#np: twenty one pilots - chlorine
Ренджун обнимает его, как обнимал бы свою любимую тонкую яблоню в их домашнем дворе. Медленно, осторожно, чтобы не повредить веточки и маленькие почки пока не распустившихся цветов, с ювелирной аккуратностью, робко, медленно, жертвенно, не дыша. Джемин слабо похлопывает его по лопаткам и измученно улыбается. – Я тебя ненавижу, – шепчет, давясь слезами, ему на ухо Ренджун, хоть и имеет в виду совсем другое: «Я ненавижу, когда тебя нет». – Что случилось? Где ты был? Почему с тобой- – Потом, – обрывает его Джемин и осторожно отшатывается от объятий. – Помоги мне… дойти до кровати… Не смея ослушаться, Ренджун забрасывает одну его руку себе на шею и, трепетно придерживая, почти затаскивает Джемина в прохладную полутьму комнаты, следом укладывая его на кровать. Потом он зовет Джухен. Потом наблюдает за тем, как Джемину колют лекарства. Потом видит сквозь оборванные неплотные занавески, как Джено говорит о чем-то с Енхо. Подходит ближе. Пробует прислушаться, но не улавливает ни слова. – Он… помог мне, – негромко, сквозь стиснутые зубы произносит Джемин, прослеживая за чужим взглядом. Лежа на кровати не совсем ровно, а по кривоватой диагонали, он ни на секунду не убирает руки с раны на бедре и шипит, приговаривая: – Да когда же отпустит, твою мать… – Джухен сказала, что скоро, – Ренджун нервно шмыгает носом и отходит от окна. – Полежать с тобой? Кажется, что Джемин решительно откажется, но именно в этот момент в нем просыпается тот самый мальчишка, совсем еще зеленый, даже не подросток, который так сильно любит мешать чужому сну после утомительного дня и без предупреждения запрыгивать Ренджуну на кровать, нырять под его одеяло, всматриваться пристально в чужой точеный профиль и просить: – Расскажешь мне что-нибудь? – Расскажу, – сдается Ренджун и помогает Джемину выровняться и подвинуться на одну половину кровати, а сам медленно укладывается на другую. – Сказку? Или что-нибудь из реальности? – Реальность пугающая, – сглатывает Джемин, смотря в потолок и часто моргая. – Давай что-нибудь красивое и что непременно когда-нибудь сбудется. Ренджун задумывается, быть может, на пять или десять секунд. – Ты будешь жить, – шепотом, будто это – великое таинство, о котором никому нельзя рассказывать. – Неправда, – Джемин хмурится и дует губы. – Прекрати, – будто вот-вот возьмет и по-мальчишески ударит его отсыревшей подушкой – несильно, но метко. – Тогда ты расскажи, – тяжело вздыхает Ренджун в ответ, – что с тобой случилось за весь этот бесконечно-долгий день. Джемин часто моргает, все так же не отводя взгляда от потолка и не убирая ладони с бедра. – Я побывал в аду, – сиплым шепотом произносит он, – а Джено-хен вытащил меня оттуда. / Джено часто думал о том, что такое верность. Верность близким, дому, государству, себе. Да, в школе им бесконечно вбивали в головы это слово, как гвозди в стену, его определение и неизмеримую важность. Но Джено казалось, что в его собственном сознании осело какое-то искривленное понятие. Что верным нужно быть не так. И тогда он задумался. Если для революции не существует правильного времени, почему бы не совершить ее прямо сейчас? Вот какая идея без конца вертелась в его голове. Вот ради чего он просыпался по утрам. Он стал пожарным, чтобы спасать жизни, но прежде всего – чтобы доказать самому себе, что он чего-то стоит. Но чем стремительнее истекали секунды, тем назойливее в мыслях стучал вопрос – правильный ли метод он избрал? И на этот вопрос у него не было ответа. Просто какие-то вещи требовали элементарной человеческой верности. В его холостяцкой квартире с пожелтевшими от времени обоями, где он каждый день ел пресную еду, пил холодный чай, глядя в окно на город – отшлифованный, безголосый, блестящий, – ему было не по себе. Все чаще стали одолевать кошмары – он видел людей, пытающихся выбраться из охваченных пламенем зданий, людей, сгорающих заживо, их обгорелые кости на мокром от воды из шлангов асфальте. Было бы странно проводить параллели, но он не мог не сравнивать эти кошмары с реальностью. Потому что они все тоже горели: медленно, с упоением, на черно-белой фотопленке, под тихий джаз из найденных пластинок, которые обычно изымали за большие штрафы; они горели… за что? Джено не знал, пока не встретил Джемина. – Ты какой-то неповоротливый сегодня, – говорили ему на работе. – Взбодрись уже наконец! Он в пыльной форме опирался на дверцу пожарной развалюхи, пока они ждали врачей, и черный дым облаком подымался в воздух прямо перед ним. Это было страшно даже здесь и сейчас – что уж говорить о воображаемом времени, когда весь город попадет в объятия такого пламени, и некому будет его потушить. Потому что Джено окажется по другую сторону. – Он сбежал… – ему в плечо надрывно рыдает джеминова мать – пускай неродная, но заботившаяся о нем все эти долгие годы. – Просто взял и сбежал, вместе с Ренджуном… чертовы поганцы… мы даже не знаем, где теперь их искать… Джено не глядя обнимает плачущую женщину за плечо и потеряно смотрит прямо перед собой. На пороге квартиры, куда он раньше приходил за спасением, его теперь поджидает гибель. – Зато я знаю, – бесшумно сглотнув, отвечает он. Это становится его отправной точкой. / Они несутся прочь по улице в угнанной солдатской машине, Джено – за рулем, Джемин – на пассажирском, держится рукой за раненное бедро и стискивает зубы, упираясь лбом в холодное окно, чтобы вытерпеть боль. Обезболивающее нужно было уколоть несколько часов назад, а он все еще точно не знает, как долго был в отключке. Он чувствует себя так, будто с каждой промелькнувшей за окнами улицей он медленно затухает, как целиком дотаявшая и превратившаяся в лужу горячего воска свеча. А улицы там – тихие и безлюдные, все магазины и лавки закрыты, и прохожие встречаются совсем редкие, мрачные и с опущенными головами, несущие домой хлеб и свежее молоко, иногда – мыло и все, что успевают себе отхватить. Джемин сгрызает подсохшую корочку с нижней губы и тихо шипит. – Мы ведь едем обратно? Джено сосредоточенно следит за дорогой. – Мне нужно отвезти тебя родителям. Джемин резко поворачивается к нему. – Нет! – и подается вперед, пытаясь выхватить руль из чужих рук, но Джено отталкивает его, и он отлетает обратно в боковое стекло. Внутри все леденеет. Он не может вернуться на стартовую точку сейчас, когда уже успел зайти так далеко. Стараясь успокоить дрожь в голосе, он повторяет: – Нет, я прошу тебя… – хватает Джено за предплечье, но тот отмахивается и сильнее давит на газ. – Если любишь меня, остановись! Разогнавшись до этого почти до максимума, машина начинает медленно замедляться, подпрыгивая на неровном горячем асфальте, пока не останавливается у одной из обочин. Не убирая рук с руля, Джено медленно переводит на Джемина сосредоточенный спокойный взгляд. Задыхаясь, Джемин хватается рукой за солнечное сплетение и, до этого вдавленный в стекло, выравнивается на сидении. – Ты украл меня, рискуя собственной жизнью и идя против системы, чтобы сейчас, – он тяжело сглатывает, – чтобы сейчас просто вернуть обратно домой? – Да плевать я хотел на эту систему, – фыркает Джено и тыльной стороной ладони стирает капли пота со лба и висков. – Одно я знаю наверняка: ребенок не должен вершить революцию. – А кто, если не я? – не успокаивается Джемин. Он доверительно смотрит Джено в глаза, в надежде отыскать в них хоть каплю понимая, сочувствия, милосердия; он жаждет пощады, он хочет, чтобы Джено его отпустил. И тут совершенно внезапно он осознает еще одну вещь: – Ты же мне солгал… – Это не так, я- – Ты. Мне. Солгал, – Джемин неприветливо хмурится, по наитию пытаясь нащупать в заднем кармане складной нож, – его там не оказывается. – Ты сказал, что следил за нами и помогал, а теперь похищаешь. – Нет, я сказал правду, – отрицает Джено. – Я действительно прикрывал вас, но только чтобы тебя, идиота, не расстреляли. Джемин потрясенно смотрит ему в глаза. – Мне больше нельзя домой, и если ты хочешь, чтобы я остался в живых, то не повезешь меня туда, – предупреждает он. Джено молчит. Вздохнув, Джемин подается ближе и вновь кладет одну ладонь ему на предплечье – но на этот раз не грубо и собрав в себе все остатки сил, а бережно и аккуратно, в надежде, что ему хотя бы сейчас пойдут навстречу. – Мне нужны лекарства, которые есть только в нашем убежище. Там безопасно, и Енхо не узнает, что ты пытался его предать, если ты отвезешь меня туда. Я ничего ему не скажу, – он выдерживает паузу, внимательно всматриваясь в чужое непоколебимое лицо. – Если хочешь помочь, а не убить нас обоих, разворачивайся прямо сейчас. Джено хаотичным взглядом скользит по пыльной дороге за плотным автомобильным стеклом. Он не решается посмотреть Джемину в глаза в ответ, хоть и чувствует его пронзительный взгляд на себе, – просто боится. – Разве ты не скучаешь по семье? Джемин тяжело вздыхает. – Я видел семью не в тех людях, – отвечает он. – Я искал рай не в том государстве. И Джено снова задумывается о том, что такое верность. Если прямо сейчас он поддастся и повернет, он останется верным этому самому государству, или же будет верен только мальчишке, изнывающему от боли на пассажирском сидении, на расстоянии нескольких сантиметров от его плеча? А что такое – быть верным себе? Чего хочет сам Джено? – Видеть тебя живым, – вслух произносит он, наконец переводя на Джемина взгляд, – это моя конечная цель и самая главная ценность. И, шумно сглотнув, вновь жмет на газ. / – Я уговорил его, – негромко хрипит Джемин, ерзая на грязной постели. Ренджун, дослушав его рассказ, потерянным взглядом смотрит в одну точку прямо перед собой – точка оказывается родинкой на джеминовой бледной щеке. – Уговорил, и он вернул меня сюда. Он хорошо знает окраины, поэтому поведет вас дальше вместе с Енхо. На этих словах Ренджун будто выныривает из омута. – Разве мы можем ему доверять? – Вы должны ему доверять, – отвечает Джемин. – Когда он подался в солдаты, Енхо-хен быстро вправил ему мозги, не позволил ему стать одним из них, слепо подчиняющимся всем приказам роботом. Он понял что Джено будет полезен на нашей стороне. – Не существует целиком чистого сознания, – тем не менее продолжает Ренджун. – Даже в мышлении Донхека, казалось бы, таком непорочном и преданном идее революции, есть зачатки идеологических концепций. Джемин хрипло смеется. – Ты прав, – признает он. – Но, в таком случае, среди нас вообще не существует святых? – и это вопрос, не требующий ответа, потому что ответ очевиден – не существует. И что такое святость они – тоже – не знают. Ренджун удобнее устраивает голову на его плече. – Если ты доверяешь ему, то я буду доверять тоже. Джемин не глядя находит его предплечье и осторожно обнимает, плавно поглаживая ослабшей рукой. Ренджун чувствует себя совсем как дома, после вечернего чаепития и изнурительного чтения сказок в желтом свете одинокого торшера – изнурительного, потому что бесконечный поток фантазии из разу в раз выматывал сознание. Они представляли себя принцами и босяками, рыцарями и злодеями, и все это было настолько интересно и хорошо, что возвращаться в реальность не хотелось отнюдь. А что им с этой реальности? Особенно теперь, когда она сгорает на глазах. – Спасибо, – хрипло шепчет Джемин и прикрывает глаза, чтобы провалиться в сон. Засыпая, он говорит: – Давай, когда я проснусь, ты уже уйдешь, хорошо? Чтобы я не смотрел. Ренджун сглатывает тяжелый острый ком в горле, но никак не может сглотнуть. «Я никуда от тебя не уйду». «Даже на казнь – если придется – мы пойдем вместе». И таким же шепотом он отвечает: – Как тебе будет лучше. / – Я не доверяю ему, – Донхек недоброжелательно хмурится, косо поглядывая в сторону Джено, активно обсуждающего что-то с Енхо. Минхен прослеживает за его взглядом и тяжело вздыхает. – Почему мы должны верить ему? Минхен негромко хмыкает. – Он мог убить Джемина сразу, но привел его сюда. Донхек не сдается: – Именно. Чтобы отыскать наше убежище. – Знаешь, полузаброшенный мотель слабо напоминает убежище, – Минхен пожимает плечами. – Мы бы тут еще инквизиционный костер разожгли высотой до самых небес, чтобы нас точно никто не заметил. Он издает нервный смешок, но затыкается, как только Донхек бросает на него уничтожающий взгляд. В эту же секунду Джено, пожав Енхо руку, спокойно и статно подплывает к ним. Донхек смотрит на него снизу вверх и даже не скрывает своего недовольства его внезапным появлением. Но Джено игнорирует это и просто произносит: – Нужно идти, пока не начало смеркаться. – Угу, – бормочет Донхек, забрасывая автомат на одно плечо. Когда Джено отходит, чтобы сказать что-то девушкам, он бросает ему в спину уничтожающий взгляд. – Еще приказы будет здесь раздавать. Он отворачивается, чтобы направиться прочь, но Минхен хватает его за рукав. – Стой, – просит он, и Донхек снова безнадежно смотрит прямо ему в глаза. – Я зайду в комнату, а потом уходи. – Ладно. Минхен отпускает его через силу, отворачивается и идет в комнату, как и сказал. Там он отходит к стене, становится в пыльный угол с сеткой полупрозрачной паутины, как наказанный родителями ребенок, но потом – все равно срывается и подлетает к окну, долго смотреть вслед удаляющейся навстречу закату донхековой фигуре сквозь плотное, не пропускающее ни единого отзвука, стекло. / Енхо собирает всех буквально через пятнадцать минут, но Минхен остается в комнате в гордом одиночестве. За ним приходит Сыльги – слишком ожидающе, чтобы удивляться. – Ты идешь? – спрашивает и сама не верит в это. – Шутишь? – Минхен окидывает ее быстрым взглядом через плечо и усмехается. Она только покорно кивает – потому что знала – и через секунду не выдерживает – срывается, подлетая к Минхену через тесный периметр затхлой комнатки, забрасывает руки ему на шею и долго крепко его обнимает, шепча на ухо всякую ересь: – Береги себя, обещай что вернешься, обещай что дойдешь… Минхен не может пообещать и только осторожно расцепляет ее скованные в замок пальцы. – Закончи начатое, – он держит ее дрожащие ладони в панцире из теплых рук и доверительно заглядывает в глаза. – Кто, если не ты? Сыльги слабо улыбается, смаргивает слезы и шустро кивает. – Кто, если не я… – повторяет одними губами. И, быстро развернувшись на носках, чтобы не было даже соблазна обернуться назад, она вылетает из комнаты. Когда все уходят, Минхен провожает их долгим взглядом, стоя в дверном проеме комнаты и сложив руки на груди. Енхо находит его и поджимает губы – жалостливо и одновременно с огромным пониманием – и шутливо отдает ему честь. Минхен делает то же самое в ответ, а когда все скрываются за поворотом ведущей куда-то в тернистые леса тесной улочки, то на несколько секунд вдруг становится тихо-тихо, как нигде на Земле; и тишина эта идет в пугающий контраст с шумом громкой музыки на донхековых футуристических вечеринках. – Ты будешь его ждать? – от чужого голоса Минхен вздрагивает и хватается за сердце. Он поворачивает голову – и видит в проеме соседней комнаты Ренджуна, жующего фильтр тлеющей меж губ сигареты. – Почему ты- – Потому же, почему и ты, – Ренджун кивает куда-то себе за спину, – думаешь, я бы пошел без него? На этот вопрос нет необходимости отвечать. – Ясно, – Минхен шмыгает носом, размышляет несколько секунд, а после делает шаг вперед, протягивая Ренджуну призывно раскрытую, большую сухую ладонь. – Давай постараемся выжить, как в последний раз. И Ренджун с коротким твердым кивком ее пожимает. / День первый. «А если я скажу тебе, что я из будущего, ты мне поверишь?» Последнюю ночь друг с другом они проводят сладостно, томно и долго, будто в бреду. Копошатся в кровати, перетаскивают одеяло, ерошат его, сбрасывают на пол холодные подушки. Донхек обвивает Минхена голыми ногами и дышит ему в шею широко открытым ртом, пока Минхен гладит его поясницу и беспорядочно целует розово-русые пряди волос. Возможно, они делают именно то, что называется заниматься любовью. Впрочем, Минхен в этом – совсем ничего – не смыслит. Ему нравится касаться Донхека, целовать его шею и голые плечи в россыпи шрамов и родинок, нравится обнимать его и крепко прижиматься всем телом, нравятся влажные простыни под своими лопатками, странное тянущее тепло где-то в животе и бедрах и так внезапно ускорившееся сердцебиение. Ему кажется, что сама любовь прорастает и начинает цвести под его кожей, как яблоки и вишни в апреле, как Донхек – в улыбке, если рассказать ему глупую шутку. Этот мальчишка бесстыдно пересчитывает пальцами минхеновы ребра и всю ночь напролет дарит ему глубокие поцелуи один за другим. Садится на бедра, ложится сверху, жмется висками к груди – то левым, то правым, будто надеясь уловить то самое хаотичное сердцебиение. – Так страшно колотится, – шепчет. – Я знаю, – отвечает Минхен, откидывая голову назад и прикрывая глаза. Пользуясь этим, Донхек приподнимается и следом влажно целует его в кадык, от кадыка давно наизусть изученным и миллионы раз пройденным маршрутом подбирается к искусанным губам, пальцами зарываясь во вьющиеся черные волосы. И все же, никто из них не дает происходящему никакого приземленного названия. Они просто – любят. А утром Донхек высыпает из карманов кителя на кровать целые горы леденцов, ирисок и лакричных конфет вперемешку с помятыми обертками и переломанными сигаретами, и только после сам китель – набрасывает на плечи, натягивая рукава до кончиков пальцев и поправляя воротник. Минхен, обнаженный Минхен с красными пятнами и царапинами на шее, лежит на кровати, завернувшись в одну лишь тонкую простынь, и смотрит на него с тревогой. «Не иди», – хочет попросить, но знает, что не сработает. Донхек все равно пойдет. Донхек никого не слушает, кроме собственного сердца. Донхек никого и ничего не любит, кроме собственной цели. И бесполезно кричать ему в спину, хватать его за руки и плечи, прижимать к себе, закрывать в комнате, будто в клетке – бесполезно, он встанет, отряхнется, вырвется и пойдет, побежит, если понадобится, к тому, что ему нужно. Сейчас, как бы трагично то ни было, Минхен ему нужен меньше всего. – Вставай, – Минхену в лицо бесхозной тряпкой прилетает его собственная измятая, остывшая за ночь рубашка. Донхек застегивает пуговицы на кителе доверху и зачем-то берет автомат. – И уходи. – Куда? – недоумевает Минхен. – Куда-нибудь отсюда. Ему вдруг становится так больно это слышать, что он даже не замечает, в какой именно момент картинка теряет четкость, становясь размытой и измазанной в слишком ярком белом свете из окон, но вот он уже – в темноте мотельного номера, в холодной постели, полностью одетый, со слипшимися ото сна ресницами и каплями холодного пота на лбу. Привстав на кровати, он бегло осматривается: комната – мрачная и тихая, не то из-за глубокой ночи, не то из-за донхекова отсутствия. Ренджун, сидящий на полу у кровати, бесцельно вертит в руках подаренный Енхо напоследок револьвер. – Я долго спал? – негромко спрашивает Минхен. – Часа полтора, – даже не задумываясь, отбрасывает вялым тоном Ренджун. – А еще ты говоришь во сне. – Правда? – Минхен обеспокоенно вскидывает брови. – И что я говорил? Ренджун в ответ тихо усмехается, бездумно крутя пальцами барабан револьвера с одним-единственным патроном. Минхен мысленно невольно проводит аллюзию с необитаемым островом, где среди них, истощавших от жажды и голода, «спастись» сможет только один. – Лучше тебе не знать. Конечно, Минхен догадывается. Он знает, что Донхек умный ребенок, но тем не менее страшно, жутко, смертельно за него боится. А смертельный страх невозможно ничем перекрыть, напрочь стереть – и подавно. Можно только жить с ним, в порывах любви и нежности прижимать его, эфемерного, к себе на влажных от пота подушках, вместо какой-то реальной теплой материи, в которую Минхен успел так беспечно влюбиться и так беспечно ее потерять. Во сне мы говорим о том, чего нам не хватает в реальности. И если Минхен уснет сейчас снова, то начнет рассуждать о космических полетах, схемах ракет, о том, что оставил родителям дома одно ничтожное прощальное письмо, что мать, наверное, в трауре, а отец поставил всех на уши, что они вычитывают от корки до корки каждую ежедневную газету в надежде не найти минхеново имя в списках погибших во время разгоревшейся в городе революции; еще он думает о пряниках с сахарной пудрой, конфетах с ликером, лакрице и апельсиновых леденцах. Проще говоря – о Донхеке. А Ренджун, если его вообще можно застать спящим, наверное, тихо бормочет себе под нос о том, как у Джемина уже все – и внешнее, и ментальное, – зажило, как оставленные холодным и огнестрельным раны зажили и затянулись, а кровь превратилась в подсохшую бордовую корочку; как (будто они вернулись в детство!) Джемин сидит посреди чугунной ванны, пока Ренджун бережно натирает мылом его голые, усыпанные родинками и мелкими прыщами плечи, и больше не плачет, потому что считает себя некрасивым, а смеется, потому что осознал, что некрасивых не существует. И потом он пишет стихи – не от горя и разбитого сердца, но от большого вселенского счастья, что он наконец нашел (а, если быть точнее, увидел) все, в чем до нынешних пор нуждался. И это «все» – мальчик, что балансирует на грани «приставить к виску револьвер». Но Джемин в мыслях легко беззаботно смеется, – и Ренджун прячет оружие в стол. / День пятый. – Как он там? – между делом обессилено спрашивает Минхен, вяло натирая пистолет обрывком влажной тряпки. – Свято верит, что скоро умрет. Еда у них понемногу заканчивается, питьевая вода – и подавно; хватит, может быть, еще дня на три, если сильно сократить порции. Джемин не слезает с лекарств, Ренджун постоянно делает ему уколы, но с таким режимом он должен питаться очень хорошо, чего они позволить себе не могут. Ренджун и так отдает ему все свои обеды; он истощал настолько, что скоро уже ничего не останется. Минхен смотрит на него и думает, что война, революция и жизнь оставляют на каждом человеке нестираемые следы, клеймит всех и каждого отметкой вечности, ведь, если война, революция или жизнь начались единожды – они уже никогда не закончатся. – Возможно, он пытается относиться к смерти проще, – предполагает Минхен, но эта реплика заставляет Ренджуна недоброжелательно нахмуриться. – Он будет жить, – размеренно и внятно чеканит он, – скорее я подохну, но он – никогда. На это Минхен не отвечает, вновь сосредотачиваясь на собственном занятии. / В комнату вползает духота, противная, вязкая, дурнопахнущая; она не спадает даже к вечеру. Ренджун стирает одежду в облупленной чугунной ванне, голый до пояса, умывается ледяной водой, пахнущей ржавчиной, и царапает ногтями грязную бледно-голубую плитку на стене, обессилено упираясь в нее ладонями. Потом – помогает Джемину помыться, после надевает на него свою одежду, успевшую высохнуть под палящим солнцем, а сам какое-то время расхаживает, кутаясь в простыню и миролюбиво прижимая к груди автомат. Джемин заметно хромает и говорит, что плохо чувствует ногу до самых кончиков пальцев. И продолжает твердить, что ему недолго осталось. – Ляг и лежи, – приказывает Ренджун настолько грозно, насколько вообще способен со своими параметрами. – Хватит расхаживать, уже нагулялся. Джемин удивительно послушно ложится и подкладывает ладони под голову. Ренджун ставит автомат в угол, подходит ближе и нависает над кроватью, одной рукой придерживая скомканную у самого солнечного сплетения простынь. – Есть хочу, – Джемин дует губы. – Не вставай, – повысив тон, предупреждает Ренджун и отходит. – Сейчас найду тебе какие-нибудь консервы. / День восьмой. Они сидят и курят одну на двоих на крыльце. Минхен – в пыльных штанах, а Ренджун свои обрезал и сделал шорты, являя миру тощие палки ног с израненными треугольными коленками. Он выглядит почти комично – можно было бы даже рассмеяться, если бы это не выглядело настолько жалко. Вряд ли Ренджун еще тогда предполагал, куда его могла завести простая конфета – сухофрукты в шоколаде? – беспечно взятая из уверенно протянутой донхековой ладони. Но любой большой огонь начинается с маленькой искры. Вдали, у горизонта, город словно горит. Но, быть может, это лишь недосягаемый странный мираж, розовеющий и расплывчатый. Может, коллективная галлюцинация; может, им это все только снится, и никакой революции, начавшейся с конфет и пряников, и вовсе не было. Просто они вдруг так страшно захотели, чтобы она случилась, что невольно вообразили себе все слишком красочно и по-настоящему. Даже пятна и отметины крови на городских улицах и стенах домов – превознесли до самого Господа, романтизировали и нарекли искусством, беспечно позабыв, что из смерти за жизнь лучше не стоит делать искусство. – Интересно, как далеко они уже успели уйти? – задумывается Минхен, пристально глядя куда-то на розовеющий вдали горизонт. Ренджун прерывисто и нервно докуривает их предпоследнюю сигарету, выпускает дым в затхлый воздух и растирает потухший окурок об асфальт. Он и не подносил ко рту фильтр какое-то время назад, – просто все успело слишком поменяться меньше, чем за полгода. – Я много думал об этом всем, и знаешь, – он вздыхает, прослеживая за минхеновым взглядом, – мы так отчаянно пытаемся отыскать будущее, но что если никакого будущего не существует? Минхен даже фыркает и следом заходится беззвучным хриплым смехом. – Интересный ты, – выдыхает он, попутно смерив Ренджуна глазами. – Сидишь здесь, полуголый, побитый, за три месяца научившийся стрелять и драться, прорвавшийся через баррикады, которые десятилетиями никто не мог пробить, пожертвовал всем, что имел, и рассуждаешь, что все это было зря. – Хен, – Ренджун затаптывает ботинком окурок, вытирает нос тыльной стороной ладони и в следующую секунду резко вскидывает на Минхена взгляд. – А если на минуту забыть все пламенные речи Донхека, «поднимающие наш революционный дух», – он затаивает дыхание, прежде чем спросить: – Ты действительно веришь, что впереди что-то есть? Минхен смотрит ему прямо в глаза, совсем не моргая. «Мы будем гореть. Районы, переулки, улицы, парки, скверы, школы, целые города – все будет сгорать дотла. Это будет похоже на наш последний день на Земле. Но потом – и я тебе обещаю – на месте руин расцветет прекрасный Эдем». Донхек в памяти, медленно облизав губы, улыбается очаровательно измученно, той самой улыбкой, после которой его всегда нестерпимо хотелось – зацеловать до потери сознания. «И мы будем в нем королями». – Да, – Ренджун читает слог по губам, потому что Минхен совсем не использует голос. – Но если уже поджег – дай сгореть дотла. Ренджун тянет уголок губ в горькой усмешке и медленно кивает. Потом – не произнеся ни слова – поднимается на ноги и уходит в джеминову комнату. / – Сколько дней уже прошло? – Джемин обездвиженной статуей лежит на кровати, его руки покорно сложены на животе, пересохшие губы шевелятся едва-едва. Ренджун осторожно укладывается рядом с ним – набок – и пристально смотрит на его застывший, словно гипсовая маска, профиль. – А ты не считал? – Мне интересно число, – проговаривает Джемин и, тяжело сглотнув, объясняет: – Когда я умру. – Что ты- – Я всегда хотел умереть в августе, – продолжает Джемин, не обращая внимания на тщетные ренджуновы попытки его остановить. – Духота медленно идет на спад, но небо еще чистое-чистое, как в июле, и воздух пахнет свежим медом и спелыми грушами. И земля в августе уже не горячая, но целиком прогретая солнцем, я бы- Он затыкается, потому что Ренджун прислоняет палец к его губам. – Ты бы, – шепча прямо в ухо, продолжает за Джемина он, – лежал рядом со мной. Дома. Мы бы вырывали страницы из Библии и сжигали их, а потом я бы читал тебе сказки наизусть за кружкой холодного малинового компота, мы бы ходили встречать закаты к реке, через берег глядели бы на наш выжженный революцией дом, а потом… Он вдруг понимает, что хотел сказать, но сказать не успел, и, опешив, затыкается. – Что? – Джемин вынуждает его продолжить. – Что потом? – сиплым, едва различимым голосом. Ренджуну так стыдно, что он посмел даже на секунду представить себе это, но, на самом деле, он представлял уже достаточно долго, рисовал картинки в своем сознании и от стыда избивал коленями до этого зажатую между ними подушку. Он думал о многом. Он думал о несовместимых вещах. Он думал о чем-то, что было гораздо страшнее, чем все революции мира. Ведь никто не знает (даже Донхек, а он знает все!), проснутся ли они завтрашним утром. Поэтому Ренджун, так глубоко, как он мог, выдохнув, произносит: – А потом мы бы целовались. И Джемин, несколько секунд помолчав, впервые за долгое-долгое время – начинает хрипло смеяться.xiii. я хочу, чтоб ты всегда смеялся
28 июня 2019 г., 22:28
Примечания:
я правда стараюсь
дайте мне знать, что вы думаете
любовь