***
У них в Берлине нет никакой весны: температура — в лучшем случае градусов шестьдесят, практически постоянно идут дожди, небо мечется между камнем и свинцом, а народ смотрит на календарь и, как велит общественный долг, с печалью вспоминает Вторую Мировую. У них в Берлине андроидов — раз-два и обчёлся; американскую беду, конечно, обсуждают, но в целом всем как-то похуй. Даже Холокост девяностопятилетней давности кажется важнее и ближе — надо бы сходить на «17-й путь», с одухотворённым и преисполненным раскаяния лицом потупить на руинах Сашенхаузена, сделать фотку для Инстаграма в Мемориале жертвам нацизма и прочее бессмысленное дерьмо. Алло, ребят. Уже девяносто лет прошло; и сейчас на пороге, походу, Третья Мировая не-раса-а-вид-эдишн. Пиздец у вас приоритеты, серьёзно, надо бы пересмотреть. Вот только мама-то — американка с ирландской примесью, переехавшая в Германию лишь восемь лет назад: ей глубоко побоку берлинский май, и никаким уже десять раз истлевшим костям евреев она кланяться не собирается, потому что а с хера ли бы. — Гэвин, дорогой, господи, как же рада тебя слышать! Ты в порядке? Она беспокоится только о пока ещё вполне живом сыне. У неё с приоритетами всё слишком хорошо. — Мам, да мы ж с тобой переписывались буквально позавчера! Всё у меня хорошо, что б мне за два дня сделалось? Ты лучше про вас с отцом расскажи. У них дела, слава богу, идут замечательно: мама продолжает держать свою кондитерскую и обрастать постоянными клиентами; а папа — анализировать истерики фондового рынка (думать про бабло за бабло, забавная закольцовочка, да) и рубить лайки в соцсетях за свои стихи. Реально неплохие стихи — правда, не то чтобы Гэвин являлся специалистом. Он, собственно, отцовские стихи уже годы не читал, потому что немецкому, увы, обучен не был — но старые английские ему, простому парню, вполне заходили. И вот хотелось бы на этом закончить, но, разумеется, нет. Пробовать отвлечь и остановить мать, беспокоящуюся о сыне — это сразу потрачено; оставь надежду, всяк сюда входящий. Мама, как обычно, начинает задавать вопросы. Гэвин, как обычно, начинает напропалую пиздеть. «В Детройте всё спокойно, мама, это ж сраный город-призрак, о чём ты вообще». «”Ситуация может представлять опасность”? Это кто сказал? Господи, да не слушай ты диванных аналитиков, у них вечно паника, беда и Армагеддон. А я тут живу, и я тебе говорю: всё нормально». «Мам, ну ты же речи главного робо-революционера слышала, да? У вас же их транслируют, да и вообще, Ютуб никто не отменял. Слышала? Ну и вот. Вот так оно всё и есть. Живём бок о бок, помогаем друг другу, строим лучшее будущее». «Господи боже, ну мама! Я тридцатишестилетний лоб с пушкой и полицейским значком! И да, не самая безопасная у меня работа, конечно, но что делать. Кто-то же должен. И андроиды, кстати, молодцы: помогают и прикрывают. С ними как-то даже спокойнее и лучше всё». «Да-да, напарник у меня андроид, я же писал. Передовая модель: может всё, кроме секса с гусями. Вот ты смеёшься, а я серьёзно, между прочим: с ним как за каменной стеной просто». «Правда, мам, всё нормально, всё хорошо, всё просто отлично — хватит беспокоиться, лучше пришли торт. Что значит, какой? Тот самый, да. Шоколадно-ореховый. Ага. Зашибись, буду ждать». «Вам тоже всего и всяческих. Давай, пока». Гэвин кладёт трубку, с силой нажимает рукой на глаза и наконец закуривает. Телефон мягко светится, показывая девять вечера (берлинские три часа ночи, вот нахрена, господи, лучше бы ты выспалась, мама); а он давится дымом, давится усталостью, давится ложью — и по старой доброй традиции тонет в жаждущей возмездия правде. Мама, твой сын всё проебал. Он взял меч и вышел на бой с драконом; и по канону должен был отрубить ему башку, жениться на спасённой принцессе, получить полцарства в придачу и жить долго и счастливо, но что-то пошло не так. Дракон сразу же проглотил меч, — и даже не поморщился, сука! — вломил твоему сыну пиздюлей, а потом даже убивать его не стал, понимаешь? Просто за шкирку взял и вышвырнул из пещеры: полежи, мол, да подумай, глупый ты человечишка, а потом с миром иди. Никому ты, болезный, ничего не сделаешь, и смысла огнём в тебя дышать нет — вот настолько ты жалок, да. Вот настолько ты жалок. И пока непутёвый раненый рыцарь отлёживался, переосмысляя жизнь, на королевский дворец налетела целая драконья стая и толкнула королю прочувствованную речь: «Слушай, да ты заебал уже со своими рыцарями, разведкой, контрразведкой и обещаниями полцарств. Мы просто хотим жить по соседству, — абсолютно мирно, да-да! — что, блядь, нельзя, что ли?» И король, посмотрев на охуевшую королеву да обосравшийся Совет, ответил: «Да это… живите, чо. Хуле нет-то, действительно». И все живут, как будто ничего такого выдающегося не случилось; особо одарённые даже заходят к драконам на познакомиться, подружиться, побрататься и потрахаться — вот же ебанутые, да? А твой сын смотрит на всё это и ждёт, когда же уже фэнтези превратится в постапокалипсис. Всё в порядке, мама: все глубоко уважают друг друга, и королевство твёрдо стоит на ногах — правда, кто же на самом деле сидит на троне, понятно не очень, ну так это детали, не правда ли? Твой сын выздоровел (что ему сделается, дураков судьба любит) и продолжает служить и защищать — на пару с драконом, который говорит, что хочет сотрудничать, а смотрит так, словно хочет сожрать. Но мы ещё живы, да. Мы ещё живы. Мы ещё живы, мама, но я не знаю, когда рванёт. Всё нормально, всё хорошо, всё просто отлично — только не приезжайте. Пожалуйста, блядь. Только не приезжайте.***
На четвёртый день Ричард сообщает ему, что один из «жителей Нового Иерихона» хочет рассказать кое-что уважаемой полиции Детройта; и Гэвин чувствует, как что-то внутри него сжимается, натягивается и обрывается. Чувствует, что знает, к чему всё это идёт. И он не ошибается. Он, блядь, не ошибается. Двадцать восьмого октября две тысячи тридцать шестого года Джон Беннетт (дата рождения: 12.10.1998) был обнаружен мёртвым в своём доме Тэтчер-авеню, 21435. Дело было всучено Гэвину, потому как кроме трупа с четырьмя ножевыми в доме также обнаружились чуть ли не залежи красного льда. И развесёлую компанию производителей и барыг-то он накрыл, но вот беда: какими бы грешниками они ни были, к убийству коллеги по наркотическому цеху не имели никакого отношения. Отпечатков не было, улик не было, зацепок не было — здравствуй, очередной висяк, только тебя для полного счастья не хватало. На маленькую деталь «а ещё там это — пропал андроид» в тридцать шестом году никто особого внимания не обратил. Нет, искали, конечно — разумеется, искали, но как-то вот не нашли, и хуй бы с ним, не правда ли? Не правда ли смешно? Просто, блядь, уморительно. Потому что вот он, уёбок — модель HK400, взявший себя имя Джеремия. Явился, и трёх лет не прошло — вылез из подполья, вынырнул из глубин, вышел из своего уютного Нового Иерихона, чтобы сделать чистосердечное признание. Проснулся, блядь, спящий красавец. Совесть наконец замучила. Бедолажечку, видите ли, били, корёжили, оскорбляли и вообще всячески дискриминировали — боли, правда, андроиды не чувствуют, но кого это ебёт в два-ка-тридцать-девятом. И Джеремия долгое время проявлял поистине ангельское терпение, за которое его, видимо, следует наградить, но потом как-то… не выдержал. Сорвался. Случайно схватился за кухонный нож. Случайно четыре раза воспользовался им не по назначению. Случайно убежал, прихватив его с собой, и прыгнул в первый попавшийся канализационный люк. Череда абсолютно понятных и простительных случайностей — с кем не бывает, а? — Я убил его. Я признаю это. И я… сожалею. Я не должен был, мне следовало уйти… по-другому. Мне жаль. Но я… я ведь неподсуден, детектив Рид. И уёбок, блядь, даже не злорадствует. Он раз за разом, в каком-то рваном и специфическом ритме сгибает и разгибает пальцы, пялится на «детектива Рида» широко распахнутыми глазами и пихает ему в лицо человеческие договоры. Тут ведь как: ещё сотни лет назад разумный вид, бывший тогда единственным, решил, что надо бы придумать такую штуку, как закон, и сделать её дорогой с исключительно двусторонним движением. Одной рукой этот закон будет ограничивать, а другой — защищать; и вот делать из него однорукого бандита нельзя ни в коем случае. Как-то… неправильно это. Не по-человечески. Одно с другим должно идти в неразрывной связке, иное — несправедливо, недопустимо и вообще от лукавого. Следует из подобного принципа одна очень простая вещь: ты можешь быть вором, насильником, убийцей и в принципе преступником; только если закон готов рассмотреть тебя как ограбленного, изнасилованного, убитого и в принципе потерпевшего. Могли ли девианты до двадцать первого ноября две тысячи тридцать восьмого года быть жертвами преступления? Нет. А на нет и суда теперь — нет. Не мог быть потерпевшим? Ну значит не мог быть и преступником. Потому что вот это ведь, в отличие от всех иных альтернатив, так… справедливо. — Подписывай. И Джеремия подписывает — бумагу, которая ничего не значит и ни на что не влияет; простую формальность для сраной, мать её, отчётности. Всё, дамы и господа, следствие официально завершено — виновных нет. Естественная ситуация, полный пустяк, абсолютно житейское дело: убийство, в котором, блядь, никто не виноват. — Спасибо за сотрудничество. А теперь уёбывай. Джеремия уёбывает. Гэвин уёбывает из участка вслед за ним. Он проходит… сколько-то, сворачивает в первый попавшийся закоулок и закуривает. Залипает на мусорный бак. Он оливкового цвета и очень-очень грязный. Переводит взгляд на землю и видит упаковку из-под Читос. Наступает на неё и слушает, как она хрустит. Гэвин успевает выкурить половину сигареты до того, как в закоулке неожиданно становится темнее: в уже имеющееся пересечение теней вплетается ещё одна. Он оборачивается и видит Ричарда. — Детектив Рид. Приношу свои извинения за то, что нарушаю ваше уединение, но… Он теряет сигарету: она выпадает из разжавшихся пальцев как-то очень походя — мозг едва фиксирует этот факт, и на то, чтобы придать ему значение, его уже не хватает. — …я беспокоюсь за вас. Мне кажется, вам не следует сейчас оставаться в одиночестве… Он теряет терпение: все его мысли съёживаются в точки и улетают за горизонт событий, оставив после себя только мантру «Заткнись-заткнись-заткнись-заткнись-сука-просто-заткнись». — …Я осознаю, что моя компания — не лучший выход из положения, однако… Он теряет берега. Это прыжок с шестом, слайдшоу, квантовая, блядь, телепортация — Гэвин осознаёт себя заново, только когда оказывается перед Ричардом с кулаком, летящим тому в лицо, и он не собирается останавливать это движение; он не смог бы, даже если бы захотел, и «если бы» здесь — больше суммы всех сраных чёрных дыр во вселенной: он не хочет, не намеревается, не стремится, нихуя не станет… Это движение останавливают за него. Одна белая рука в белом рукаве перехватывает руку Гэвина за запястье и прижимает её к его собственному бедру. Вторая белая рука в белом рукаве стремительно оказывается у него на спине: тянет вперёд, прижимает к твёрдому телу; обхватывает так, чтобы обездвижить предплечье, и теперь Гэвин не может пошевелить ни одной из своих рук… — Отпусти, уёбок! Немедленно, блядь, сука, отпусти! — Простите, детектив, но я отказываюсь. Вы навредите себе, а этого я допустить не могу. И Гэвин пытается, честно пытается вырваться, но это всё равно что пробовать согнуть стальную балку — бессмысленно, бесполезно и безнадёжно; и он, как последний идиот, дёргается — нелепо и напрасно, в любую секунду ожидая услышать хруст костей — ощутить, как ломается его запястье, предплечье или плечо, но… ничего не происходит. Никакой боли нет. Ричард просто держит его — практически обнимает его, размеренно выдыхая в лоб; фиксируя намертво, но как-то… очень осторожно; не сдавливая, не угрожая, не двигаясь вообще, не говоря ничего… И Гэвин теряет берега во второй раз. Он кладёт подбородок ему на плечо и начинает блевать словами. Он кроет хуями главного робо-революционера, засовывает их в рот Коннору, пропихивает в глотки всему руководству Нового Иерихона и в задницу — президенту Уоррен. Высирается на Киберлайф, правительство, революцию и законы, которые есть, но лучше бы их не было — хуесосит Элайджу Камски, Фаулера, самого Ричарда и снова Коннора. Проклинает весь две тысячи тридцать восьмой год, но в особенности — ноябрь. В котором выпал снег, а ведь все знают, что если в ноябре идёт снег, то это всё — мрак, финиш и пиздец. Гэвин не просто теряет берега, он собственноручно сталкивает Титаник с айсбергом и топит Атлантиду. Ричард не двигается и молчит. Как будто ему всё равно — как будто ничего особенного не происходит. Как будто он сталкивается с подобным каждый божий день и каждую сатанинскую ночь. Его плечо — твёрдое и тёплое. Он весь — какой-то… вот такой. Твёрдый. Тёплый. Отрезвляющий. — Отпусти. И Гэвин, честно говоря, не ждёт, что его послушают. Он готовится поцеловать асфальт и задницей, и лицом; огрести пиздюлей, по сравнению с которыми хранилище улик покажется детской сказкой, и, возможно, даже умереть. Он ведь, как конченый лох, умудрился оставить пистолет в участке. Что ж. Так ему, наверное, и надо. Он выдыхает и готовится отлететь сразу в нескольких смыслах, вот только Ричард… действительно отпускает его. А затем отходит к стене, опирается на неё спиной и, светя жёлтым диодом, спрашивает: — Детектив, вы в порядке? «Чего, блядь?» И Гэвин… не понимает. Он правда искренне ничего не понимает. — Почему ты мне не въебал? Жёлтый свет секунды на три перетекает в красный, — простите, не переходите дорогу, дайте несчастным машинам переехать — а затем возвращается обратно. — Почему вы считаете, что я… должен был? Вопрос на вопрос на вопрос и каждый ведь, сука, на миллион. Просто какая-то «Самая глубокомысленная беседа двадцать первого века». Гэвин тоже отходит к стене, — вот только противоположной — тоже опирается на неё спиной и ещё раз закуривает. — Почему? — тянет он вместе с дымом. — Я прям даже не знаю. Может, потому что я сам чуть тебе не въебал? Потому что я обосрал тебя, твоего брата и твоих… как их назвать-то… лидеров? Потому что ты, наконец, можешь, а я нихуя не могу с этим поделать? И в данной ситуации тебя вряд ли кто-то осудит? Может… по вот этому вот всему? Если пластиковый пиздюк думал, что у него жопа отвалится признать, что он обосрался, то сюрприз, мудила — не отвалится. Он, в конце концов, тридцатишестилетний лоб с пушкой и полицейским значком — он банально не был бы сейчас на своём месте, если бы не умел признавать: «Ребят, я обосрался». «Желтуха» Ричарда опять перескакивает в «краснуху» и обратно. И ещё раз. И ещё. Гэвин задницей предчувствует задницу, и старая добрая подруга его не обманывает. — Детектив Рид, прошу прощения… Позвольте спросить, какие у вас отношения с семьёй? «Здравствуйте, блядь». — А ты не охуел? Прикинь, не позволю. Это не твоё собачье дело вообще-то. — Вы абсолютно правы, — изображает викторианский поклон Ричард (и вот когда же ты, сука, протокол-то сменишь, а?). — Но я просто… я хотел бы узнать, причиняли ли вам ваши родственники моральный или физический вред. И Гэвину… требуется пара секунд, чтобы перевести этот вопрос с ричардского на человеческий. Чтобы понять, что у него, блядь, спрашивают: «А не пиздил ли тебя в детстве батя случайно, м-м-м?» Он лишь в последнее мгновение успевает выдохнуть, чтобы не поперхнуться дымом. — Блядь. Не-а, нет, никто мне ничего не причинял. Ты нормальный? Ты вообще осознаёшь, насколько ебануто задавать такие вопросы? И тут явно либо «нет, нихуя», либо «да как-то похуй», потому что следующим изо рта этого чуда техники вылезает: — Вас… травили в школе? Сука, да что за… Нет, конечно была парочка инцидентов, но у кого, скажите на милость, их не было? И как бы инициаторы инцидентов очень потом о них пожалели, так что даже и не считается. И стоп, не в этом же дело. Не в этом же, блядь, всё дело! — Блядь, нет! Слушай, ты, ведро забагованное, это что за хуйня сейчас происходит? Ричард по классике наклоняет голову набок. А затем наклоняет её в другую сторону, опять выжимает красный и выдаёт: — Я просто пытаюсь понять истоки вашего столь сильного недоверия к миру. И это… пиздец. У Гэвина не просто начинает болеть голова, о нет — у него начинают напрямую болеть мозги. Потому что это даже не машинная логика, а какая-то… внеземная. Нахуй инопланетная; причинно-следственные связи существа из далёкой-далёкой галактики, которое случайно влетело к хомо сапиенсам и пытается теперь наладить хоть какой-то контакт, не понимая, что хомо сапиенсы от него будут шарахаться до инверсии Большого Взрыва. Потому что нельзя вот так. Просто нельзя. «Не понимает он, блядь. Да ты только что держал меня так, что я ничего сделать не мог, и даже, сука, никаких усилий для этого не прилагал! “Недоверие к миру”, блядь. Пиздюли от бати и травля в школе. Засунь себе в жопу свой психоанализ, “Зигмунд”, потому что он — сраное говно». — Так. Нахуй. Заканчивай-ка всё вот это и просто ответь на вопрос. Почему. Ты. Просто. Мне. Не въебал? И диод недоделанного Фрейда совершает странный кульбит: мечется к красному, падает до жёлтого, а затем неожиданно распластывается голубым. — Потому что я не хочу, детектив. Я в принципе не желаю причинять вам вред, и уж тем более не собираюсь делать этого из-за поступка, совершенного на эмоциях. Что же до ваших слов, то вы, как любое разумное существо, имеете право выражать своё мнение. Ни Коннор, — который, кстати, не приходится мне братом в человеческом смысле — ни Маркус, ни президент Уоррен, ни Элайджа Камски, ни капитан Фаулер не просили меня защищать их от вербальных нападок. Более того, я уверен, что при необходимости они прекрасно справятся с этой задачей сами, и физическое насилие в данном случае очевидно не является адекватным ответом. Таким образом, у меня нет ни желания, ни причины вам, как вы выразились, детектив, «въёбывать». И я искренне прошу вас объяснить мне, почему вы считаете подобное действие с моей стороны наиболее вероятным развитием событий. И Гэвин… честно не знает, что на это ответить. Если он буквально пару минут назад терял берега, то сейчас он теряет почву — под ногами, руками, спиной и жопой. Потому что либо его феерично наебали, и он всё-таки имеет дело с машиной, а не с девиантом (и тогда он чего-то крупно не знает о Конноре); либо протокол «британский дворецкий» идёт в связке с протоколами «дзен-буддист», «Махатма Ганди» и «выбивание билета в Рай». Гэвин трёт ладонью лоб, затягивается и делает единственное, что может: переходит в свой классический модус. — Пожалуйста, сходи на хуй. И ему даже не стыдно, потому что как, блядь. Как тут иначе? Ричард перекосоёбивает своё лицо в джокерской пародии на улыбку и отвечает: — Этого я, детектив, не могу сделать физически. Однако я могу вернуться в участок — полагаю, сейчас это будет… разумнее всего. И ведь правильно полагает, ушлёпок. Раз в год и палка стреляет — раз в две недели и СУКА выбивает из своего протокола правильный результат. Ричард (и вот спасибо ему, серьёзно, но Гэвин ни за что не сказал бы этого вслух) начинает уёбывать, но, сделав несколько шагов, внезапно останавливается, оборачивается и говорит: — Я понимаю, что доверие требует времени. Однако я очень прошу вас, детектив, на данный момент поверить хотя бы в то, что я совершенно не желаю сознательно причинять вам вред. И наконец-таки сваливает. Оставляя Гэвина втыкать в сигаретный бычок и охуевать. Это то ли какой-то очень тонкий, очень сложносочинённый, очень многоступенчатый троллинг от Нового Иерихона; но нахера и нахера — так… То ли некая фантасмагорическая альтернативная вселенная. Кино от ебанутого гения или не менее ебанутой бездарности, живущей в вакууме, потому что не бывает подобного в реальном мире. Не расхаживают в нём в белых пафосных куртках существа, настолько к нему… неприспособленные. Готовые огрести в лицо ушат дерьма, равнодушно пожать плечами, спокойно махнуть рукой… И вообще-то выйти победителем. На белом коне и в белой, блядь, куртке. Гэвин достаёт ещё одну сигарету; понимает, что такими темпами с лёгкими можно прощаться уже сейчас (а заодно можно прямо на месте оплакать и голову) и затягивается, пытаясь заткнуть хихикающий голос, с откровенным подъёбом спрашивающий: «И кто же тут, мой дорогой, в итоге не приспособлен?»