Серое низкое небо заглядывало в маленькую щёлку между тяжёлыми тёмными шторами, спрятавшими комнату от внимательного взгляда. Оставалось ему довольствоваться лишь клубком чёрного меха на подоконнике. Впрочем, клубок этот довольно откровенно развернул лапы, подставляя мохнатое брюхо на обозрение небесному своду. Кот чувствовал себя весьма счастливым и умиротворённым: его устраивал и вид из окна — шикарный, безусловно, — и местная кухня, и сосед, манипулировать которым всё так же не составляло никакого труда. Владимир Степанов — новый обитатель казённых апартаментов Санкт-Петербург для особо важных министерских служащих — готовился проснуться с минуты на минуту под навязчивый звон старого будильника.
Апартаменты Санкт-Петербург, расположенные на Пироговской набережной, являли собой тоскливое зрелище стеклянно-бетонной громады, которую предположили весьма органичным объектом. Ошибочно, разумеется. Сплошной бастион панорамных окон, в которых отражалась холодная Нева. Массивный пьедестал цокольного этажа, в котором размещались служебные помещения. Весь вид кричал: «Здесь обитают государственные служащие!» Вызывающе. Безвкусно. Холодно. Когда здание существовало в виде проекта на доске архитектора, многим оно казалось свежим вздохом. Новой, юной веснушкой на дряблых щеках старого города. Дом Государственных Служащих. Высокопарное название, выбитое на бронзовой табличке перед стеклянными дверями парадной, скрывало за собой девять этажей крохотных клетушек, где ютились дипломаты, следователи, секретари, клерки и прочие, кто по утрам прыгал в подъехавший автомобиль с правительственными номерами, чтобы отправиться вершить государственные дела разной степени важности.
Где-то на общей кухне повара гремели посудой, готовя завтрак почтенным обитателям апартаментов. Сотни яиц: жаренных, варёных, печёных. Пять видов разных каш. Свежие фрукты и овощи. Сыры, колбасы, соки и прочее, прочее, прочее. В половину седьмого утра открывали стеклянные двери, запуская прожорливых, как акулы из городского океанариума, государственных мужей.
— Это обезжиренное молоко? — интересовался кто-то, принципиально не обращая внимание на то, что отсутствие жира в молоке уже не поможет ему справиться с оплывшими боками.
Другой возмущался неправильно нарезанному сыру. Третий в это время успевал накидать на свою тарелку весь тот самый неправильно нарезанный сыр.
Повара лишь печально вздыхали: хоть сколько-нибудь вежливые и приятные люди не посещали общий завтрак, предпочитая лишний раз потратить немного денег на кофе с круассанами, чем пытаться урвать хотя бы маленький кусочек хлеба из рук дармоедов.
До сигнала будильника Владимира Степанова разбудило навязчивое дребезжание старого смартфона. В первый момент захотелось послать к Чёрному того, кто настолько не уважает покой ближнего, но желание быстро исчезло, стоило Владимиру увидеть знакомые последние цифры номера.
— Слушаю! — выкрикнул он в трубку, заставив Кота шлёпнуться с подоконника от неожиданности.
— Дурак, что ли? — проворчал он, сердито кося взглядом.
— Помолчи, — отмахнулся Владимир, — да. Говорите! — вновь обратился он к телефону.
— Доброго утра, Аммо, — послышался тягучий, как мёд, столь же сладкий голос.
Аммо живо представил высокого степняка в массивных сапогах на каблуке. То, как он вальяжно полулежит на диване, придерживая трубку старинного телефона двумя тонкими пальцами, как выдыхает густую струю дурманного дыма. Это видение неплохо отрезвило: коль скоро такой человек уже проснулся, не следовало ждать будильника.
— Иерей? Ты готов? — изо всех сил попытался отогнать наваждение Аммо.
— Когда-нибудь я давал повод усомниться в себе? — прозвучал лаконичный вопрос на вопрос.
— Каждый и не вспомню, — огрызнулся в ответ Аммо.
— Ты уверен, что сейчас должен мне грубить? Заметь, я в нашем диалоге единственный не вижу ничего плохого в очередной неизбежной беде, которая пожрёт этот отвратительный, грязный мир.
Иерей. В миру известный, как Матвей Гефт: степняк, актёр Александринского театра. Он, вероятно, был представителем той самой касты степного народа, из-за которой остальных считали социально опасными личностями, требующими пристального правительственного контроля. Разумеется, именно они — по-обыкновенному — контролю подчиняться не пытались. Близкий друг Гоги, Иерей порой приходил на помощь Аммо, но ценник его был таков, что обращаться к нему себе дороже. Всякий раз дорога до его притона — иначе не назвать — напоминала дорогу в глубины Нави, откуда, как известно, нет пути назад.
Но что же о личности столь страшного человека? Как другие представители столичной богемы, Иерей вставал после полудня. Неспешно прогуливался мимо курителей твири, расположившихся в большой гостиной: наблюдал, кто ещё жив, а с кем можно проститься. Остальной день проводил в праздности: играл в шахматы, читал, музицировал на арфе или забавлялся с гостями. Несколько раз в неделю его посещал художественный руководитель театра: едва ли не целуя руки, убеждал Иерея выйти на репетицию, отыграть важную постановку. Разумеется, любая постановка с ним числилась важной. Слегка расстроив нервы и без того взвинченного человека, Иерей всё же изволял являться на репетиции. Он слишком любил своё призвание, никогда не срывал спектаклей. В остальное время всяк навный и степняк знал его, как владельца курительного клуба, затерянного в дворах-колодцах между Фонтанкой и Катькиной канавкой. Высокий, с длинными светлыми локонами, Гефт более напоминал степную невесту, чем степняка, характерными изящными, величественными движениями и тягой к лёгким, воздушным тканям.
Гостя, ради которого пришлось проснуться столь рано, Иерей встречал лично, с рассерженным замечанием, по которому трудно было понять, играет он или действительно зол:
— Спешу напомнить, милый, что твоими стараниями я лишился пары клиентов, — всем своим видом — плотно поджатыми губами, сведёнными пальцами и надменным взглядом — выказывая раздражение, проговорил он по словам.
Располагалась квартира — более напоминающая притон — в доходном доме номер двадцать шесть на Садовой. Пять окон взирали на улицу скромным приглушённым светом, словно обитало там некое тихое семейство, подумать не смеющее о нарушении закона. Иерей сделал то, о чём лишь мечтали многие не только степные, но и обычные люди: выкупил собственное жильё. Пять комнат, обставленных сообразно тонкому вкусу странного степняка: обтянутые шёлком стены, изящная мебель из частных коллекций обедневших аристократов, тяжёлые шторы, в которых по обыкновению путался твириновый дым. Неспешная атмосфера застывшего, подобно возлежащих на диванах курителей, времени сопровождалась остановившимися на пяти минутах до полуночи часах.
Содержать притон в самом сердце столицы, даже при всех опасностях закона — дело высшей меры прибыльное. Степные, навные, явные — кто только не захаживал сюда по мере свободного времени, кто только не награждался обществом хозяина с замашками королевы. Сегодня гостей, в том числе Аммо, он встречал в длинном свободном халате ткани восточных вышивок. Босым — главная ошибка Аммо, представившего его сегодня в тяжёлых сапогах. Впрочем, нельзя было сказать, что до одежды Иерея ему было дело. Твириновый дым заставил почувствовать лёгкую слабость: «Чёрный побери», — выдохнул Аммо, прикрывая глаза и опираясь плечом о дверной косяк.
— Нехрен им было на улицу выпираться. Тут не праздновалось? — огрызнулся он, силясь отвлечься.
— Скорее кое-кому не помешало бы нос не совать в чужие дела, — отрезал Иерей, оборачиваясь спиной с таким изяществом, что ткани халата едва слышно прошуршали, подобно перьям. — Так себе благодарность за мою помощь, — через плечо бросил он, всё же смягчая интонации певучего голоса.
Аммо притих. Он прекрасно понимал, что может вылететь из этой приветливой квартиры в любую секунду: стоит сказать одно по-настоящему неверное слово, как откуда-нибудь из тёмной кладовки выскочит крепкий навный, справиться с которым не поможет ни одна ксива. Перспектива лететь по ступеням парадной ничуть не радовала.
— Я пришёл не ругаться, — признался он, пытаясь сфокусировать взгляд на Иерее.
Его изящная фигура распадалась в твириновом дыму тёмного коридора. Казалось, будто от самих стен исходят прозрачные языки, увлекающие за собой в причудливый мир кумарных видений прошлого, настоящего и будущего. Поговаривали, словно древние степняки умели столь особо поить Землю, что травы, даруемые им, спасали от смерти, давали возможность взглянуть в мир за гранью, пройти рука об руку с Хозяйками. Доступно тонкое знание было не каждому. Подобные Иерею занимали особое положение среди степняков: их почитали, как спутников Хозяек в Яви. Уважали. Боялись. Плавные движения Иерея сплетались с клубами и нитями, сочащимися от сигарет ранних посетителей: эти и не уходили отсюда, предпочитая полное забытьё реальной жизни. Округлая курильная напоминала лазарет для неизлечимо больных душой. Не было цели в жизни у этих людей. Да и самой жизни, чего скрывать, оставались лишь считанные мгновения. Иерей коснулся тонкими, тёплыми пальцами лба худющей девицы с водянистыми пустыми глазами, склонился к её уху и шепнул: «Свободна», — после чего закрыл глаза, кратко взглянул куда-то в далёкий угол комнаты и кивнул, из-за чего золотые локоны пришли в лёгкий трепет. Тут же непроглядная тьма шевельнулась, покорно приближаясь к своему хозяину.
— Она мертва, — тихо заметил Аммо.
— Я скажу, что обрела покой, — равнодушно пожал плечами Иерей, — мы слишком по-разному смотрим на мир. И ценность одной жизни, — он оглянулся, — или пары жизней.
«Вот уж точно», — пробормотал себе Аммо.
Он смотрел на мир более человеческими глазами, думая о людях, их волнениях и страданиях. Жизнь, как ценность, которая не свойственна степным. Кровь, уходящая в землю; плоть, насыщающая её в обмен на бесценную траву. Земля, как единственное достойное почтения и уважения. Человеческая душа, а тем более жизнь, ничто в сравнении с довольством Земли. Древняя мудрость, пугающая до дрожи любого, кто действительно знал степной народ. Иерей был единственным степным во всём Санкт-Петербурге, кто умел слышать землю, чувствовать её: не каждый старик так талантлив, как этот молодой мужчина. Не каждый умудрённый опытом помнит знания, как он.
Выползший из тёмного угла маленький навный окутал ушедшую девушку своими тонкими конечностями, направляясь прочь из комнаты. Любая просьба имеет свою цену, любой интерес имеет свой грех. Это — грех Аммо. Тонкая безымянная девушка, что истлела лишь жалкие минуты назад: ещё тёплая и такая красивая. Вот её, под торжественное молчание, несут по коридору мимо тонкой дымки и приглушённого света. Вот она лежит на холодном металлическом столе в комнате, так отличающейся от изысканного убранства курительной и остальных помещений квартиры.
Чёрная плитка с прожилками земли между квадратами. Особой земли. Иерей, как хищник над беззащитной жертвой. Любой, кто видел ритуалы степного народа, полагал их забавными и умилительными, подобно детским развлечениям. В далёкой степи для туристов забивали кур или ягнят, выкрикивали смешные речи, слегка сбрызгивая клочки земли кровью: делали всё далёкое от истинных обрядов. Аммо посчастливилось узреть настоящее знание.
Тонкое лезвие серпа коснулось сгиба локтя. Мягко, словно по маслу, скользнуло к тонким запястьям. Металлический запах крови напомнил о чём-то первобытном. О чём-то, давно забытом под рамками приличия и жизни среди людей.
— Умоется Отче-Тер горячей кан. Отведает силы её. Отведает сути её, — шептал Иерей, опуская руки жертвы вниз.
Тягучие, тёмные капли медленно падали к его босым ногам, скользили к земле по гладкой плитке.
— Возрадуйся, юная кижи. Сегодня жертва твоя спасёт улус завтра. Волею Кара, Кызыл, Апагаш.
Капля крови, подхваченная с безвольного запястья, становится кругом во лбу усопшей, пока маленький навный срезает густые тёмные волосы под внимательным взглядом Иерея. Он спокоен. Без театра. Без лицедейства. Время и мудрость тяжёлой маской застывают на его лице, пока пряди падают к земле, пока кровь скользит по холодным плитам.
— Подари, Кара, кан свою Тер. Да станет она водой омывающей. Подари, Кара, чач свои Тер. Да станут они древесными побегами. Подари нам савьюра прядь. Расскажи о бывшем, настоящем, грядущем, ибо есть оно взгляд и воля Кара, Кызыл, Апагаш.
Пустота наполняла взгляд Иерея, пока руки умывались кровью жертвы. Острое лезвие серпа отделило кожу, вскрыло живот. Тонкие пальцы раскрывали тело, словно степной цветок. Терпкий запах крови и плоти вызывал чувство голода, преграждая путь мыслям человеческим, позволяя ожить мыслям степным, пока руки медленно входят в горячую плоть, извлекая наружу ещё трепещущее сердце.
— Не будет жертва твоя напрасна, прекрасная Кара, — заботливо прошептал Иерей, отступая на шаг от стола.
Причудливой картиной застыло жертвенное место, будто играя с воображением наблюдателя. То ли земля под ногами, то ли камень. То ли человек перед ним, то ли забытый призрак. То ли степь вокруг, то ли стены. Аммо пытался отвести взгляд, но не смог, зачарованный древним зрелищем. Что-то человеческое внутри требовало немедленно покинуть проклятую комнату, а Иерея отправить на долгий срок в тюрьму, обвинив в распространении твири и убийстве безымянной девушки. Вот только знание сковало его. Любопытство мешало отогнать наваждение.
— Здесь будут все ответы, — шепнул Иерей, вкладывая сердце в руки Аммо, — госпожа Кара покажет тебе истину, если посчитает нужным.
— Что мне с этим сделать? — резонно спросил Аммо, не ведающий тонкостей ритуального мяса.
Тонкая атмосфера ритуала растаяла, стоило Иерею закатить глаза и рассерженно фыркнуть:
— Дурак. — Он быстрым движением отсёк от сердца небольшой кусочек и отправил его в рот Аммо. — Смотри.
Горячая плоть и свежая кровь заставила ощутить дикий голод. Свежее человеческое мясо трудно сравнить по вкусу с чем-либо. Есть у него немного от нежной телятины, что-то от насыщенной жиром свинины, но сердце обладает особым вкусом, особой насыщенностью. Горьковатый привкус медленно сменяется лёгкой остринкой с металлическим ощущением где-то на нёбе. После него приходит желание ощутить ещё. Это желание заставило Аммо вцепиться зубами в замершее сердце под восторженным взглядом Иерея.
Аммо почувствовал, как медленно пол уходит из-под ног, а стены кружатся в аляповатом вальсе оттенков чёрного. Вкусы, запахи, ощущения — всё смешивалось в единый порыв, повергая его в состояние, когда реальность от видения отличить невозможно, когда туман полностью увлекает в себя, обволакивая руки и ноги, когда в голове, подобно набату, звучат слова.
Через года, дожди и травы
Ты расскажи мне, гордый нравом,
Что же тебя взволновало тогда,
В миг, когда ночь так ненастно светла?
Сакральный смысл словно ускользает между пальцами, сбивая с толку. Аммо пытается уловить мельчайшие интонации и символы старой степной песни. Никогда Степь не пела без причины. В каждом слове, в каждой строчке знамения того, что было, есть и будет. Лишь услышь это, как древняя мудрость позволит прикоснуться к себе, позволит объять себя.
Что тебе снилось этим утром?
Что ты так бледен, гиблый будто?
Но лишь шумит об песок берегов,
Кан, что твоих снов не знает врагов.
Медленно слова отпечатывались в сознании. Вместе с ними будто сгущался вокруг непроглядный туман, смешанный с терпким дымом твири. Под босыми ногами чувствовалась промёрзшая земля. Степь, которая давно не сытилась горячей кровью. Давно не вкушала трепещущей плоти. Она стенала. Голодная, продрогшая, гневная на равнодушное отношение степных.
Ты отвернёшься лишь спиною,
Не говоришь, но я суть открою.
Это немного больнее, чем жизнь,
Не уходи, о судьбе расскажи.
Степь. Древняя сущность, что взрастила своих детей. Дала им плоть и кровь. Защищала от мирских и иномирных напастей. Никогда Степь не предавала, не была жестока. Всегда помогала своим детям. Вот и сейчас дитя Степи ступает вперёд, сквозь густой туман, в котором скрыты тайные помыслы великой силы. Странное ощущение чужого присутствия обостряет тревогу. Словно за густой пеленой нечто задумывает план столь жестокий, сколь не снился ни Наполеону, ни моровой чуме. Нечто, с которым не справиться ни армией, ни наукой. Возможно ли существование такого зла? Трудно сказать. Трудно представить.
Очи твои черны, что Кара,
Кожа светлее савьюра стала.
«Раз в сотню лет происходит беда,
От коей нам не уйти никуда».
В этот момент Аммо видит исполинскую тень, выступающую на хладной стене. Угрожающий силуэт потянул к нему свою мерзкую, скользкую руку. Она медленно приближается. Из пелены обрисовываются суставчатые пальцы с сотнями мелких присосок. Будто гигантский навный просит о помощи без страшных подтекстов. Аммо делает шаг вперёд. Ему кажется, что за тенью этой следует нечто великой важности. Нечто, готовое открыть истину.
Слышать я слышу, но не внемлю,
И от ответа проходит время.
Детям понять остаётся речь,
Что наши спины готова сечь.
Туман ровно разрезают три линии справа налево. Аммо чувствует под ногами горячую, свежую кровь, но не может заставить себя опустить взгляд вниз, страшась того, что может увидеть. Тело сковывает холод, подобный могильному. Из располосованного тумана перед глазами возникает нечто, неподвластное уму человеческому.
Медленно оно расправляет статную фигуру, чьи колоссальные размеры подобны атлантам, подпирающим небесные своды. Сама суть мира содрогается от осознания, что существо это готово пробудиться от долгого забвения.
Оно делает первый вдох.