Продуктовая хуйня

NC-17
В процессе
348
8
автор
Размер:
планируется Макси, написано 175 страниц, 81 496 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
348 Нравится 158 Отзывы 81 В сборник

8

Настройки
Чем больше одежды — тем ты более несобранный. Зима особо кусача в этих вопросах. Шарф, шапка, штаны, майка, свитерок, может быть еще футболка или…. Один хер, когда ты состоишь из многочисленных кусочков раздробленных покрытий — трудно ощущать себя цельным, совсем собой. Перчатки! Ваня Рудбой не любил перчатки, зато любил спать голышом. Одежда — как и татухи, способ самовыразиться, да, но и без всяких там прикрас, Рудбой себя очень даже устраивал. А перчаточки — они даже если с сенсорными пальчиками раздражали, занимали сидячие места в карманах и вечно падали в слякоть. Ваня доставал из нижнего ящика комода вторые, слишком теплые перчатки, только когда под любимой парой начинали сдавать пальцы — роняли недокуренные сигареты, телефоны и деньги. Важные для удержания вещи. В перчатках оказалась старая труха из подгнивших сухих листьев. Она была внутри и снаружи и разваливалась маленькими кусочками, липла к внутренней перчаточной шерстке и исщекотала бы Ване до интимного безумия ладони, если бы он не…. Отковыривал ее пятнадцать минут перед выходом на двадцатиградусный мороз. Упершись лбом в парадную дверь, поджав губы и всеми возможными способами изображая форменное безразличие. Раздражаться по мелочам не нравилось Ване, если уж злиться, так огромными потоками бурлящей огненной лавы, мелочность претила всему рудбоевскому существу, это иная раздробленность, не в одежде — а в жизни, не концентрированная, а в пространство. В перчатках была труха, и недоумение, вызванное ее там нахождением, прошло почти сразу — он что-то лепил из снега тогда. Помнит, перчатки натянул только в тот момент, когда спасать ими пальцы было почти бесполезно. Снежный ком был такой громадный, снег неожиданный и весенний отходил от земли легко, собирал с собой сухие листья, грязь и ворох бычков. Детскость обычно вываливается наружу через расширенные опьянением пути, но тогда Ваня был как стеклышко, и так, и в другом смысле тоже, во всяком случае, дробленое стекло от разбитых сувенирных стеклянных шаров обреталось где-то прямо в голове и кололо неутомимо. Тогда уже и пить казалось бессмысленным, просто сделать что-то, что не стал бы, наверное, делать вчера и не станет делать завтра, поймать этот день за куцый хвостик и облепить собой огромным усталым объятием. Он сказал себе — я слеплю слона, и тогда уже было холодно так, что приходилось раз в две секунды шмыгать носом. Снег был хороший, самое то для лепки — вот что благо, и Ваня планировал восемь шаров оформить кубом и потом уже заняться скульптурианством, но не учел, что скурвится после первого шара. Но тот шар стал смыслом. Часа три прошло, но Ваня смотрел только на снежные бочка, толкал руками, катая бессистемно по двору, соскребая остатки. Грязный, огромный, гигантский, и правда в том, что ни о каком слоне, ни о какой дани искусству, декору, экзотике и любви к шершавым, но мягоньким хоботам не могло быть уже и речи. Просто шар и чувство смутной тоски, из которой выпарилась вся вода, и тоска осталась сухим осадком на донышке бутыли — не выпить, не отмыть. Это сухое пятно, разрушающее красоту прозрачности, заставляло его упираться спиной в холодное, округлое и ездить пятками кроссов по снегу в попытке протолкнуть шар еще хоть немного. В такие моменты четкого осознания ненужности всего сущего спасало одно — появлялись очень низменные, зато сформированные и четкие желания. Ваня тогда промок и замерз, очень хотелось отлепить от коленок прилипшие ледяной водой штаны и лечь спать, потому что начинало ныть все тело. Всплеск ушел, Ваня был пустой, и это была хорошая пустота, звонкая и чистая, для нового открытая. И сейчас, вжимаясь лбом в ледяное, Ваня скучал по этому чувству. Скучал, что аж под ложечкой сосало — так можно скучать по хорошим вещам, которые произошли однажды и по понятным причинам линейности времени не произойдут больше никогда. Просто тогда, да, он нашел случайно очень хороший выход из ситуации. Можно было вывести как итог общий принцип, но оно и так инстинктивное, когда амебой обмякаешь в кресле все равно поедом жрет желание совершить что-то, чтобы ты не… хотя бы из-за смысла здравого, когда прежний ты схватился бы за лоб и на выдохе выдал — Нахуяяяяя? А ты просто другой сегодня, трусы не в горошек, а в полосочку. Цели другие, желания иные, тебе бы уже в будущем недалеком оказаться, где день пережит, а ты жив до сих пор. Ваня думает, что скучает, на деле не хватает чего-то. Сильно не хватает простых вещей, улыбнуться там, поржать. Рудбой ничего не мог поделать со своей на Ванечку злостью и тихой тоской в одиночестве, ощущать себя школьником, единственный друг которого решил полторы недели поболеть, а тебе приходится колупать пальцем деревяшку стола и жевать ручки в одиночестве. Длинные перемены переоформились в перерывы покурить, а сидение за разными партами в работу в разных магазинах. Какая разница, все равно присутствовало ощущение брошенности, которое само по себе довольно мерзкое, в данном случае не имеющее даже права выливаться в злость на конкретных личностей. Ванечка болел дома, на связь выходил редко, в основном жаловался на жизу, слал тупые картинки, которые Рудбой смешили, а потом смущали — в общем, появлялся вскользь, как огромный русал — просто щекотал пяточку, пока Рудбой барахтался посреди океана, позабыв все уроки плаванья. Пусто было до тошноты почти. Ване не нравилась работа, Ване нравилось веселиться и смеяться, использовать свое лицо не только для того, чтоб хмуриться — на самом деле оно могло бы выкидывать фортеля куда круче. Недооцененность тоже хуйня, а развлекаться разнообразной жестикуляцией перед зеркалом — это только в симс приносит пользу, а мерное пиликанье штук на кассе доило все соки из рудбоевского самообладания. Ване не хватает, это до пизды некомфортное чувство. Надеть перчатки и нырнуть в утреннюю неестественную темноту — это только первый пункт повестки дня.

***

— Ты подра-а-а-а-ался. Ванечка мог бы предупредить или вообще хоть что-нибудь сделать, послать впереди себя сотню гонцов, например, но выбирает, почему-то, эффект неожиданности. Как новогодний подарочек посреди июля, он занимает собой пространство между черноходовыми дверками и непонятно, сколько тут простоял, учитывая, что Рудбой еще задержался после смены. Но это все неважно, наверное, раз Ванечка выглядит так… ну, восторженно. Произнести вслух и донести — вполне себе разные вещи и Ваня хочет, чтобы Фаллен знал, что ему было скучно и он скучал во всех смыслах, но говорить вслух этого не будет, потому что эффект совершенно иной. Вот бы написать на бумажке и вложить в ванечкину голову, как в почтовый ящик — вот это да, это было бы совсем другое. А еще один вопрос: — Ты почему не дома? — Потому что ты подрался, — Ванечка отлипает от стенки и теперь заметно, что, несмотря на по-дурацки радостное выражение лица, он еще не до конца оправился. Во всяком случае вид у него измотанный весьма. — А еще я больше не могу быть дома. — Почему? — Слава. Спать не дает, кашляет по ночам, днем топает везде, а еще он тут увлекся… Что в коробке? — В приют повезу, там мясо и всякое, что люди не едят. — О. Ваня ставит контейнер на снег и сглатывает. Ему почему-то обидно до пизды, он тут один все разгребает и то, и это, и подрался, и защитил, и везде был один, и переживал муки, а Ванечка просто появился под конец смены, чтобы поделиться, что он, видите ли, устал дома. А еще у него очень сухие и красные губы с обтрескавшейся корочкой — последствия дышания ртом во время заложенности носа. Он их облизывает постоянно и это почему-то тоже расстраивает Рудбоя. И ему опять не хватает чего-то. — Мне кажется, нам нужно наше с тобой приветственное рукопожатие. Фаллен щурится. — Где очень много даваний пять под разными углами и, возможно, в разных частях города? — Ну типа. Да. — Рудбой кивает. — Мне кажется, мы пока недостаточно близки. — Ванечка как-то улыбается в сторону, — Но я подумаю. Так нахуя ты подрался-то? А история была простая, потому что Рудбой не был из терпеливых, он был из порывистых, и если бы он был ветром, то он не был бы летним и мягким, он бы ронял здания и забирался дамам под юбки из чистой солидарности, трепыхал бы им волосы как в рекламах шампуня. Но это забота, другое дело, что срывать плакаты с рекламой церковных школ для трезвенников было бы гораздо больше в его стиле. — Мне показали видос, — ехидно шепчет Ванечка. — Ну конечно. Тот чувак был из временных, здешних порядков не знал, зато явно догадывался, что запретный плод сладок, а Ваня не выглядит злым. А еще у многих людей свинцовая жопа — тянет вниз, в этом нет ничего плохого, просто такая природа, но когда слова хоть в какой-то доле убедительные летят мимо ушей — это уже заболевание. — Он же был в полтора раза больше тебя, Рудбой. Зачем? — Я бумажку подписал при тебе жею Ваня помнил мало. Помнил, как пела душа звонкой тетивой, когда единственное верное решение пришло в голову. Как он из сидячего состояния рванул вперед, сбивая с ног чужого, просто чужого, не своего — это было важно, единственно важно, ощутить себя последним героем, сражающимся за правое — разве не ради этого люди дерутся? Чтобы потом валяться в снегу, пялиться в тучи и разыгрывать Болконского вместе с его небом над Аустерлицем. — Это было так по-идиотски. Это даже не драка, он просто тебя ударил, а ты упал. — Неправда, я его укусил. — Да, мне рассказали, что у чувака гематома в полколена. Тут Рудбой улыбается смущенно. — Так ты кусаешься, Рудбой. — Чем было, тем и брал. У меня не такой длинный язык. Единственное, что было важно — выпад сработал. Тот чувак чуть не сломал ему нос, но после укуса начал стонать, хромать и стало ему не до посиделок. У Рудбоя хлестала кровища, перед глазами плыли фонари и уже не такие веселые, как минуту назад, обеспокоенные лица сослуживцев. — Я восхищен, хотя это и было откровенно тупо. — Меня даже к врачу повезли! — А если бы трактор попытался снести скамейку, ты бы приковал себя к ней цепями? — Возможно. Ванечка выглядит довольным, но Рудбой все еще думает о том, что появись тот посередине смены, это явно бы скрасило ему остаток дня. — Ты домой? — Да хер знает, жратвы надо бы купить, я как более здоровый за ней хожу, пока Славка лежит. — Ты без температуры хоть? — Я, считай, выздоровел уже, но больничный до послезавтра. Рудбой поджимает губы. Хотя бы потому, что завтра работа, послезавтра выходной и как-то они не совпадают совсем, разводит их жиза. — Не хочешь со мной в приют съездить? — спрашивает Рудбой безнадежно как-то. — А что там у вас в приюте? — А что бывает в приюте для собак? — Собак! Рудбой поднимает ладони в примиряющем жесте, улыбается чуть, мягко, устало. — Я понял тебя, Ваня. Проехали, забыли. Фаллен мотает головой и опять облизывает губы. — Да не, погнали. Какое-никакое приключение.

***

Рудбой закидывает в багажник контейнеры, хлопает дверкой, и сует в бардачок какие-то нужные бумажки, пока Ванечка на переднем правом пытается растереть замерзшие пальцы, спрятав нос в высокий ворот куртки. Пахнет елочкой и холодно так же как на улице. — Хоть бы оделся нормально, болезный. — Ты весьма безосновательно доебываешься. Смотри сюда, — Ванечка выгибается в кресле, сгребает подолы одежд, задирает их вверх, оголяясь, и начинает отсчитывать слои, как купюры, — Раз, два…. А Рудбой цокает и выдыхает раздраженно. С голого кусочка живота, дорожки волос и маленькой родинки ему становится досадно просто пиздец. Обидно за себя зачем-то. — Пять! — Ванечка демонстрирует распахнутую ладонь и потряхивает ею для убедительности. Плохо вот, что Ванечка веселенький задиристый маленький зверенок, чуть возбужденный неожиданной поездкой, а Рудбой от всех несправедливостей скис окончательно, как молочко и теперь его в блины только, но никак не в шоколадные шарики. То есть он присутствует, но не вступает в удивительные реакции, не создает с Ванечкой в конечном итоге никакого вкуснейшего шоколадного молочка. Он лишь неприятное послевкусие, которое не перебить сгущенкой, чешет щеку плечом и скребет пальцами по рулю. Отвечает односложно, расстраивает сам себя еще больше. Ванечка будто навестил его в тюряге, хлопает на прощание по плечу, готовый съебать в свободу — Твоя машина? — Ванечка смотрит в окно. — Да хер там, Лехи. Он раз в неделю ее оставляет около тц, чтобы часа через три я бросил ее у его дома. Договорились вот. Так что обратно частично на машине, частично на последних поездах в метро. — А почему ты отвозишь еду в приют? Это не должны делать кто-то другой? — Я волонтер. — Они останавливаются на светофоре и Ваня лезет в рюкзак. — Водички хочешь? — Ты волонтер? — Ну да. Я узнал, что не просрочку, но то, что неприлично продавать, мы отдаем в приют и решил, а хуле нет-то. Вон людям приходится за коробками туда-сюда мотаться, мне хоть удобнее. Ну и дело хорошее. Я переоценил свои силы, правда, даже курировать взялся. — Ты курируешь собаку? — Ага. Правда это пиздец, ей не передержку найти, ни хозяев, я, блять, решил гулять так гулять, взял ту, на которую глаз упал. Мне говорят, с ней сложно будет, она и кусачая и своенравная. Но там девчонки чуть ли не львов укрощают, а мне стыдно, я решил, ну, справлюсь. — Рудбой мотает головой, — И нихуя не справляюсь. — И кто там у тебя? — Да чего рассказывать, сам посмотришь.

***

— Сегодня по-лайту, — говорит Рудбой, сдает кому-то на руки контейнеры, расписывается в бумажках и ободряюще улыбается Фаллену. — Только погуляем с Охрой. Рудбой не знает, что пробираясь через собачий гвалт и звон, через снующих даже в такое позднее время туда-сюда людей, приветственно улыбающихся, Ванечка ожидает увидеть что-то лабрадористое — ну, охристое, лучистое глазами и доброе, размахивающее хвостом и слюной истекающее. Рудбоевское такое. Не ожидал он увидеть черного медведя с почти изящной угольной морденью и россыпью крупных белых клыков в пасти. Дотянуться до человеческого живота, не поднимаясь с передних лап и выгрызть кишки для нее не проблема, а еще можно танцевать с ней вальс на выпускном балу, сложив передние лапы на свои плечи. И пугают даже не размеры, не общий вид, а спокойная собранность, внутренняя пружинность, простая готовность в любой момент броситься. Сила, не свойственная человеческому виду, вполне нашедшая себе мир в пиф-пафах, сила которую пришлось бы измерять в тех плоскостях, где у людей все всегда по нулям. Ванечка встает чуть поодаль, Рудбой присаживается перед вольером на корточки и бормочет, — Привет, моя девочка. Гулять пойдем? Охра правда довольно тихая, не лает, максимум что — издает какие-то свои, собачьи булькающие звуки. Но это пугает еще больше, а когда она абсолютно неожиданно для Ванечки плюхается на спину, подставляя живот для рудбоевских почесываний, избивая хвостом ни в чем не виноватый коврик, становится вообще страшно пиздец. Потому что это большой, тяжелый и плотный ком. В темноте так вообще похоже на сгусток неземной энергией со страшной белозубой пастью. Фаллену она обнюхивает штанины, пока тот дышит еле, а потом подпрыгивает, в попытке толкнуть лапами в грудь и прикусить, играючи, шею, но ее, благо осаждает Рудбой. Ему прямо всем телом приходится падать в противоположную псине сторону, чтобы попытка спасти Фаллена не провалилась. — Охра, сидеть! И только когда они уже идут по тропке куда-то через неожиданный подлесок в сторону собачьей площадки, Рудбой делится: — На всех по-разному реагирует. Я Мирона недели три назад сюда привез, он совсем плох был, его бы хоть куда-нибудь вывезти надо было. Он подкатил к ней весь бесстрашный, все ему тогда похуй было, а она ему руки вылизывать начала. Вот так вот прямо без особых прелюдий. И шкворчала тихо ему что-то на своем собачьем. А он, это, проникся видно, все бормотал ей тихо, — Охххра, Охххра. Тянул букву х, выдавал свои охи, маскируя под имя, знаешь, и гладил. Теперь и он сюда ездит, даже чаще, чем я. — Мирон, — морщится Ванечка, выносит это как диагноз. Рудбой тоже морщится. — Не надо, он мне друг в конце концов. — Хуле нет, с тех пор, как он в мою жизнь начал влезать? Они спускают Охру с поводка и она находит себе собрата в виде средних размеров дворняги. Эти двое наматывают бессистемные круги по площадке аки бескопытные скаковые лошадки, вздымают повсюду снег и грязь. — Знаешь, говорят типа, что у собак есть только один хозяин, — произносит Рудбой грустно, — И самое смешное, что это не я, а Мирон. Она слушается его, она виляет ему хвостом, ему улыбается и дрессируется им, даже через не хочу. Признала, короче. Ванечка перед тем, как отвечать, изучает печальное рудбоевское лицо некоторое время. — Почему себе не возьмете? — Ты на нее посмотри, — Ваня копается в карманах, достает сигареты. — Куда ей в квартиру, ей бы куда-нибудь за город. Тем более мы снимаем и никаких животных, разумеется, быть не может. — Так мы тоже снимаем. И Гриша с нами. — Сравнил, бля. Ванечка рассматривает долгое время большую черную массу, которая мимо него наматывает пугающие своей тяжестью круги. — И все-таки? Где охристая часть Охры? — Внутри где-то. Я не знаю, Вань, говорят, перед тем, как ее помыли, она была другого цвета. Пиздеж по-моему. — Может она перезрела просто? Или перекоптилась?

***

Дорога домой какая-то совсем тихая, машину бросают и бредут к метро, едут до станции своей. У Рудбоя, значится, была фляжка, а во фляжке плескался ни много ни мало — коньячок. Объемистая и приятная, он с детства о такой мечтал, насмотревшись советских фильмов про войну и революцию. Фляжечка! Чтоб в ответственные моменты жизни доставать из-за пазухи, отвертывать крышечку и делать пару умопомрачительных глотков. Чтобы все по красоте, как поставить жирнющую точку в конце важного эпизода. Рудбой успел поставить пять точек еще в метро, и теперь на пронизывающем ветре, под внимательным фалленовским взглядом, он поставил еще одну. Он не хотел, чтобы это выглядело, как показуха и завлекуха, но в любом случае это была она, да. — Ну и хуле? — наконец тихо произносит Ванечка. — Делись, раз такое дело. Если машины будут нестись навстречу друг другу со скоростью в районе сотки, то взрывы, отлетевшие запчасти, и всяческие страсти неизбежны. Будут двигаться по миллиметру в день — лет через двести, чмокнуться на свалке, в гробу. Это простая физика, а Ванечка не машина, да и Рудбой тоже, но он злится и пребывает в восторге одновременно с того, что Ванечка является материальным телом, а не святым духом, голосом в его голове. Без фанатизма и серьезной шизофрении, положить Ванечку в карман и унести домой было бы круто. Он протягивает Ванечке фляжку, очень тихо старается не надеяться на продолжение банкета, но в животе теплеет предательски, когда Ванечка чуть морщится, спрашивая, — Еще есть хоть? — В рюкзаке. — Заебись, — Ванечка игриво дергает вверх бровищами своими, а Рудбой опять досадствует, но досада мешается с благодарностью горячей, с радостью, что не справлять вечерок за гаманьем, любимым пусть, а с человеком интересным пиздец. — Че празднуем? — Да пятница же. — Ты же в курсе, да, что работаешь три на три? — Ну не отрываться же от народа. — И какие планы? Рудбой улыбается кротко. — Есть мыслишка. Ты тепло одет? Пока Рудбой, наученный прошлым горьким опытом, излагает свой довольно простой план, Ванечка улыбается. Улыбка тянется все сильнее и сильнее, Рудбой не может не улыбаться в ответ, слишком хорошо оно. — Детский сад, — бормочет Ванечка как комплимент. — Окей, я в деле. Странно, что мы раньше не додумались до этой хуйни, но да, мысль топовая.

***

Подготовка занимает минут двадцать, потому что Ванечке и правда надо было купить для себя и Славки жратвы. Ванечка мотается домой, утепляется в разы, аналогичную штуку проделывает и Рудбой, потому что им несколько часов торчать на морозе и ветре. Тем более они еще бухать собрались, подготовиться надо было точно. — Слава передает тебе это, — запакованный чуть ли не в пупырчатую пленку, Ванечка вытаскивает из кармана мятый листок. Рудбой готов ко всему, но не к криво нарисованным картинкам. — Это что? Они подбираются к фонарю поближе, а Ванечка сдергивает, поправляя для удобств, с подбородка шарф. — Ну ребус. Не видишь, вон запятые снизу и сверху перевернутые. — Ребус? — Ну в азбуках такие. — Каких азбуках? — Красных нормальных азбуках. Или синих. Не зеленых. Обычных, блять, школьных. Рудбой ты учился в школе? — У нас не было ребусов. — Зря. Вон смотри, это, очевидно, хер или хуй, — Ванечка тычет пальцем в характерную картинку. — Сколько волос. — Так, а это…. Бактерии. Не, стоп, дай-ка, я посмотрю. — Это маски, театр, может? — Ага. Значит три запятых, остаются «хер те». — Дальше можно не продолжать, хотя Слава, я вижу, постарался. — Рудбой улыбается, потому что почти растроган. — Посмотри сколько нарисовал всего. А это ты, походу, во, — Он тычет в самый конец вереницы рисунков. — И ты упал. — Двойное, — Ванечка улыбается, гордый, — Я же Фаллен и я нарисован. Класс же! — Ладно. Слава, блять, смешной, признаю. Я пришел бы на его стендап. Давай сюда херню эту. — Оставишь? — Ну…. Выкидывать не буду, смешно же, блин, хоть и странно, конечно. — Рудбой улыбается одобрительно, листочек нежно складывая.

***

Они берут кучу строительных, дешманских перчаточек с синими кругляшами резины, детскую, самую крупную лопатку, пиздят лопатище для уборки снега и ведра из подсобок. Ну, временно пиздят, вернут же потом. Фаллен делает еще глоток из рудбоевской красивой фляжечки, сверкает своими уже слегка плывущими глазами и заявляет, что берет на себя командование операцией. Правда в том, что Рудбой нихуя не против, продумывать что-то ему явно лень. А так ему вручают крупную детскую лопатку, ведро и отправляет на поиски источников белесого. — Ищи, что почище, нам еще жить здесь! — кричит ему в спину Ванечка. Благо, что прямо за торговым центром обретаются жилые коробочки и сопутствующие им детские дворики. Там где деревья или под окнами, горящими рыжим, желтым, красноватым — никто не ходит, снег, из которого хер че вылепишь — чист девственно, Рудбой присаживается на корточки, ставит рядом ведро, начинает орудовать лопаткой и тут же останавливается. Потому что пиздец, потому что приплыли. Потому что тыкающий весь вечер Ванечка в рудбоевскую скорлупку, наконец-то проделал дырочку и из Рудбоя потек сладенький сок. Потому что размякла чуть заматеревшая душа под алкоголем, напитывалась ванечкиным присутствием, как ломоть хлеба медом. Такое с чаем враз умять — Ваня умеет это. Там, внутри, тает сладкое сливочное мороженое на горячих оладушках. Какой-то холодок больно-больно приятный, предвкушение продолжения, хочется пить дальше, вещами наслаждаться. Рудбой стягивает еще совсем сухие перчатки, хватает чистые горсти и растирает себе лицо. Он улыбался последние пятнадцать минут и не заметил вообще. Внутри шевелится ежеватое, пробуждаясь от тягостной спячки, но Ваня вообще умелец не страдать с такой хуйни, а только кайф ловить, он надевает перчатки обратно, черпает ладонями, сует в ведро пушистое и невесомое, утрамбовывает чуть и по-новой. Голова кружится пиздец. Какая-то последняя жилка оборвалась и все, пизда рулям. Ване заходит новой глоточек, заходит сигаретка, заходит холод в щеках и рыжевато-фиолетовая монотонность вокруг. Когда он возвращается, выясняется что Ванечка уже весь в работе, наметил невысоким поребриком будущие стены, смачивая их водой из большого жестяного ведра. — Ну как? — Спрашивает он довольно. — Снег вот сюда сваливай и дай-ка фляжечку. Я быстренько смотался еще ирисок взял. Будешь? Рудбой сваливает из ведра снег и берет ириску. Словив ванечкин взгляд, делает бровями очень добрые умильные движения. — Ты свое лицо видел со стороны? — Ванечка хихикает чуть и качает головой, — Как оно работает так вообще? Пиздец, Вань. Искусство какое-то, бля. Ваня бегает с двумя ведрами теперь. Голова не перестает кружиться мягко, а теплая морская звезда, прилипшая присосочками к сердцу, не перестает греть. Страшные вещи в чудесных смыслах творятся. Рудбою просто хорошо. Через часа полтора стенка, огораживающая площадку, вырастает больше, чем на полметра, а еще через час — теперь уже совместными усилиями (снег-то проще таскать, чем строить) — оказывается чуть ниже уровня груди. Они кладут вымоченный в холодной воде снег, и на ледяном ветру тот быстро застывает, успев лишь капельку подтаять. Все совсем мирное и доброе. Ванечка все тихо мурлычет себе под нос какую-то попсу двухтысячных, а Ваня просто подпевает, если помнит, хотя в большинстве случаев ему остается только слушать. И как происходит переход этот, Рудбой не замечает, но в какой-то Ванечку откатывает еще дальше в прошлое. Он тычет Рудбою сухими перчатками, на смену мокрых, в плечо и выводит, пьяненько совсем уж глядя: — Наш ковер цветочная поля-а-на, наши стены сосны-великаны… Рудбой берет перчатки, а по ощущением, будто кто-то сунул ему в бочок заводной ключик и накручивает, накручивает, эту пружину заводит тугую, до боли сводит желание покататься по кругу с громким жужжанием. — Наша крыша небо голубое, — подхватывает Рудбой негромко, но сердце бухает в груди, это почти слышно, потому что: — Наше счастье жить такой судьбо-ою! — улыбка ползет у Ванечки к ушам, когда он покачивает головой — просто кивает Рудбою и в такт песенке одновременно. По очереди мотаются по туалетам, приносят питательную продуктовую мелочевку, водицы, сигарет. Один раз Ванечка, сверкая, как новая звездочка на небе, возвращается с пятью рулонами пищевой пленки. — Я нашел нам крышу. — Сообщает довольно. Он облизывает в сотый раз за день губы и ждет похвалы. — Гениально. И ни капли лжи и коварства, хотя бы потому, что если удастся ее закрепить и хорошо натянуть, то крыша создастся сама собой. Потому что снег идет, навалит сам, излишки можно будет счистить лопатой. Обустроены были окошко большое с выходом во дворик, не к черным ходам, и одно крохотное-крохотное, наоборот, к ним. — Выйди-ка и зайди с той стороны. Рудбой лезет в окно-дверь. Оно широкое и низкое, боязнь что-то сломать сильна, но, благо, они еще ступенек намутили, и все вышло почти по-королевски. По ту сторону его ждет уже средненький ванечкин палец и остальная ладошка. — Класс правда? — Доносится глухое. — Это для покушающихся. — Пиздато, — тянет, хихикая Рудбой и лезет в карман за телефоном, — Погоди, я сфоткаю. Палец тут же исчезает, зато появляется блестящий ванечкин глаз, сначала он большой и округлый, потом превращается в перевернутую улыбку, потому Ванечке смешно там, в его снежной квартире. — Не надо! — Ну ладно, — посмеиваться Рудбой не прекращает, зато лезет указательным в дыру-оконце. Там его палец оказывается крепко сжат, пожат, а потом совершаются попытки выпихнуть палец обратно на улицу. — Так, все. Убирай, проверю кое-что. Рудбой возвращается, покачивающийся, пытается с трудом и сигаретой во рту влезть обратно, подскальзывается, влетает боком прямо к ванечкиным ногам. — Смотри, вот я картонину от коробки оторвал и ее можно двигать закрывать-открывать окошко. Типа как проверяют личность во всяких подпольях. — Зачем это? — Рудбой пытается схватить Ванечку за штанину, под которой виднеется еще одна штанина. — Чтобы если че, я знал что это ты, а не какой-то левый урод. — А без картонки не узнаешь меня, Вань? По походке там. Или я не знаю. Ой, слышь, Ванечка, знаешь, про что мы забыли? Фаллен дергает головой, мол, выкладывай, а Рудбой слишком медленно осознает, как хочет, чтобы все сейчас получилось вот прямо сразу. Чтобы Ванечка проявил телепатические наклонности. Рудбой хватается за его штанину, глядит в глаза прямо, собирает всю свою театральщину в горсть, только бы Ванечка, пожалуйста…. — А как известно мы народ горячий…. Ванечка щурится, а потом до него доходит быстро, но он, в отличие от Рудбоя очень смекалистый, потому как распахнет глазищи свои искрящиеся, как выдаст: — ХМММ! Рудбою страшно и запредельно как-то, сердце пытается вывалиться вместе со словами: — И не выносим нежностей телячьих. — ХМММ! — Но любим мы зато телячьи души. — Любим бить людей! — Любим бить людей! — Любим бить людей! И бить баклуши. Рудбой даже не осознает, что он уже не за штанину ванечкину цепляется, в полноценную щиколотку пальцами вгрызается, потому что восторг из Фалленовских глаз сыпется прямо на него, потому что: — Мы раз- — Бо-бо! — Бобойники. — Рудбой не может, как лицо у него болит от улыбок, пиздец просто, это невозможно просто пиздец. — Разбойники-Разбойники! — ПИФ-ПАФ! — И вы поко-о-ойники, покойники, покойники! Это страшно, это восхитительно, будто перекидывать друг другу горячую картошку. Нельзя ронять, но невозможно удерживать, Когда они заканчивают, у Рудбоя восторг и слабость ужасная. Хочется провести параллель с сексом охуенным, но страшно и, пожалуй, что не стоит. Но попросить через пару минут второй заход он все же хочет. Фаллен долго всматривается в рудбоевское лицо, щурится, улыбается мягко, потом приседает на корточки, гладит по голове дрожащей рукой, как тогда, в Перекрестке, и говорит: — Пиздец, Рудбой. Ты зачем в снегу лежишь? Вставай, давай.

***

Ванечке уже без толку работать, там, где Рудбой сейчас укладывает снег — он уже не достает. Потому сидит просто, отдыхает на скамеечке, из контейнера сырники достает свои, макает их в баночку сметаны глубоко, объемисто так загребает белую массу двадцатипроцентной жирности и очень вкусно все это ест. Еще глазами блестит из-под чуть прикрытых век, рассматривая Рудбоя в теневом полумраке. Дело за малым осталось — чуть доложить стену и натянуть пленку, заправив края с внешней стороны домика. Рудбой снежок укладывает на автомате, хотя бы потому, что он потонул, непривычный, в странной, инакой атмосфере места, которое они за несколько часов создали с Ванечкой. Полумрак чуть фиолетовый, ледяные стены, пищевая пленка, сырники, сметана, коньячок, старые детские песенки играющие у Фаллена с телефона, пока он сам не может петь, ну и сам Ванечка. Он выпрашивает у Рудбоя сигу, облизывается и закуривает, не доев. Включает ломаное, как ножки кузнечика, про огуречиков и зелень. — О, я ее в детстве в хоре пел. Фаллен поднимает от экрана глаза. — В хоре? — Ну, мама была уверена, что мне надо, вот прям надо в хоре петь. А я не хотел, да и тетку-преподавательницу не любил. Она, знаешь, была такая классическая тетенька в летах. Вечно недовольна, никто не старается и бла-бла-бла. Я съебывался, когда только мог, но в представлениях всяких участвовать приходилось. Мама приходила, нарадоваться не могла, такое. — Пел в хоре, — произносит Ванечка, будто смакуя, пробуя на вкус новость. — Неужели совсем не нравилось? Рудбой задумывается. Достает из кармашка блестящую серебристую бумажку для сохранности аромата табака и складывает в нее свои пять отжеванных жвачек. — Ну, от нарочито-детского блевать тянуло. Но «прекрасное далеко» петь мне нравилось. Я уже был такой сорванцовый, но просить неведомые силы не портить мне будущее казалось странно правильным. Ну ии трогало на самом деле. Нравилось заставлять всех этих мам-теть пускать слезу. — Там разве об этом? — А о чем еще? Ванечка хмурится, начинает копаться в телефоне. — Так тупо, никогда не вдумывался в это. Он недолго мается, чертыхаясь, в попытке найти в ворохе слегка убогих современных каверов тот чистый и звонкий детский голос. Слышу голос из прекрасного далека, Голос утренний в серебряной росе. Слышу голос, и манящая дорога…. Кружит голову, как в детстве карусель. Рудбоя и так последние часы пыталось вымыть за пределы реальной реальности, так тут еще Ванечка с его ностальгическими настроями, так что осознавать себя здесь и сейчас почти невозможно, можно разве что делать многие вещи автоматически и тратить силы на укладывание в голове ощущений. Может, дело все в том, что Рудбой отлучился наружу, закрепить пищевую пленочку слоем снежка, может, да, проблема в том, что он оставил Ванечку наедине с самим собой и в неудачный момент выворачивающей наизнанку песней, но когда он возвращается в их скромную обитель Ванечка какой-то другой. Сидит с сырником, зажатом в перчатке, с ногами на скамеечке, обнимается с рудбоевским рюкзаком. И вроде ок все, хоть и, наверное, прекрасное далеко на четвертый круг заходит, но вот все таки-если чуть присмотреться — тот вот, да, вот Ванечка слизывает соленую мутную каплю с губ и дрожит слипшимися ресницами. Мокрые у него щеки. — Ты что плачешь? — Как до Рудбоя доходит, он на корточки опускается перед Фалленом, пытается в лицо заглянуть. Тот щурится, улыбается, смотрит чуть сверху вниз. Говорит: — Я пытаюсь! Ты тоже мог бы вообще-то попробовать. — У тебя получается. — Охуенно, значит, я могу это контролировать! — Зачем? — А хуле нет. Ты прав, очень грустно, когда толпа маленьких детей просит жизнь не бить их носком чугунного ботинка по ебалу. Наверное, хорошо, что он весьма и весьма пьяный, и, наверное, хуево, что он пытается обернуться весь в маленькую защитную простынку, так, чтоб ни кусочка тела видно не было, укутывая пальцы на ногах, упускает кусочек мягкой жопки. Да, Рудбою как-то так сейчас, будто бы ненароком кусочек фалленовской задницы узрел — вроде неловко, а вроде хорошо до пизды, такое духовное очищение — будто в церковь сходил и случайно в бога уверовал. — Нашел чем заниматься, блять, — сипит Рудбой, вцепляясь ладонями в куски скамейки от справа и слева Фаллена, — На морозе петь и плакать. Опять заболеешь, я опять тут один буду, не выдержу и уволюсь нахуй. — Скучал что ли? — А что еще мне делать? — Бля, Рудбой, как ты на предыдущих работах-то работал. — Не помню уже, если честно. Слышу голос — голос спрашивает строго: А сегодня что для завтра сделал я? Ванечка хихикает и трет лицо ладонями, затирает мокрые дорожки, грозящие обморожением. И это хорошо, и это супер-класс, потому что еще чуть-чуть и Рудбой бы не сдержался и сам начал их вытирать. Ванечка все вылакал смело, пока отвлеченный Рудбой занимался окончанием стройки, теперь смотрит куда-то мимо, достает фляжечку из-за пазухи, пустую бутылку, из которой доливали, достается откуда-то сзади. И выстраивает все это слева от себя, демонстрируя. Дело в проблемах, а проблемы в делах, немножко спусковых крючков, немного желания воспользоваться моментом, когда неожиданно вполне можно. Наверное, первые слезы у Ванечки навернулись сами, а он вглубь полез, выдаивать остаточки, чтобы надолго хватило захода и чтобы больше не… но он трет и трет лицо свое мокрыми ледяными перчатками, оно у него краснеет и болит еще теперь, наверное. Рудбой хочет привстать, хочет стянуть с Ванечки перчатки, хотя бы потому что этот дурень сейчас себе кожу снимет, хочет еще поцеловать в щеку ненароком, наверное, поэтому, он все же это делает, когда Ванечка вжимается лбом ему в плечо, не удержав крохи сложного равновесия. Выходит без пошлого звука даже, он просто прижимается губами к шершавой и ледяной щеке, не ожидая особо ничего взамен, ну кроме, разве что удара в нос, но Ванечка выбирает какой-то свой выход из ситуации. Не отлипая от рудбоевского плеча, он цокает, вздыхает шумно. Трет щеку, теперь только одну, а не обе, а потом говорит: — Бля, Рудбой. Ты заебал. И начинает смеяться. Не тихо и скромнецки, а честно, искренне, по-своему очень и звонко. От смеха трясется, трясет и Рудбоя, сжимая ворот его куртки пальцами. — Просто делаешь, че хочешь, че, блять, в голову взбредет, да? Он глаза поднимает, смеется, хохочет, улыбается, облизывает опять ссохшиеся губы свои. Так хорошо, что он смеется, Рудбою даже похуй, что он не очень понимает, над чем, ему тоже смешно, ему страшно пиздец, в животе горячо, даже когда Ванечка говорит: — Это что тут тебе? Америка? Нейтральные воды? Загнивающий запад? Что ты творишь-то? Все так просто тебе, просто, да, Вань? Кусаешь незнакомцев за коленки, макароны раздаешь бесплатно, собак-медведей окучиваешь? Целуешь всех в щеку без разбора? Ваня не очень понимает, о чем спрашивают его, но кивает, смеется и всматривается Ванечке в лицо. В смеющееся и злое чуть лицо. Такое оно плавучее, но очень острое в тех местах, за которое удается уцепиться взглядом. — А чего ты сейчас-то до меня доебываешься? — спрашивает Рудбой хотя ему фиолетово вообще-то. — Хочу и делаю, не нравится — скажи. — Ага, — коротко отвечает Ванечка, — Ага, — добирается до рудбоевской щеки своими губами, проделывает ответное, тихое, быстрое. И ржать не прекращает, — А, хочешь, еще в ебало могу дать? — Я убегу. — Рудбоя чуть потряхивает, он хочет встать и сесть рядом, но страшно упустить что-то, если шансы на это что-то хоть какие-то есть. — А будет продолжение? Ванечка щурится подслеповато. — Ты же в курсе, что если природка играет свои злые шутки, то нужно слать ее нахуй, да? — Чего? — Ну пидорством шутить не стоит. Можно чуть-чуть, если приперло очень, но злоупотреблять, как с наркотой, как жидкое дерьмо по ступенькам вниз пустить — казалось бы немного, чего страшного — но заляпано все и везде. В ответ ему морщатся. — Ты хуйню какую-то только что сказал. Даже со мной? — тихо выдает свои внутренние потрясения Рудбой. Он даже не успевает навыдумывать серых, не таких ярких и реальных возможных фалленовских ехидств, но это все оттого, что он соображает медленно очень. Ванечка же выдерживает паузу, будто бы нужно время на измерение температуры пидорства как-нибудь не ректально. А потом отвечает, весь такой мягонький, сладкий и чуть пушистый, как спелый сладкий персик: — Можно, ладно. С тобой можно. И улыбается мягко, подползая к усевшемуся рядом Рудбою поближе, а тому приходится сомневаться, что он себе сейчас все не выдумал. Ванечка зачем-то сразу стягивает с Рудбоя шапку, даже не целуя еще толком, начинает наматывать, оттягивая, не шибко короткие рудбоевские зеленые и красные пряди. Это поначалу он такой флиртующе-заигрывающий, стесняющийся, приподымающий плечико, щекой к нему прижимающийся, застенчивый взгляд бросающий из-под полей шляпки с бахромой. И вроде пора ему начинать ронять платочки, носочки, туфельки, но что-то уже нихуя. Он всерьёз довольно и злой, и веселый, заряженный своим хорошим и добрым фалленством, кусается чуть, ощупывает, все, что на голове и шее не спрятано: затылок шкрябает, уши пальцами очерчивает, изучает основательно, большими пальцами под челюстью проводит — развлекается всячески. Как котяра на новом месте — пока все не перенюхает — не успокоится, так и Ванечка — хмурит брови свои, языком лезет глубже и составляет в голове тактильную карту рудбоевского лица. Такой он многостаночник на самом деле, Рудбоя хватило лишь на то, чтобы ладонями ванечкино лицо обхватить, на дальнейшие замысловатые действия его совсем не, и, может был бы еще шанс хоть подумать о чем-нибудь в эти моменты, если бы Фаллен не трогал, не шупал, не давил и не гладил мягко все кусочки лица, что подвертывались ему под пальцы. А еще прекрасное далеко все играло, выводило свое больное, заполняя собой весь простор для разгула мыслины. Рудбою некуда было смыться в своей голове, он только здесь мог быть, за Фаллена хватаясь, отвечая чем может. — Ну хватит, ладно. — Ванечка неожиданно оказывается совсем далеко, надевает Рудбою шапку и просит, — Дай сигарету, пожалуйста. Фаллен курит и странное на лице у него происходит, он будто о существовании рядом Вани забывает напрочь, сначала улыбается чисто так, красиво, а потом начинает хмурить брови. Стягивает перчатки, машинально, не глядя, и начинает указательный палец грызть, пялится в пространство и дымит сигаретой. — Все? — очень тихо спрашивает Рудбой. Первое что пришло в голову — то и сказал. Все? Больше не…? А может…. У него губы болят чуть, в животе сладко ноет от перекручиваний и сжиманий, например, а еще ниже тянет слегка, хорошо так, многообещающе, если бы только не… все? — А? — Ванечка поворачивается на звук, моргает часто, не отрывая пальца ото рта, сообщает, — А. Да, все. Хватит, наверное, — и улыбается обратно. — Пойдем, в тц зайдем, погреемся, чаю может, а потом достроим тут все. — Я все доделал уже, — глухо произносит Рудбой. Ванечка задирает голову, оглядывается. — Пленка, — хмыкает тихо, — Я не заметил. Хотел сфоткать — фоткай сейчас, завтра уже ничего не будет. — Опять лицо свое трет, а потом ботинком начинает снег взбивать, — Прекрасное далеко, сука, блять. Все же сломают нахуй. Прибегут коллеги наши или детки чужие, ногами разхерачат и все. Такое оно прекрасное далеко-не будь ко мне жестоко, господин Рудбой. Пойдем отсюда. — Куда мы пойдем, это наш ж дом теперь типа. — Рудбой усмехается добро, в надежде что это уместно пока еще. Ему тяжело, очень. Уходить не хочется точно, а так — он будто прилип к Ванечке щекой, пока тот играется с проводами и электричеством. Отдают в него все эти удары тока. Хочется соскребать пальцами дерево, чтоб забивались занозы и ломались ногти, делать очень сильное и больное в масштабности своей. — Дом, ага. Тут будет бассейн с бегемотами, а там пятнадцатиспальная кровать. Пойдем. У Ванечки лицо злое опять, с примесью горечи какой-то, когда он оглядывает их убежище двухоконное. Видимо, действительно верит, что в последний раз все это видит. Вылезает аккуратненько в окошко для выхода, рассматривает полезшего вслед Рудбоя, усмехается, смотрит хитро-нежно на потуги не очень ловкие, а потом…. — Спроси у жизни строгой, — начинает он тихо, пятясь назад, — какой идти дорогой? Куда по свету белому отправиться с утра? Улыбается, головой покачивает совсем чуть, напевая все громче и громче, будто не замечая этого рудбоевского, одними губами произнесенного, — Пожалуйста, не пой. — Иди за солнцем следом, хоть этот путь не ведом, — хватает Рудбоя за предплечье, у самого локтя, виснет, вырывая из себя слова звонкие, громкие, — Иди мой друг, всегда иди дорогою добра! Это бесполезно, бесполезно упрашивать Фаллена не петь, когда он выбрал пути дрожания, всплесков и прыжков через голову. Пропускания через себя всего, что только под руку подвернется. Когда он злой и веселый одновременно, когда-то одно, то другое берет вверх в управлении его поведением. Когда он в шторме бумажный кораблик, главное лишь, чтобы не потонул в конечном и неизвестном итоге. Стоит признать, что это красиво, красиво видеть, какие люди бывают живые иногда, пусть лопаются безжалостно струны, но в любом случае это прекрасно, когда ноты высокие перелетают в ноты низкие, великолепная акустика большого концертного зала, оркестр — единое целое, а у дирижера от напряжения градом на лице пот. А у Рудбоя сжимается внутри, и он понимает и одновременно не понимает, почему Фаллен сейчас поет на улицу в тысячу одежек завернутый, а не где-то на одном из миллиарда человеческих диванов, подмятый под него, под Рудбоя, целует глубоко в ответ. — Ах, сколько будет разных сомнений и соблазнов! — Ванечка. Ванечка вновь улыбается, вскидывает глаза на должный рудбоевский уровень. — Не забывай, что эта жизнь не детская игра! — Я провожу тебя, Ванечка. Вместо ответа Фаллен влипает лбом ему в плечо, поддавшись чему-то простому, кусает. Через плотную куртку, толстовку, футболку и хрен знает что еще, он лишь чуть проезжается по коже, в конечном итоге прикусывает только ткань. Но Рудбою достаточно, вполне достаточно, чтобы снова внутри что-то дернулось, свернулось, затянулось, тем более Ванечка еще улыбается нагло, заговорщически как-то, прежде чем начать петь снова. — И прочь гони соблазны, усвой закон негласный…. Рудбой сглатывает, вздыхает, понятно ему в происходящем не очень много. Остается лишь надеяться, что чай, кофе, горячие шоколады и какао из автомата, которые он попробует как-нибудь сейчас в Ванечку влить, спасут горло, спасут ситуацию, спасут хоть что-нибудь.

***

Вся энергия острая, жгучая, которая делала движения Фаллена резкими, полными неведомой силой, зарядом — просто излилась в конечном итоге. Он держался на честном слове. Стал расползаться, кашлять. Вместо того, чтобы петь в голос, он чуть шевелил губами и проглатывал концы строчек. Рудбой понимал, в чем дело, у него самого все тело ныло, глаза слипались, хотелось покурить, горячего душа и горячей еды. На душе смутно, ни туда, ни сюда, а Ванечка тянет свое: — Я скажу без лишних слов…. Что попал на у-до-чку…. Рудбой сжимает в кармане пачку сигарет, мнет своих рыжефильтровых ребят, может ломает даже. Он хочет честно сказать, что ему пиздец как плохо, он хочет честно сказать, что ему пиздец как хорошо, а Ванечка вздыхает шумно, тяжело. — И за грош плясать готов… под чужую ду-до-чку. — Прилипает лбом к двери, пальцами к домофону, — Слышь, Рудбой, будешь Де Ля Воро Гангстеритто, если я буду Джулико Бандитто? Слава отказался в свое время, сказал, что он Венера в футляре от контрабаса. — Кто все эти люди? Фаллен всем телом тянет дверь на себя, и та скрипит протяжно. — Какая же ты деревня, Рудбой. Позорище просто. И когда заходят в дом, он зачем-то начинает минимально раздеваться. Одним движением сдергивает шарф, шапку снимает, стягивает перчатки и расстегивает куртку, даже молнию на кофте с высоким горлом приспускает вниз. К двери своей входной он прилипает спиной, весь такой румяный, красноносый, домашний в своем слегка раздетом виде, задирает чуть вверх подбородок, и смотрит уже совсем как-то трезво, нечитаемо. А потом говорит тихо: — Тебе на работу через четыре часа, да? — Ага, — лишь отвечает Рудбой. И смотрит опять на вещи, которые наносят ему обиду. Встрепанные волосы — чуть мокрые, красные уши, кусочек шеи, прикрытый высоким воротником темно-синей ребристой кофты. Там родинка, кажется. Если там тоже родинка, Рудбой окончательно выйдет из себя. Ему хочется кусаться сильно, но те места, где не очень больно, ему хочется сжимать что-нибудь крепко, но, наверное, он просто очень яростно подрочит. Когда домой вернется. Рудбой сглатывает, потому что у него в горле слова всякие встряли. — А что если… — Дирижировать пенисом? Рудбой стонет тихо, хватает себя за лицо обеими ладонями. — А что, блять, будет если я поцелую тебя опять сейчас? — Ну, — Ванечка перебирает в руках куски одежды, как-то смущается и грустнеет, — Тогда это будет последний раз, когда мы это сделаем, наверное. Но он не выглядит так, будто сам до конца понял, что сказал. — Чего бля? Что это за тупая арифметика? Откуда ты набрался этого? — Это не арифметика, это довольно жестокое прекрасное далекое, Ваня Рудбой. Фаллен лезет в карманы за ключами, издает какие-то милые журчаще-урчащие звуки, покачиваясь, пока Рудбой пялится на него, широко глаза распахнув. Он не может их закрыть, иначе мозг подложит фантазийных прекрасных картинок, где все однажды голые и в постелях. — Ты сфоткал нашу хибарку? — Да, — Ваня не отрывает глаз от Ванечкиного лица, но гипноз не работает. — Скинь тогда фотки, я никогда ничего такого большого не строил. Да, было круто, в общем, так что спасибо за четкий вечерочек. — Ага. Фаллен некоторые секунды смотрит в ответ. — Бляя, — тянет уже из приоткрытой двери, — Прекрати так смотреть, заебал. Делаешь че хочешь, блять, пиздец. Бесишь меня, Ваня. И улыбается, сволочь такая, красиво очень, до ямочек своих прелестных, когда дверь закрывает.

***

Рудбой идет на автомате домой, пытается совладать с этим очень болезненным диапазоном одновременно испытываемых эмоций. Ему вообще верится с трудом, что все, что происходило в районе снежного домика с пленочной крышей, немного до и чуть больше после — вполне себе уместилось в несколько часов его жизни. Было настоящим, ну. Но добивает его окончательно одна такая простая вещь, после которой он просто сидит на стульчике, обхватив лицо обеими ладонями шокированным этим жестом. Там, в рюкзаке его, аккуратно упакованные в пакетик, чтобы не протекло, лежит детский совочек, куча перчаточек мокрых, ну и как вишенка на торте — три с половинкой сырника в коробочке. Баночка сметаны. Пока Рудбой занимался окончанием строительства — Ванечка выдаивал из себя слезы, доставал изо рта, наверное, (иначе откуда они у него вечно берутся — непонятно) пакетики, отряхивал от снега все, завязывал, упаковывал аккуратно, предусмотрительно. Поесть оставил. Капал на это все слезами, быть может. Составить картинку-коллаж из обрывков воспоминаний не трудно — Рудбой сидит и трет лицо, потому что, ну нахуя ему эта лопатка и горсть перчаток. Так любовно, блять, сложенных. — Пополам, — бормочет Рудбой. Три с половиной сырника четко намекают на пополамство. — Пополам, пополам…. И мозг спешно пытается подложить ему еще какую песню из детсада с нужной тематикой, но Рудбой лишь моргает часто и мотает головой, сбрасывая пиздец. Он перевернул бы стол, наверное, если б не здравомыслие, но вместо этого просто в душ идет. Просто идет в душ. Идет в душ просто, пока еще лицо с мороза не отогрелось, пока еще прекрасное далеко в голове вертится.
Примечания:
348 Нравится 158 Отзывы 81 В сборник
Отзывы (26)