«я горел, я плавился, я – пепел я весной рождался ландышем во мгле худым, белеющим, как мел затоптанным твоим поношенным ботинком ты нежно целовал мою метель без страха обморозить губы я был в десятке и одной петле и перед смертью о тебе я думал»
После школы ладони у Джемина перепачканные, в чернилах. Ренджун, жуткий аккуратист, так и норовит подойти ближе и протереть их своим кремовым платком. Но Джемин, будто нарочно избегая любого тактильного контакта, постоянно прячет руки в карманы, пока они смиренно плетутся домой вниз по улице, по стойкой весенней жаре. Вокруг бегают и смеются дети, и Ренджун невольно задумывается, а было ли им двоим так же хорошо в их шесть, десять, четырнадцать. Не думали ли они так же о временности, тленности, непостоянстве всего вокруг; о несовершенстве мира. Или же им было все равно, а волновало их лишь то, как бы занять удачное место в песочнице да подольше поиграть, не будучи резко украденными от всеобщего веселья на ужин. Потом Ренджун понимает: они и вовсе не были такими детьми. Они были другими. И сейчас они еще более потеряны, чем тогда. – О чем ты думаешь? – вдруг спрашивает Джемин, и этот вопрос заставляет Ренджуна резко замереть посреди улицы. Он поворачивает к нему голову и смотрит на брата пристально, задумчиво, будто пытается узнать. – Тебя устраивает наша жизнь? – негромко спрашивает он и инстинктивно мнет в кармане шорт золотистую обертку из-под съеденной вчера вечером конфеты – под одеялом, в закрытой изнутри комнате, тайком. – Устраивает то, как проходят дни? – Разве у нас есть выбор? – риторическим вопросом на простой вопрос. Лицом к лицу. Отбивается. Отражает атаки. Но на вид все еще – беззащитный, как молодое тонкое деревце. Через несколько секунд только – опускает голову и тихо шмыгает носом. – Живем, как можем. Живем… как получается. Ренджун внутренне борется со стойким желанием подойти к нему и крепко обнять. «Нужно найти Донхека, – думает он. – Нужно найти Донхека и попросить его о помощи». Приходит в себя Ренджун вечером, когда сидит на кровати и листает пыльную книжку каких-то стихов, найденную на антресоли. Резко захлопывая потрепанный томик, он замирает, пустым взглядом упираясь в одну точку на холодном полу под своими босыми ногами. Лепестки вишни, которые он собрал с плеч Джено позавчера, покоятся и вянут в хрустальной вазе на тумбочке у джеминовой кровати. Хочется сжечь и их тоже, и Ренджун вполне мог бы воспользоваться моментом, пока Джемин крепко спит, и выполнить задуманное, но какие-то странные оковы внутри его не пускают. Не позволяют. Звонок в дверь – Ренджун резко вздрагивает, но успокаивает себя тем, что это, наверное, родители уже пришли с работы. Но когда он открывает дверь, то видит лишь небольшую картонную коробку, оставленную на коврике у порога. Поднимает, открывает; внутри – свежие пирожные и маленькая записка:«Джемин, нам нужно поговорить. Прошу тебя, это очень важно. – Джено».
Ренджун собирается остервенело скомкать бумажку, но за его спиной раздается тревожный голосок: – Что-то случилось? – Джемин, тощий, взъерошенный, заспанный, переминается с ноги на ногу в дверном проеме. Ренджуну на секунду становится его жаль еще сильнее, чем обычно. – Что там? Безвольно роняя записку на пол, Ренджун неторопливо подходит к нему, останавливаясь запредельно близко, лицом к лицу, и они практически сталкиваются лбами. Плавно закидывает руки на джеминовы плечи, прикрывает глаза и открывает снова, выравнивает дыхание. Смотрит сначала на чужие губы, потом – на кончик носа, и, в конце концов, на маленькую, почти незаметную родинку на переносице, между бровей. Утыкается в нее взглядом, как кинжалом, и молчит. Джемин нервно сглатывает и не сдерживает испуганного выдоха сквозь тонкие мальчишеские губы. – Все в порядке? – спрашивает он, хоть и знает, что нет. – Нет, – так и говорит Ренджун. И потом, уже зная, что в следующую секунду возненавидит себя за эти слова, на выдохе шепчет: – Тебе нужно поговорить с Джено наконец. Узнать, чего он хочет. Иначе он никогда от нас не отстанет. Джемин резко отстраняется от него, отскакивает, как от огня, и смотрит недоброжелательно, хмуро. – О чем ты говоришь? – он растерян и напуган. – Я умираю, уничтожаю себя, пытаясь его забыть, а ты заявляешь, что нам снова нужно столкнуться лицом к лицу? Мы столько сделали, чтобы вытащить меня из этой пропасти, и ты хочешь схватить меня за шкирку и бросить в нее опять? – Давай будем честны, – вздыхает Ренджун, – тебя никто ниоткуда не вытаскивал. Ты влюблен, и такие чувства не проходят ни за неделю, ни за месяц, ни даже за год иногда. – Прекрати лезть мне в душу, – цедит Джемин почти вражески, и от такого его голоса у Ренджуна по жилам будто свинец разливается. Джемин сейчас – совсем не ребенок; он взрослый, рассудительный, грубый, но при этом с виду – все еще напуганный, как дитя. Ренджун смотрит на него, что уже сейчас выше почти на голову, снизу вверх и обреченно вздыхает. Джемина нужно бить словами, вкладывать их ему прямо в голову, кормить ими, кричать в лицо, давать задохнуться в правде. Нет, Джемин, ты не излечился. Нет, Джемин, тебе не стало легче. Нет, Джемин, ничего еще не прошло. Нет, Джемин, это не исчезнет просто так. Нет, Джемин, нет. Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет… – Я люблю тебя, – Ренджун кратко кивает и облизывает губу, будто подтверждая собственные слова. Джемина, судя по его дрогнувшим ресницам, – в этот момент обжигает. – Я люблю тебя и буду заботиться о тебе и твоих чувствах, пока живу. Он делает шаг ближе, а Джемин – пятится от него, словно раненая птица. – Поэтому ты должен поговорить с Джено, если хочешь, чтобы стало легче, – повторяет он и видит, как Джемин жмурится, точно обожженный, и следом опускает взгляд. – Будешь бежать от чувств – они догонят, развернут тебя лицом и больно изобьют. Единожды позволишь им пройти сквозь себя – они пропитают тебя и со временем иссякнут, растворившись навсегда. Джемин молчит какое-то время, а после лишь яростно качает головой и захлопывает дверь, прежде чем Ренджун успевает ступить на порог. «Будешь бежать – догонят…» «Догонят же…» «Джемин…» / Джемин, конечно, не слушает. У него вообще внутри какая-то война происходит – мечи да кинжалы. За ужином он лениво пережевывает вареную картошку, снова не предлагает помочь Ренджуну с посудой и идет в спальню, чтобы вяло там свалиться на кровать, завернувшись в одеяло, как в кокон. Он красивый, как все влюбленные, но разбитый и отчужденный. С ним не о чем разговаривать. Невозможно увидеть хоть тень улыбки на его лице. Последний раз Джемин улыбался, когда влюбленно наблюдал за ужинающим Джено. Поэтому следующим вечером, когда раздается звонок в дверь, Ренджуна внутри всего колошматит. Джено не выламывает дверь с порога, не прижимает его властно к стене, не оставляет синяков на плече, не кричит, не хамит; он просто смотрит исподлобья, промокший и продрогший, будто дворовой мальчишка, будто ему не тридцать, а тринадцать. Смотрит на Ренджуна и явно боится обронить хоть слово. – Входите, – Ренджун сдается первым и отходит, отступая с поля боя. – Он спит? – осторожно интересуется Джено, снимая пальто. – Нет, что-то пишет за столом, – честно говорит Ренджун, следом роняя нервный вздох. – Чай будете? Джено лишь отрицательно качает головой и направляется к комнате, чтобы тактично три раза в нее постучать. Не услышав ответа, он открывает и заходит внутрь, а Ренджуну все, что остается – прижаться ухом к стеклянной дверной вставке и пытаться уловить хотя бы единственный джеминов вздох. Он не понимает, что делает. Не понимает, почему добровольно отдает в чужие руки самое ценное. Но понимает одно: если не позволит Джемину пройти сквозь это сейчас, быть может, вскоре они станут совершенно, совершенно чужими. / Дверь открывается плавно, с тихим скрипом, и уже лопатками Джемин чувствует, как несмело, как робко, как неоправданно по-детски внутрь заходит, спотыкаясь об угол ковра, Джено. Он становится за спиной, выглядывает из-за плеча, пытается прочитать, но Джемин закрывает тетрадь рукой и понимает, что если не сбежит сейчас никуда, то просто сойдет с ума. А сбегать – только в окно, чтобы наверняка. – Зачем ты пришел? – цедит он сквозь зубы, наплевав на вежливость и нормы приличия. Он краем глаза замечает какой-то нервный дерганый жест, будто Джено хочет положить одну ладонь ему на голову или плечо, но тут же отговаривает себя от этой затеи. Джемину дышится тяжело, промозгло, и в то же время он задыхается от духоты. Джено пахнет так, как пахнет холодный весенний ветер над вечерними дорогами – пеплом, водянистым парфюмом, бензином, влажной после ливня землей. Джемин хочет прижаться губами к воротнику его угольного пальто. – Тебя увидеть, – правда звучит как хорошая сказка, а ложь – как самое жестокое наказание. – И поговорить. Он пододвигает один стул ближе и садится рядом, как старший брат или наставник, и настырно пытается заглянуть Джемину в глаза. Джемин отворачивается, опускает голову, прячет лицо под свисающей на лоб немытой челкой. Ему стыдно за то, что любовь превратила его в ничтожество. В жалкое подобие человека. – Уходи, – снова цедит Джемин, и в этом слове так отчетливо читается «Останься». Джено протягивает ему руку, демонстрируя отсутствие кольца. Голые, бледные, костлявые пальцы, все – вдоль и поперек – в шрамах. Натертые, исцарапанные, обожженные. Руки, что однажды держали его, Джемина, жизнь. И теперь делают это снова. – Я сегодня не принес пирожные, извини, – по голосу кажется, что Джено неловко, и в целом он словно слепой котенок, что наощупь пытается идти, в страхе нечаянно упасть. «Да на что мне твои пирожные», – хочет вскрикнуть Джемин, но не может. А может только молчать сквозь стиснутые дрожащие губы, давно пересохшие от слез. Джено вызывает в нем так много всего и ничего одновременно. Так много вопросов и ни одного ответа. – Ты говорил, что нам нужно поговорить о чем-то важном, – с героической стойкостью произносит Джемин, потому что надеется, что чем быстрее они поговорят, тем быстрее Джено уйдет. – Что это было? Улица за окном покрывается туманом, и в нем, непрозрачном и сером, тонут дальние дома. И только фонари промелькивают размытым светом в прохладной вечерней темноте. От Джено все еще веет мятой, а мята пахнет сигаретным холодом, таким терпким и колким, отдающимся сильной болью в горле и каждой джеминовой косточке. – Я расстался с невестой, – озвучивает он так, будто Джемин сам еще ничего не понял. – Хотел тебе сообщить. – А мне-то что? – фыркает Джемин, от нервов продолжая выводить карандашом какие-то линии на полях своей тетради по математике. Вот-вот – и обломается грифель. – Ты приходишь сюда только тогда, когда тебе больше некуда пойти, верно ведь? Он вскидывает голову и забывает дышать, когда они с Джено встречаются взглядами. И меняются местами. Взгляд Джено – потерянный, детский, совсем не зрелый; Джемин же, наоборот, глядит на него из-под челки, глубоко и серьезно, и в нем говорит только его разбитое сердце. И больше ничего. Все остальное преданно тоскливо молчит. Джемин сохраняет спокойствие. – Я прихожу сюда, когда хочу тебя увидеть, – отвечает Джено. – Если бы я мог, то жил бы на коврике под твоей дверью. – Уходи, – Джемин даже усмехается нелепости услышанного. Столько лет подряд над ним издеваться, устраивать по две казни в неделю, по пытке на каждый день. И теперь говорить о любви. Завуалированно, тайно, но – о любви. Джемину хотелось бы, чтобы о любви. Даже теперь, когда у него самого нет ничего, кроме ненависти. – Пожалуйста. Джено, кажется, чувствует, что может обжечься. Он отодвигает стул, поднимается на ноги, одаривает Джемина прикосновением ладони к плечу – и тут уже отдергивает руку, будто получив очередной ожог, на которые он, наверное, уже даже не реагирует. Джеминов взрослый статный герой. Скульптура гениального мастера, точеный профиль, весь – совершенный; несовершенство – лишь в ладонях, сжимающий спинку стула до неслышного треска в старом запятнанном дереве. Он вздыхает так, словно стоит над могилой. Джемин сохраняет спокойствие. – Я принесу твои любимые эклеры в четверг, – напоследок роняет Джено. Когда за ним закрывается дверь, Джемин падает на стол и начинает громко, дико, протяжно рыдать. / «Нам нужно спасать будущее», – такая мысль вдруг всплывает в минхеновой голове в один из вечеров, который они (снова, как и всегда) проводят в донхековой комнате. Минхен валяется на кровати и читает потрепанный учебник по механике, Донхек – сидит на полу, и сосредоточенно вывязывает что-то из кроваво-алой пряжи. Минхен думает: уметь вязать – красиво. – И что это будет? – делая вид, что ни капли не заинтересован, спрашивает он, чуть выглядывая из-за книжки. – Шарф, – тут же отзывается Донхек, умело орудуя спицами и тихо сопя – он делает так, когда сосредоточен. – Тебе. – Мне? – удивляется Минхен. – Зима ведь еще нескоро. – Неизвестно, сколько у нас еще будет зим. На этом Минхен замолкает и больше ничего не говорит – просто боится его отвлекать. Донхек спицами царапает пальцы, нервно вздыхает, когда у него что-то не получается, но ни разу не пытается бросить все и заняться чем-то другим. До момента, пока Минхен не предлагает ему выйти прогуляться. – Что ты задумал? – недоверчиво вскидывает бровь Донхек, откладывая в сторону пряжу. – Уже поздно. – До комендантского еще почти два часа, – бросает в ответ Минхен, взглянув на свои несуществующие часы. Он откладывает книжку по механике в сторону, не удосужившись даже загнуть уголок на нужной странице, и слезает с кровати. Подходит к Донхеку и в дружеском жесте треплет его по волосам. – Пошли. Только шапку надень. / Они неторопливо ступают по улице, словно по минному полю, держась за руки только кончиками пальцев. У Донхека руки ледяные. Он снова заплаканный, хотя не плакал, и еще вечно поправляет шапку свободной ладонью. Минхен смотрит на него и хочет не то крепко обнять, не то дать пощечину и приказать собраться. Он не знает, чего хочет больше, не знает, с каких пор берет на себя так много и не может остановиться, выстраивая, моделируя в своей голове образ Донхека лучшего. Смелого, бесстрашного, отчаянного. Но никто не может быть героем вечно. Все дают слабину. Этого Минхен пока не понимает. – Может, нам стоит вернуться домой? – спрашивает Донхек, в очередной раз содрогнувшись от выстрелов, раздавшихся за несколько кварталов отсюда. Минхен резко останавливается, разворачивается и берет его лицо в ладони – так, чтобы не смел прятать взгляд. – Это далеко, – успокаивает он, хоть у него и самого что-то внутри так клокочет несмело. Будто тревожный сигнал. – Далеко, слышишь? За нами никто не придет. Донхек сначала кивает резво и согласно, мол, да, конечно, ты прав, но после вдруг замирает с широко открытыми глазами, словно в него подряд всадили несколько пуль, и смотрит уже совсем не на Минхена, а куда-то ему за спину. – Они… – ему в момент отнимает голос, и он может только едва шевелить губами. Минхен уже все понимает, но не решается его отпустить. – Обернись. Минхен делает глубокий вдох, а затем медленно выдыхает. Пытается успокоиться, согласно кивает невесть кому и медленно убирает руки. Как сказал Донхек, оборачивается, чтобы увидеть двоих солдат в масках, направляющихся аккурат к ним. Один остается позади, а второй, подойдя ближе и остановившись в метре от Минхена, плавно ведет по нему внимательным, изучающим взглядом. – Дорогу домой забыли? – сразу, резко, без приветствий и вопросов. Минхен знает, что бывают такие – грубые. Сегодня им просто не повезло. Просто не повезло. Добавляет чуть громче: – Отвечай, живо! Что делаете здесь? Признаваться не хочется, но Минхену страшно. От любого его слова зависит не только его собственная жизнь, но и жизнь ребенка, которого он сейчас заботливо прикрывает спиной, не позволяя даже выглянуть из-за своего плеча. Минхен, впрочем, тоже еще ребенок, но хотя бы без неоново-розовых волос. Черт. Волосы. – Разве комендантский час уже наступил? – осторожно интересуется Минхен, затылком чувствуя, как учащается донхеково дыхание, как оно становится отрывистым, сбитым, тяжелым. – Нет, – отвечает солдат. – Но люди уже в такое время не покидают жилищ без экстренной необходимости. И уж тем более не прогуливаются, как вы вдвоем. – Ну, – Минхена, наверное, выдать может лишь то, как нервно он закусывает губу перед тем, как что-то сказать. – Однако это все равно не считается преступлением, верно? Солдат медлит несколько секунд, прежде чем ответить: – Верно, – соглашается он. – Однако по приказу мы обязаны допрашивать всех подозрительных личностей, находящихся на улице в такое время. Поэтому вам нужно пройти с нами в ближайший участок. – А это обязательно? – вырывается у Минхена. Солдат опускает маску до подбородка и одаривает его презрительной усмешкой. – Не спорь с ним, – шепчет Донхек ему в затылок, и Минхен даже вздрагивает, на секунду успев позабыть о его присутствии. – Хорошо, – кивает Минхен, мысленно уже прощаясь со всеми родственниками. Ему страшно, страшно почти до физической боли, хоть он и старается этого не показывать. Он никогда не мог представить, что окажется в ситуации, даже отдаленно похожей на эту. Однако одно он сейчас осознает отчетливо: ему любой ценой, при любых обстоятельствах нужно защитить Донхека. – Хорошо, мы пойдем. Солдат еще раз внимательно оглядывает его, а после кивает куда-то себе за спину. – За мной.