разразиться молнией, оглушить всех окружающих громом, потому что даже сейчас, в чужих объятиях, он все еще был одинок. А еще он был ребенком, а еще ему только-только исполнилось восемнадцать, сладкие восемнадцать, которые так любят называть лучшей порой жизни. Все вокруг так любят говорить о молодости как о чем-то, что на всю жизнь запомнится, но для мальчика все эти слова были выцветшими ромашками, горем рассыпанными по полю разума. Потому что Юнги знал, что все деньги даются только тяжелым трудом, потому что он знал, что не существует легкости, а всякая легкость — временная иллюзия. Потому что подросток был вынужден бросить школу и идти под томные прожорливые взгляды одноклассников, прижавшихся к окну. Жизнь Юнги — переплетение грязных нитей, небрежно сотканных в старика под кожей ребенка, поэтому так не хотелось отрываться от вечно молодого Намджуна, так не хотелось терять свое юношеское безрассудство и окунаться в мир взрослой суеты. Секунда. Все лишь одна секунда — больше подростку было не нужно. Еще всего лишь одно мгновение, проведенное в этих сильных и нежных руках. Юнги утонул и погрузился в бездну, он чувствовал, как что-то тянет его на самое дно, и этим чем-то была необъяснимая глупая любовь к этому человеку, не имеющим ровным счетом ничего, кроме этого отцовского старого дома, кроме оголенного тела мальчика, готового отдать ему все, что тот только попросит. Не готового отдать только себя. Юнги не хотел подниматься, не хотел снова открывать глаза, но неумолимый звон будильника продолжал рвать на нем кожу. Мальчик сладко потянулся и приподнялся, а после вылез из-под толстовки, что они использовали как одеяло, и стал быстрыми движениями одеваться, бегая по комнате, словно кот. Квартира все еще была погружена в ночную оглушающую тьму, и подросток чувствовал на себе ее холодные морозные руки, скользящие по белоснежной коже лезвиями. Одевшись, он позволил себе лишний раз пройтись по тому, что когда-нибудь мечтал назвать своим домом. На самом деле, он уже сотню раз мечтал о том, как начнет заставлять эти комнаты мебелью, как они будут навечно счастливы и как Чимин будет сидеть в уголке и читать свои любимые книжки. Но сейчас это все не имело смысла. Юнги тяжело вздохнул и, поцеловав спящего Намджуна в щеку, выбежал из теплого дома, подставляясь под удары безразличного неба. Дорога до дома, вернее, до той квартиры, той будки, которую им так любезно предоставил их общих хозяин, была мучительно короткая, такая, что мальчик даже не успел сто раз пожелать смерти сценаристу. Автобус ехал быстро, безумно быстро, а Юнги мечтал, чтобы его занесло на этом льду, чтобы он врезался во что-нибудь — и все пассажиры в лице самого подростка и его совсем маленького, почти незаметного горя погибли. Но дорога закончилась быстро, поэтому будка уже подзывала к себе. И Юнги нехотя шел, тихо, невесомо, будто бы и вовсе не ощущал собственного тела. Он не хотел возвращаться домой, но хотел убедиться, что с его братом все в порядке, а после хотел ударить этого самого брата, потому что он собственными руками губит свою жизнь. Подросток действительно ненавидел Чимина, но и любил его больше, чем кого-либо когда-нибудь полюбит. Юнги ужасно злился на него, злился до скрежета зубов, до выцарапанных глаз, до болезненных спазмов, но он знал, что может простить ему все на свете. И поэтому он ускорил свой шаг и совсем скоро оказался у своей же двери, не решаясь войти внутрь. Потому что уже отсюда было слышно, как Чимин роняет тяжелые слезы, потому что уже здесь подросток хотел разбиться и свалиться на пол без костей. Но он лишь тихо, крадясь, вошел внутрь и, сложив верхнюю одежду, аккуратно подошел к брату. Их будка — маленькая, крохотная квартирка с двумя кроватями, одним стареньким шкафом и новенькой кухней, на которой Чон Хосок придумывает для Чимина свои изыски, готовит его, словно тот несконачаемый набор продуктов. Их будка — обилие ненависти, стекающая по стенам печаль. Юнги опустился на кровать к брату и молча обнял его со спины, прижимаясь лицом к хрупким лопаткам, считая кончиком носа чужие торчащие позвонки. Мальчик тяжело выдохнул куда-то в шею Чимину, а после прислонился щекой к плечам, испещренным россыпью веснушек — общая для их семьи черта. — Ты вернулся? — прошептал старший, слегка улыбаясь. — Да… — выдохнул подросток. — Прости, что назвал тебя шлюхой, я не хотел. — Я знаю, ты вспыльчивый. Не волнуйся об этом. — Но я волнуюсь, все время волнуюсь за тебя, — он закрыл глаза и крепче прижался к брату, — вдруг ты исчезнешь, ты все время будто бы исчезаешь, и я не знаю, как мне это остановить. Мне страшно… — Я тебя не оставлю, солнце, ни за что не оставлю, не бойся, — Чимин повернулся к брату и взял его бледное личико в свои теплые ладошки, как это всегда делала их любимая мама, — ты не будешь одинок. Обещаю. — Верю, — солгал мальчик, — ты сегодня плакал? — Нет, вовсе нет. «Понятно», — ответил Юнги. Понятно, что плакал и что солгал, чтобы не тревожить и без того тревожное сердце мальчика. Понятно, что всю ночь он рыдал в одиночестве пока сам подросток эгоистично делил свое тело с другим юношей, потому что самовлюбленно любил кого-то, потому что не мог поделиться своим уродливым счастьем с братом, потому что Чимин несчастен и подросток честно не знает, как это исправить. Как собрать брата по кусочкам, как собрать его обратно в жизнерадостного и любящего, в мечтательного и вредного, как собрать его снова и ничего не упустить, если Чон Хосок каждый раз выбрасывает осколки от этого человека, а если и не выбрасывает, то оставляет себе, запирает их в клетке своей пустоты. Понятно, что сломанный и разбитый Чимин не мог избавить Юнги от одиночества, ведь сам был одинок. Они бессовестно лгали друг другу, причиняли друг другу боль, мечтая боль эту устранить. Юнги не знал, как справиться с этой бурей в своем сердце, ничего не знал, поэтому просто обнял брата сильнее, прижал его до болезненного вздоха и закрыл глаза. — Когда он придет? — тихо спросил подросток, желая услышать «никогда». — На рассвете, ты же знаешь. Он всегда так делает. — Почему ты не можешь его бросить? Почему ты это делаешь? — сильнее зажмуриваясь, начал бессознательно и горько шептать мальчик. — Ты ведь его не любишь, я знаю, что это так, не отрицай. Тогда зачем? Что он тебе даст? Мне через год будет девятнадцать, я смогу и сам обеспечить нас, честное слово. — Ты еще такой ребенок, Юнги, — грустно улыбнулся Чимин и привстал, — пойдем, я покормлю тебя, а то он придет скоро. — Ненавижу его, — выплюнул он, — ненавижу. Его и эту будку. Всех ненавижу. Старший не стал отвечать, лишь потрепал своего котенка по голове и за руку повел на кухню, где усадил на табуретку и приказал ждать, а сам принялся искать в холодильнике нужные продукты. Укутанный в одеяло, Юнги качался на стуле, как самый настоящий ребенок, и ему нравилось это делать. Ему нравилось быть мальчиком, нравилось никогда не взрослеть, и, честно говоря, он не хотел это делать. Он хотел бы навечно остаться ребенком, потому во взрослом мире нельзя мечтать, потому что во взрослом мире нельзя радоваться таким простым вещам, ведь это сочтут за глупость. Потому что там, в чужой реальности, ему нужно будет всегда быть сильным, а он этого безумно не хотел. Юнги хотел вот так вот просто быть слабым, сидеть на кухне в одеяле в ожидании завтрака от любимого брата. Но он знал: как только солнце проснется, как только вознесет свою голову над этим миром, его счастье разрушится, превратится в змей и уползет от него. Чон Хосок был единственным солнцем в их маленьком ограниченном мирке, поэтому подросток и ненавидел рассветы, потому что они разрушали его, разрушали моментально, а Чимина они забирали по кусочкам. И Юнги ненавидел это. — Ты ведь ночевал у Намджуна, да? — поинтересовался старший, ставя перед братом миску риса. — Я же просил тебя не делать этого… — Ой, ну только не начинай, пожалуйста, только не сейчас. — Но я беспокоюсь, — Чимин надул губы и присел напротив подростка, — ты в него влюблен? — Да, очень сильно. И я не брошу его, ясно? Говори что хочешь, но он близкий мне человек. — Но… Ты же знаешь, что у этого парня проблемы с алкоголем… И его отец в тюрьме сидит… Я знаю, что это не повод так говорить, но, знаешь, он тоже может быть в глубине души агрессивным. Вдруг он сделает тебе что-нибудь? — Хен, хватит! — отрезал парень и закатил глаза. — Все было хорошо, почему ты начинаешь? Ты же знаешь, как я не люблю говорить на эту тему, боже… Послушай, это глупо, он не такой, как его отец, никогда им не станет, никогда. Он хороший и добрый, заботливый и… И… Все, закрыли эту тему. Я не хочу ничего слышать от того, кто раздвигает… Забудь. Чимин не забудет. Не сможет забыть. Юноша знает, какого Юнги о нем мнения, знает, что он всего лишь шлюха, недостойная даже рот открывать, недостойная любви. И поэтому юноша искренне не понимал, почему подросток все еще с ним, почему не бросает и не бежит, ведь он должен, ведь на шее петлей повис ошейник с надписью «Чон Хосок», ведь не существует выхода из зависимости, в которой находишься по собственному желанию. Чимин тяжело вздохнул и вдруг наткнулся на свое отражение в замерзшем окне, а после резко опустил взгляд вниз и попытался забыть то, как он выглядит. Попытался забыть то, кто он вообще такой, потому что знать себя, помнить себя и принимать себя не получилось, потому что это было безумно тяжело. Юнги, увлеченный завтраком, не заметил, как хрупкие косточки брата ломаются под тоннами мыслей — таких, которые хотелось выблевать, которые хотелось из себя вырвать и повесить флагом на тонущий под отчаянием город. Чимин поджал губы, пытаясь не думать, но ничего не получалось. «Отвратительный», — крутилось в его голове, крутилось и крутилось, выедало его. Он отвратителен. Он ужасен и некрасив. Хотелось стать лучше, хотелось стать прекраснее, расцвести, словно белая хризантема. Но эти жирные руки мешали, эти огромные ноги тянули на дно, эти щеки уродливо свисали вниз, словно мертвые собачьи уши. Чимин закрылся руками и попытался улыбнуться, попытался спрятаться в чуждых ему эмоциях, но стоило лишь один раз проскользнуть по тонким ручкам брата, по выпирающим косточкам, как «отвратительный» пустилось в пляс по разуму. Это слово было подобно умалишенной цыганке, что схватила в руки лунный серп и стала неуклюже двигаться, падая острием на стенки мозга. И вдруг стало так больно, так невыносимо холодно, что Чимин честно был готов заорать, но не мог. Он продолжал улыбаться своему дорогому брату, на губах которого жирным слоем осело масло. И это было мило, так мило, что желудок юноши сделал сальто: на огромным пухлых губах это выглядело бы мерзко и грязно. Руки Чимина неожиданно задрожали, сзади оказался монстр смотрящий на него и повторяющий одно и то же, повторяющий: «Чертова свинья, жирное отродье, тебе не стыдно выходить на улицу? Думаешь, другим людям приятно видеть рядом с собой такого, как ты? Да над тобой все смеются! Все! Даже твой собственный брат, даже он думает, что ты отвратительный». Чимин достал ингалятор и жадно вдохнул кислород, а после поднялся и убежал в ванную, чтобы вместе с рвотой все свои мысли выблевать, чтобы больше было не о чем думать и нечего желать. Он припал к раковине лбом, закрывая глаза и чувствуя, как слюна тянется от его мерзких губ к смыву, чувствуя, как последние силы покидают его. Юноша закрыл дверь на замок и снял с себя домашнюю черную майку, откидывая ее в сторону. Руки-петли сами потянулись ощупывать неровное, неясное, страшное тело. Собственные пальцы обжигали, собственная ненависть убивала. Чимин трогал себя так, словно он касался грязи, словно мечтал вырвать свою кожу, сделать себе больно. Он надавливал на места, которые казались ему слишком пухлыми, надавливал, а после хватался за них пальцами и растягивал, словно пастилу. Хотелось себя ударить, но его тело принадлежало Чон Хосоку — хозяин не любит, когда игрушки ломаются, хозяин любит ломать их сам. Поэтому Чимину оставалось только схватиться за голову, присесть на пол и начать качаться из стороны в сторону под шум льющейся из крана воды — Юнги не должен узнать. Юнги ничего не должен знать. Но Юнги не глупый, он все знал с самого начала, но не знал, что ему делать, поэтому он просто продолжал жевать свой завтрак, мечтая сломаться. Продолжал поедать жирные кусочки еды, чтобы в конце концов растолстеть, чтобы кости из него не торчали, чтобы Чимин увидел, какой он красивый. Первые лучи солнца превратились в ядерные разряды, они коснулись земли ровно так же, как коснуться могли ее взрывы и бомбы. Юнги сжался и тут же запихал в себя остатки риса, а после со скоростью света вымыл миску и побежал к ванной, начиная тревожно стучать по деревянной поверхности. Собаки всегда встречают своих хозяев, кошки любят прятаться. Услышав оповещение о рассвете — ненавистной кровавой каше на небе — Чимин умылся и под тяжелый болезненный взгляд мальчика стал раздеваться, но не успел он надеть ужасный набор женского белья, как дверь распахнулась, как в темноте коридора показался лик хозяина, черный, смолистый, похожий на болото. Юноша замер, подросток оцепенел: Чон Хосок был зол. Братья переглянулись друг с другом, мысленно прося прощение за собственные страхи, потому что не бояться злого хозяина сложно, потому что жестокость сочилась из глаз сценариста, его руки изгибались в желании согнуть чужие шеи и сломать их. — Уходи, — сказал Чимин брату, тихо и вкрадчиво, — спрячься. — Нет, пусть останется, — дьявольски улыбнулся мужчина, кладя свою тяжелую руку на плечо ребенка, — если он будет здесь, то я не стану тебя сильно наказывать. — Нет, прошу… Отпусти его… — Я останусь, не наказывай его, — возразил подросток. — Видишь, малыш, твой братик сам хочет остаться, — Хосок засмеялся и сверкнул глазами, словно тесаком, — Юнги, садись здесь, посмотришь на своего брата, может, тебе понравится. — Мне понравится видеть только твой труп, — тихо сказал Юнги, послушно садясь на пол и кривя губы, — когда-нибудь, я убью тебя. — Посмотрим, — ответил ему сценарист и подошел к своей игрушке, трясущейся от холода, умирающей от стыда, — почему ты не привел себя в порядок, а? Не хочешь, чтобы я был добр к тебе? Не хочешь меня? Не хочешь жить в этом доме и работать в моем театре? — Прости… — Не хочешь больше подчиняться? У меня была отвратительная ночь, я планировал провести утро в твоих сладких стонах, но ты не готов. Я не люблю ждать. — Мне жаль… — Докажи, что тебе жаль, — он улыбнулся и достал пачку сигарет и зажигалку, — давай, выкури все. — Нет… — тяжело дыша, стал отрицательно качать головой Юнги. — Да, — железным тоном отрезал Хосок, — давай же, малыш, сигареты снимают стресс, ты должен это сделать. Разве ты не напряжен? Думаю, нам стоит немного тебя расслабить. Вот только времени у меня не так много, так что давай, у тебя пять минут. Юнги уже было открыл рот, чтобы выхаркать проклятие, чтобы броситься и разгрызть глотку своему хозяину, но мужчина закрыл ему рот своей огромной рукой, закрыл и вжал его в стену, чтобы мальчик и пошевелиться не мог. А Чимин судорожно потянулся к сигаретам, его руки тряслись, его тело — одно сплошное землетрясение. Чон Хосок не знает, что такое пощада, Чон Хосок не знает, что значит жалость. Поэтому к маленькому и хрупкому юноше он не чувствовал ничего, кроме животного интереса, потому что в его представлении не существовало людей. Были куклы и были звери, но не было ни единого человека. А сам сценарист был чем-то вроде ветра — в одно мгновение он мог подарить спокойствие и счастье, в другое — лишить жизни. Пес на жирных коленях, пес с побитыми лапами — так мужчина видел Чимина, со страхом обхватывающего сигареты своими губами. Юнги отвернулся и закрылся руками, а Хосок стал внимательно разглядывать каждый сантиметр оголенных ручек, дрожащих, словно осока. Первые пары белого дыма вырвались истошным кашлем и смехом хозяина. Будка вскоре вся заполнилась снегом и морозной смертью. Чимин в одну затяжку выкуривал сигареты, кашляя с каждой секундой все сильнее и сильнее. Юнги не мог слушать, боль заполняла его уши, разливалась по телу серебряными пулями. Мальчик не хотел быть здесь, мальчик не хотел рождаться. Он вдруг вспомнил, как их мама всегда целовала их веснушки на щеках и плечиках, а после рассказывала сказки, а после — смерть, ужас и гниение. А после — задымленная комната и Хосок, сидящий на кровати, словно на троне. — Время вышло, — весело оповестил мужчина, — ты не успел. Чимин выронил из рук пачку сигарет и схватился за шею, пытаясь вздохнуть. Юноша потянулся за своим ингалятором, чувствуя, как его тело проваливается в отчаяние. Руки так дрожали, что спасательная маленькая коробочка свалилась прямо под ноги хозяина, руки — ветки ракиты над могилой родительской. Мужчина улыбнулся, схватил ингалятор и присел на корточки рядом с задыхающимся псом. — Малыш хочет это? Хочет? Чимин отчаянно закивал, завилял своим хвостиком, вырвал из себя остатки достоинства. Юнги не хотел на это смотреть, но он знал, что бывает хуже, что лучше он будет тут, потому что если уйдет, Хосок перестанет себя контролировать, перестанет думать. Сейчас мужчина лишь устраивает шоу, которому Чимин подыгрывает. Слабый и глупый, никчемный и жалкий, старший из братьев лежал и вдыхал отравленный воздух через трубку ингалятора, получал жизнь с рук своего хозяина. Юноша вдруг обнял сценариста, потому что знал, что он это любит. Чон Хосок любил чувствовать в своей власти чужие тела, а объятия для этого идеальны, объятия — бомба замедленного действия, русская рулетка — кто знает, когда теплые руки схватятся за шею и сломают ее. Поэтому Чон Хосок любил обниматься, а еще больше он любил целоваться, грязно и пошло, как никогда не целовался с Ким Сокджином, потому что сценарист любил жестко, любил, когда поцелуй похож на удушье или на взаимопожирание, а этот актеришка любил нежные и кроткие поцелуи, любил чувствовать тепло, любил, когда к его губам прикасаются по-детски, наивно. А Чимин ничего не любил, вернее, любил все, что любил его хозяин, поэтому Хосок прильнул к его губам и стал проталкивать свой язык к нему в глотку, пробуя на вкус чужое отчаяние, выворачивая слова «ненавижу» в безобразное «обожаю». И юноша не сопротивлялся, выгибался, стонал прямо в губы своим голосом, похожим на звук щелчка тонкой шеи ягненка, ломающейся под напором волчьих клыков. Чимин был самой идеальной игрушкой. Хосок пошло выдохнул в эти губы, а после провел по тонкому телу сталактитами пальцев и неожиданно замер. Юноша испуганно подскочил, а после почувствовал, как чужие ногти впиваются в его кожу на боках. И захотелось закричать, но он не раскрыл своих губ, ни единого слова из не него не достать — не позволяли. — Ты такой жирный, — брезгливо сказал Хосок, — отвратительно. Я еще и целовал тебя. Ты, наверное, заедаешь все свое горе, ха-ха, боже. Ты хочешь, чтобы я исполнил свое обещание? Хочешь? Тогда тебе стоит стараться лучше, потому что таких, как ты, я могу найти хоть сотню. Тебе нужно быть намного меньше и намного красивее, а то ты похож на грязную жирную лужу. Мерзко на тебя смотреть. — Прости, пожалуйста… Я стану лучше. — Так как ты жирный, мне не хочется с тобой спать, мало ли, что будет. Сегодня пойдешь на настоящую работу, малыш, будешь убираться, может, похудеешь. — Нет! — крикнул Юнги. — Можно я пойду? Прошу, разреши пойти мне! — Ты ведь еще ребенок, я не стану нанимать несовершеннолетних. — Ну пожалуйста, Хосок, пожалуйста, не трогай Чимина, пусть он отдохнет, пожалуйста, — доедая гордость, Юнги припал к ногам мужчины. — Нет, тебе нельзя, — прошептал Чимин, — не разрешай ему. — Это сделает моему мальчику больно? — с улыбкой спросил сценарист. — Тогда Юнги может идти вместо него. Пусть поработает вместо тебя, может, тогда мой малыш поймет, как ему нужно изменить себя, чтобы мне понравиться. Юнги поднялся, отлепил свою душу от стенки и стал собираться, а Хосок болезненно провел по лебединой шее Чимина острыми пальцами. Вдруг одна его рука скользнула в карман, а после достала красивую сережку в виде бутона бархатца, отлитого из белого золота. Мужчина закрепил свой подарок в мочке чужого уха и стал любоваться своим произведением искусства. — Знаешь, что символизирует этот цветок? — спросил сценарист у юноши. — Нет? Он похож на тебя, обозначает отчаяние. Я люблю эти цветы. — Они красивые… — Да, — мужчина заправил прядь русых волос за ухо Чимина и дьявольски улыбнулся, — очень красивые. Но на таком уродливом человеке, как ты, даже этот прекрасный бутон выглядит отвратительно. Когда это будет не так, я исполню твое желание и помогу твоему брату. — Я все сделаю… — Вот и умница. До театра Юнги сам дойдет. Мне пора. Хосок откинул Чимина в сторону и тяжелыми шагами вышел из квартиры, скрылся, отправился в личный ад — свой мир любви. Юноша с облегчением выдохнул и хотел было снять сережку, но она будто бы намертво вросла в ухо. Как бы парень ни старался вытащить гвоздик, ничего не получалось. Юноша тяжело выдохнул и свалился на кровать, мечтая уснуть и пытаясь не умереть от стыда перед братом, потому что это не Юнги должен быть сильным, потому что пусть Юнги лучше его ненавидит, чем заботится о нем, ведь забота от младшего — липкий ужас и отчаяние, ведь это неправильно. Мальчик же тем временем успел переодеться и, накинув на плечи рюкзак, собраться с мыслями. Подросток так безумно ненавидел это, так безумно ненавидел этого мужчину в элегантных костюмах, в дорогих ботинках, с обернутыми вокруг запястья часами с золотыми вставками. И он ненавидел Чимина, но опустился рядом с ним и обнял за плечи, заглянул в звездную россыпь веснушек и нежно поцеловал в торчащую косточку, как это всегда делала их мама. — Отдыхай, хен, я все сделаю сам, — сказал Юнги и отстранился, а после направился к выходу и вскоре скрылся за тяжелой грузной дверью.

***

— Вы, наверное, уже догадались, — дрожащим голосом произнес Джин устами Ким Тэхена, — догадались, что все во мне кричало, рвалось и умирало, когда я дотронулся до этого запретного яблока, когда, — он усмехнулся и нахмурился, — когда впервые во мне зажглась и не страсть, ведь страсть не может содержать в себе теплоты, и не любовь, ведь любить такого невозможно. Любить так нереально. Не знаю, что же такого произошло со мной, что даже я, человек взрослый, имеющий и семью, и детей, каким-то образом взял да и привязался к этому мальчишке. Я даже не знаю, что конкретно чувствую. Чувствовал. Дурак такой, правда? Сижу и разговариваю с вещами, будто бы те могут услышать, могут понять и объяснить мне, человеку, чей разум с годами мудрость так и не прорезала, что же такого в этом чертовом Чон Чонгуке, что же в нем так манит и так разрушает. Я не должен… Я не могу… Я должен и дальше писать свои книги… Но как я могу писать, если это для меня занятие постыдное? Если все эти женщины, клубящиеся вокруг, только и делают, что проглатывают мои слова, проглатывают одно за другим — ничего не остается. А мужчины, о, эти мужчины, после войны они все с ума сошли. Им подавай веселье, подавай разврат. Ад они уже увидели, но что если Ад — моя душа? Что если я не могу писать о чем-то, что не причиняет боль? Меня одни только женщины теперь читают, мне в их компаниях душно. И никто из них, совсем никто, понимаете, — Джин достал из кармана пачку сигарет и сделал вид, что пытается дрожащими замерзшими руками зажечь хотя бы один сверток, — никто не может объяснить, почему я так хочу поцеловать этого несносного юношу. И даже сам этот мальчишка не понимает, почему я пишу, если я ненавижу писать. И говорить я тоже ненавижу. Все ненавижу. Тэхен в теле Джина поднялся, выпрямился, скинул со своего пальто пыль и тяжело вздохнул. Сцена превратилась в душную маленькую каморку, с одним таким же маленьким и, казалось бы, совсем ненужным окном, за которым скрывался огромный жестокий мир. На стенах комнаты пчелиным роем собрались фотографии умерших, этот пол и этот потолок все еще помнили ужасы войны, все еще были окрашены в алый. В руках Тэхена — одна последняя пачка, в глазах мужчины — одиночество на дне зрачков плескалось, словно змея в болоте. За дверью этой каморки было солнце, была семья, но выходить не хотелось. Выходить было страшно, ведь он знал, что этот гнилой, пропахший кровью двадцатый век всех свел с ума. В ушах все еще стоял звон от выстрелов и взрывов, в волосах все еще смерть играла в прятки с пространством. Там, за дверью, Тэхена ждала его любимая семья, но тут, в этой комнате, что они сдавали студенту, был этот самый Чон Чонгук, спящий под весом собственных глупых слов. Мужчина так долго мечтал найти его, мечтал прижать к себе, но теперь было страшно. В комнате не существовало границ, но само наличие этой комнаты уже было границей, посему писателю не оставалось ничего, кроме как сидеть здесь, разговаривать с одиноким молчаливым зрителем и давиться спящими вздохами студента. — Я знал, с самого первого того дня знал, что этот мальчик меня погубит, — вздохнул Тэхен и потупил взгляд, — да только вот… Что же я мог сделать? Как мог себя оправдать? Как мог отступиться, если единственный, кто дарит мне вдохновение, — этот смертник, этот вечный арестант. Все просят, все все время просят, особенно эти глупые женщины. Вечно говорят: «Давай! Давай!» А мне дать-то и нечего, нет у меня слов, нет предложений — ничего нет, чтобы насыть их огромные животы. У меня есть только эта бездыханная влюбленность в того, кого любить мне нельзя. Так… — мужчина зажмурил глаза и поднял голову вверх. — Такой я дурак. И ведь я знал, я знал, что ничего хорошего не будет, что будет горя много, что будет больно. Да вот только лучше горькое счастье, чем счастливое горе. Раздался звон, треск и протяжный стон. Джин резко растерял Тэхена — он выпал из тела. Юноша стукнул кулаком по табуретке и, откинув реквизит, пошел за кулисы, откуда и доносился оглушающий одинокий шум. Актеру хотелось накричать на того, кто вывел его из транса под названием роль, захотелось взять да и разбить лицо этому человеку, но гнев быстро выветрился из сердца, стоило Джину увидеть, как какой-то ребенок, стоя на коленях, судорожно пытается собрать разломанную швабру. Мальчик стонал от злости и отчаяния, его руки дрожали от страха, а одежда была испачкана и засалена. Закулисье было темным, страшным, напоминающим подвал в старом доме. Здесь не включали свет, не включали и боялись это сделать, потому что одна ужасающая легенда гуляла между этажами этого здания — легенда о призраке луны, скрывающимся в красных шторах. Джин в это не верил, поэтому сразу же подбежал к пульту управления и зажег свет, тут же озаривший хрупкое тельце подростка, злобно буравящего паркет. Актер тихо подошел к нему и присел на корточки, оглядывая красное злобное личико. — Ты в порядке? — спросил юноша. — Не поранился? — Лучше бы поранился. Лучше бы глаза себе выколол случайно, — злобно выплюнул подросток, — может, тогда бы я вас не видел. — А? — недоумевающе протянул Джин. — Почему? — Ненавижу всех шлюх Чон Хосока, а вы точно одна из них. — Странный ты, — нахмурился актер и попытался поднять подростка, но тот вырвался и окинул юношу яростным прожигающим взглядом. — Меня зовут Пак Юнги. Запомните эту фамилию, выбейте ее на своих устах. Никогда о ней не забывайте, ясно? Никогда. — Ч-что? — Надеюсь, вскоре вы будете просыпаться ночью в слезах и кричать от страха и боли, надеюсь, вам будет так невыносимо, что вы перестанете смотреться в зеркало, Ким Сокджин, надеюсь, он сломает вас. — Что ты себе- — Замолчите, будете говорить только после того, как сможете скурить целую пачку сигарет за пять минут. А пока что заткнитесь. Юнги резким движением поднял швабру и гордой, но надломленной походкой выбежал в коридор, оставляя Джина смущенно тереться на одном месте и недовольно мычать себе что-то под нос. Подросток знал, что поступил отвратительно, знал, что не должен был так говорить, но сейчас он чувствовал, как гора с его плеч превращается в прохладную морскую волну, успокаивающую нервы. Он знал, что Ким Сокджин — фальшивка, знал, потому что он видел настоящего Чон Хосока, потому что его хозяин вечно говорил Чимину, как все это ненавидит, как ненавидит актера, с которым живет. И Юнги знал, что всякий раз свою злость мужчина вымещал именно на его брате. Мальчик не мог забыть, как его хен, его дорогой хен, прощался с ним и плакал, говорил, что сегодня Хосок его точно убьет, что задушит, потому что этот чертов Ким Сокджин, эта мразь изменила его сценарий и сыграла пьесу по-своему. Подросток помнил, как нашел бездыханное тело Чимина в парке около дома в тот день, когда этот блядский актер сказал, что сомневается в их с Хосоком любви. Поэтому сейчас, когда Юнги увидел, что же за ничтожество портит их жизнь вместе с хозяином, он не смог сдержаться. Он со злостью разломал швабру, собственными руками, потому что он был сильным, очень сильным и одновременно очень слабым. Мальчику хотелось рассмеяться Джину в лицо и ударить его, сломать ему каждую косточку, а потом взять и накормить внутренностями юноши мужчину, подсыпать в свое изысканное блюдо яд и смотреть, как хозяин выгибается в предсмертной агонии. Он хотел и с каждым днем ему казалось, что 17 лет за особо жестокое убийство — не такой уж и большой срок. Чимин и Намджун сказали бы, что он просто ребенок, но это вовсе не так, он не просто ребенок, он монстр. И когда-нибудь он перестанет сдерживаться и перестанет бояться. Сейчас ему некуда бежать, но его ненависть с каждым днем становится все обширнее. Юнги уже сам начинал бояться собственной жестокости и маниакального желания уничтожить все, что может навредить тем, кого он любит. Он не хотел, чтобы его защищали, он хотел защищать. Но в нем было так много слабости, что сделать это казалось невозможным.

***

«Почему ты меня не любишь?» — хотел крикнуть Джин прямо в целующие его безразличные губы. «Почему ты меня не хочешь?» — хотел выплюнуть актер, когда молчаливые руки сняли с него рубашку и оголили белоснежную кожу. «Почему ты продолжаешь лгать мне?» — хотел прошептать он, чувствуя, как Хосок безразлично смотрит прямо в хрустальные медовые глаза. Их секс был похож на болото во времена осенних пасмурных дней. Потому что Хосок всегда все делал так, словно они находились не в закрытой от чужих глаз маленькой и уютной комнате, а на арене, где тысячи чужих зрачков наблюдали за ними. Джин так не мог, не мог терпеть больше прикосновения, напоминающие камышовую могилу, не мог насладиться поцелуями, похожими на тину. Когда губы мужчины касались его ключиц, юноша чувствовал, как его засасывает в трясину, потому что их кровать — безразличие, осколок ненужных замерзших чувств. Оголенный, Джин лежал в самом центре пластмассового мира, его возбуждение — игра разума, его любовь — истина в мире фальши. Всякий раз, когда Хосок оказывался внутри актера, когда наигранно-нежно и приторно сладко входил, он ничего не испытывал. Было не приятно, а больно и страшно. Страшно, потому что они продолжали это делать, продолжали причинять друг другу боль. Когда Джин, заканчивая этот цирк, впился ногтями в спину мужчины и зашипел, юноша почувствовал, как осока чужих зрачков разрезает его внутренности, бьет по самым болезненным точкам ветер. Он так безумно любил этого человека, но все, что было у актера сейчас, — безразличный взгляд напротив, безразличные руки на бедрах, безразличное сердце внутри. — Ты меня любишь? — произнес Джин. — Безусловно, — ответил мужчина и прильнул с холодным поцелуем к тонкой шее. Актер оторвался от тины, выбросил ее и отмылся в речной воде одеяла, укутал свое голое грязное тело от морозов и пустился в спячку. Юноша отвернулся и закрыл глаза, пытаясь забыть об этом мерзком и таком бездушном сексе, но забыть не получалось, потому что влюбленность в этого человека пульсировала по телу, потому что его никогда не любили. Хосок рухнул рядом и устало вздохнул, а после натянул на себя нижнее белье и стал вглядываться в ночные переплетения огоньков на потолке. Мужчине было наплевать на тот холод, что вырос между ними, на эту непробиваемую стену, мысли его заполнял только Пак Чимин, пытающийся вздохнуть. Сценарист никогда не думал, что чье-то удушье может быть настолько пошлым и возбуждающим, хотелось превратить его в человека и разложить на столе, хотелось взять обладателя столь соблазнительного отчаяния и во всех позах принести себе удовольствие. Жаль, нельзя сейчас взять лезвие собственных слов и вырезать на шее Джина священное «Пак Чимин», жаль, нельзя убить его и положить сюда этого хрупкого мальчика с глазами цвета печали, со вкусом изысканной боли. — Ты решил, кого возьмешь на роль Чон Чонгука? — вдруг подал свой мерзкий голос комок грязи, лежащий на другой части кровати. — Да, — кивнул мужчина, хотя и готов был задушить Джина за то, что тот прервал его мысли о прекрасном бархатце, белым золотом сверкающим на маленьком хрустальном ухе Чимина, — я обещал одному человеку взять его брата на роль, очевидно, пришло время это сделать. Он непослушный ребенок, но Чонгук ведь тоже именно такой. Сильный, смелый, вспыльчивый и одновременно слабый и трусливый. Разве нет? — Наверное… Как зовут этого мальчика? — Пак Юнги.
Примечания:
Отзывы (2)