***
Намджуну страшно, и поэтому он пьет. И поэтому он заливает в себя литрами дешевое вино, а после хлещет пиво, а после скатывается до чернил из аптеки. Ему страшно, безумно страшно, но он продолжает выпрашивать у молоденькой девочки синьку, чтобы придти домой и развалиться на части, чтобы каждую эту разбитую часть наполнить сладким нектаром вкуса грязи и трав. И он пьет, потому что не знает, как ему остановиться, не знает, ведь каждое утро горло зудит так, словно в нем свили свое гнездо кукушки, а руки гнутся и трясутся, выгибаются, пальцы так и требуют бутылку, так хотят сжать ее, что ломаются всякий раз, когда касаются кого-то. Намджуну страшно, что он станет, как его отец, именно отец, а не папа. Потому что папы исполняют обещания, а не рушат их, потому что папы не избивают в пьяном угаре своих детей, потому что папы никого не могут убить. У Намджуна никогда не было папы, но был отец — мужчина с красивыми родинками под глазами, мужчина в вечном экстазе дешевого вина. Он приходил домой и начинал говорить все эти мерзости, но любые грязные слова стерпеть можно, можно их забыть, если верить, что прощение существует, а если нет, то можно просто спрятать глубоко в себе и вспомнить поздно ночью. В любом случае, слова пусть и бывают разрушительны, не могут подействовать так, как действуют удары. А маленький Джун много раз получал эти самые удары, много раз из его носа шла кровь весенним ручьем, много раз его лицо превращалось в разбитый гнилой арбуз, щеки — в раздавленные помидоры, все, что ниже поясницы, — в сожженные лепестки мака. И Намджуну было страшно, что он станет, как его отец, что будет напиваться, что будет избивать кого-то, кого любит. Ему страшно, но лучшее лекарство от страха — алкоголь. И поэтому он снова уселся в самом центре того, что некогда называли гостиной, он уселся там в позе лотоса, разложил вокруг себя свои лекарства и стал пить, снова и снова. Его губы приятно обжигало пламя дешевого спирта, его горло танцевало тревожное танго, такое тревожное, что у танцоров, кажется, случился приступ эпилепсии — танец вскоре превратился в судорогу, всеобщее восхищение — в оцепенение. Намджун выпивал одну бутылку за другой и все думал, как же ему страшно, как же страшно, что он собьется со своего пути. Его затягивало в это болото все сильнее и сильнее, вскоре беспощадная танцплощадка его разума превратилась в спутанный мокрый комок. Юноша вдруг рассмеялся, вдруг встал, пошатнулся и снова выпрямился, а после стал ходить неровными кругами по территории комнаты. И так весело, было так весело, потому что было так страшно, ведь именно на этом месте его отец и бил его постоянно, а теперь отца нет. И Намджун никогда не станет таким, как он. Да? И Намджун никогда не будет говорить ужасающих вещей, а после приходить и ласкаться. Никогда не стал бы, но юноша начал ругаться вслух, начал ходить и напевать вязкие тяжелые песни, а голос его упал на пространство саваном, все вокруг похоронил. Разбежались тараканы и пауки все куда-то спрятались, одиночество вошло в раж и стало танцевать своими судорожными танцами. Темная комната вдруг наполнилась безумным сиянием последнего дня. Намджун танцевал и пел, все его печали стояли сзади и повторяли его движения. Одна только дикая тень юноши оставалось в заточении, не могла выйти, она продолжала быть там, около бутылок, она их охраняла. А сам Намджун то руки выпрямлял, то вытягивал ноги, а вокруг револьверы и страхи, а вокруг — бездонная яма, куда парень так рьяно скатывался. И танцы юноши вдруг сделались такими смешными, такими неправильными, сделались одной вязкой жалобой. И когда под пальцами почувствовался гной, когда одежда вся превратилась в тину, а разум — в трясину, только тогда, кажется, Намджун осознал, что все это время он лежал на полу и смотрел в одну точку. Дверь со скрипом открылась — и одиночество вдруг рассеялось. И снова стало страшно. Мутными взглядом юноша посмотрел на лик гостя, и — о боже — будто бы сам господь стоял и ругался. Но Намджун в Бога не верил, поэтому схватился за пустую бутылку и кинул ее куда-то, надеясь попасть в чужое сердце и насквозь его пробить. И юноша сказал: «Уходи, уходи». А после закричал: «Проваливай, мразь!» У юноши к Богу было много претензий, много вопросов, главный из которых был посвящен ценам на алкоголь. А еще одним главным вопросом являлся тот, что Намджун хотел оплести собственным ядом и жалом впить в чужой разум, он хотел бы встретить кого-нибудь и крикнуть в лицо, крикнуть так, чтобы все внутри задрожало и спряталось, разбежалось и высохло. Он бы крикнул: «Почему моя жизнь так отвратительна?» Он бы так и сказал, а после набросился бы на виновника и разодрал бы ему глотку, сожрал бы его и косточки не оставил. Но вместо этого Намджун сложился в церковный крест, принял позу мученика и стал пить дальше, а кто-то своим хриплым, простуженным голосом тихо шептал ему над ухом: «Почему ты опять это сделал? Ты же обещал мне больше не пить». И такой этот голос был мерзкий, такой холодный, что захотелось его разрушить, что захотелось его сломать. И Намджуну все еще было очень страшно, но он пальцами забрался себе под кожу и стал вытягивать слова, стал выплевывать фразы, словно выбитые зубы: «Ненавижу тебя, суку, вот бы ты умер, вот бы тебя убить, самое жалкое на свете создание, мерзкая дрянь, блять, ненавижу». Тонкие бледные руки, похожие на снег, коснулись измученного разгоряченного чела, коснулись и стали гладить по засаленным волосам, стали пот стирать с кожи. Намджун трусливо поднял глаза вверх и сфокусировал взгляд. Пак Юнги, этот чертов мальчишка. Этот мерзкий ребенок. Зачем юноша его любит? Зачем вечно успокаивает? Зачем он этого ободранного кота по шерсти гладит и лечит раны, если ничего к нему не чувствует? Намджун бы его бросил тут же, сразу же, и он бросит. Прямо сейчас бросит. И поэтому Намджун ему в лицо отхаркнул свое уродливое «не люблю тебя», а ему в сердце колом вставили чужие слова, чужой шепот: «Ты всегда так говоришь, когда напиваешься». А юноша и не был-то пьян, разве что совсем чуть-чуть. И поэтому этот мальчишка опять ему лжет. Но эти руки такие красивые, такие хрупкие, эти ключицы такие острые и такие манящие, а детские печальные глазки, похожие на изумруды, так и кричали: «Ты не можешь меня не любить». И Намджун кажется даже любил, но не сейчас. Не сейчас, потому что Пак Юнги — не наркотик, нельзя его в себя вылить и насытиться, нельзя им насладиться. Мальчик наклонился и нежно поцеловал юношу в щеку, а после обнял и тихо прошептал: «Не превращай в своего отца». И Намджуна ошпарило кипятком чужого шепота, его руки выгнулись, тело изогнулось. Юнги был похож на огонь — и теперь парень заживо сгорал. Намджун отпихнул от себя свою смерть и вновь закричал: «Уходи, проваливай! Не хочу тебя видеть! Чертово отродье, зачем ты сюда вечно приходишь? У тебя есть свой дом, вот там и плачь, плачь своему брату, раздвигающему свои ноги! Ах, да, ты же тоже горазд это делать! Говоришь на Чимина гадости, но сам цепляешься за меня, потому что ребенок и мне поныть можно? Я от тебя устал, мразь, я тебя больше не хочу. Ты некрасивый и никогда красивым не будешь!» Юнги отвел взгляд в сторону и опустил руки, больше не рвался обнимать и залечивать все раны, больше не пытался погладить. Словно кот, он одаривал юношу молчаливым взглядом, мечтая выпустить свои когти и вырвать все внутренности из чужого тела, оплетенного слоем пота, грязи и спирта. Мальчик тяжело вздохнул, а после куда-то ушел — Намджуну было наплевать. Но что-то в душе свербило, что-то в душе не давало покоя. И он вдруг заплакал, заплакал, потому что страшно, потому что больно. Потому что любит. Любит этого ребенка, а говорит ему всякие гадости, потому что нет никого ценнее и красивее Пак Юнги, ведь мальчик этот — ива в облачении теней, дурманящее поле, устланное подснежниками. Этот ребенок — сплетение прекрасного, ведь нет ничего прекраснее силы. И поэтому Намджун плакал и не мог остановиться, лил свои журавлиные слезы, пускал по телу героиновую боль и наслаждался собственными страданиями, ведь это именно то, что делают алкоголики, ведь это именно то, что делал его отец — целовался с собственным отчаянием. Юнги появился из ниоткуда, встал и бесстрашным движением вылил на юношу ведро ледяной воды, а после присел рядом с дрожащим телом и пару раз ударил по щекам, выкрикивая прямо в лицо: «Ну что, протрезвел? Обещал же! Ты же обещал, что пить больше не будешь! Намджун, почему? Почему ты губишь себя? Я не могу спасти всех, я не такой сильный! Помоги себе сам!» И тогда Намджун ему ответил, грязно и мерзко, выплевывая каждое слово прямо в сердце в лицо тому, кому клялся в любви: «Уйди отсюда, только и делаешь, что приходишь сюда выплакаться! Сил больше нет тебя слушать, сил нет, чтобы быть с тобой! Ты душный, ты душишь меня своим присутствием, я ненавижу тебя! Все в тебе мне омерзительно! Уродливый как внутри, так и снаружи! Ненавижу, ненавижу, ненавижу!» Юнги на секунду опустил взгляд, но после ошпарил своими зрачками кожу Намджуна, ошпарил так, что тот и во век бы свои шрамы не вылечил. Мальчик превратился в оголенный кинжал, стремящийся разрушить все вокруг, но вместо этого разрушающий себя. — Видимо, ты недостаточно трезв. Юнги схватился за руку юноши и потащил его ванную, бросил на кафель и стал поливать из шланга ледяной водой. Мороз охватил все тело, думать больше было невозможно. И Намджуну это делать вовсе не хотелось, и поэтому он стал и дальше поливать своими мазутными словами мальчика, дрожащего от холода. И юноша говорил: «Твой брат — шлюха, и ты тоже такой». И тогда подросток не выдержал, сломался и что есть мочи ударил пьяное тело по животу, чтобы Намджун свернулся в трусливый клубок и наконец уже заткнулся, чтобы губы его навечно срослись. — Ты обещал, что не будешь этого делать, ты обещал мне. И ты обещал, что защитишь, почему же тогда в единственный день, когда мне действительно нужна помощь, тебя нет рядом? — Да зачем такому, как ты помощь? Зачем мне тебе помогать? Это бессмысленно! Твои старания все равно не окупятся, ты все потеряешь. Как бы ты ни пытался защитить брата, ты ничего не сможешь! У тебя никогда ничего не получится, потому что ты чертов слабак! Только и умеешь, что ныть, только и можешь, что страдать в одиночестве и никому ни о чем не говорить! Твой брат так и останется шлюхой, а ты так и останешься нахлебником и такой же шавкой Хосока, ты просто жалкий и трусливый, ни на что не-, — он вдруг замолчал, голос его дрогнул, — ты что, плачешь? — Вот еще, — выплюнул Юнги сквозь слезы, — буду я еще плакать из-за каких-то уебков! Ты ни единой моей слезы не стоишь, ясно? Тони себе на здоровье, тони без меня, Намджун! Мальчик сплюнул скопившуюся злобу и выбежал, снова на мороз, снова на заснеженную долину района для брошенных и одиноких. И сам он сейчас был именно таким, был никчемным, маленьким и трусливым, не знающим куда ему податься. У Юнги не было места в этом мире, ничего не было. Все, что бы он ни брал в руки, превращалось в пустоту, рассыпалось прямо на его глазах. И ему оставалось только лишь смотреть на эти увядающие цветы. Подросток бежал сломя голову по снегу, чувствуя, что если вдруг сейчас он остановится, то точно рухнет и больше не встанет. И поэтому он продолжал бежать, до тех пор, пока не наткнулся на забытый одинокий парк, окруженный коттеджами со всех сторон. Юнги рухнул на землю около детской площадки и стал медленно исчезать. Мальчик лежал и смотрел, как пушистые снежинки падают из разломов черного высокого неба, смотрел, как ветви деревьев уходят в темноту. Юнги бы рассмеяться, рассмеяться на зло всем, но он заплакал. Слезы осколками порезали щеки, душу изранили своим теплом. Руки сами по себе вознеслись над лицом и закрыли его, а после обессиленно упали в снег и застыли. Так Юнги и лежал, укутанный собственным горем, лежал без возможности вздохнуть. Мороз создал ледяной кинжал и вставил его в самое сердце, вставил так, чтобы мальчик и повернуться не мог. Он врос в эту землю, беззвучно рыдая и отдаваясь ветру на растерзание. Почему все так плохо? Когда уже полегчает? Когда все изменится? Разница между трезвым и пьяным Намджуном душила и истязала, жизнь Чимина — болезненная пульсация по венам, наличие хозяина и единого бога Чон Хосока не просто ранило — сжигало заживо. И Юнги честно больше не знал, что ему делать. Сегодня он хотел побыть слабым, но он безумно, просто ужасающе не хотел быть один. Но вот он, лежащий в пижаме в середине декабря, бездомный голодный кот. Мальчик не хотел плакать, но держаться уже было невозможно, и поэтому он продолжал проливать на снег свои пламенные угольки, чувствуя, как скоро его сознание навсегда его оставит. Он не мог подняться, не мог встать и, гордо выпрямив спину, всех защитить. И поэтому он просто плакал, как маленький ребенок. — Эй, эй, вы целы? Что с вами? — послышался незнакомый голос прежде, чем Юнги потерял сознание, погружаясь в пучину собственного страха.3. Лиса и журавль
15 августа 2018 г., 15:06
Хосок взял свое горло, сдавил его до хруста, а после расслабил, дал себе несколько секунд отдыха перед тем, как с корнем вырвал из себя слова, перед тем, как разум свой размозжить о стенки сердца и захлебнуться собственной желчью. Это была его пятая сигарета, с болью выкуренная, со страхом тлеющая. Мужчина превратил в тюрьму свой собственный дом, свою жизнь — в вязкий непроходимый кошмар, а душу свою — в гудрон. Потому что вокруг были ловушки, потому что вокруг были звери и оставаться человеком не представлялось никакой возможности. Старые шрамы все еще болели, каждый из них он помнил и не мог отпустить, каждый из них гноился в сердце, превращал жизнь в сплошное парализованное прошлым тело младенца. И поэтому Хосок со злостью делал каждый шаг, поднимаясь в свою будку. Когда хозяевам скучно, они любят играться со своими питомцами. Мужчина тоже любил это делать, но сейчас его жизнь распадалась на куски, потому что в конце концов он решился на то, на что решаться ему было нельзя. Решился устранить главного паразита, сосущего его кровь уже долгое время. Ким Сокджин — грязное мазутное имя — имя, которое хотелось сжечь и сожрать пепел, подавиться им, задохнуться черной жижей, чтобы рот небесный стал твоим собственным ртом, чтобы сладкий яд по губам стекал нектаром божественным. Ким Сокджин — двадцатипятилетний юноша, руки которого так и хотелось вырвать, лицо которого так и хотелось уничтожить, так и хотелось разбить его, сломать, чтобы ни осколка, чтобы ни кусочка — ничего чтобы не осталось от него. Но мужчина не мог поступить так, поэтому он поступил хитрее, но хитрость эта вылилась в опустошенность.
И поэтому с каждым новым шагом он все больше и больше погружался в собственное отчаяние и усталость. И если, когда руки его коснулись входной двери, его душа жаждала поставить Пак Чимина на колени и выбить из него удушье, хотела поиграться с ним и поиграть с его астмой, то сейчас, когда до нужной квартиры остались три долгие мучительные ступеньки, когда на улице первый снег выпал и похоронным саваном на мертвых губах земли разложился, сломался и выгнулся, хотелось только упасть на кровать и больше не дышать. Этот дом отрезвлял, это место разрушало. И Хосок стал терять свою бдительность, стал расслабленной вязкой кашей прямиком из детского садика — время, которое мужчина навсегда запомнил, ведь первые шрамы нанесли ему прямо там. Ведь в свои пять лет маленькому Хоби рассказали о том, что есть красота, а что есть уродство. «Вот это, малыш, прекрасно, посмотри, какие изящные мазки, посмотри, какой шедевр, разве это не моя лучшая работа? — спросил Хосока его отец, указывая на картину. — Мне кажется, это лучшее, что я делал, ах, прости, ты, наверное, не можешь открыть глаза. Все еще больно? Я всего лишь вырвал тебе зуб, чего ты ноешь. Разве не понимаешь? Разве не понимаешь, что искусство вечно, а боль — нет?» Мужчина усмехнулся своим воспоминаниям, а после дернулся и болезненно завыл: прошлое всегда превращало его в животное, в маленькую гиену с поломанными лапами, с разгрызенными ушами и раздвоенным языком. Сценарист открыл дверь в свою будку — и его сразу же ошпарил кипяток чужих медовых глаз, слишком ярких, слишком живых. Это был Пак Чимин, испуганно сидящий в уголке в домашней одежде, это был маленький мальчик, что решил пожертвовать собой ради мечты брата.
— Ты не говорил, что придешь… — тихо подал голос юноша, поднимаясь с пола и пытаясь как-то уложить свои лохматые волосы.
— Я оплачиваю ваше здесь проживание, мне не нужен повод, чтобы сюда придти, шлюха.
— Да, прости… Ты прав…
Хосок оглянулся по сторонам и устало выдохнул, снимая с себя пальто и бросая его на пол, а следом за ним и шарф, и отчаяние, и непроходимую боль — все он скинул в вязкую лужу, будто бы выкинул из себя внутренности ненужные, скинул и прошел к кровати. Мужчину сознание на ногах больше не могло держать, сознание — колючая проволока, а он непослушный мальчик с грязной еврейской кровью, мальчик, решивший сбежать из гестапо и не знающий, что впереди у него нет ни мая, ни сентября. Сценарист устало свалился на кровать Чимина и закрыл глаза, чувствуя, как проваливается в свои мысли, чувствуя, как ребра сдавливают и сердце, и легкие — еще немного и он захлебнется собственной кровью.
— Где твой брат?
— Он на кухне уснул, я не хотел его будить… Он очень красивый, когда спит… — испуганно ответил Чимин, не зная, куда себя деть.
— Ну да, он красивый, совсем не то, что ты. Но Юнги ребенок, трогать мне его нельзя по закону. Жаль, я бы с ним сделал все то, что с тобой делаю и что еще не сделал. Разложил бы его на столе, а после вошел бы и-
— Он бы не дался, — юноша слегка усмехнулся, — мы с ним совсем не похожи.
— Кто разрешал тебе меня перебивать, шлюха? Заткнись. Ни слова не говори, — Хосок нахмурился и перевернулся на спину, тяжело вздыхая, — думаешь, твой брат как-то от тебя отличается? Думаешь, вы все, кто так гордо называет себя человеком, друг от друга отличаетесь? Индивидуальности не существует, это выдумки. Раз ты отдался мне, как последняя потаскуха, он тоже бы отдался, если бы нужно было. Просто есть те, кто берет, а есть те, кто позволяет себя брать. У вас, очевидно, порода такая. Только и можете раздвигать свои ножки. Ну ладно Юнги, у него хоть тело красивое и худое, косточки все пересчитать можно, а ты что? Сюда подойди. Живо.
И Чимин подошел, выпрямился в полный рост и встал так, чтобы вытянутая рука мужчины его коснулась. И когда пальцы эти ледяные, пальцы, похожие на иглы, исполосовали кожу своими прикосновениями, юноша почувствовал, как из него жизненная сила тонкой ниточкой тянется и вьется в клубок, закручивается на сердце мужчины и трескается. Будто бы декабрь забрался в эту будку, забрался в полном и отчетливом желании свести с ума все живое. Хосок живым не являлся, Хосок давно уже умер, там, под тяжкими руками собственного отца, под грузом собственного прошлого, умер, так и не узнав, что такое любовь. А Чимин был живым, дышащим, был тем, кого можно было сломать, но кто отчаянно хотел ласки и кого ужасно хотелось спасти. Хотелось спасти, но не Чон Хосоку, не его хозяину, ведь игрушки заводятся исключительно для того, что время от времени заполнять одиночество. И поэтому мужчина грубо провел по впалому животу юноши, а после поднялся до ребер и пересчитал их пальцами, добрался до ключиц, что раскинулись по холмам плеч острыми скалами. Если бы Чимин заплакал, его тело стало бы подобно горному водопаду, но глаза его были сухи, а вот сердце, кажется, разрывалось и тлело. Хосок выкурил пять сигарет и сейчас достал новую — сигарету слов, он сделал глубокую затяжку и выдохнул ядовитый дым прямо в лицо своего верного пса, выдохнул:
— Почему ты такой жирный?
А после сделал еще одну затяжку и затушил окурок о душу Чимина:
— Ужасно, ты ужасен, мерзкий и неправильный. Ты этих денег не стоишь, ты вообще ничего не стоишь. Я же приказал тебе похудеть, почему я все еще не чувствую твоих костей? Почему твои руки все еще похожи на два наполненных водой шара? Что это такое, Чимин?
— Я худею, честно, просто прошло не так много времени…
— Не так много времени? Сколько раз в день ты ешь?
— Нисколько. Я не ем. Клянусь, Хосок, я буду весить сорок пять килограммов, честное слово…
— Да что такая шлюха, как ты, вообще может знать о честном слове?..
Мужчина цокнул языком и закрыл лицо руками, а после отпихнул от себя Чимина и перевернулся на другой бок. А юноша продолжал растерянно топтаться на месте, кусать свои губы и чувствовать отвратительные рвотные позывы, чувствовать, как живот складывается в трубочку и лезет наружу. Он каждый день готовил брату завтрак и каждый день притворялся, что тоже ест, а после шел в туалет и выблевывал все свои внутренности, засовывал пальцы так глубоко в свою глотку, что они, казалось, могли заглянуть внутрь того Чимина, что мечтал уже наконец исчезнуть, распасться на атомы и превратиться в Актера, стоящего около дерева в пьесе Горького. Если бы только у него были бы сила сделать что-то, чтобы защитить себя, он бы защитил, но если бы это произошло, Хосок бы понял, что не может его сломать. И тогда игрушка стала бы лишь пластмассовым мусором. Чимин бы с крахом повесился на дереве и улетел наконец в свою счастливую страну со словами: «Позорная ты сука, наврал, что такой страны нет, а ведь она здесь, она рядом, я ее чувствую».
— Извини.
Чимин вдруг оцепенел, на его пальцы опустили молоток, раздробили кости, разум выкинули. Юноша испуганно сделал шаг назад и задрожал. Никогда Хосок перед ним не извинялся, никогда не делал это искренне. Пес со страхом поднял глаза на мужчину и увидел, как пелена печали накрывает его с головой, как из него тянутся длинные тела амарант, как они своими красными спускающимися лентами жалят безвольную землю.
— Прости.
Чон Хосок сумасшедший, безумный и неправильный. Пак Чимин ненавидит его, ненавидит до скрежета в зубах, но больше он все же ненавидит себя. И, вероятно, из-за наличия мазутного грязного самобичевания, только из-за него, юноше жалко разваливающегося на части мужчину, лежащего на его кровати, лежащего на его сердце уродливым наростом и выедающего всякую надежду. Чимин потерял себя в этих ничтожных извинениях и опустился на пол, молчаливо умирая под грузом собственных мыслей. А Хосок тем временем вытянулся в разбитую звезду и достал из себя настоящего человека. И поэтому сейчас было так больно, и поэтому чтобы скрыться от этой боли, он сам себя уничтожил.
— Иди сюда, — тихо произнес он своим жутким ядовитым голосом, — хочу тебя обнять.
— Я же некрасивый, сам говорил это.
— Иди сюда, живо. Сейчас я хочу тебя обнять. Ложись рядом.
Юноша неуверенно поднялся с пола и опустился на кровать. Он не успел и вздоха сделать, как крепкие мужские руки с удивительно тонкими и изящными запястьями обхватили его тело и сдавили что было мочи. Объятия Хосока — ядерная война, не иначе. С Чимина кожа стала сползать, до костей его взрывом задело. Будто бы юноша не в своей кровати лежит, не в Сеуле, а в Хиросиме, под тенью летающего убийцы. От мужчины пахло отчаянием и совсем немного гарью, но вскоре все запахи исчезли в экстазе чужого горя. Потому что вскоре Чимин перестал дышать, потому что вскоре он сам себя похоронил в чужих объятиях, предал сам себя. Он игрушка дьявола в теле юноши. Он гниющее тело в грязной воде.
— Спой что-нибудь. Ничего не спрашивай, просто спой. Я хочу уснуть.
Чимин окончательно перестал понимать поведение своего хозяина, окончательно запутался в себе. Юноша не смел ослушаться, ведь тело его прекрасно знает, как горька бывает кара, как болезненно эти клыки могут в кожу впиться и разодрать ее. И поэтому он послушно открыл свой рот и стал напевать тихую, томную мелодию хриплым изголодавшимся голосом. Слова песни, словно дикая стая журавлей, взлетели в небо яркой стрелой, сверкнули опасностью и рассыпались в небе. Чимин пел тихо, вкрадчиво, кротко, словно пытаясь сплести из собственного голоса венок. Его слова плавно ложились на мороз и разносились по организму мужчины стаями диких обезумевших крыс.
Пак Чимин удивительный. Пак Чимин потрясающий. Никого похожего Хосок не видел, никого похожего никогда не встретит. Он не верит в индивидуальность или личность, поэтому этот юноша просто для него особенный пес — тот, за которого дерутся на аукционах. Чимин никогда не будет до конца чьим-то, никогда до конца не будет принадлежать Хосоку, потому что мужчина прекрасно понимает: он лишь средство, он — осколок лезвия, разрезающего пачки с деньгами. Но в скором времени сценарист потеряет свое имя и потеряет все, что у него сейчас есть. Пак Чимина почему-то терять не хотелось. Пак Чимина хотелось ломать, грызть и снова ломать, и снова кусать и рушить, выжигать свое имя на каждом сантиметре его шелковой кожи. Не хотелось отдавать другим, не хотелось делиться. Уж лучше было видеть эту шлюху в гробу, с вырванными глазами, с отрезанным языком, с переломанными костями и отрубленной головой, чем видеть его счастливым, чем видеть его с кем-то другим.
Хосок не знал, как назвать это чувство. Потому что все то же самое он хотел сделать с Ким Сокджином, но то было из ненависти, а это было из какого-то безумного, маниакального желания ни за что, никогда, ни с кем не делиться этим бархатцем. Это было так похоже на зависимость. Это было так похоже на голод. Хосок бы с косточками проглотил этот сладкий бутон, эти сахарные руки и эти печальные глаза. Проглотил бы, облизался и ничего бы после себя не оставил. Таков уж Чон Хосок.
Мужчина вскоре погрузился в сон, тревожный и одновременно мирный, спокойный. Сценарист то хмурился, то улыбался, то сильнее сжимал Чимина, то отбрасывал его прочь. Вскоре юноша окончательно сломался, свалился с кровати и тяжело вздохнул, пряча в руках свое лицо. Что это было? Зачем это все? Чимин ведь просто игрушка, так почему же эти глаза напротив так его пожирают? Почему пожирают и одновременно создают прекрасные созвездия? Юноша поднялся с места и решил натянуть на себя нормальную одежду, пока дьявол был заточен в клетку сладкого сна. Сонный Юнги, напоминающий пушистого котенка, шерсть оного во все стороны детские ручки раскидали, вышел из кухни и замер, глядя на разлагающийся, но зачем-то дышащий труп Чон Хосока на кровати брата. Мальчик повернулся к Чимину и вопроситлельно на него уставился, но юноше нечего было ответить, он лишь продолжал молча натягивать на себя одежду, которую так любил их хозяин — слишком узкие черные джинсы и слишком узкую шелковую рубашку.
— Будешь молчать? — поинтересовался Юнги. — Ну и молчи. Делай, что хочешь вообще. Хоть выйди за него замуж. Мне все равно.
— Юнги, ты просто не понимаешь…
— Ага, я каждый раз это слышу. Хватит уже считать меня ребенком, если сам ведешь себя по-детски. Тот, кого ты ненавидишь, лежит на твоей кровати и спит, ты можешь спокойно нарыть на него материала в его телефоне и можешь просто забрать все деньги, если ты именно из-за них с ним. И вообще ты-
— Прошу, замолчи.
— Как скажешь, — цокнул языком подросток и вернулся на кухню, где вновь лег на пол около обогревателя и, засунув в уши наушники, попытался забыться. Было противно думать о том, что их хозяин ночует в их будке, было противно думать о том, что он просто мирно спит, пока все вокруг от одного только его присутствия разрушается.
Чимин присел на пол рядом с кроватью и от скуки включил телевизор, кладя голову на подушку брата, тайно украденную еще вчера. Юноша запретил себе думать, потому что его мысли всегда отвратительные и липкие, потому что он не хотел вновь утонуть в себе Поэтому он бессмысленно листал каналы, а после, найдя какой-то глупый популярный фильм, отложил пульт в сторону и стал тупым взглядом пожирать бессмысленную картинку. Как же это жалко. Какой же Пак Чимин жалкий. Гвоздем лунным пробивало небо, звезды, словно точеные пики, резали ужас. Юноша просто сидел около своего покровителя, около своего самого главного врага, сидел и смотрел телевизор с яркой и ненастоящей жизнью.
Когда Чимин уже был готов уснуть, его тело вдруг задрожало. Длинные пальцы с изящными кольцами на них неожиданно впились в волосы и стали нежно гладить измученную голову. Юноша стал ожидать последующего удара, стал дожидаться, когда же уже хозяин сменит ласку на плеть. Но Хосок продолжал бессмысленно скользить руками то по русым прядям, то по шее и плечам, водя только ему понятные линии, соединяя веснушки между собой.
— Нравится этот фильм? — тихо спросил Хосок, получая положительный кивок юноши. — Значит, нравится… А главный герой? Тебе он нравится?
— Как человек?
— Нет, глупый. Как человек его не существует, весь популярный кинематограф — ложь. Тебе нравится актер, играющий главную роль здесь?
— Ну… Да, он красивый…
— Красивый, значит… И что же в нем красивого?
— В нем… Все красиво… Плечи широкие, глаза яркие и большие, высокий…
— Для тебя это и есть показатели красоты, да? Не думал, что в свои игрушки я выбрал такого недалекого идиота, — выплюнул Хосок, резко оттягивая чужие волосы, — разве красота — не искусственное понятие? Разве кто-то вроде этого жалкого актера может быть красивым? Посмотри на него: настоящий урод. Знаешь его имя?
— Нет… Хосок, успокойся, пожалуйста, я просто сказал то, что думаю… Извини…
— Его имя Ким Сокджин — пиявка и сука. Я его ненавижу.
— Прости, я не знал…
— Поздно извиняться.
Мужчина резким движением поднялся с кровати и, схватив Чимина, снял с него штаны и поставил на колени лицом от себя. Хосока разрывала ревность, Хосока разрывал он сам. И поэтому он достал свой ремень из штанов и без предупреждения нанес первый удар по белоснежной коже, а после еще один и еще. Юноша протяжно завыл и уткнулся лицом в одеяло, пытаясь убежать от боли, пытаясь убежать от стыда и тяжелого ледяного взгляда. А Хосок эту боль себе пустил по вене, стал зависим, ему хотелось еще и еще. И поэтому он ударил снова, ударил так, что Чимин выгнулся и задрожал еще сильнее, первая кровавая полоска пустила корни и разрослась дурманящим маком. Хосоку было мало. Мужчина самостоятельно стянул со своего пса рубашку, вырвал ее так, что пуговицы бисером разлетелись по сторонам, а после нанес удар по спине, упиваясь чужими всхлипами. Чимин до боли раскусил губу, не пытаясь спрашивать, за что именно он сейчас расплачивается. Потому что желания Чон Хосока — безумный круговорот Ада, потому что Чон Хосок сумасшедший, и юношу честно не интересовало, что именно его таковым сделало.
— Знаешь что, Чимин? Хочу, чтобы больше ты никогда не смотрел ни на кого. Хочу, чтобы больше ни с кем, кроме меня не говорил. Ты моя игрушка. Ты не должен быть, как эта падаль, не должен быть, как он. Только не как он!
— Ну ты и мразь, — выплюнул появившийся в дверях мальчик и бросился к Хосоку.
Юнги со всей силы отпихнул мужчину от брата и, вытянув руки в разные стороны, закрыл юношу своим хрупким, но невероятно сильным тельцем. Подросток нахмурился и оскалился, еще немного — и он начнет плеваться ядом, словно змея. Котенок выпустил когти, котенок сошел с ума. Хосока подобное только позабавило, потому что он все равно был намного сильнее, а Пак Юнги — очередная помеха на пути к его веселой игре.
— Побей меня, — сказал мальчик, — хватит. Достаточно. Пожалуйста, накажи меня вместо Чимина. Ты так его погубишь, он же задохнется. Ты ведь не можешь его убить! Ты не хочешь его смерти, я знаю, поэтому хватит, давай, я готов, ты можешь ударить меня. Клянусь, я и звука не пророню.
— Когда тебе девятнадцать исполнится, обещаю, сделаю это в твой же день рождения. А сейчас ты меня не интересуешь.
Мужчина дьявольски улыбнулся и подхватил Юнги на руки, а после открыл входную дверь и просто-напросто выбросил своего же кота из будки, выбросил и закрыл дверь на замок со словами: «Погуляй пока что». Юнги лапами бился до кровавых пятен, ломал свои когти и дрался домой, кричал, но никто не слышал. Внутри все скрутилось в уродливый комок и выползало истошным криком. Никогда ему еще не было так страшно, никогда. Так страшно не было даже в тот момент, когда сообщили, что самолет, на котором летели их родители, разбился, не было так страшно, когда впервые к нему подошли в приюте и поставили на колени, потому что в этом месте он был никем. Юнги сам себе выбил миску и молоко, сам себе оторвал кусок мяса, боролся, даже когда лапы его были отрезаны, сражался, когда вороны летали над ним в предсмертной агонии. А теперь он мог лишь бессмысленно биться в дверь и кричать, но вскоре крик превратился в хрип, руки и пальцы — в алое месиво. Ничего не осталось. Мальчик прильнул к замку в надежде услышать родной голос, но молчаливый ужас заполз червем в уши и стал проедать кожу.
Юнги несколько раз с силой ударил по железной двери босой ногой и рухнул на землю, но после поднялся и поплелся дальше по коридору, выходя на мороз без ботинок, без теплой одежды, выходя в одной только футболке, оголяющей его каменные плечи, и старых джинсах Чимина. Был лишь один человек, у которого Юнги мог попросить помощи, был единственный человек, который доселе помогал лишь морально. Но у мальчика не было выбора. И поэтому он шел пешком по замерзшей мертвой дороге к дому того, кому клялся в любви уже бесчисленное количество раз, — к Ким Намджуну.
Примечания:
Название — отсылка к этому: https://www.stihi.ru/2016/12/11/2801
Мне нравится представлять, что Чимин пел Хосоку что-то вроде Ólafur Arnalds feat. Arnór Dan — Take My Leave Of You или Гр. Полухутенко — Пока тебя ждут
Пояснения по символам цветов и растений, которые я употребляла на протяжении трех глав: аконит — ненависть, ракита и камыш — покорность, лишайник — одиночество, амарант — безысходность, ноготки (бархатцы) — отчаяние, мак — удовольствие, забвение, побег от реальности, сумасшествие.