***
На следующее утро, завтрак матери относит Себастьян. Оливия Блэквуд по-прежнему не встает и лежит под одеялом. Она разглядывает сына с порога, словно видит в первый раз. «Неужели этот статный, красивый молодой мужчина — мой сын?» — думает женщина. Она не выходит из комнаты неделю, а ощущение, что — целую вечность. Оливия легко вздыхает, а лицо, преисполненное нежности, светлеет. Себастьяну кажется, что она похожа на призрак, особенно в этом белом старом халате и торчащей кружевной сорочкой цвета слоновой кости. Живя с отцом, она всегда была похожа на святую жертву, которая с кроткой радостью и терпением принимала его любовь. А после смерти отца — продолжила тянуть свою ношу. Неужели она правда его так любила? В спальне матери всегда вкусно пахнет: духами с нотками апельсиновых цветов и корицей. На стене над изголовьем висит распятие, — как и повсюду, в гостиной и коридорах — а из-под подушки выглядывает Библия и деревянные четки. Сиэль был, разумеется, прав: мать непременно хватил бы удар из-за стороны, которую избрал сын. Себастьян считает, есть люди, которым просто нравится виктимное существование. Служить кому-то во имя чего-то ради выдуманных благ, написанных в старой-старой книжке, больше похожей на сборник сказок. Должно быть, это изрядно возвышает над бренностями бытия. Себастьян этого не понимает и не хочет понимать. Сама Оливия была воспитана в строгой семье католиков, помешанных на религии. Поэтому, с детства у нее практически не было шансов на свободу. На родившую кроху сразу же поставили клеймо, без права сознательного выбора, ей даже имя дали в честь католической святой Оливии Палермской. Оливия приняла это как должное. Так, наверное, всегда и происходит, когда других вариантов перед глазами нет, даже не так — когда на глаза насильно цепляют шоры. Гордон Блэквуд тоже был католиком, но далеко не таким рьяным. Помолится, когда почувствует необходимость очиститься — как в душ сходить после тяжелой, грязной работенки — да изредка произнесет имя Господа всуе. Но если Себастьян готов был принимать мать, такую, какая она есть, с ее верой, то Оливия Блэквуд, никогда бы не приняла сына с его мировоззрением. Хотя, в тайне он надеется, что это не так. Вернее, должно быть, не так, поскольку, если любовь матери к дитя не осилит любовь к богу, то этот бог не стоит и выеденного яйца. Мать с детства хотела привить любовь детей к церкви: раньше, когда они жили на юге, она каждое воскресенье водила семью на службу. А Сиэль в шесть лет даже пел в церковном хоре. В этом возрасте все соседи — до единого — называли его Ангелочком. Широко распахнутые, лучезарные глазища, белое, гладенькое, как у куколки личико с розовыми щечками и эфемерная, не от мира сего, улыбка, до того широкая и искренняя, что не умиляться и не улыбаться в ответ было решительно, категорично! невозможно. Себастьян уверен, что даже черствый сухарь Гордон в тот период испытывал в глубине души смутную нежность за Ангелочком. Возможно, инстинктивно воспринимая его, как нечто слишком чистое и хрупкое, он еще не трогал его со своей манией воспитать мужчину, так что все удары приходились на Себастьяна. Он отчетливо помнит те мгновения, когда сидел с матерью рядом на скамье и смотрел на Сиэля, стоявшего, обычно, в первом ряду. Воздушный, тонкий голос: смежить веки, — и он отнесет тебя ввысь, туда, где из кучерявых облаков, выглядывают новорожденные звезды, а ты и не человек вовсе, а нечто абсолютно свободное, не принадлежащее нижнему миру. Иногда, когда Оливия была слишком увлечена слушанием — проникалась до необходимости носового платка — старший брат корчил рожицы младшему, и тому приходилось прилагать усилия, чтобы не засмеяться. На самом деле, если подумать, Себастьян и ходил туда, только ради Сиэля. Уж тот, пугливый и робкий по натуре, тяжело переносил выступления, и говорил, что присутствие Себастьяна успокаивает и приободряет. Поэтому каждый раз Сиэль сначала отыскивал в зале лицо брата и только после этого, мог нормально петь, не скатываясь и не забывая слова. Однажды Себастьян слег с температурой прямо под Рождество. Ангелочку как раз в тот день нужно было петь с хором перед огромным скоплением народа — собирался едва ли не весь городок. Это не шутка. А Себастьян, как назло, совсем не мог идти. Мать строго-настрого запретила подниматься с постели и даже вызвала сиделку. Сиэль спел, справился, правда, после рассказал, как все получилось. — Я отыскал глазами белое лицо с черными волосами и вообразил, что это ты. Правда, это оказался и вовсе мужчина. «Но это ничего, для разнообразия», — подумал я. Если прищурить глаза до мазков света и пятнышек, то это был как бы ты, просто взрослый. — Вот как? — Вот так, и сидел там строгий, в черном костюме, и не разу не улыбнулся мне, так что я даже на тебя обиделся! — Но это же был не я, а какой-то незнакомый мужик. — А представь, как сильно я представил, что это ты? Да, Сиэль был невероятно мил. Впрочем, он таким и остался. Спрятанный за грудой контейнеров с богомолами, шипами и редким, защитным сарказмом. Сначала появился щит на отца, который его не желал принимать, — слабым, болезненным, пугливым — а затем и на весь мир, когда Сиэль стал ощущать на деле разницу между своими возможностями и чужими. Он бы и не акцентировал на этом внимание, если бы не отец. Ну, а после… после появилась паранойя касательно близнеца, которого Сиэль якобы вытеснил собой из матери. Не оправдал надежд. Напрасная жертва. Близнец был бы лучше. Абортированным должен был быть я, а не он. Интересно, как младший вообще до этого додумался? Своей жестокостью это даже на Гордона непохоже. Буквально через полгода после того Рождества, их теплые братские отношения претерпят изменения и вступят в холодную фазу. А еще через год у Сиэля станет меняться голос, и он как раз начнет вырастать из ангельской оболочки, Гордон начнет докапываться, — почему он посмел родиться не таким, как все мальчишки? У Себастьяна уже появятся свои проблемы. Одним словом, они начнут взрослеть. Тяжело, как цветы сквозь толщу цемента, и — слишком разные, чтобы хоть как-то помочь друг другу в этом непростом деле. — Никак не налюбуюсь на тебя! — тускло восклицает Оливия, встречая сына. — Как же ты вырос! Становишься настоящим мужчиной. Вы только взгляните… Юноша ставит полный поднос на колени матери и присаживается рядом. — Теперь ты, Себастьян, сила и опора нашей семьи, — говорит она со странной смесью гордости и радости, затем делает крошечный глоток апельсинового сока. Как будто ей больно даже глотать. — Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он. Оливия улыбается, но и эта улыбка мерещится тяжелой. — Знаешь, я хотела с отцом подарить тебе на шестнадцатилетние мотоцикл, как ты и мечтал. Гордон был очень горд тобой, сынок — ты знаешь? — именно он это и предложил. Но… мы не успели. Поэтому… вот, я не могу не исполнить его желание, — она достает с прикроватного столика заранее приготовленный конверт и протягивает старшему сыну. В них деньги. — Достаточно, чтобы купить его самому. Надеюсь, ты справишься. Себастьян сначала не находит слов, а затем обнимает мать. Неловко, но очень крепко. Глаза Оливии наполняются слезами радости. — Ты его заслужил. — Спасибо. Большое спасибо. У Оливии прохладная, нежная рука, и она дрожит, когда оглаживает щеку сына. — Теперь ты — главный в семье, — повторяет она. — Я так тебя люблю, Себастьян! — Я тебя тоже. Мама. Ему даже кажется, что у него самого дрожит голос, но — только кажется. Мать стала совсем похожа на восковую фигурку. Она и раньше была маленькой, а теперь стала как будто таять. Только темные четки рядом кажутся весомыми. Как какое-то грязное, въевшееся пятно. — Ты похудела, — отмечает он. — Да, так, — она отмахивается, и широкая улыбка немного скрадывает темные круги под глазами. — Я скоро поправлюсь с божьей помощью и с вашей заботой. Я чувствую себя уже лучше. Как там ребята? — Сиэль вплотную занялся стиркой, — Себастьян умалчивает о том, что тот чуть не сломал стиральную машинку, запихнув гораздо больше вещей, чем следовало, ведь матери ни к чему это знать — Ханна что-то стряпает, а двойняшки… это двойняшки. — Это двойняшки, — повторяет мать и беззвучно смеется, — так и есть. «Это двойняшки». И этим все сказано. Она ласково оглаживает плечо сына, взъерошивает волосы, от избытка нежности. Себастьян тихо улыбается, заправляя пряди за уши. — Ты сегодня особенно веселая. — Сегодня особенный день. Приглядывай за ними, Себастьян. У меня на тебя исключительные надежды. На тебя и на Сиэля. — Постараемся не подвести. Ты… не переживай, хорошо? Мать целует его в лоб прежде, чем отпустить. Спускаясь ко всем, Себастьян пытается понять, что она имела в виду под «исключительными надеждами»; она слишком часто повторяет то, что он главный в семье. Возможно, она хочет убедиться, что он осознает важность своей роли в семье, которая недавно лишилась отца, но… слишком часто. После обеда вся семья собирается в спальне Оливии. Она причесалась и переоделась в нарядное платье с цветами, накрасилась и надела украшения, ей помогала дочь. Хоть в итоге Оливия осталась лежать в кровати, дети сами пришли к ней. Поставили рядом столик, накрыли и сели в кружок. Ханна, Альберт, Виктория и Сиэль — на кровать к матери, Себастьян отдельно, на стул, напротив всех. В комнате достаточно темно, так что Сиэль зажигает свечи на именинном торте, и все затягивают песенку: «С Днем Рождения тебя», кто как может. По окончанию все звонко хлопают. Как стайка озорных птиц. — Шестнадцать лет! — улыбается Оливия, и на глазах ее снова слезы, которые она попросту не может сдержать. Юноша задувает свечи. — Что ты загадал? — тихо спрашивает Ханна, хотя все и так знают. Чтобы мама поправилась. Альберт и Виктория торжественно вручают Себастьяну глиняную кошку. Сами лепили. Вот этими самыми ладошами! — Гляди, у нее в пузе дырочка, и, если подуть, будет как бы ветерок, — отмечает мальчик и: «Уу-у-у!» — поддувает на фоне Виктория. — Поющая кошка. Это здорово, — замечает Себастьян. — А торт наша Ханна испекла сама. Здорово, правда? — рассказывает Сиэль, и сестра смущается, оправляя косы. — Твой первый торт, милая! Надо же! — Оливия гладит дочь по щеке. — Я просто следовала твоим указаниям. Без тебя бы не получилось. — Но ты сама! Что мои советы… Я горжусь вами, дети. Вы со всем справляетесь. Извините меня, что подвела вот так… — Все в порядке, мам! — Ты чего, мамочка! — Все хорошо, мы уже взрослые! Ты главное выздоравливай! — Мы тебя очень любим! — Как мне с вами повезло… Мои сокровища. Вы — самое главное, что у меня есть. И помните, что мама всегда — всегда — будет рядом и будет любить вас, что бы ни случилось. Синие глаза ловят взгляд карих, — мельком — они как будто передают друг другу серьезное, не для всех ушей, послание. На манер двойняшек. Слова матери обоих юношей настораживают. Но… Как только все попробовали сочный вкусный торт, Сиэль внезапно широко улыбается, почти как шестилетний Ангелочек: — А давайте включим мамину любимую музыку! Будет веселее, — и он выбирает из стопок виниловых пластинок ту, что в пепельной обложке с изображением французского певца. Мама его обожает, это — Джо Дассен. Играет «Salut», затем «A toi». Все стараются веселиться. Ханна пританцовывает в такт музыке и рассказывает матери о каком-то своем веселом происшествии на днях, Виктория и Альберт молча прильнули к Оливии и гладят ее по рукам. Даже Себастьян вылезает из мрачного кокона и делает все возможное, чтобы развеселить мать. Он комично танцует: делает шаг в бок, то в одну сторону, то в другую и проводит перед глазами пальцами, сложив их буквой V. Комната оживает от смеха. Мать тихо-тихо хлопает в ладоши, когда ее дети танцуют друг с другом. Сама она не рискует подняться — кажется, она и не сможет. Сначала Ханну приглашает на танец Себастьян, затем Сиэль. Синеглазый настолько неловко ведет, что Себастьян перехватывает его у девочки, показывая, как правильно. Виктория и Альберт не отходят от матери. Устроившись рядом, стоя на коленях, они лишь пританцовывают, глядя на старших. Похожи на ожившие гипсовые статуэтки херувимов. Женщина то и дело проводит рукой по длинным белым волосам младшенькой, а потом заплетает ей высокую прическу с лентами. Она просит подать свою шкатулку с драгоценностями и украшает головы обеих девочек красивыми жемчужными заколками. — Мои принцессы, — говорит она и уже обращается ко всем: — Я замечательно провела время, милые мои. Спасибо. — Ты скоро поправишься, мамочка? — Виктория и Альберт тихонько кладут головки к ней на ноги. — Завтра, милые, мне уже будет лучше. А скоро буду совсем как огурчик… — И мы съездим на море? — Пособираем ракушки… — И половим раков-отшельников! — Будем делать все, что захотите. Лицо Оливии как будто уже едва светится. Она прилагает усилие. — Ладно, пора идти, — легко хлопает в ладоши Себастьян, — мама устала. Ханна начинает собирать грязную посуду на поднос, Сиэль ей помогает. Виктория и Альберт сопротивляются: обнимая мать за руки с обоих сторон, они хнычут. — Пусть мама споет нам колыбельную, а то Себастьян совсем не умеет! Он только про Сатану знает. — Про кого? — бровки матери приподнимаются. Вмешивается Сиэль, выпаливая: — Саранчу. Про веселую саранчу… родом… из Китая. Вот. «Что?» Альберт показывает ему язык. Мать нежно улыбается: «Ну хорошо, я спою», и затягивает младшим песенку, пока старшие убирают в комнате. Ее голос так ласков и нежен, что Сиэль и Себастьян, застыв с подносами в коридоре, долго не могут заставить себя уйти.***
На следующий день, уже вечером, Оливия зовет обоих старших к себе, чтобы поговорить. — Справляетесь? — спрашивает она, и Сиэль бодро кивает. Себастьян все так же ставит ужин перед ней, но она даже не обращает внимания: «Позже». — Мои умные, уже такие взрослые мальчики… — ее голос стал тише, чем вчера, а лицо еще бледнее. — Каждый месяц вам будет приходить со счета сумма денег — это будет хватать на то, чтобы содержать дом. Вы ведь остаетесь старшими, пока я тут. Вы должны знать, что у нас нет ни родственников, ни хороших друзей. И в случае чего… Викторию, Альберта и Ханну заберут. Вас отправят по разным приютам, а после к разным, чужим людям — Оливия даже не назвала это приемной семьей — и наша попросту семья перестанет существовать. Она распадется… Исчезнет. Поэтому, вы должны знать, как важно держаться вместе, не давать себя разобщить. Семья, мои милые, это единственное, чего стоит держаться. Вы все должны быть вместе. Сильными. Смелыми. Это важно. Это очень-очень важно. Вы понимаете меня? Себастьян? Сиэль? — Да. — Понимаем. — Хорошо… Ах. Я так рада, что у меня такие понимающие и ответственные дети. Это настоящее счастье…. Счастье… — Все хорошо, мама, — Сиэль приникает губами к руке Оливии. По спине у него проходит волна мурашек от мысли, какая она ледяная. Даже не прогретые стены дома должны быть теплее. Женщина отпускает их вместе с полным подносом — она поест позже, а теперь хочет поспать. Сиэль и Себастьян покидают спальню вместе и затворяют дверь. Ханна и двойняшки сидят в открытой комнате напротив, собирают мозаику: с собаками, разумеется. Ханна замечает их. На ее немой вопрос — можно ли впустить младших к матери? — Себастьян отрицательно качает головой. Сиэль торопливо проносится в свою комнату и сползает по стене вниз. Только здесь, невидимый остальным, он зажимает рот обеими руками и с трудом удерживается от вопля: его плечи трясет, как в лихорадке, они поднимаются и опадают. «Только не кричи! Только не кричи!» Юноша мотает головой и сворачивается в тугой, плотный комок. Он похож на новорожденного богомола. Ему кажется, что так же должен был бы ощущать себя выскабливаемый близнец. Как тяжело… как тяжело… Он не может… не может исторгнуть ни звука! Брат неожиданно всучивает ему подушку, — чтобы заглушить плач. — Потише, никто не должен услышать. Себастьяну тоже страшно, думает Сиэль, иначе быть не может, ведь не может? У него плотно сжаты губы, они сейчас белее мела, а взгляд задумчиво, тяжело скользит по комнате, лишь изредка задевая содрогающийся комок. Должно быть, он тоже спустится в подвал или уйдет в гараж, чтобы наедине излить горечь. Будет что-нибудь ломать и крушить, как обычно делает. Ему тоже тяжело. — Не уходи, — хочет бросить Сиэль вслед, но только плотнее прижимает ко рту подушку. Она как огромная, сочная, красная вата, он заполонит ей весь рот, если потребуется. Зубы противно скользят по синтетической ткани, но он этого не замечает. Себастьян все же закрывает дверь с другой стороны.***
В десять вечера Ханна заходит пожелать матери спокойной ночи, как и всегда. В белой ночной сорочке она похожа на невесту. Невесту, повенчанную со Смертью. В семье Блэквуд участь девушки — самой первой встречать ее приход. Оливия лежит с закрытыми глазами. Ее нежное, улыбающееся лицо превратилось в ничего не выражающую маску. Каменную, синеющую. — Мама?.. На этот раз Ханна не закричала. Она лишь начала издавать странный, тягучий звук между «а» и «э». Постепенно он стал усиливаться и прекратился лишь когда в комнату вошли остальные. Сначала Себастьян, затем двойняшки и следом Сиэль. — Мамочка! — Альберт и Виктория бросились на постель, обнимать матушку. Но Оливия Блэквуд не отозвалась. Она поддалась назад и съехала корпусом вниз, стукнувшись головой о прикроватную тумбочку. Тяжелый звук о дерево. Блак! Безжизненная рука свесилась вниз, а в свете коридорного торшера забликовал в перстне опал. Внезапно Сиэль смеется. Сначала из его узкой, грудной клетки раздается приглушенный, сдавленный хохоток. Он поднимается, как скрипучая мелодия, вверх по трубе, и исторгается в тишину. — Ха-ха… ха… ха-ха-ха!.. — усиливается, ломается, брыкается, как бешеный зверек. Смех тут же подхватывает Ханна, а затем и двойняшки — более визгливо и шумно. Самым последним примыкает старший: совсем тихо, скорее кривыми ухмылками и смешками. Они смотрят то друг на друга, то на мать, и продолжают смеяться. Неестественно. Надрывно. Тут уже двойняшки хватаются за животы и катаются по кровати, съезжают на пол и продолжают биться в истерике. Они даже машут руками и ногами. Ханна садится на корточки и качается взад-вперед, ухватившись за живот. Ей смешно до колик. Аха-ха-ха-ха!.. Гомерический смех трясется в висках раскаленными колокольчиками. Он бы не прекратился, должно быть, еще очень долго, если бы Себастьян не накрыл лицо трупа покрывалом. Там, где глаза не видят смерти — ее как будто бы и нет. Снова воцаряется тишина. Снова Альберт шепчет: — Мамочка… Мамочка! Ханна бросается к нему и обнимая за плечи, оттаскивает от кровати: — Ее больше нет, Альберт. Мамы больше нет! Услышав это, Виктория ладошами зажимает уши и визжит. Ей вторит брат, он отпихивает Ханну и бросается к сестре, хватает ее и крепко-крепко обнимает. Сиэль ощущает, что ему не хватает воздуха, он задыхается. Обнимая себя за плечи, он встает поближе к старшему брату и чего-то ждет. Пустеет голова, нет ни одной мысли. Пусто. Страшно. Он чуть качается из стороны в сторону. Себастьян долго молчит. Очень долго. А затем говорит: — Все, кроме Сиэля, выходят из комнаты. Когда мы откроем дверь, каждый сможет зайти внутрь, по очереди, и попрощаться. Альберт кричит: — Нет! — он кидается к Себастьяну и пихает его кулачком: как тот посмел такое сказать! — Мы не будем прощаться! Не будем прощаться с мамой! На брата обрушивается волна тумаков. Юноша обхватывает мальчика руками и прижимает к к себе, заставляя затихнуть. — Альберт, тише. Послушай, мама умерла. Как и отец. Ее уже не вернуть. — Папа отправился в Рай к Боженьке, так мама сказала! А мама тут! Она проснется! Она обещала! — Обещала! — всхлипывает Виктория, но не борется, в отличие от брата, а только прижимается к подолу Ханны. В волосах обоих девочек еще сверкают жемчужные заколочки. Через несколько минут двойняшки затихают, и Ханне удается их вывести. Себастьян закрывает за ними дверь изнутри и оборачивается к Сиэлю. Младший брат кажется ни живым, ни мертвым. — Мы все попрощаемся, а после нужно избавиться от тела, — говорит Себастьян.