Я запрещу тебе дышать.

NC-17
В процессе
209
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 89 страниц, 39 369 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 111 Отзывы 33 В сборник

The eight narrative — Религиозный крест в запястье. «Religious cross in the wrist.»

Настройки
      Его слова, как травмат, срабатывающий в нападение перед более серьёзной угрозой, не убьют, но поранят прилично. Забрать бы оружие, остановить его владельца, что и без помощника справиться отлично, да даже навредит хуже его. Но самой бы собраться, уничтожить беспредельно бешеный страх, что сбивает с толку прямо сейчас, ведь в голове одни и те же вопросы: «Кто ему сказал? Кто ему сказал? Кто ему сказал?» Да и важно ли это? Волнует другое. Почему она боится? Почему она вообще должна видеть опасность в человеке, который опора и поддержка, который самый понимающий и самый любимый? Почему этот самый любимый сжигает одним взглядом и сделав пару шагов вперёд, совершив роковой жест, уже заставляет изводить всю себя?       Ведь так не должно быть, ведь всё это ласковым маем сон, исход которого можно запросто изменить. Нужно только поговорить и всё объяснить, всё исправить — такое множество неустойчивых выражений, что мелькают, словно на льду, впоследствии проваливаясь под него.       — Дань, да… Я хотела… Ты сейчас только не… — хочет быть самой откровенной для него сейчас, но есть колко-пугающая фраза, благодаря которой вся путаница слетает с губ. До неприличия заряжается невидимый кольт.       — Сюда подойди.       А пуля-таки пролетает мимо, отражаясь тишиной его голоса — в ней, как в глубокой реке, в которой уверенный крик страшнее немого, ведь не слышим совсем. Лиза по-детски в отрицании мотает головой, делая пару шагов назад, отчаянно хватаясь за расстоянием между ними. За той дистанцией, чья нужда раскрывает в груди тысячу безответных вопросов. Почему она не подходит? Почему боится, словно не приручённая собачонка, никогда не видящая людей? В горле застоявшийся ком, что не даёт ничего сказать, да и не нужно — в этом омуте черти ведь водятся, давно проснувшиеся, но очнувшиеся лишь сейчас. Хватают, нападают со всех сторон и топят, и топят, и топят, покорно ожидая конца жертвы, в которой крик копится, и навязчиво-спокойный голос снова ложиться густой пеленой:       — Сюда подойди, я сказал.       Да вынырнет эта жертва из того же омута, и черти отбегут, делая хуже, ведь их цель пострадает куда больше сама. Сейчас же одинаково глухо, ведь будучи немой, верит в то, что ничего плохого не произойдёт: объятия, тактильный контакт, пару взглядов — не больше. Делает несколько шагов, а он к ней — неудачно, ошибочно, подло. Его огненные пальцы, выросшие из кучки пепла, способно хватают за затылок, тянут на себя, спускаются к шее, не сильно, но сжимают её. Кислорода слишком много, не душит даже — странно, не стоило бы ничего отдать пару затянувшихся мгновений; получится ли вздохнуть снова — другой вопрос. Она ловит его недовольно-вспыльчивый взгляд, пытается потушить мирно спокойным своим, но успешно лишь проигрывает очередную схватку.       — Ты меня так охуенно любишь, да? Что подружкам своим конченным пиздишь, матери, наверняка… Да всем, блять! А мне нет, — улыбается: некрасиво, нечисто, неистово; усмехается даже, да так, что даже грех врать себе. — Молодец, Лизочка, я ведь также сильно тебя, веришь? — хочется помотать головой, но не получается как-то морально, нежели физически, как казалось бы. — Какой срок, Сука?       — Четыре месяца. — как по щелчку, а взгляда не отводит, ведь знают вместе, что проебались в определённый момент, что карается теперь определённым результатом, но скидывает грузики почему-то только на неё.       От ласковых слов так стремительно переходит к грубостям, что скоро перестанут пугать меньше, чем нежные словечки, что сейчас предвестник чего-то не хорошего, но русоволосая почему-то и не выдаёт страха почти, глаза покрыты прочным стеклом. Но если снаружи-изнутри, тогда всё совсем иначе: стекло трескается, и она вся-вся дрожит, готовая на всё, лишь бы изменить исход и в сотый раз обмануть себя. Но он всё-таки дьявол; переполненный какой-то ненавистью и истощённый к вниманию. Затягивает и поглощает взглядом, добирается до самых внутренностей, да самых костей.       — И ты скажешь, что мой? — так страшно или нет; он смеётся: вязко, неприлично, по-чужому. — Блять, да все вокруг скажут, что чей угодно, но не мой. С кем трахалась, блядь?       — С тобой. И четыре месяца назад у нас было только с тобой. Да и всегда с тобой, — он не слышит, он слова глушит дальше, что превращаются в поток фраз от беспомощности, уже резким движением поднимает на себя. Всё-таки больно, и всё-таки механизм неисправно, но срабатывает: девушка издаёт лёгкий вскрик, но не отводит глаз, будто бы всё, что происходит так и должно быть. — У меня никого не было, кроме тебя.       — Пизди кому хочешь, но мне не надо. Я не дурак. Со мной не прокатит. Я повторяю вопрос: с кем ты трахалась?       — У меня никого не было, кроме тебя.       Срабатывает как зеркало, ведь помнит все его и свои сказанные ранее слова до единого, но держится так стойко под давно переступившим все границы давлением, надеясь, что вывернется и сломается куда быстрее он, прекращая всё несуразное это — наконец послушает её, наконец успокоится. Ведь пусть не кричит, но такой злой, что это ощутить можно каждой клеточкой безвольного тела и каждой капелькой изнеможённой души.       — Не хочешь отвечать? — замирает, замирает в пару мгновений, замирает, а потом раз — и дёргает влево, заставляя лишь удариться о низко навесную кухонную тумбу, всё же смешно как удачно. Лиза несдержанно шипит, но терпит, не успевая толком и почувствовать что-то большее, чем смесь обиды с разочарованием. — А ты мне всё расскажешь. Я сделаю так, что ты мне всё расскажешь.       Она — всё тот же котёнок, не понимающий, что же она должна рассказать такого, о чём он не знает, ведь, кажется, скрывала только это. Теперь белоснежно чиста, да так, что ему, видимо, не грех оставить хотя бы малейшую царапинку. Опускает грязно-дьявольские лапы с шеи и наконец даёт почувствовать некоторое облегчение, пока в голове что-то такое предательски отдаётся болью, но есть ли время об этом подумать. Ведь всё нарастающее начинает ветром идти по большому непредсказуемому кругу.       — Телефон твой где? — Кашин чуть ли не смахивает всё со стола, как ищет гаджет, непонятно зачем и для чего, ведь по сути не обнаружит там ничего такого, о чём бы не имел представление в повседневной жизни. Находит быстро, тут же как зверь кидаясь к добыче, но пароль на ней останавливает. Тот вовсе не для него, уж точно не для него. — Даже запаролила, вот же блядь, пароль?       — Дань, я прошу тебя, давай успокоимся и поговорим. Там ничего нет, я тебе клянусь.       Теперь точно вспыльчив, но не от самой ситуации, а от того, что не слышит то, что хотел и напридумывал, что всё идёт не по его канону, а куда-то по наклонной. Стойко держаться сложнее и сложнее, ведь недолго до того самого слома, пару шагов буквально и не больше. Остаётся лишь смотреть, как всё так громко-громко падает и до глубоких истерик, обрывов, пустоты, бессилия — не опять, а снова.       — Пароль.       Да чёрт с ним, пусть куда угодно залезет, даже в её мысли, страхи, надежды и планы — везде Даня, везде такой родной и свой. А сейчас вот дрожащими пальцами вводит в строчку пароля цифры на её телефоне. Ничего, ничего. Это всё пройдёт.       — Восемь. Три. Пять. Девять. Пять.       Зверь не отходит от добычи, исследует её тщательно, кидаясь в диалоги с сообщениями, кидаясь в последнее личное пространство, а больше залезть-то и некуда. Разве в девичью душу, но не сможет, не сумеет просто, не дано. Не захочет, если уж широко и на чистоту говорить; его это не волнует такое ощущение совершенно. У него любовь оказалась другая, он говорил об одной, обещал другую, а в итоге всё оказалось и вовсе приукрашено чересчур и не сделать шага назад — оступишься. И не вылечить это всё, не исправить — горько простудишься, повяжешь к тому же липко-липко, не выберешься.       — Мама, Даша, Лема, универ…       Рыжеволосый кидается к мессенджерам, читает каждый контакт вслух, выискивает что-то, а девушка стоит вот так вот и думает, что до суровости ситуации не заметила, как позволила ему переступить самые крайние рамки личного пространства. Раньше оно было, раньше он беспокоился о самых малейших деталях: спрашивал о комфорте, спрашивал о собственной навязчивости, спрашивал обо всём на свете, что касалось их двоих — это был словно обман для привлечения.       — Удалила. Всё удалила, сука, я же знаю. — небрежно швыряет гаджет на стол — неинтересная же для него вещица, раз пустая, — Ну что же натворила, Лиз? У нас же всё хорошо с тобой было. Зачем же ты портишь-то всё? Зачем? — он как сам не свой, ненастоящий от слов до дыхания. Говорит, почти как скалит зубы, эти слова, когда руки уже грубо скользят по щекам, оставляя лишь лёгкий осадок, не больше. Больнее от непонимания, что же портит этот маленький зверёк, если тот в последнее время крутится всё больше и больше в одном месте и около одного человека, в итоге связываясь окончательно, а в сотый раз всё равно оказывается виновным во всём абсолютно. — Давай поговорим, блять, мне же интересно. Давай!       Он нервно кивает, указывая на стул, сам садится напротив. Заставляет в сотый раз поверить в лучший расклад событий. Вот ради чего не стоило тут закатывать никаких бесполезно-лишних истерик и ради чего не стоило идти ему наперекор — дало положительный результат, пока в голове само собой складывался чёткий набор фраз, какие возлюбленный точно должен был услышать и знать.       — Ты же знаешь, что было приблизительно четыре месяца назад, да раньше-позже. Мы могли просто не успеть, выпить лишнего, — Лиза говорит серьёзно-серьёзно, даже в глазах огонёк разгорается животной верностью и преданностью; надеется ведь, что всё уладится быстрее, чем предполагалось. Он терпеливо слушает, под эти первые реплики закуривая сигарету. Звук от зажигалки почти что не сбивает, как и небольшое количество дыма, наверняка впоследствии впитавшееся в русые волосы, но по привычке уже не столь сильно туманящее взгляд. — У меня никого не было, я просто боялась тебе рассказать раньше, ведь ты же сам сказал, что нам рано и невовремя, и я…       — Подожди, — он откровенно перебивает, останавливая, задумчиво «крутит» пальцами почти «новую» сигарету, в сотый раз вызывает кучу словно риторических вопросов. Сосредотачивается только на злодейке с фильтром, словно ненормальный какой, а потом медленно поднимает взгляд в сторону Неред, что правда не понимает почему он так на неё смотрит и что хочет. Но тот и не медлит с отгадкой, слегка хрипя от табака, видимо: — Ты же не врёшь мне сейчас, Лиз?       — Нет. — она наигранно-истерически усмехается, не до конца понимая к чему вопрос. Вся на иголках, не успокаивалась ведь. Внутри копится физическая боль, перекрытая моральной, но она же им и залечится. Если он поймёт, поддержит и будет рядом. — Нет.       Для чего-то повторяет второй раз, будто бы совсем не контролируя себя, будто бы не помня, что говорит и что происходит в целом. Его левая рука уверенно ложиться на её ладонь, слегка гладит большим пальцем, что словно листья на осеннем ветру, прямо как днём, шепчет о том, что всё в порядке и переживать не надо. Это мнимая надежда когда-нибудь убьёт Неред. Убьёт подобно страшному выстрелу на заре и смертной казни на рассвете. А сейчас просто заденет или ранит — разве важно?       — Врёшь. Даже сейчас ты мне врёшь. Я и не слепой, кстати, дорогая, — он улыбается и после этой улыбки счёт помнится на секунды. Вот совсем небрежно стряхивает остатки пепла в пепельницу, вот быстро делает затяжку… — Я всё, сука, знаю. Можешь не стараться.       И втыкает, словно религиозный крест в запястье, сигарету. Та предательски не затухает, а словно сильнее разгорается только. Она вскрикивает, тут же пытается встать, но теперь уже нет ничего нежного, когда в своей руке он буквально сжимает её. Слёзы не вольностью теперь — сначала от боли, потом от безумно сильного страха, что даже язык выворачивается, «кровоточит». Дёргает руку, пытается выбраться из клетки, но делает лишь больнее ожогу, который не трогает даже сам обидчик.       — Сиди спокойно. Ну чего ты? Ты мне всё честно расскажешь, правда ведь? И про то, в чьи машины ты садишься после наших скандалов, и о чём же вы с Онешко там на задних занимаетесь, и про то, что про тебя мне каждый говорит.       — Отпусти! Я умоляю тебя! Я всё расскажу, что хочешь! Отпусти! — пытается вырвать травмированное запястье, хочет ухватиться за него второй рукой, словно боль смягчить, но любимый держит, заставляя изворачиваться безуспешно и кричать как-то приглушённо-негромко, но это как на краю обрыва стоять на необитаемом острове, где тебе совсем никто не поможет.       — Соврёшь! — был бы животным этот любимый, то прорычал бы эту фразу, вцепился бы зубами в шею, однако только внятно заставил оставаться на стуле, на него же и притянув. — Я же знаю, что соврёшь, блядь! Но соврёшь — пеняй на себя, солнце моё.       Солнце и блядь в одном лице едва молчать может, не скрывает собственной боли, но не кричит больше — отдаёт слезами по щекам, накапливая в горле истерику, которую выпустит вольной птицей гораздо раньше или позже. Не понимает, что отвечать ему, что говорить, чтобы не коснулся больше, не оставил горького следа, ведь на правду — разозлиться, а на ложь — убьёт. Не знает совсем уж как подстроиться, как разложиться в сотый раз удобно, дабы не в ущерб себе. Она не одна теперь, с ней внутри маленькая по размерам, но такая большая ответственность, а до этого как одиночкой ходила — сейчас так кажется, как ножом в душу западает и на пластинках того времени гнусно заедает.       — Ты ведь актриса охуенная, я знаю. Вспоминай все те вечеринки, вспоминай каждую, абсолютно каждую. Что же ты делала на них? Как себя вела? Вспоминай, родная, если ещё не запуталась в своих ёбырях. Кто из них так постарался, а?       В этих зататуированных пальцах терпеливо ждёт своего отрезка снова, как Данила ждёт ответа совершенно трезвый и алкоголь тут уже не обвинишь. Винить себя нужно, что-то не так, что теперь руки страдать должны. Винить себя нужно за каждый взгляд, фразу, улыбку в сторону чужого противоположного пола. Он слишком хорошо помнит: её короткие интрижки до того, как им суждено было быть вместе; её местами излишняя дружелюбность, но это не только к парням ведь; её как огонёчек, что потух, кажется. Она потухла. Смотрит и знает, что минута или мгновение — он оставит частицу своего разочарования желчью снова. Больно. Не хочется. Дрожит, преданной собачкой смотрит на него, понимает, что говорить определённо нужно, иначе всё станет куда хуже.       — Ты, Дань, только ты… — шепчет громко — так можно, на что сил хватает; голос же в большей степени выбьет из колеи свою же владелицу. — Я прошу тебя, всё, что хочешь, только не кури.       Она несёт какой-то откровенный бред, не может попросить его затушить сигарету о пепельницу, выдаёт несуразное что-то, потому что по щекам как снег ползут слёзы. Дома неуютно и холодно — уж давно осень, и ожог очень болит, но недолго так, ведь на той же руке за ним быстро появляется новый. Он не слышит истошного крика. Он притворяется, что не слышит.       — Да, ты права. — делает последнюю затяжку — там бычок уж, а сигарета всё никак не кончается и не кончается. — Пора бы и бросить.

✕ ✕ ✕

      Утром она небрежно ставит две кружки на стол. На кухню врывается более-менее ощутимый запах натурального кофе, на пару с ним задерживается колкое молчание, что не выветрить никак. У неё внутри почти всё пусто-пусто, а он переполнен едкой ненавистью — вот и опять, это было и это звучало, молчат. За спиной из металлической турки выкипает небольшой остаток кофе, шипяще выкалывая въедчивые следы на плите; на это он излюблено вздыхает, практически не отвлекаясь от собственного телефона. Она до размеренности спокойно выключает одну из конфорок, что веет пугающим теплом, будто и правда разгорится вот-вот. Они похожи на пару, прожившую размеренную совместность, что переживают тот период, когда всё и без огня, перегорело хуже, чем с ним.       Запястья болят, терпеливо переживая шажочки мнимой непривычной боли, рискуя остаться шрамами надолго. Надолго и останутся худи со свитерами, бесящий цвет тональника, который скрывал, рассечённую бровь тогда в машине, когда практически подобно проститутке просила отпустить её, дать им время. Тогда уже даже и прощения не просил, поставил лишь перед фактом, заставляя уже собаке лечь на колени собственного хозяина или разложиться перед ним удобной раскладкой скорее. Как сука, правда ведь. Сука, позволившая над собой издеваться, и надевающая розовые очки раз за разом, смыкая веки на плохое, стремится разглядеть, как итог, исключительно хорошее. Следы на руках — объясняют всё лучше прошлых ран.       Делает глоток горчащего напитка, а он наконец откладывает гаджет в сторону, дав понять, что что-то, да решил. В глазах мгновенно становится заметным дурное что-то, а в голове мысли последовательностью идут: «молчал бы, молчал», даже заткнуть хочется. Но поцелуем больно, как уколоться, как противоречить себе. А времени много и подумать обо всём этом нет, морочит голову, пугает одной фразой:       — Допьёшь — собирайся. В одно место съездим, а потом ещё по работе.       — Куда?       — Узнаешь.       Холодят друг друга, но у девушки ещё что-то есть, кроме холода: блеклость и бессилие. Она боится, смотрит на него и не пьёт больше совсем. Смотрит и понимает, что страшно касаться, страшно проломиться под ним, страшно сделать что-то не так, страшно. Видит ебаный тупик и обманывать себя абсолютно не хочет. Не допивает, сделав буквально пару глотков, а такое ощущение, что напилась до бесконечности. Потому и выливает, тут же и моет, лишь бы не сидеть тут же как вчера, ощущая лёгкие покалывания в ожогах — ведь сотый намёк и сотое понимание.       Ночью много плакала. Плакала, сжимая зубы, вставая в ванную, не в силах заснуть хотя бы на минут десять. Вспоминала, как понимала, что влюбилась — потом осознавала, что любит; как строилось в его контексте первое «семья», а потом «дети» — сама думала, что это всё значительно позже, но с ним в любое время была готова. Он всё это обещал и безбожно разрушил, но о том, чтобы уйти совсем не думалось. Не получалось как-то. Боль в запястьях только и твердила о том, что было таким беззаботным и не сильно ценимым раньше. На голове ничего не осталось, ещё ночью проверила и вот, ещё под новым светом утром — и хорошо, хорошо.       В ванной втирает в руки тональный крем, что едва-едва скрывает маленькие красные синички и засохшую кожу, а на ладонях не скроет никак — лишь в кулаки спрячет и не покажет-не расскажет, да и только. Вольётся в поток этих счастливых девочек, которые беспрестанно твердят, что в жизни у них всё хорошо, а в итоге не могут распутать события, в итоге ныряют и выныривают снова и снова, не в силах понять хоть что-то.       Единственное, что она хорошо понимает, так это что он от неё хочет тогда, когда по коридорам мелькают врачи в излюблено белых халатах, но не подозревает самого главного. В недоверии шарахается от прошедшего быстрым шагом силуэта, тут же стараясь как можно внятнее для Дани произнести выбивающуюся из всего контекста фразу:       — Зачем? Я ведь и на Красноармейской могу…       Глупо говорить что-то. Не отвечает, не берёт за руку и не пытается успокоить, оставляет непонимание с Лизой наедине и ускоряет шаг. Они доходят до какого-то кабинета на втором этаже, звучит размеренный стук с некомфортным «можно?», за ним следует положительный ответ, дверь быстро открывается. Перед ней довольно молодой мужчина для своей работы, не больше тридцати пяти, сажает перед собой сначала, словно создавая какую-то неформальную обстановку. Задаёт кучу вопросов от тех, что про состояние здоровья до частоты половых актов — абсолютная норма, но пугает безумно по вине всё той же злодейки потерянности. Потом приходится ложиться на кушетку, всё что-то отвечать и рассказывать. Возлюбленный же выходит ещё сначала, не делая легче, но и не обижая. Они делают УЗИ, молодой человек заверяет, что всё протекает хорошо, заставляет даже улыбаться. Напряжение уходит ярым грузом. Наверное Даня просто переживает, просто хочет удостовериться, что всё хорошо, вот и затеял всё это.       Но врач не отдаёт сделанные снимки в руки, говорит, что «мужу» передаст. Она нервно усмехается, не выдаёт ничего-ничего, кроме простого и якобы шуточного: «пока ещё не муж», а потом покидает кабинет, благодаря за те десять минут неточно непонятной зачем консультации. Даня просит подождать, Даня заходит буквально сразу же после неё. Она и не думает отреагировать как-то негативно, прижимается к стене, скрещивает руки на груди и не решается подслушивать чужие разговоры — неправильно это, да и он сам всё объяснит. Хотя смешанные чувства внутри подталкивают к этому шагу, но услышишь разве что — дверь плотно закрыта, а стены недавно построенного здания слишком хорошей самоизоляции, чтобы выдать необходимую информацию.       — Дань, если так можно к Вам обращаться…       — Можно. Да и слушай, просто давай на «ты», уж не совсем же…       Словно какой сценарий проигрывая, расслаблено кивает, непринужденно улыбается, а внутри как на иголках после вчерашней новости. На самом деле бесится даже на все эти «официальности», как будто этот Юрий, кажется, его так зовут и не вышло ещё тронуться умом, такой вот принципиально правильный и ни в коем случае не нарушит ни одного правила «Клятвы Гиппократа» — да чушь всё это. Уломается, даже не быстро если, а уломается.       — Без проблем. У Елизаветы всё в порядке, беременность протекает нормально, жалобы тоже отсутствуют. Но ко мне вопросы, как я понимаю, по-другому поводу. Она ведь на Красноармейской на учёте стоит.       Догадливый. Даже уламывать не приходится, знает свою работу от законной и до той, что ему ещё предстоит в качестве хорошего дополнительного заработка. Протягивает в руки несколько чёрно-белых снимков, не вызывает никаких эмоций, заставляет лишь более нервозно отвести взгляд, если не «шикнуть». Бессмысленно было их делать, если сам всё прекрасно понимает. Или есть что-то ещё?       — Стоит, скоро не будет. Ребёнок не мой, не самое приятное, нам бы решить этот момент аккуратненько, — нависает недолгая пауза, но быстро растворяется в кратком продолжении. — Без её согласия.       Ничего не чувствует, когда говорит эти слова, но по сути знает, что, кажется, должен вину и неправильность ситуации — его там что-то учили. Ему сочувствовать нужно или их будущему — как факт. В кармане уже мысленно пересчитывает красные купюры, что осторожно положит под какую-нибудь бесполезную тетрадочку, лежащую на столе — ничего остального не ощущается. Юра как-то «сменяется в лице», а это яро заметно, напрягает его самого, но не выдаётся почти никак.       — Да это всё без проблем, без проблем. Но тут дело такое… Срок поздний, ей запрещено, по ей медицинской карте вижу. Сама рискует не то, чтобы не родить никогда больше — с огромным количеством заболеваний выйти.       Заставляет уже сильнее и раздражительнее реагировать, на мгновение хочется даже врезать, не верится даже поначалу, думается, что ему сумму немного больше надо. Прекрасно знает — срок поздний, на медикаментозный не тянет, да и готов дать сколько требует ситуация, пусть только озвучит необходимую сумму и не растягивает всё это.       — Да я понял-понял. Сколько нужно? — уже ёрзает, а пару минут держался в абсолютно спокойном состоянии — самого Данила не уломать, ведь его способность, но вот сломать-то — это всё разные вещи, довольно-таки просто. Стоит же только красивому ползунку на дорожке его планов свернуть чуточку не туда.       — Это я на полном серьёзе. Организм сильный, но проблем будет прилично. Да и оборудование у нас не совсем подходящее. Я не возьмусь. — убедительно кивает вместо того, чтобы написать на бумажечке какие-либо комфортные для себя же циферки. Выводит из себя окончательно точно, когда ставит какую-то подпись в волоките бумаг, уже решительно отдавая этот остаток тому, кто не собирается вот так вот запросто сдаться.       — Я много заплачу, сколько понадобится и сверху даже.       Это всё было ему совершенно не вовремя, как груз и куча обсуждений. Это было бы ему, наверное, таким же и через год, и через пять, и через десять: не любил детей, ненавидел. Слишком погрузился в эту жизнь для себя и вся эта «идиотско-стериотипная» обыденность пугала, заставляла метаться из угла в угол. А под его и местами её градусом Лиза слышала всё, что только радовало исключительно её разум, что действовало как приманка, как сладко-заезженные мысли о хорошей жизни, на которые глупая девчонка велась. И про детей, и про счастье в доме, не хватало наговорить про какую-нибудь отвратительно мелкую собачку для картинки — блядско вписалось бы и она поверила, в какой раз слепо кидаясь в родные объятия. Ну какая собачка, чёрт побери? Чушь.       — Дело не в этом отнюдь, не пойми неправильно. К любому специалисту её отправишь — тебе тоже самое скажут. Ей слишком поздно, и хирургическое вмешательство в этом случае — огромный риск. Так что, ходите на обследования и берегите здоровье. До свидания.       Было слишком очевидно, что пытаться договориться бесполезно. По итогу всё же хотелось получить здорового нормального человека обратного без тяжести от себя разве, а не труп. Потому и не пытался больше, решил, что что-то да придумает, несильно видя какого-либо другого выхода. Осторожно касаясь ладонями её плечей, он вёл её к машине, готовый вцепиться мертвее, словно потеряет как, а на языке неосознанно так крутилось: «я тебя прибью когда-нибудь».       Неред обо всём спросила, слыша более сладкую ложь для себя же, якобы ему небезразлично, но начистоту же ему совершенно похуй, как там эта проблема развивается, от неё бы отделаться поскорее. Не ради себя, ради них, почему Лиза этого раньше не поняла и сама всё не сделала: виновата и не расхлебать теперь.

✕ ✕ ✕

      — А вы чем думали, сыночек? Или вам по пятнадцать лет? — женщина иронично усмехнулась, стряхнула с сигареты пепел, уже будучи неспособной сидеть на месте. Даня курил тоже, в голове держа какую-то путаницу и мысли о работе, о борьбе, да о чём угодно, только не о главном. Не хотел об этом думать, надеялся на совет от матери, что всё-таки всегда способно разрешала все проблемы — пускай не рассудительностью, но купюрами уж точно, всегда направляя их в невероятно правильное русло. — А пять месяцев ты куда смотрел? Если все её подружки знают, Лара, а ты с ней живёшь и нет. — всё же слегка успокаивается, облокачиваясь на барную стойку, что всегда была основным предметом мебели на просторной кухне. Задаёт совсем неприятный, не похожий на риторический вопрос, пытается пошутить или хуже что: — Твой хоть?       — Да не знаю я, ма. Мой — не мой. Он нам не нужен, блять, не нужен! — делает затяжку поглубже, теперь уж жалея, что пришёл с этим к матери первым делом, обычно редко оказывается в дорогой по оформлению квартире, которую ненавидит всё-таки с самого детства, а тут вот так вот заморочился, надеясь что-то суразное услышать. — Мы ведь с ней противозачаточные пили, а она наёбывала значит… Всё крутилась где-то, потом Цыркунов этот…       — А я тебе ещё два года назад что говорила? Не связывайся, Данечка, от этой девки проблемы одни. Сам себе проблем набрал: нам квартиру, мам, нам машину, жить вместе будем, любовь — пиздец… Посмотри теперь, какая умница она у тебя, сразу решила на шею сесть, а ты и не против.       — Да сам я знаю. Что теперь уже мне с этим мозг-то ебать? Я же, блять…       — Не бесись, толку-то теперь, и послушай меня. Весь город, свои все, знакомые да заговорят. Думать надо было раньше, раз сам знаешь — сам и думай. Я тебе уже ни чем не помогу. Не связывался раньше и проблем бы не было.       Он почему-то замирает с сигаретой в руке, в сотый раз задумываясь и явно не понимая в чём же суть всего их разговора, ведь мать как была против — так и будет. А через мгновение вздрагивает от неприятно громкой трели собственного телефона. На экране неярко высвечивается «Лиза», заставляя почти что рассмеяться.       Действительно.

✕ ✕ ✕

Примечания:
209 Нравится 111 Отзывы 33 В сборник
Отзывы (13)